Поэтика Пановой во многих чертах своеобразна. Писательница, по собственному определению, стремится «овладеть движущимся потоком жизни, ее пестрым течением»[35]. Различными способами это стремление художественно реализуется в большей части ее произведений.
Герои Пановой всегда в пути, в движении. Они перемещаются в физическом пространстве (приезжают, уезжают, едут, идут) и проходят на страницах книги нравственный путь или путь формирования личности, иначе говоря — движутся в художественном пространстве произведения.
Образное изображение «потока» — существенный элемент поэтики Пановой. Взаимосвязи героев и действующих лиц ее произведений часто возникают в случайных встречах (например, в поезде). Стремлением изобразить «поток» объясняется густая населенность не только романов, повестей, но и некоторых рассказов Пановой. Ее способ художественного моделирования советского общества — характеристика наряду с главными героями множества людей разного возраста, социального положения, нравственного облика и жизненных устремлений.
Моральные и общественные позиции героев обычно определяются в сопоставлениях. Даже конфликты между героями нередко выражены в их внутренних монологах, размышлениях (то есть тоже в сопоставлении позиций), а не в открытых столкновениях.
И сопоставления, и конфликты, протекающие в сознании,— традиционные методы художественного исследования характеров наряду с изображением открытых конфликтов. Своеобразие структуры возникает из способов сочетания и соотношения традиционных элементов. Новые сочетания порождают структуру, характеризующую художественную индивидуальность произведения.
В «Ясном береге» — повести Веры Пановой о жизни совхоза, написанной в конце сороковых годов,— читатели впервые познакомились с Сережей, его матерью — Марьяной и с будущим отчимом Сережи — директором совхоза Коростелевым. Не всегда Панова легко расстается с дорогими ей образами. Словно родив, вырастив их и отпустив в мир, писательница продолжает думать, как им нынче живется, как взрослеют дети, зреют молодые, как меняют взрослых события времени и жизненный опыт, продуманное и пережитое. Так в «Ясном береге» мы вновь встречаем Данилова — героя первого романа Пановой «Спутники». Он, правда, проходит тут на втором плане, но мы все же видим, как сложилась его послевоенная судьба и работа. А образы некоторых героев «Ясного берега» — прежде всего Коростелева — оказались для писательницы не исчерпанными, не выраженными достаточно полно и всесторонне.
Читатели повести этого не чувствовали: характер Коростелева, его незаурядность, проявлявшаяся и в работе и в отношениях с окружающими — одно неотделимо от другого,— изображены с той точностью, объективностью наблюдений и ясностью рисунка, которые свойственны таланту Пановой. Казалось, мы узнали о Коростелеве все — его страстную неутомимость, его понимание партийного долга и справедливости, узнали, что обаяние личности в сочетании с трезвой деловитостью привлекли к Коростелеву сердца работников совхоза. Мы узнали и о его любви к Марьяне — как она возникла и не осталась безответной.
Но через несколько лет, когда появилась повесть «Сережа», оказалось, что мы еще многого не знали о Коростелеве и Марьяне, а с Сережей в «Ясном береге» едва познакомились. Там ему только три года — возраст, когда копятся первые впечатления, пробуждается наблюдательность, но еще только брезжит способность сопоставлять и оценивать события, явления, приглядываться к людям и, тем более, размышлять о них.
В «Ясном береге» есть изображение спящего Сережи — мы видим его глазами матери, только что вернувшейся в совхоз из города, где она кончала педучилище. «Раскинулся, сжатый кулачок заброшен за голову. Кулачок, кулачок, много ли сегодня дрался? Нога согнута, как при беге, бедная моя нога, несчастная моя нога, такая еще маленькая, такая еще шелковая, а уже в ссадинах и шишках».
И на той же странице изображение спящего Коростелева:
«Вот кто спит за всех неспящих, с упоением спит, не хуже Сережи,— это Коростелев. Наездился, набегался, наволновался, сто дел переделал, сто тысяч слов произнес, чиста его совесть, здоровье — дай бог каждому, не о ком ему печалиться, не о чем вздыхать,— что делать такому человеку ночью, как не спать богатырским сном?»[36] (стр. 57).
Многозначительно это внезапное сопоставление двух спящих — директора совхоза и трехлетнего малыша. Определение прожитого Коростелевым дня — набегался, наволновался, сто дел переделал, чиста его совесть, не о чем вздыхать — можно перенести на Сережу. Одинаково наполнен событиями, волнениями день, пережитый обоими. Возможность такого переноса, сравнения утверждает содержательность дня малыша и как будто намекает на детские черты в натуре Коростелева, внутренне сближает его с мальчиком.
Тут, на этой странице «Ясного берега», в сопоставлении сна Коростелева и малыша — предвестие повести «Сережа». Словно отсюда тронулись мысль и воображение писательницы, возникла внутренняя потребность художественного исследования — как могут, как должны сложиться отношения между такими людьми, как Коростелев и Сережа.
Но до этого далеко. Еще не дописан «Ясный берег», еще до «Сережи» будет осуществлен другой обширный замысел — повесть «Времена года», в которой немалую роль играют отношения между подростками и взрослыми. Дети, юноши, девушки — их характеры, их место в обществе и в семье, их контакты со старшими занимают со времени работы над «Ясным берегом» одно из самых важных мест в творчестве Пановой.
Интересы Сережи в три-четыре года определены в «Ясном береге» с характерной для Пановой отчетливостью. В круге его внимания вещи и природа, людей он пока замечает меньше.
Ступка! «Из крепкого, как камушек, сахара получался порошок! А какая музыка шла из ступки, какие разносились по дому стуки, громы, звоны!..» Прекрасными вещами наполнен мир — «разноцветные камушки, конфетные бумажки, пустые спичечные коробки, зеркало (для пусканья солнечных зайчиков), гвозди (для забивания в стены и стулья), мыло, приобретавшее смысл, когда речь шла о мыльных пузырях» (стр. 66).
Это все для главного в жизни ребенка — игры. А муравьи, птицы, лягушки, собака и кошка, удод в дупле, бутоны, раскрывшиеся за ночь,— бесконечно разнообразное поле наблюдений, исследований и привязанностей. Сидеть на корточках, изучая работу муравьев,— захватывающее занятие. У лягушки задние ноги такие длинные, что Сережа хохотал. Скверный человек Васька ловил жуков и привязывал их на нитку. Они гудели, словно стонали, а отпустить их на волю Васька соглашался, только если Сережа заплатит по копейке за жука.
Панова передает Сережины наблюдения, незаметно меняя позицию, угол зрения. Работа муравьев изображена так, как ее видит и воспринимает Сережа. А поведение и характер кота Зайки и собаки Букета увидены глазом художника, оттенены юмором. Кот «выходил скучный, с мышью в зубах [...] и лениво съедал ее. Потом долго и с отвращением умывался и опять укладывался [...]. Пес был молодой, легкомысленный, улыбающийся».
Главная радость мальчика — галчонок, которого он приручил. «Теперь Сережа с утра до вечера был занят работой: копал землю и добывал червей для галки». И, уж конечно, чем больше труда ему стоило прокормить галку, тем дороже она ему становилась. Но выросла Галя-галя, улетела с другой галкой. А воспоминание осталось, и легкая грусть, и радость, когда галка два раза в гости прилетала. Самые сильные переживания Сережи в тот год связаны с галкой.
Важное наблюдение Пановой: трехлетнему Сереже природа поставляет запас впечатлений и привязанностей, почти полностью удовлетворяющий его эмоциональные потребности.
Из-за галки чуть не случилась страшная беда. Знакомое «кар-кар» услышал Сережа, когда совхозный бухгалтер Лукьяныч, у которого мальчик жил, пока мать училась в городе, катал ребят на челне. Ринувшись к борту, Сережа перевернул челн. Кончилось благополучно — спаслись все. Сережу вытащил из воды тот вредный Васька, что освобождал жуков за копейку.
У Васьки — он на несколько лет старше Сережи — отношение к природе потребительское, иногда жестокое. Васька разоряет гнезда и «зверски» поедает птичьи яйца. Он жуков мучил. Сережа — бережный наблюдатель, преданный друг всего живого. Все в природе — от одуванчика до кошки, от бутона до галки — ему интересно и доставляет радость.
Много героев в повести «Ясный берег». И Сережа вовсе не главный. Но именно он уходит из повести последним. Сережа бредет по-над речкой — искать в осинах свою галку.
«Так шел Сережа по высокому берегу, ветерок развевал его мягкие волосы, и белая бабочка летела перед ним, перелетая с цветка на цветок» (стр. 198). Предвестием новой встречи с Сережей, портретом Сережи — не на фоне природы, а в органичной и неразрывной связи с ней — кончается повесть «Ясный берег». Встреча состоялась через семь лет — в 1955 году.
Скромный подзаголовок у повести — «Несколько историй из жизни очень маленького мальчика». На самом деле повесть Пановой «Сережа» — обстоятельное и глубокое исследование психического облика малыша, его душевного и умственного роста, конфликтов его жизни на временном пространстве примерно полутора лет. Так же, как в «Ясном береге», возраст мальчика и здесь не обозначен цифрой, но портрет достаточно отчетлив, чтобы возраст героя угадывался. В начале повести Сереже, очевидно, около пяти лет, к концу — около шести. Он ровесник Сашука из «Мальчика у моря» Дубова. Читатель тут может сопоставить — как различны индивидуальности, интересы, размышления детей уже в таком раннем возрасте.
Задача художественного исследования лежит в самом замысле «Сережи». Косвенное свидетельство тому—названия глав. Они почти всегда небезразличны в поэтике Пановой, составляют существенный элемент композиции. В «Сереже» названия либо акцентируют тему главы, либо намеренно обходят ее, определяя только повод, вызывающий сложный комплекс переживаний Сережи, который и составляет подлинное содержание главы.
Первые две главы называются «Кто такой Сережа и где он живет», «Трудности его существования». Так, непосредственно после знакомства с личностью героя и местом действия, идет глава, название которой подчеркивает ее исследовательский характер: акцентируются не внешние события, которые изображены в главе, а их внутреннее значение. По тому же принципу конструированы и многие другие названия—«Какая разница между Коростелевым и другими», «Могущество Коростелева», «Явления на небе и на земле», «Недоступное пониманию», «Неприкаянность». Особенность этих названий в том, что они выражают осмысление пятилетним Сережей комплексов явлений, а иногда — в таких, например, названиях, как «Неприкаянность»,— выражается душевное состояние мальчика, вызванное рядом событий или непреодолимая для него трудность их осмысления (глава «Недоступное пониманию»).
Другой ряд названий обозначает события — «Купили велосипед», «Похороны прабабушки», «Последствия знакомства с Васькиным дядей», «День отъезда».
Но структура повести определяется не движением событий, а движением во времени внутреннего мира героя; события, вынесенные в заголовки, обозначают лишь повод, который вызвал важные, составляющие этап душевного роста, переживания и мысли Сережи. Именно их движение (а не событий) определяет содержание глав.
Еще одна существенная особенность названий — своего рода их двойственность: как бы имитируя (первая группа) названия, годные для исследовательского труда, они в то же время подошли бы и к повести, написанной для детей младшего возраста. Изящно, лаконично названиями глав выражено, что герой повести «очень маленький мальчик», а задача писательницы — художественное исследование его умственного и душевного роста.
Внимание трех-четырехлетнего Сережи (в «Ясном береге») поглощено вещами и природой. Пяти-шестилетний Сережа входит в сложный, во многом непонятный мир людей (прежде всего семьи), в котором ищет свое место. Раздумья о смысле поступков взрослых, об их и о своей жизни в значительной мере вытесняют и прежний интерес к природе. Смещается поле наблюдений мальчика. Более тесное общение со взрослыми, с товарищами приносит свои радости и огорчения. Эмоциональное восприятие событий острее, глубже, чем прежде, когда люди были на периферии, а не в центре его интересов и внимания.
Этот процесс внутреннего роста Панова проследила глубоко и проникновенно.
Не сразу Сережа входит в пору сложных взаимоотношений с близкими, в пору важных мыслей. «Трудности его существования» в начале повести вызваны еще тем, что «мир набит вещами» и внимания не хватает все замечать. Вещи и люди очень большие, но не опасные. Грузовик безвреден, если не перебегать ему дорогу. Люди не наступают на него своими громадными ногами. Тут интересно, что вещи и люди стоят для Сережи еще в одном ряду. Его пока больше, чем люди, которые, слава богу, не наступают на него, заботит кровожадный зверь во дворе. «Когда он вытягивает шею, то делается одного роста с Сережей. И может так же заклевать Сережу, как заклевал молодого соседского петушка [...]. Сережа стороной обходит кровожадного зверя, делая вид, что и не замечает его вовсе [...]». Ко всему, что случается с Сережей, взрослые люди пока не имеют отношения. Каждый день откуда-нибудь у Сережи идет кровь. «Петухи клюются, кошки царапаются, крапива жжется, мальчишки дерутся, земля срывает кожу с колен, когда падаешь [...]» (стр. 203).
Я упоминал — мы видим события, вещи, людей то глазами Сережи, то в авторском освещении. Некоторые эпизоды близки к изображению потока сознания Сережи — к портрету, а не к фотографии.
Переходы от изображения Сережиного восприятия мира, Сережиных раздумий к авторскому их определению и осмыслению незаметны — стилистическое единство повести не нарушается при смене точек зрения.
Событие, определяющее новый этап Сережиной жизни, начинается с сообщения мамы: «[...] знаешь что?.. Мне хочется, чтобы у нас был папа». Сережа не уверен, что без папы плохо, как говорит мама, но, поразмыслив, решает — может быть, с папой все-таки лучше.
Отец Сережи погиб на войне, мальчик его не знал и «он не мог любить того, кого видел только на карточке».
Выясняется, что папой будет знакомый, который ходит к ним в гости,— Коростелев. Он переезжает к Марьяне.
В первом разговоре с Коростелевым Сережа деловито выясняет перспективы:
«— Ты насовсем переехал? — спросил Сережа.
— Да,— сказал Коростелев.— Насовсем.
— А ты меня будешь драть ремнем? — спросил Сережа.
Коростелев удивился:
— Зачем я тебя буду драть ремнем?
— Когда я не буду слушаться,— объяснил Сережа.
— Нет,— сказал Коростелев.— По-моему, это глупо драть ремнем, а?
— Глупо,— подтвердил Сережа.— И дети плачут.
— Мы же с тобой можем договориться как мужчина с мужчиной, без всякого ремня» (стр. 209).
Конвенция заключена.
Вечером Сережину кровать перенесли в другую комнату. Это не только бытовое изменение, но и повод для сложных переживаний.
Смутное беспокойство, вызванное переменами в доме, для Сережи, как для всякого ребенка, состояние трудно переносимое. Он безотчетно подыскивает ясную, конкретную причину беспокойства — вспоминает утром, что все игрушки остались в комнате, где спят мама и Коростелев. Дверь закрыта. А ему нужна новая лопата, очень захотелось покопать. Он зовет маму, кричит изо всех сил — она не отзывается. Прибегает испуганная тетя Паша — нельзя кричать, мама спит и пусть себе спит. «Разумные, ласковые речи всегда действовали на Сережу успокоительно». Он согласился с тетей Пашей, что пока можно поиграть рогаткой. Пошел во двор, пострелял из рогатки, но отказался пойти с другими ребятами в рощу. Успокоение оказалось мнимым. «Его беспокойство усиливалось». Оказалось, что не только дверь, но и ставни на его окнах закрыты, а летом они никогда не закрываются. «[...] Получается, что игрушки заперты со всех сторон. И ему захотелось их до того, что хоть ложись на землю и кричи [...]. Мама и Коростелев даже и не беспокоятся, что ему сию минуту нужна лопата».
Соседские ребята — они старше Сережи — лучше понимают, почему он сегодня на себя не похож: «У него мать женилась»,— говорит Васька, а Лида сказала: «Переживает Сережка [...]. Новый папа у него» (стр. 211).
Когда наконец открываются ставни и показывается в окне Коростелев, то первые Сережины слова — «Коростелев! Мне нужно лопату». Но это сказано по инерции. Он тут же забывает о лопате. Теперь спокойнее — уже нет неестественно, таинственно запертых дверей и ставен, появляются другие важные дела. Надо получить папиросную коробку у Коростелева, уложить в нее фантики и взять свои игрушки. Мать напоминает, что ему срочно нужна была лопата. А ему уже расхотелось копать, но пришлось терпеть — и он увлекся. «Это была работа не за страх, а за совесть, он кряхтел от усилий, мускулы напрягались на его руках и на голой узенькой спине, золотистой от загара».
На протяжении всей повести Панова так же убедительно и точно изображает поступки, мысли и переживания Сережи. Порывистость его желаний сочетается со способностью полного погружения в игру. Чуткость к атмосфере в доме определяет и душевное состояние Сережи и его размышления. Здесь все характерно для возраста, но характерно и для Сережиной индивидуальности. Она выражена в остроте некоторых реакций на события, в упорстве стремления постигнуть непонятное, в интенсивности раздумий и чувств.
Сережа душевно и умственно растет у нас на глазах — от главы к главе, иначе говоря от месяца к месяцу, от события к событию его жизни. В повести изображен процесс развития мысли, углубления переживаний Сережи.
Понять малыша умеет не всякий. Широко распространено убеждение, будто тут и понимать нечего, и прислушиваться незачем к лепету несмышленышей — все очень просто: логики в поступках ребенка нет, переживания его — капризы, и слезы его, что вода, а размышления всего лишь забавны. А на самом-то деле логика есть и глубокие переживания тоже. Только причинно-следственные связи у малыша иные, чем у взрослых, ассоциации иначе обусловлены, и постигать их сложнее, потому что взрослые часто забывают опыт ранних лет своей жизни.
Тут и важны, неоценимо важны для всех, кто воспитывает детей, книги писателей, способных раскрыть и художественно воссоздать особенности мышления и поступков малышей, показать, какие травмы, иногда накладывающие отпечаток на всю жизнь, наносит детям непонимание их душевной жизни, обусловленности их поступков и высказываний.
Марьяна, мать Сережи,— начинающий педагог. В «Ясном береге» несколько страниц посвящены ее наблюдениям и раздумьям на уроке в первом классе. С удивлением Марьяна обнаруживает, что у каждого из ребят свои особенности. С удивлением она начинает понимать, как трудно малышам в первый раз написать букву «а».
«Чувство громадной ответственности поразило Марьяну. Народная учительница. Народ доверил ей тридцать две детских души, тридцать две судьбы...» (стр. 101).
В «Сереже» Марьяна[37] уже не та. Она поглощена любовью к Коростелеву, а позже радостями и заботами нового материнства. Нет и следа мыслей об ответственности за тридцать две детские души. Хуже того: Марьяну как будто стала тяготить ответственность за одну душу — сына, о котором год назад, вернувшись с ученья, она думала с такой нежностью.
Это проявляется сперва чуть заметно на страницах повести, потом яснее — Марьяна сама не сознает, что в новой семье Сережа стал для нее чуть ли не обузой. Но мальчик это чувствует. Обдумывает мать перед зеркалом новую прическу, а Сережа просит почитать ему. «Ох, Сереженька! Ты мне действуешь на нервы». И хоть обещает почитать вечером, но Сережа знает — вечером она от чтения опять увильнет.
Постепенному удалению мамы от Сережи Панова, со свойственной ее художественной манере отчетливостью, противопоставляет сближение мальчика с Коростелевым. Реакция мамы и Коростелева на поступки и слова мальчика резко различны.
Марьяна питается общими представлениями о воспитании, набором штампов, которые, может быть, ей внушили в педучилище, а может быть, в школе, где она преподает. Она применяет механически эти штампы, без вдумчивой оценки индивидуальности мальчика и конкретной ситуации.
Дядя Петя дал Сереже большую и редкую конфету — «Мишка косолапый». Поблагодарил Сережа, развернул бумажку, а в ней — ничего: пустышка. Сереже стало совестно и за себя, что поверил, и за дядю Петю. А тот смеется. «Сережа сказал несердито, с сожалением: «— Дядя Петя, ты дурак». Сережа видел, что и маме совестно, но она потребовала, чтобы он извинился. «Он сжал губы и отвел глаза, ставшие грустными и холодными. Он не чувствовал себя виноватым: в чем же он должен просить прощения? Он сказал то, что подумал». Почему мама заступалась за глупого дядю Петю? Вон она с ним разговаривает и смеется как ни в чем не бывало, а с Сережей не хочет разговаривать.
Вечером он слышал, как мать рассказывала о происшествии Коростелеву.
«— Ну и правильно,— сказал Коростелев.— Это называется — справедливая критика.
— Разве можно допустить,— возразила мама,— чтобы ребенок критиковал взрослых? Если дети примутся нас критиковать — как мы их будем воспитывать? [...] У него даже мысль не должна возникнуть, что взрослый может быть олухом.
— По-моему,— сказал Коростелев,— он давно умственно перерос Петра Ильича. И ни по какой педагогике нельзя взыскивать с парня за то, что он дурака назвал дураком».
Тут не все воспитатели согласятся с Коростелевым. И не только потому, что это грубость — обозвать взрослого дураком, а по вопросу принципиальному: должен ли взрослый заслужить у ребенка авторитет или надо просто пресекать всякую критику. И мысль не должна возникнуть, что взрослый может быть олухом, считает мать Сережи. Но ничего не поделаешь — дети наблюдательны и в пять-шесть лет уже могут верно оценить иные поступки и качества взрослых. Запретить возникновение мысли невозможно. А запретить ребенку свои мысли высказывать — во власти взрослых. Только это опасно — воспитывать лицемерие и скрытность. Вот точка зрения Коростелева, и автор на его стороне.
Этот эпизод входит в главу «Какая разница между Коростелевым и другими». Как ни грустно сложилось для Сережи, но «другие» — это прежде всего мама. Но, конечно, не только она. «Сколько ненужных слов у взрослых!» — грустно размышляет Сережа. Пролил он чай. Все, что ему говорит по этому поводу тетя Паша, он слышал уже сто раз, а он ведь и без этих ненужных слов понимает, что виноват. Мама ужасно долго объясняет, что ко всякой просьбе нужно прибавлять слово «пожалуйста». Выяснив, что без этого слова мама не даст карандаш, он покоряется — взрослые «сильны и властвуют над детьми».
А Коростелев не беспокоится о пустяках. «И если Сережа занят в своем уголке и ему нельзя, чтобы его отрывали,— Коростелев никогда не разрушит его игру, не скажет что-нибудь глупое, вроде: «А ну, иди, я тебя поцелую!» (стр. 225).
Власть Коростелева не обременительна для Сережи, потому что все слова его и поступки дельны. Купил велосипед, научил плавать, снял унизительную боковую сетку с кровати, требует, чтобы Сережа не плакал, когда ссадил колено — он мужчина. А когда Марьяна снова готовится стать матерью, Коростелев советуется с Сережей, кого бы им купить в больнице — мальчика или девочку, обсуждает с ним положительные и отрицательные стороны обоих вариантов. Он вообще многое обсуждает с Сережей, и Коростелеву — только ему! — может поведать Сережа иные свои мысли: «[...] не с каждым поделишься — не поймут, чего доброго; они часто не понимают; будут шутить, а шутки в таких случаях для Сережи тяжелы и оскорбительны».
Как-то Сережу поразила идея, что, может быть, на Марсе сейчас стоит такой же мальчик с санками, и, может быть, его тоже зовут Сережей. Коростелев не насмехался. Он подумал и сказал: «Возможно». «И потом почему-то взял Сережу за плечи и заглянул ему в глаза внимательно и немного боязливо».
Боязливо! Коростелеву открывается сложность раздумий и фантазий Сережи, он боится неосторожным словом что-то разрушить, повредить в его внутреннем мире. А Марьяна ничего не боится. Она уверенно оперирует своим небогатым запасом воспитательных мер. Только почему-то после каждого ее нравоучения у Сережи то грустные и холодные глаза, то он послушен, но задумчив. Сердце его непроизвольно закрывается для матери, он не делится с ней ни мыслями, ни переживаниями. И с каждым днем все крепче привязывается к Коростелеву, который внимательно и честно отвечает на каждый его вопрос, отзывается на каждое его желание, душевное движение.
Растет Сережа, ширятся его интересы, все отчетливее определяется индивидуальность. Он не пропускает мимо внимания, как многие не очень вдумчивые дети, явления, которые нелегко понять,— ему свойственно упрямо и упорно прояснять для себя непонятное. Не всегда это удается — слишком сложно иногда непонятное для пятилетнего жизненного опыта.
На дворе появился чужой дядька, расспрашивает Сережу, много ли в доме добра, есть ли отрезы на костюмы или пальто. Пришел Лукьяныч, дядька просит у него работы, не скрывает, что он недавно из тюрьмы, рассказывает: жена его бросила, вышла за работника прилавка, теперь он, мол, пробирается к маме в Читу. Добрый Лукьяныч позволил ему дров напилить, сказал тете Паше: «Отдай этому ворюге мои старые валенки».
Сам дядька и все, что он рассказывал, отношение к нему Лукьяныча и тети Паши — клубок загадок для Сережи. И он начинает терпеливо его распутывать. «Почему он такой? — спросил Сережа тетю Пашу».— «В тюрьме сидел».— «А почему сидел в тюрьме?» — «Жил плохо, потому и сидел». Сережа долго обдумывает слова тети Паши. Неясно. После обеда он допрашивает уже Лукьяныча: «Если плохо живешь, то сажают в тюрьму?» Лукьяныч объясняет, что дядька сам плохой, чужие вещи крал. Тут возникает новый вопрос: почему же, если он плохой, Лукьяныч ему валенки отдал? Значит, плохих надо жалеть?
Логика Сережиных вопросов безупречна. Каждый вытекает из ответа на предыдущий. Вдумчиво и систематично Сережа исследует сложное явление. Путаясь, спотыкаясь, Лукьяныч объясняет, что отдал валенки не потому, что дядька плохой, а потому, что он почти босой,— и, заторопившись, убегает. «Чудак,— подумал Сережа,— ничего не поймешь, что он говорит».
Приходит мама. Сережа расспрашивает, посадили ли в тюрьму мальчика, который тетрадку украл (мама как-то рассказывала о таком случае). Нет, его не посадили в тюрьму, он маленький, всего восемь лет. Значит, маленьким можно красть? Но тут мама рассердилась: «Я ведь сказала, что тебе рано об этом думать! Думай о чем-нибудь другом!»
Примечательная реплика. Бессмыслицей приказания думать о другом автор ставит крест над Марьяной — воспитательницей сына.
«...Взрослые думали, что он уже спит, и громко разговаривали в столовой.
— Он ведь чего хочет,— сказал Коростелев,— ему нужно либо «да», либо «нет». А если посередке — он не понимает.
— Я сбежал,— сказал Лукьяныч.— Не сумел ответить.
— У каждого возраста свои трудности,— сказала мама,— и не на каждый вопрос надо отвечать ребенку. Зачем обсуждать с ним то, что недоступно его пониманию? Что это даст? Только замутит его сознание и вызовет мысли, к которым он совершенно не подготовлен. Ему достаточно знать, что этот человек совершил проступок и наказан. Очень вас прошу — не разговаривайте вы с ним на эти темы!
— Разве это мы разговариваем? — оправдывался Лукьяныч.— Это он разговаривает!
— Коростелев! — позвал Сережа из темной комнаты.
Они замолчали сразу...
— Да? — спросил, войдя, Коростелев.
— Кто такое работник прилавка?
— Ты-ы! — сказал Коростелев.— Ты что не спишь? Спи сейчас же! — Но Сережины блестящие глаза были выжидательно и открыто обращены к нему из полумрака; и наскоро, шепотом (чтобы мама не услышала и не рассердилась) Коростелев ответил на вопрос...» (стр. 274—275).
Хоть что-нибудь понять хочет Сережа!
Ну, а как же надо было помочь мальчику в мучительной работе его мысли? На это отвечает название главы — «Недоступное пониманию». Да, жизненный опыт Сережи еще недостаточен, чтобы разобраться в смысле поступков вора, жалости к нему Лукьяныча, в том, что такое тюрьма, страшная она или нестрашная, и при чем тут работник прилавка, к которому ушла жена вора.
Панова изображает перемещение главных трудностей существования Сережи. Теперь уже не так ему важно, что крапива жжется и кошка царапается,— теперь жгут мысли о непонятных явлениях в среде людей. Новые трудности его существования рождают трудности для взрослых — нелегко подыскать объяснения такого сложного комплекса явлений, как воровство, тюрьма, разные наказания для взрослых и детей... Профессиональный педагог Марьяна отмахивается — не на каждый вопрос надо отвечать, нечего мутить ребенку сознание. Лукьяныч огорчен, что не сумел ответить. Коростелев... Тут не скажешь двумя словами. Важнейшая линия повести — как и почему Коростелев стал главным человеком в жизни Сережи. Для Коростелева Сережа был интересным и близким человеком с самого начала их знакомства. Еще в «Ясном береге» Коростелеву, ревнующему Марьяну к Иконникову, нестерпима мысль, что этот ничтожный и себялюбивый человек «над Сережей будет хозяином». И ведь недаром в сопоставлении двух спящих дан метафорический намек на внутреннее родство Коростелева с Сережей.
В повести о Сереже открывается черта Коростелева, которая не могла раскрыться в «Ясном береге»: Коростелев не только талантливый организатор и воспитатель коллектива, он талантливый отец.
Как выручил Сережу воспитательный дар Коростелева в день потрясающих впечатлений!
Умерла прабабушка. В гробу лежало что-то непонятное. «Оно напоминало прабабушку: такой же запавший рот и костлявый подбородок, торчащий вверх. Но оно было не прабабушкой. Оно было неизвестно что. У человека не бывают так закрытых глаз [...]. Но если бы оно вдруг ожило, это было бы еще страшней. Если бы оно, например, сделало: «хрр...» При мысли об этом Сережа вскрикнул» (стр. 239—240).
Для малышей смерть непостижима. И потому они ее отрицают. Формы отрицания различны — они зависят от индивидуальности, развития, богатства фантазии. К. Чуковский в книге «От двух до пяти» посвятил теме «Дети о смерти» специальную главу. В ней несколько десятков подлинных высказываний малышей о смерти, записанных со слов детей или их родителей, а также выраженных в художественных произведениях (в том числе у Шарова и Пановой). Так или иначе смерть всегда отрицается ребенком. Умирают не все или умирают не всегда — самые частые решения. И малыши настоятельно требуют от взрослых подтверждения.
Что делать? Конечно, не пожимать плечами, как воспитательница в «Леньке» Шарова, когда мальчик сказал, что дохлая птица улетела. И не настаивать, что все умрут, и ты тоже. Подлинный воспитатель не станет лишать детей оптимистической веры в вечную жизнь на земле — в крайнем случае, если уж всеобщее бессмертие невозможно, то хотя бы его, малыша.
«Все там будем»,— сказала тетя Тося на похоронах прабабушки. Вернулись домой.
«Они сели есть. Сережа не мог. Ему противна была еда. Тихий, всматривался он в лица взрослых. Старался не вспоминать, но оно вспоминалось да вспоминалось — длинное, ужасное, в холоде и запахе земли.
— Почему,— спросил он,— она сказала — все там будем?
Взрослые замолчали и повернулись к нему.
— Кто тебе сказал? — спросил Коростелев.
— Тетя Тося.
— Не слушай ты тетю Тосю,— сказал Коростелев.— Охота тебе всех слушать.
— Мы, что ли, все умрем?
Они смутились так, будто он спросил что-то неприличное. А он смотрел и ждал ответа.
Коростелев ответил:
— Нет, мы не умрем. Тетя Тося как себе хочет, а мы не умрем, и в частности ты, я тебе гарантирую.
— Никогда не умру? — спросил Сережа.
— Никогда! — твердо и торжественно пообещал Коростелев.
И Сереже сразу стало легко и прекрасно. От счастья он покраснел — покраснел пунцово — и стал смеяться. Он вдруг ощутил нестерпимую жажду: ведь ему еще когда хотелось пить, а он забыл. И он выпил много воды, пил и стонал наслаждаясь. Ни малейшего сомнения не было у него в том, что Коростелев сказал правду: как бы он жил, зная, что умрет? И мог ли не поверить тому, кто сказал: ты не умрешь!» (стр. 241—242).
Это один из самых сильных эпизодов повести. Тут все действенно — каждое слово, построение фраз, реплики найдены точно. Вдохновенность педагогического решения Коростелева, экспрессия его ответа («твердо и торжественно пообещал») вызвала бурную реакцию Сережи. Свалился страшный груз с души, ему стало легко и прекрасно. Вероятно, никогда прежде он не ощущал так остро радости жизни (пил воду и стонал наслаждаясь) .
Один из законов умного воспитания — детям не надо врать. Но есть и другой закон — опасно разрушать внутренний мир ребенка. Иногда фантастические построения, преображающие действительность, необходимы малышу на пути к реалистическому познанию мира.
Случается, что законы эти приходят в противоречие — тут-то и нужна чуткость воспитателя, чтобы понять, когда первый закон не только можно, но и следует нарушить.
Смерть, небытие для ребенка непредставимы и страшны, особенно своя смерть. С этой мыслью человек свыкается на протяжении многих лет и в сущности никогда не перестает ей внутренне сопротивляться (с этим, разумеется, связаны и мифы всех религий о загробном бессмертии). И десятки высказываний малышей, собранные К. Чуковским, и художественные изображения отношения детей к смерти — одно из самых сильных как раз в «Сереже» Пановой — убеждают, что тут не надо говорить правду.
С точки зрения воспитательной оправдано, что Коростелев на протяжении повести дважды слукавил: спросил Сережу, кого лучше купить в больнице — мальчика или девочку, и пообещал ему бессмертие. В обоих случаях он был чуток.
В эпизоде с дядей Петей Коростелев изображен трезво и умно уверенным, что требование слепого уважения к каждому слову или поступку взрослого, хотя бы очевидно для малыша глупому,— непедагогично, может воспитать только лицемерие.
Рассуждение Сережи о жизни на Марсе вызвало у Коростелева интерес, даже несколько боязливый, к силе и характеру фантазии мальчика.
В истории с вором он не согласен с Марьяной, что надо уходить от обсуждения с Сережей трудных вопросов.
А яркий талант воспитателя, безошибочность чутья Коростелев проявил тоже дважды на протяжении повести: смело уверив Сережу в его бессмертии, и в последнем, напряженно драматичном эпизоде.
Но прежде чем перейти к нему, надо присмотреться к двум главам, занимающим особое место в повести,— особое, потому что Сережа в них на втором плане. Одна называется «Женька», другая — «Васька и его дядя». Цельность конструкции повести не нарушается вторжением этих глав. Женька и Васька старше— четырнадцатилетние — товарищи Сережи. Читатель знаком с обоими — они появляются и в других главах, особенно часто Васька. Таким образом, сюжетно рассказы о Женьке и Ваське хорошо устроены. И все же они воспринимаются как «вставные новеллы». Объясняется это жанровым своеобразием «Сережи» — тем, что не ход событий, а развитие внутреннего мира героя определяет движение и напряжение повести. Тут же Сережа только пассивный наблюдатель — это и создает впечатление приостановки движения, «вставленности» глав. Они, хотя и не соседствуют, но внутренне связаны между собой очевиднее, чем с движением душевной биографии Сережи. Их сюжет параллелен: у Женьки и Васьки много недостатков, хотя и совершенно различных, но связанных с неверным, неумелым воспитанием. Кончаются главы одинаково: отъездом из поселка — сперва Женьки, потом Васьки.
Женька — сирота, живет у тетки. Учится очень плохо — в каждом классе остается на второй год. Тетка сердится на Женьку, что он много ест и ничего не делает в хозяйстве. «А ему не хочется делать [...]. Весь день он на улице или у соседей». Между тем Женька не ленив. Если другие попросят, он с удовольствием делает все и как можно лучше. И неспособным его нельзя назвать — из Сережиного конструктора сделал такой замечательный семафор, что со всего поселка ребята приходили смотреть. Он хорошо лепит из Сережиного пластилина. Но когда Сережина мама подарила ему пластилин, тетка выбросила его в уборную, чтоб не занимался Женька глупостями.
Всего несколькими штрихами обрисована тетка, но портрет получился законченный: тупая, жадная, ничего для Женьки не делает, вечно его корит, но перед другими бахвалится, что выводит мальчика в люди.
А в школе учителя сначала беспокоились, что он так плохо учится, потом махнули рукой. «И даже хвалили Женьку: очень, говорили, дисциплинированный мальчик; другие на уроках шумят, а он сидит тихо,— одно жалко, что редко ходит в школу и ничего не знает» (стр. 228—229).
Добрый, безвольный и неяркий мальчик — он пропадает потому, что некому направить его, некому понять ни в семье, ни в школе, что затхлая, недоброжелательная атмосфера теткиного дома, бесконечные попреки убивают в нем интерес к жизни. Он мечтает уехать, поступить в ремесленное училище, да слишком инертен, чтобы действовать.
И не взрослые, а ровесник — Васька — вмешивается в его судьбу. На первый взгляд кажутся неожиданными трезвый разум и заботливость о товарище озорника Васьки, который сам еще не очень-то заботится о своем будущем. А Женьке взрослым тоном сказал: «Поговорим про твое будущее [...]. Без образования кому ты нужен?»
Беседа идет в роще у костра, который «горел вяло, дымя горьким дымом». И Женька, не отрываясь, глядел на дымовые струйки. Деталь метафорична, соотносится с характером Женьки, вялостью его жизни. Потом костер разгорелся — «огонь одолел влагу». Женька, убежденный Васькиными доводами, готовится принять решение, действовать.
Когда припомнишь, что мы знали о Ваське до этого эпизода, то не таким уж неожиданным кажется его вмешательство в Женькину судьбу. Этот мальчик, когда-то мучивший жуков и за освобождение их получавший с Сережи по копейке за каждого, небрежный в учении, немного хулиганистый, с папиросой в зубах,— человек справедливый. Он спас Сережу, когда опрокинулся челн, защищал малышей от обид старших и вообще был для ребят очень авторитетным человеком — даже переулок, где он жил, ребята иначе не называли, как Васькиным.
Решился Женька — едет. Многие ему постарались помочь: школа дала характеристику, Коростелев — денег, а тетка просила не забывать, сколько она для него сделала, и «с мясом от себя оторвала» деревянный чемодан. А всего-то имущества у Женьки было: рубашка, пара рваных носков и застиранное полотенце. Плохо ему жилось у тетки.
Проводили Женьку товарищи. Сережа завидовал, что он в поезде поедет. Потом узнали, что приняли Женьку в ремесленное, налаживается его жизнь, ему хорошо. «Женька не был ни коноводом, ни затейником, ребята скоро привыкли к тому, что его нет».
Так введена в «Сережу» еще одна судьба, еще один характер. Словно оглядев тех героев повести, что проходят в тени, на втором плане, Панова задержалась взглядом на самом неприметном и вывела Женьку из тени вместе со сварливой, равнодушной к нему теткой, для которой он обуза, и с благожелательно-равнодушными к нему учителями — со всеми, кто породил и развивал в нем чувство неполноценности, бездомности. И в этой главе выражена тема справедливости — нельзя проходить мимо детей неярких, с выработанной обстоятельствами вялостью и нерешительностью. Нужно и можно помочь им найти свой жизненный путь. Носителем справедливости оказался Васька — не родные и не педагоги...
Глава «Васька и его дядя» менее психологична, и нового о Ваське мы узнаем немного — он достаточно отчетливо характеризован прежде. Появление единственного в повести комического героя — Васькиного дяди — определяет своеобразие главы. Моряк дальнего плавания, он поражает воображение ребят и романтической своей профессией, и белым костюмом, и, главное, обнаружившейся во время купания богатой татуировкой (в следующей главе рассказано о последствиях этого впечатления — ребята решили друг друга украсить татуировкой; с заражения после этой операции начались Сережины болезни).
Семейный совет, собравшийся, чтобы решить Васькину судьбу, изображен с превосходным юмором. Растягивающий слова, томный и всем восхищенный дядя («Ах, скворечник! — томно вскрикнул дядя [...]. Пре-лестный мальчик! — сказал дядя») сохраняет свою речевую манеру и при обсуждении Васькиного поведения. Родственники ябедничают на мальчика. «Негодяй,— сказал дядя своим мягким голосом», когда узнал, что Васька курит. Потребовал Васькин школьный дневник, «полистал и сказал нежно: «Мерзавец. Скотина».
Впрочем, юмор в этой главе только оттеняет ее содержание. В главе о Женьке речь шла о вялом мальчике, волю которого подавляла недобрая к нему тетка. А тут — безвольная мать и очень инициативный мальчик. Хоть разбил Васька витрину в кино и еще за какие-то его проделки милиция оштрафовала мать, но он не злостный хулиган — просто некому направить его энергию на что-нибудь более стоящее, чем битье витрин. Мать только плачет и жалуется, а деньги на папиросы Ваське дает, и если он без спроса берет из ее сумочки, то это ему тоже сходит с рук. Комический дядя все же принял решение — увозит Ваську, чтобы отдать его в Нахимовское училище. Действительно, Ваське как раз и не хватает дисциплины, чтобы вырасти хорошим парнем.
Три плохих воспитателя прошли перед нами в повести: занятая своей новой семьей, небрежная к Сереже его мать, мелочная, глупая и недобрая Женькина тетка и беспомощная, любящая сына, тяжело расстающаяся с ним, мать Васьки. В этом сопоставлении обнаруживается глубоко заложенная внутренняя связь глав о Женьке и Ваське с одной из важнейших тем повести — художественным исследованием роли воспитателей в становлении детей.
Ну, а что Сережа делает в этих главах? Он копит жизненный опыт, он комментирует для себя события, он восхищается великолепием Васькиного дяди. Сережа слушал невыразительные ответы дяди на ребячьи вопросы («Море есть море. Прекраснее моря нет ничего. Это надо увидеть своими глазами», «Шторм — это прекрасно [...] На море все прекрасно»), и воображение его работало. «Сережа слушал и представлял себе город Гонолулу на острове Оаху, где растут пальмы и до слепоты бело светит солнце. И под пальмами стоят и снимаются белоснежные капитаны в золотых нашивках. «И я так снимусь»,— думал Сережа [...]. Он веровал без колебаний, что ему предстоит все на свете, что только бывает вообще,— в том числе предстояло капитанство и Гонолулу. Он веровал в это так же, как в то, что никогда не умрет. Все будет перепробовано, все изведано в жизни, не имеющей конца» (стр. 259).
А пока к Сереже привязались болезни. Сперва заражение из-за татуировки. Доктор бесчеловечно вливал пенициллин, и Сережа, «не плакавший от боли, рыдал от унижения, от бессилия перед унижением, от того, что оскорблялась его стыдливость...».
Не везет Сереже: едва поправился после татуировки — заболел ангиной, потом опухли железки, все время повышенная температура.
Скучно болеть. Мама подарила аквариум с рыбками. «Он так любит животных»,— говорит она. Да, но рыбы не животные, не то, что пушистый кот и незабвенная веселая галка. «А от рыб какая радость [...]. Не понимает мама». Зато с Коростелевым, хоть и редко, он проводит прекрасные вечера. Сережа научил его рассказывать сказки, и он ничего, справляется, хотя приходится иногда поправлять. «В эти неприкаянные тягучие дни [...] еще милее стало ему свежее, здоровое лицо Коростелева, сильные руки Коростелева, его мужественный голос... Сережа засыпает, довольный, что не все же Лёне да маме,— вот и ему что-то перепало от Коростелева» (стр. 279).
Но тут в тягучие дни болезни вторгается драма.
Коростелева переводят на работу в Холмогоры. Сережу решают оставить — он не очень оправился после болезни, температурит, врач советует его не брать до лета.
Обыденная житейская ситуация. Так ее и воспринимает Марьяна. Ну что особенного: жил Сережа без нее, когда она уезжала учиться, и теперь отлично позаботятся о нем Лукьяныч и тетя Паша. О разнице между Сережей трехлетним и шестилетним, о том, что теперь речь идет о разлуке не только с ней, а что гораздо важнее для Сережи — с Коростелевым, она не задумалась. Коростелев-то это понял и мучается предстоящим, но и он не предполагает, какую бурю чувств, какое смятение вызовет у Сережи это событие.
Три главы посвятила Панова сложным переживаниям и раздумьям Сережи в дни сборов семьи к отъезду.
Холмогоры, Холмогоры — все время о них говорят. Сережа рисует холмы и горы — школу на горе, ребята катаются с гор на санках. Он полон ожидания интересных перемен — ему и в голову не приходит, что едут без него.
Но на прямой вопрос: «Мы едем в Холмогоры?» — мама и Коростелев переглядываются и потом смотрят в сторону. Мама говорит кучу посторонних слов. «Гораздо раньше, чем она кончила говорить, он уже рыдал, обливаясь слезами. Его не берут! [...] Все вместе было — ужасная обида и страдание. Но он умел высказать свое страдание только самыми простыми словами:— Я хочу в Холмогоры! Я хочу в Холмогоры!» (стр. 281).
Ощущение обиды и страдания дифференцируется, углубляется множеством мыслей и переживаний.
Леню мама берет. «Они бросают только его одного». Из доводов матери, которые она приводит (покраснев!), «Леня крохотный, он без меня погибнет»,— Сережа выбирает для размышлений только один: Леня здоровенький, у него не опухли железки.
«И к обиде на мать — к обиде, которая оставит в нем вечный рубец, сколько бы он ни прожил на свете,— присоединялось чувство собственной вины: он виноват, виноват! Конечно, он хуже Лени, у него железки опухают, вот Леню и берут, а его не берут!» (стр. 282).
Исток этой неожиданной на первый взгляд мысли о своей виновности — вера в справедливость: не может быть, что страшное наказание сваливается на ни в чем не повинного.
Коростелев идет гулять с Сережей, чтобы поговорить наедине. Серьезно и грустно он перечисляет, какие трудности ждут их на новом месте,— и не надо Сереже их переносить, еще пуще расхворается. А он «жаждет переносить с ними трудности. Что им, то пусть и ему. Сережа не мог избавиться от мысли, что они оставляют его не потому, что он там расхворается, а потому, что он, нездоровый, будет им обузой. А сердце его понимало уже, что ничто любимое не может быть обузой. И сомнение в их любви все острее проникало в это сердце, созревшее для понимания» (стр. 283).
Какое горькое созревание — почувствовать себя отъединенным от самых близких: они равнодушны к нему! Вслух он сказал только: «Все равно». И не ответил Коростелеву, что ему «все равно». А думал: взрослые все могут и что бы он ни делал, его не возьмут. «С этого дня он стал очень тихим. Почти не спрашивал: «почему?»
И только накануне отъезда — еще последняя, отчаянная попытка. Ночью, в длинной рубашке, босой, с завязанным горлом, он приходит к Коростелеву, что-то писавшему в столовой.
«— Коростелев!— сказал Сережа.— Дорогой мой, милый, я тебя прошу, ну пожалуйста, возьми меня тоже!
И он тяжело зарыдал, стараясь сдерживаться, чтобы не разбудить спящих» (стр. 284).
Коростелев глубоко переживает Сережино горе. Но что же он может сделать — врач не советует везти. Обещает Коростелев приехать за ним летом: «Я тебе, брат, еще не врал». И хотя «в этом человеке была его главная надежда, и защита, и любовь», Сережа все же вспоминает, что «все они иногда врут».
Он соображает, что и Коростелеву и маме будет просто некогда за ним приехать, но обещает больше не плакать.
Наступил день отъезда. «Все в нем как бы собралось и напряглось, чтобы выдержать предстоящее горе». Томительно тянутся часы. Он пробовал поиграть, но все неинтересно. Мысли у него жалобные: умру, закопают в землю, как прабабушку, тогда они будут плакать; и мысли мстительные: Коростелеву и маме будет плохо жить, придут и скажут — разрешите дрова попилить. «А я скажу тете Паше: дай им вчерашнего супу...»
Вот грузовик, выносят вещи. Мама обняла Сережу, но он отстранился. Садятся, народ собрался во дворе. «И все они — и все кругом показалось Сереже чужим, невиданным [...]. Как будто ничего своего не было и не могло уже быть у него, покидаемого». Он стоял в сторонке, изо всех сил помнил обещание не плакать и одна-единственная слеза просочилась на его ресницы.
Отчаяние осталось, и сил примириться с несчастьем еще нет. «И не в силах больше тут быть, он повернулся и зашагал к дому, сгорбившись от горя» (стр. 290—291).
Драматические переживания Сережи изображены в трех последних главах повести с большой эмоциональной силой. Напряжение возрастает от страницы к странице. Психологическое открытие Пановой в этом эпизоде — близость чувств и мыслей шестилетнего Сережи к тому, что переживал бы и думал юноша или взрослый в сходных обстоятельствах, перед вынужденным расставанием с самыми близкими. Я ради того и проследил подробно движение переживаний мальчика, чтобы это стало ясно. То, что для нас — непреодолимость обстоятельств, для Сережи — власть взрослых. Никто из нас не считал бы, что он плохой, потому что болен, не мог бы винить себя, что не сумел предотвратить обстоятельство, которое причиняет ему горе.
Панова не подменила переживания и думы ребенка чувствами взрослых, не подменила ни в одном слове, ни в малейшей детали. Это видно и по цитатам, которые я привел. Ни психолог, ни истинный педагог не найдут в размышлениях Сережи черт, выходящих за пределы возможностей детского сознания. С полной убедительностью показал художник, что чувства и мысли шестилетнего, хотя по форме выражения и по содержанию отличаются от зрелых, но диапазон их не узок, разветвленность очень велика, а интенсивность переживаний, вероятно, большая, чем у взрослых.
Горе малыша, которое он ощущает как несправедливость к нему, может повлиять на становление характера, на отношение к людям и к миру гораздо сильнее, чем подобные переживания у человека взрослого, сложившегося. Это выражено в повести обидой на мать, обидой, «которая оставит в нем вечный рубец», и тем, что он умственно и душевно повзрослел за несколько дней горестных переживаний («сердце, созревшее для понимания»). Его единственная слеза в минуту расставания была «уже не младенческая, а мальчишеская, горькая, едкая и гордая слеза...» Как неожиданно для читателя, как значительно тут определение «гордая слеза». Это слово обогащает психологический анализ, вносит в него важную черту: несправедливое страдание, причиняя огромный душевный ущерб мальчику, в то же время — такова диалектика внутреннего созревания — рождает новую и благородную черту характера: гордую сдержанность в выражении своих чувств.
Да, но повесть еще не кончена...
Сережа зашагал к дому, сгорбившись от горя.
«— Стой!— отчаянно крикнул Коростелев [...] — Сергей! А ну! Живо! Собирайся! Поедешь!
И он спрыгнул на землю.
— Живо! Что там? Барахлишко. Игрушки. Единым духом. Ну-ка!»
И на протесты, испуг мамы и тети Паши: — «Да ну вас. Это что же, понимаете. Это вивисекция какая-то получается. Вы как хотите, а я не могу. И все».
Какая победа — торжество высшего разума над бытовой разумностью. Победа справедливости! Круто и волшебно меняется Сережина судьба...
Врачи говорили — не надо везти, летом безопаснее. Разумно и для всех спокойно — для мамы и для врача. Опасность душевного потрясения в расчет не принимается — какие там у шестилетнего потрясения. Поплачет и утешится. Бывает и так. Но подлинный врач знает: для успешного лечения болезни надо понимать индивидуальность организма больного: для одного целительны большие дозы лекарства, для другого они опасны. А душевный организм по меньшей мере столь же индивидуален, как физический, вероятно, более сложен и индивидуален — у малышей не в меньшей мере, чем у взрослых.
Тривиальность? Да, но слишком часто взрослые в общении с детьми пренебрегают сложностью и ранимостью их душевного мира, пренебрегают их индивидуальностью. Потому так настойчиво, в самых разных ситуациях, изображают наши лучшие писатели раннее пробуждение мыслей и чувств, опасность небрежного отношения к нему взрослых.
То, что небрежность чрезвычайно распространена — общеизвестно. И не только родители в ней повинны, но нередко и профессиональные воспитатели. Писатели Панова, Дубов не одиноки в своей тревоге: ее разделяют и публицисты, и вдумчивые педагоги. Свидетельство тому корреспонденции и статьи в нашей периодике. Это подтверждает, что речь идет о явлении общественно значимом, борьба с ним требует неустанной пропаганды во всех возможных формах.
Как раз одна рецензия на повесть, о которой мы говорим — называлась она «Бедный Сережа»,— убедительно подтверждает сказанное. Автор рецензии писал: «В то время как простые маленькие советские мальчики и девочки мечтают об игрушках, о книжках, о вкусной манной каше, ум Сережи заполнен мыслями о бессмертии, о бесконечности жизни, о своей исключительной судьбе [...]. Ему некогда шалить. Ему надо по каждому поводу думать». Кроме того, критик утверждает, что «Сережу, по существу, никто не воспитывает». Напечатана была статья, как ни странно, в «Учительской газете» (1955 г., № 91). Писатель Н. Атаров тогда же ответил критику гневной статьей в «Новом мире» (1956 г., № 1).
Не знаешь чему больше удивляться — уверенности ли рецензента «Учительской газеты», что советские мальчики и девочки «простые» (в этом слове содержится нивелировка личности, отрицание выраженной индивидуальности у детей), или тому, что им не свойственно думать, а только «мечтать» об игрушках и вкусной манной каше, или, наконец, тому, что не замечен воспитательный талант Коростелева.
Может, потому не замечен, что Коростелев в отличие от Марьяны не профессиональный педагог?
В нашей литературе немало написано о воспитательном влиянии на детей и подростков деятелей советского общества, ничего общего не имевших с педагогикой.
На формирование героя повести «Ленька Пантелеев» огромное влияние оказали бывшая горничная, большевичка Стеша и организатор деревенской бедноты романтик Кривцов.
На героя «Швамбрании» Кассиля впечатление, много определившее в его отрочестве, произвела встреча с комиссаром Чубарьковым.
Подлинные воспитатели пятнадцатилетнего Бориса Горикова, героя «Школы» Гайдара,— большевик Галка, пожилой боец Чубук и командир отряда, сапожник, «навек ударившийся в революцию», Шебалов.
Можно было бы долго продолжать этот список, включив в него тех, кто укреплял веру в добро и справедливость у «Мальчика у моря» Дубова, управдома и милиционера из рассказа Шарова «Севка, Савка и Ромка» и еще многих и многих.
У всех этих людей общие свойства: душевная щедрость; ясность общественной позиции;
бережная, уважительная внимательность к внутреннему миру детей и подростков;
чутье к их индивидуальности, к их внутренним потребностям — и ни малейшего проявления превосходства или снисходительности в общении с детьми.
Короче, это люди высокой душевной культуры. Она и определяет в первую очередь качества воспитателей, в том числе профессиональных педагогов.
Мать Сережи душевной культурой обделена. Коростелев ею обладает. Образ его, как воспитателя, разработан детально и до последней черты психологически достоверен. Коростелев — правофланговый в ряду образов воспитателей-непрофессионалов, созданных советскими писателями.
Во внезапности его решения взять Сережу проявились дар, чутье и отвага истинного педагога. Коростелев понял, что для этого мальчика, для Сережи, душевная травма губительнее перемены климата. Она может оказаться неизлечимой — с железками справиться будет легче. «Я за него отвечаю, ясно? Ни черта он не погибнет. Глупости ваши».
Сережа оцепенел, не поверил и... испугался. Снова тут найден неожиданный и верный штрих. Чудо внезапного исчезновения горя может в первый миг испугать, в него трудно поверить.
Сережа засуетился — скорее, скорее, пока не передумали! — «лихорадочно хватал что попало из своего имущества». Как бы не уехали без него!
Мужчины друг друга поняли — не только Коростелев Сережу, но и Лукьяныч Коростелева: «Митя, это ты правильно! Это ты молодец!» — говорил он, складывая Сережину кровать.
И вот Сережа в тесной кабине, под маминой шалью. «Здорово неудобно, но нам на это наплевать: мы едем. Едем все вместе [...] мы едем в Холмогоры, какое счастье! Что там — неизвестно, но, наверно, прекрасно, раз мы туда едем!»
Сверкает снег, «мчится в окошечке прямо на Сережу».
Вот теперь повесть кончена. Счастлив Сережа, счастливы читатели — ведь и с них снят тяжкий груз Сережиного горя. Снят он с Коростелева, им самим снят — человеком богатой души, смело восстановившим справедливость. Своей властью взрослого он вернул Сереже детство и счастье. Вернул Сереже себя. И себе Сережу.
Януш Корчак писал:
«Вы говорите:
— Дети нас утомляют.
Вы правы.
Вы поясняете:
— Надо спускаться до их понятий.
Спускаться, наклоняться, сгибаться, сжиматься.
Ошибаетесь.
Не от этого мы устаем. А от того, что надо подниматься до их чувств.
Подниматься, становиться на цыпочки, тянуться.
Чтобы не обидеть». (Я. Корчак. Когда я снова стану маленьким. М., 1961, стр. 19.)
Коростелев сумел подняться...
О богатстве и содержательности внутреннего мира малыша, о силе его чувств, переживаний, о талантливом воспитателе Коростелеве написана повесть Веры Пановой «Сережа».
Они появились вместе, парой — рассказы «Валя» и «Володя». И читателям сразу стало ясно, что они тесно связаны, почти нераздельны. Позже, во всех сборниках Пановой, «Валя» и «Володя» всегда печатались рядом. Так и в Собрании сочинений.
Внешняя связь определяется тем, что в первом рассказе — «Валя» — появляется Володя и в поезде, мельком, знакомится с Валей (больше они не встречаются), а действие рассказа «Володя» начинается в том же поезде, хотя потом повествование на время возвращается к более ранним событиям его жизни.
Первый рассказ — о судьбе девочки в начале, девушки в конце Отечественной войны, второй — о ее ровеснике в годы войны. Оба героя (Валя во второй части посвященного ей рассказа) возвращаются в Ленинград из эвакуации. Они были в разных местах. Есть нити, связывающие рассказы, но художественные задачи «Вали» и «Володи», а соответственно и структура их различны.
«Валя» — своего рода диптих. Первая картина называется «Отъезд», вторая — «Возвращение». Эти заголовки определяют предмет изображения: в первой части — эвакуация и облик Ленинграда в августовские дни 1941 года, во второй,— близится конец войны, Валя возвращается в родной город.
Конструкция рассказа — короткие главки-эпизоды. Действия очень мало: изображается облик города, бытовые сценки, разговоры действующих лиц, цементированные мыслями, переживаниями и наблюдениями Вали.
Каждая главка — более или менее законченный эпизод, протекающий в короткий промежуток времени (внутри эпизода течение времени почти не ощущается). Поэтому повествование воспринимается как ряд зарисовок, характеризующих атмосферу — отъезда (в первой части) и возвращения (во второй).
Сравнение с произведением изобразительного искусства подкрепляется ограниченностью каждого эпизода в пространстве — неизбежной в живописи, но, разумеется, необязательной в литературе. В первой части читатель видит двор дома, где живет Валя, комнату ее семьи, вокзал, с которого уезжает на фронт отец, в семи эпизодах из десяти — кусочек улицы у другого вокзала, где Валя с матерью и сестренкой ждут посадки, и, наконец, вагон. Та же ограниченность пространства в эпизодах второй части. Она соотносится с ограниченностью времени действия каждого эпизода.
На протяжении всего рассказа Валя не совершает ни одного поступка. О ее внешности — ни слова. Но мысли, переживания, впечатления Вали пронизывают все, что изображено в рассказе, и в то же время определяют психический облик, душевный строй девочки — в первой части, девушки — во второй.
Ленинград в начале войны — одна из существенных тем изображения первой части. Автор и здесь сумел сохранить характерную для рассказа ограниченность пространства каждого эпизода.
Валя с матерью и сестренкой едут в трамвае на Витебский вокзал провожать уезжающего на фронт отца.
«Витрины магазинов были заслонены фанерными щитами. На одном щите наклеена газета. На другом написаны стихи черной краской. Валя прочла название стихотворения: «Ленинградцам».
В небе висела серебряная колбаса.
Чей-то памятник был обложен мешками с песком.
По мостовой шли мужчины в штатском, с противогазами, и с ними военный командир.
Стояла очередь перед лотком с газированной водой.
Бежала собачка на ремешке, за ней бежала, держась за ремешок, девочка с авоськой, в авоське капустный кочан как мяч в сетке.
Все это плыло в пекле дня — щиты, стихи, колбаса, собачка, мешки, пробирки с красным сиропом, военные и штатские» (стр. 366—367).
Так семью деталями передано зрительное представление о городе в те дни. Еще равноправно соседствуют черты входящего в права военного быта и пока не вовсе сдавшего позиции быта мирного. Равноправие этих черт акцентировано в последней фразе перечислением их вперемежку.
Формально эпизод развертывается на широком пространстве — едут через весь город. Но время проезда, его длительность не ощущается — изображение, конденсированное в семи впечатлениях, не выходит за пределы «живописного» пространства: легко представить себе совмещенными в картине или в рисунке все зрительные приметы облика города.
Однако изображение Ленинграда в начале войны вовсе не исчерпывается зрительными впечатлениями. Доминируют впечатления звуковые.
«Прежде по воскресеньям на подоконниках играли патефоны [...] В войну патефоны замолчали. Во дворе, под аркой подворотни, воцарился черный рупор радио.
Трубным голосом, слышным во всех квартирах, он читал сводки, говорил речи, пел, выкрикивал лозунги. Он выл ужасным воем, когда нужно было прятаться в подвал. И если иногда, после непрерывного говорения, пения и воя, он ненадолго притихал — его неугомонное сердце стучало громко и тяжело» (стр. 366).
Для первой части рассказа характерно олицетворение вещей — главным образом голосов вещей. Не дикторы говорят, а рупор радио — и его сердце стучит громко и тяжело (во время воздушных тревог по радио передавался стук метронома). На вокзале (семья провожает отца) паровоз гулял в отдалении, приблизился, но опять великодушно отошел; потом, подойдя под шумок, прицепился. Заиграла гармонь — так громко, словно закричала[38].
А когда у Московского вокзала почти сутки сидят Валя с матерью и сестренкой в ожидании эвакуации, «где-то близко голосом надежды кричат паровозы». Люди измучены ожиданием, и паровоз кричит: «Я тут! Я работаю! Я сделаю все, что могу».
Но в паровозный голос надежды врывается грозная нота — на этот раз не человечьи голоса вещей, а слово, повторяемое людьми: «Нам не через Гатчину. Нам через Мгу». «Через Мгу, Мгу. Мга... Все она впереди, Мга». И последние фразы первой части рассказа: «Приближается ночь, мы приближаемся к Мге. На нашем пути она неминуема, Мга».
Что-то угрожающее, мрачное, неживое есть в сочетании звуков этого слова, в близости его к слову «мгла». Настойчивое его повторение воспринимается как близость беды. Смысл предвестия: на станции Мга во время бомбежки погибла мать Вали и Люси.
Голосами рупора, паровозов, гармони, вздрагиванием земли (взрывы бомб), звучанием слова «Мга» переданы тревога и необычность первых дней войны. Вдруг оказалось, что люди не принадлежат себе, они подчинены власти войны и в толпе, в потоке беспомощны, как вещи, сопоставимы с ними, почти равноправны: «Как щепочку, уносит Валю в душном потоке», «Спешат люди и машины». И вот уже вещи берут верх над людьми, пригибают их: «Справа мешок, слева мешок; каменные, ударяют больно. Собственный рюкзак давит Вале на позвонки, гнет шею». «В вагоне. Темно от вещей и людей». Вещи на первом месте, люди — на втором.
Но это только в суматошном движении к поезду и размещении в вагоне. Способ изображения людей в центральных эпизодах первой части — на площади у вокзала — совершенно иной: цепь микросюжетов и микрохарактеристик в нескольких строчках или репликах. Словно кинокамера выхватывает из толпы, из «потока» то одного, то другого. Уходит от них и опять возвращается.
Зрительное представление о том, как привычное, мирное соседствует с меняющей облик города войной, читатель получил, когда Валя ехала в трамвае. Звуковые впечатления, в которых доминирует война и предчувствие бедствий, создаются голосами паровоза, рупора и звучанием слова «Мга».
Но в эпизодах у вокзала снова проявляется то же совмещение задержавшихся в сознании интересов и мыслей вчерашних с порожденными войной. Теперь это выражено не в фиксации зрительных и звуковых впечатлений, а в разговорах, в изображении странного быта, возникающего на Лиговке, против вокзала, за сутки ожидания посадки.
Толстая бабушка хвалит матери Вали ее дочек, угощает их конфетами. Приходит к бабушке лысый дяденька, ее сын. Несколько раз в эпизодах появляется бабушка с ее восхищением сыном и тревогой, придет ли он еще раз...
Старик и старушка, почистив друг на друге одежду, идут пообедать к родственникам.
« — А если без вас уйдет эшелон?
— Ну что ж, значит, судьба,— сказала старушка.— Мы там, знаете ли, примем душ».
Большая девочка ссорится с матерью: «Что ты со мной делаешь! Куда ты меня везешь! Ты меня ненавидишь! Ты меня убиваешь! Ты мне такое делаешь, как будто ты мне не мать, а враг!»
Война входит в сознание еще непрочно, еще только внезапными напоминаниями, перебивая мысли и разговоры о мирных днях. Валя на площади подружилась со Светланой. С первого взгляда «ты уже понимаешь: это из всех подруг будет самая твоя дорогая подруга». Разговаривают Валя со Светой о прочитанных книгах («Понимаешь: он ее любил. И она его любила»), о том, как лучше — с косами или без кос. «А ты смотрела кино «Большой вальс»? Вторгается напоминание о войне: рядом женщина рассказывает, что немцы бомбят Москву.
Движение времени внутри эпизодов, как я уже упоминал, почти не чувствуется — изображается один момент или несколько соседних, иногда и одновременных (в разных точках изображенного пространства). Но художественная функция времени все же в первой части значительна. Вступления к эпизодам на площади — отсчет времени, передающий томительность ожидания, тягучесть знойного дня и неспокойной ночи.
Начало восьмой главы:
«Люди с химкомбината уехали.
Артисты оперы и балета уехали.
Старичок со старушкой пообедали у родственницы на Второй Советской, приняли душ, полежали на диване и вернулись на Лиговку».
Начало девятой главы:
«День бесконечен. Не счесть: сколько раз ходили за водой — и приваливались отдохнуть, и сколько видели лиц, и слышали разговоров, и сами разговаривали».
Десятая глава начинается с сообщения: «Кончилась ночь». А в предыдущей — после вечерних бытовых разговоров происходит, уже ночью, единственное за томительные сутки событие. За той большой девочкой, что ссорилась с матерью, пришел военный и увел ее. Обсуждению события оставшимися на Лиговке девушками посвящен весь одиннадцатый эпизод (утро следующего дня). «В военную темную ночь, и такая история. Что за праздник нечаянный у девочек возле Московского вокзала!»
Через несколько лет после публикации рассказов В. Панова писала:
«По-разному может возникать писательский замысел.
Часто в его основе лежит некое пронзительное впечатление, оно дает первоначальный толчок, на него (иногда многими годами) напластовываются другие впечатления, встречи, мысли, прочитанные книги. Причем все тянется к основоположному, обжегшему тебя впечатлению [...]. Так [...] написались у меня рассказы «Валя» и «Володя». Написаны они в 59-м году, а семечко запало в 41-м. В августе того рокового года в Ленинграде, у Московского вокзала, я увидела очередь эвакуируемых женщин и детей: лютое пекло, дети играют на мостовой, спят на мостовой, едят на мостовой,— и в меня врезалось зрелище этой очереди, теряющейся в дали облитой зноем Лиговки. И из того, что я видела потом в эвакуации и в Ленинграде после возвращения, подбирались сюжеты, характеры, детали, и через восемнадцать лет оформились рассказы»[39].
В первой части «Вали» совершенно отчетливо проявилась именно эта основа замысла. Но рассказ с полным основанием назван «Валя» (а не, например, «Отъезд и возвращение»), потому что мысли, наблюдения, а иногда только присутствие Вали организуют его.
В начальных эпизодах преобладает авторское слово — о Вале тут говорится в третьем лице. Но дальше в повествование входят Валины размышления в первом лице, не выделенные из окружающего авторского текста кавычками.
Переходы от авторского голоса к Валиному и обратно определяют характер повествования, становятся существеннейшим формообразующим его элементом. Авторская речь стилистически настолько приближена здесь к размышлениям и внутренним монологам Вали, к ее наблюдениям, что почти вовсе снимается дистанция между голосами автора и его героини. Не всегда можно уверенно определить, чье наблюдение передается — автора или его героини.
Это связано с тем, что Валя проявляет себя только в рефлексиях и наблюдениях, а не в поступках и не в прямой речи.
Такая форма самовыражения героини рассказа определила особенности построения ее образа.
Люди, выделенные из «потока», изображены отчетливо. Читатель их видит — в поступках, репликах, авторских описаниях обозначаются характеры, Валю читатель только слышит, точнее слышит ее внутренний голос; реплик у Вали немного, и они маловыразительны по сравнению с ее размышлениями.
Последние эпизоды первой части рассказа — в вагоне — посвящены главным образом характеристике Валиной матери. Голоса автора и Вали здесь тоже перекликаются. Но внезапно голос Вали выделяется неожиданным для читателя воспоминанием из будущего в форме внутреннего монолога.
«Ее (матери.—Л. И.) радость была — все делать для тех, кого она любила.
Валя ничего этого не успела даже понять.
Ничего я не успела понять. Не успела как следует полюбить тебя. Ты меня приучила, мне казалось — так и надо, чтобы ты раньше всех вставала и все для нас делала.
Глупая я, глупая, думала о Светлане,— ты была около меня, а я о тебе не думала, думала о Светлане!
Я бы потом поняла, когда выросла! когда поумнела! Я бы ноги тебе мыла, мамочка!» (стр. 384).
В произведениях В. Пановой нередки временные инверсии — о следствиях события сообщается до рассказа о самом событии. Здесь несколько иное: событие вовсе не изображено — о нем читатель предупрежден настойчивым повторением слова «Мга» и оповещается ворвавшимся в обрисовку облика матери плачем по ней Вали, своего рода причитанием. Внезапность перехода от характеристики матери к Валиному монологу, не взятому в кавычки резко повышает экспрессию повествования. Эмоциональность эпизода как раз и определяется временным смещением — воспоминанием о драме, прежде чем она произошла. Это повышает напряжение следующего эпизода — последнего в первой части — о приближении поезда к станции Мга. «На нашем пути она неминуема, Мга». Монолог Вали предварен авторской фразой: «Валя ничего этого не успела даже понять». Но немедленный переход к Валиному причитанию заставляет нас воспринимать все прежде сказанное о матери не как авторскую характеристику, а как позднейшие воспоминания Вали.
Функциональное значение внутреннего монолога Вали не исчерпывается его неожиданностью и экспрессией. Вале в первой части рассказа лет двенадцать-тринадцать. Монолог о матери, по характеру и форме размышления не свойствен ее возрасту, ближе к думам 16—17-летней Вали, с которыми читатель познакомится во второй части. Это воспоминание не из будущего, наступающего в тот же день на станции Мга, а из более отдаленного — мысли повзрослевшей Вали.
В других эпизодах первой части Валя больше наблюдает, чем размышляет. Ее интеллектуальный и эмоциональный облик обрисовывается во второй части.
Образ матери, так же как и самой Вали во второй части рассказа, написан в лирических тонах. Выделенные из «потока» Валя и ее мать все же от «потока» неотделимы — они для автора характерные его представители. Характерные тем, что в потоке, объединенном общей бедой войны и эвакуации, художник не нашел ни озлобленных, ни охваченных паникой. Людей несет, как щепку, они попадают под власть собственных вещей, которые надо тащить и размещать, но не теряют ни человеческого достоинства, ни доброты к соседям. Отрицательных персонажей в «Вале» нет.
Так Панова выразила свое восприятие первого зафиксированного в рассказе момента — отъезда.
К концу первой части определяется основная черта структурного своеобразия рассказа — его промежуточное положение между двумя обычными формами: непосредственно авторским повествованием и повествованием от лица героя — сказом.
Симметричные конструкции, отчетливость членения на эпизоды характерны для прозы Пановой. В «Вале» это выразилось делением на две части, составляющие оппозиционную пару (отъезд — возвращение), в делении частей на главки; каждая из них — законченный эпизод, ограниченный во времени и пространстве. Большинству эпизодов первой части есть соответствие во второй, в известной мере тоже оппозиционное: противопоставлены обстановка и настроение начала войны одному из последних ее месяцев. Зарисовки людей, ожидающих эвакуации, соотносятся с изображением возвращающихся в Ленинград — им посвящено несколько эпизодов в вагоне, в котором едут в Ленинград Валя с сестрой Люсей.
Вторая часть начинается отъездом Вали и Люси из детдома. Воспитательница собирает их в дорогу, дает множество советов, как держать себя в поезде. Она предостерегает Валю от молодых людей, у которых в поезде только одно на уме — как бы познакомиться и поухаживать: «[...] принесет тебе кипятку, а потом присядет и начнет ухаживать». Позже, в поезде, все советы о том, как вести себя с молодыми людьми, Люся применяет к Володе, который как раз и предложил принести кипятку. Советы воспитательницы реализуются в комической сцене буквального повторения маленькой Люсей ее слов.
Изображение отъезда из детдома и дороги в санях к станции симметрично соотносится с двумя сценами первой части — прощанием с домом перед эвакуацией и проездом по Ленинграду в трамвае. Описание дороги — ночного зимнего пейзажа — прерывается внутренним монологом Вали, стилистически резко отличным от окружающего его текста.
«Мы прожили в детдоме три года, три месяца и три дня.
Там мы получили известие, что папа убит под Шлиссельбургом».
И дальше — в том же ключе сжатой информации — сообщается, что дом, где они жили, разрушен, а вызов в Ленинград прислала тетя Дуся, товарка матери по работе на фабрике.
Информация переходит в лирические размышления, тоже в первом лице, о пейзаже и о дороге, по которой едут к станции. Суховатое и лаконичное сообщение о событиях трех лет Валиной жизни оказывается как бы зажатым между двумя пейзажными зарисовками, отражающими строй мыслей и чувств девушки. Это соотносится с тем, что о гибели матери читатели узнали в конце первой части не из описания этого события, а из опережающих его «воспоминаний из будущего» Вали (прямыми словами о гибели матери сказано еще позже, когда Валя уже в Ленинграде говорит тете Дусе, что хотела бы найти могилу матери у станции Мга).
Шесть эпизодов из десяти второй части посвящены встречам в вагоне. Очевидна симметричная соотнесенность их с эпизодами ожидания эвакуации на Лиговке, занимающими такое же центральное положение в первой части. Здесь меньше характеристик и микросюжетов, но некоторые разработаны детальнее — те, что производят сильное впечатление на Валю.
Время действия (осталось около полугода до конца войны) определяется и тем, кто едет — солдаты, офицеры, ленинградцы, возвращающиеся в свой город,— и содержанием разговоров. В них та же перебивка тем военной и мирной жизни, что перед эвакуацией, но в обратном соотношении: заботы и планы теперь связаны с устройством в мирной жизни, а война уходит в воспоминания.
Главный микросюжет в первый день пути — офицер и девушка, полюбившие друг друга в дни войны. Их диалог лиричен. Но им предстоит разлука. Девушка плачет. Валя думает: «Он, должно быть, в отпуску был и снова едет воевать. А с войны, бывает, не возвращаются...» Их разговор перед прощанием производит на Валю такое же — нет, более сильное впечатление, чем уход «большой девочки» к любимому в первой части. Соотнесенность этих эпизодов, их зеркальность (тогда все расставались — двое любящих соединились; теперь, когда разлученные войной накануне встречи или уже встретились с близкими — двое любящих разлучаются) акцентирована автором.
Валя думает: «Гражданочка, что вы сделали, испортили вашими слезами прекрасный разговор! Гражданочка, гражданочка... Я знала другую, та смеялась. Без паспорта, без карточек, в чем была — шла и смеялась...» (стр. 390).
Отсчет времени, тягучесть дорожных часов и дней переданы теми же средствами, что в первой части ожидание посадки.
Начало шестой главы:
«Второй дорожный день. Почти полпути проехали.
Высадился солдат в шерстяных носках. Высадилась девушка, та, что плакала. Один, темней тучи, едет девушкин офицер, ни на кого не глядит» (ср. начало восьмой главы первой части: «Люди с химкомбината уехали. Артисты оперы и балета уехали...» и т. д. Повторен и синтаксический строй фраз, но тоже зеркально — в первой части фразы перечисления начинаются с подлежащего, во второй части две первые фразы — со сказуемого).
Центральный эпизод второго дня пути — встреча с Володей.
«Стоит молодой парень, или большой мальчик, в ватнике, ушанке, через плечо переброшен полупустой рюкзак.
Лицо чистое, можно сказать — красивое. Темный пушок над губой...» (стр. 393).
Идет комический разговор Люси с Володей. Он не понимает смысла замечаний и вопросов девочки, повторяющей слова воспитательницы.
Несколькими репликами обменивается Володя с Валей. Она не привыкла разговаривать с незнакомыми парнями, робеет и негодует на свою дикость. Очень коротко и невыразительно отвечая на Володины вопросы, Валя дополняет свои ответы содержательными внутренними монологами.
Когда Володю уводит контролер — он едет в Ленинград без билета и без пропуска,— в вагоне обсуждают инцидент. Одни возмущаются, что человек едет зайцем, другие возражают — иногда всякому приходится, третьи решают — просто жулик. Разговор перекликается с обсуждением в первой части ухода «большой девочки».
«Какие несправедливые есть люди. Не может быть у жулика такое лицо». После этой, заключающей эпизод, мысли Вали идет ее внутренний монолог. Значительность его подчеркнута двумя способами: выделением монолога в главу и необычной краткостью главы — в ней всего десять строк.
«...Вот запало в голову чужое окошечко и месяц над черной сосной.
Тонкий месяц светит. Краснеется окошечко. Зовет дорожка, бегущая к домику».
Это Валя вспоминает прощальный разговор лейтенанта с его девушкой. Последняя фраза — «Зовет дорожка [...]» — дает толчок мыслям о своем будущем:
«Что будет у меня, что? Какая предстоит мне любовь?
Какие подвиги, какие переломы судьбы?»
Мысль о любви связана с двумя впечатлениями — прощанием лейтенанта и встречей с Володей. Мысль о подвиге естественна — какого же юношу, какую девушку в те годы она могла миновать. Но тут есть связь и с близкими впечатлениями дня — Валя в поезде читает книгу о войне.
От будущего размышление переходит к прошлому и настоящему:
«Это со всеми так или только со мной, что все время уходят от меня те, кто мне нужен, или я от них ухожу?»
Погибли родители, рассталась Валя со Светланой, которая должна бы стать подругой на всю жизнь. Но главное:
«И этот тоже — на минутку подсел, и нет его, увели.
Будет ли встреча прочная, вечная?» (стр. 396).
Этот монолог (я вразбивку процитировал его полностью) проясняет замысел образа Вали. В ее судьбе и мыслях концентрированы многие судьбы, характерные размышления тех, кто вступал в пору юности к концу войны. Горечь потерь и расставаний сочетается с готовностью к душевно богатой жизни, с ожиданием счастья.
Поезд подходит к Ленинграду. Изображение Вали и Люси в потоке вернувшихся симметрично соотнесено с потоком уезжавших в первой части — повторены некоторые детали, но тональность иная: тогда Валю уносило «в душном потоке», теперь «свежий воздух в лицо». Провожавшая эшелон тетя Дуся теперь встречает Валю — «постаревшая, потемневшая, но она, она!»
Валя идет с Люсей посмотреть место, где был их дом.
«Но почему-то думала Валя не о том, как она ходила тут маленькой,— ей снова вспомнилось ее поездное знакомство, молодой человек Володя, которого увел контролер.
«Он все равно доберется до Ленинграда,— подумала она,— и я смогу его встретить. Даже сейчас могу его встретить, почему нет, как будто это так уж невозможно».
И на всякий случай стала смотреть на прохожих» (стр. 398).
Вечером — у тети Дуси; после разговора о том, что Вале нужно пойти работать на ту фабрику, где помнят ее мать и где работает тетя Дуся, ложатся спать.
«Я приехала? — спросила Валя у кого-то.— Здравствуйте! Нет, я еду, еду, буду ехать всю жизнь...»
Это ощущение пути, только начавшегося, выражает общую для обоих рассказов — «Валя» и «Володя» — тему, определяет глубинную связь между ними и поддерживается обобщающим заключением «Володи» (о нем — позже).
Но еще несколько фраз осталось до конца рассказа. Валя засыпает. В полусне ей вспоминаются отрывочные фразы из разговора в поезде:
«— Нам даст чаю проводник,— сказала Люська.
— Приготовьте билеты! — сказала проводница.
Музыка заиграла. Кто-то запел «Вышел в степь донецкую парень молодой». Парень был в ушанке и ватнике. Черными глазами он смотрел на Валю» (стр. 401). Это последние слова повествования.
На протяжении всего рассказа мы Валю не видели, а слышали. Приметы войны даны в первой части рассказа голосами радио, гудков паровоза и звуками слова «Мга». И кончается рассказ не зрительными воспоминаниями засыпающей Вали, а слуховыми образами,— она вспоминает фразы, музыку, песню, за которыми стоит образ Володи. Это еще одно свидетельство цельности структуры рассказа, строго последовательного проведения ее элементов сквозь все повествование.
Последовательность сказывается и в том, что все мысли, все переживания Вали обусловлены впечатлениями, событиями текущего дня или более ранними (кроме «воспоминания из будущего», о котором говорено выше). Между событиями и переработкой их в сознании девушки прямая причинно-следственная связь. Нет ни одного рассуждения или переживания «вообще», не связанного с впечатлениями дня или событиями времени, или думами о своем будущем.
В том, что Валю читатель не видит, а только слышит, в том, что ее думы и чувства отражают текущие события,— ключ к пониманию художественной задачи рассказа.
Некоторая обобщенность образа Вали (сняты все приметы внешности, а поступков вовсе нет) не исключает индивидуализации ее мыслей и переживаний. Она сказывается в подаренной автором героине рассказа проницательности, приметливости, позволившей Валиным голосом передавать многие тонкие наблюдения. Как в первой части Валя остро почувствовала с одного взгляда на Светлану, что она должна стать подругой на всю жизнь, так во второй части встреча с Володей вызывает у девушки мысль о любви прочной, вечной и надежду на новую встречу с Володей.
Отношение Вали к этим встречам характеризует ее душевный облик. Но функциональная значимость встреч и расставаний Вали со Светланой и Володей этим не исчерпывается. Они, вместе с историей «большой девочки», историей лейтенанта и его любимой, образуют возникающий из ряда сопоставлений лейтмотив рассказа: в изображении «потока», движущегося во времени — от начала к концу войны, и в пространстве — из Ленинграда в эвакуацию, из эвакуации и с фронта в Ленинград,— доминируют судьбы молодых.
Валя — рупор автора в изображении двух моментов, выхваченных из потока жизни: «Отъезд» и «Возвращение».
Сцепление мотивов рассказа подчинено двуединому художественному замыслу: изображение облика и душевного состояния «потока» в дни эвакуации и в дни возвращения, эпизоды в вагоне совмещаются с изображением душевного облика героини рассказа.
Мы вправе говорить о «потоке» как обобщенном герое произведения наряду с Валей, в частности, потому что на тридцати пяти страницах рассказа то одной фразой, то целым эпизодом характеризованы двадцать четыре действующих лица, не считая «статистов»,— населенность необычная[40].
Способ сопряжения двух тем (характеристики «потока» и обрисовки душевного облика Вали) — переходы от авторского голоса к Валиному и обратно. В изображении душевного состояния уезжающих доминирует авторское слово, лишь изредка переходящее в Валино, а настроение и характеристика возвращающихся (Валя повзрослела—она больше размышляет о своих впечатлениях) пропущены сквозь восприятие, осмысление и сопереживание их Валей.
Структура рассказа, как видим, непроста и целостна. Но в то же время она входит в состав более сложной структуры: пары рассказов — «Валя» и «Володя».
Рассказ «Володя» традиционнее. Героя здесь мы не только слышим, но и видим, его размышления, внутренние монологи четко отделены от авторского слова. В рассказе есть фабула и конфликтные ситуации, есть и многочисленные диалоги Володи с другими действующими лицами рассказа[41].
В том или ином выражении, в той или иной мере мы находим сопоставления в большей части произведений Пановой, но в «малой форме» — рассказе — они проступают особенно отчетливо, как метод художественной реализации замысла. «Володя» построен на сопоставлениях и противопоставлениях. Сопоставления проводятся на разных уровнях—деталь с деталью, характер с характером, судьба с судьбой; особенно отчетливо сопоставление нравственных позиций.
В начальных эпизодах «Володи» время и место действия те же, что в соответствующих эпизодах «Вали»: разговоры в вагоне и размышления девушки в первом рассказе, разговоры в том же поезде двух проводниц с Володей и размышления юноши — во втором.
Соотнесены и некоторые размышления героев. В «Вале» один из спутников принес девушке картофельную шаньгу; Володя отвернулся, и Валя догадывается, что он голоден, но разделить с ним шаньгу постеснялась. В другом вагоне Володя — это мы узнаем во втором рассказе — видит, как выбрасывают пустую банку от тушенки, но приказывает себе о ней не думать. «Уже не раз он имел случай убедиться, что такие бесплодные мысли не ведут ни к чему хорошему: недостойную зависть порождают эти мысли и жалость к себе, человек размагничивается и слабеет,— а Володя не хотел быть слабым...» (стр. 404). Это внутреннее задание — не быть слабым — реализуется героем на протяжении всего рассказа.
Пожилая проводница дала Володе чаю и сухарей, расспрашивает его. Отвечает Володя скупо: мать работает в сберкассе, отца нет, есть маленькая сестренка.
Приходит в купе молодая проводница — Зайчиком она называет Володю. И заливается мелким смехом. «Володя, опустив глаза, допивал чай. Он знал этот женский смех без причины и этот отчаянно блестящий женский взгляд. То же было у его матери» (стр. 406). Снова сопоставление. Но это только одна из функций трех коротких фраз. Интересны их емкость и многозначность. Кроме сопоставления матери с проводницей, в них содержится косвенное указание на возраст Володи — он уже понимает значение блестящего взгляда и беспричинного смеха женщины, смущается этим, опускает глаза. Подтверждается привлекательность юноши — он произвел впечатление и на скромную, застенчивую Валю, и на разбитную проводницу.
Психический склад, характеры героев двух рассказов противопоставлены: Валя только размышляет и наблюдает, не совершая ни одного поступка; Володя на протяжении всего рассказа принимает ответственные решения и действует, сообразуясь с ними. Активное мужское начало в облике Володи противопоставлено более пассивному, девическому складу Валиного душевного мира. Он, как и Валя, много думает, наблюдает, но это приводит его к решениям, а решения — к поступкам. В «Вале» обозначены два душевных состояния героини — в начале и в конце войны. В «Володе» прослежено внутреннее развитие героя во времени — переход от детства к отрочеству и потом к юности в сложных условиях войны и семейного неблагополучия.
В построении рассказа характерные для прозы Пановой временные инверсии. Три первых эпизода — в том же поезде, в котором Валя возвращается в Ленинград; потом семь эпизодов посвящены предыстории Володиной поездки — обстоятельствам его жизни до войны и в эвакуации. Восьмистрочная переходная главка возвращает читателей в поезд, и дальше идет последовательный во времени рассказ о первом дне Володи в Ленинграде (ему соответствуют последние главы «Вали», посвященные тому же дню).
Художественный замысел определил строй произведения, резко отличный от первого рассказа, несмотря на крепкие связи с ним, то явные, то едва заметные.
Пример скрытого сопоставления — во втором эпизоде. Эмоциональная значимость названия станции «Мга» в «Вале» соотносится с параллельными эмоциями Володи, но на этот раз развернутыми на материале нескольких звучаний — снова названий станций.
В первый день пути на душе у Володи тревожно — не высадят ли (он едет в Ленинград без пропуска и без билета).
«Нерусские названия у станций на этой дороге: «Кез, Чепца, Пибаньшур, Туктым [...]. А может, эти названия остались от племен, обитавших тут в глубокой древности? Как их: чудь, меря, мурома?[42] [...] А из тех станций, что зовутся по-русски, у некоторых такие горькие, безотрадные имена: «Убыть, Безум [...]. Сколько горя должен был нахлебаться народ, думал Володя, чтобы назвать так свои поселения. Деревня Безум...»
И дальше на той же странице:
«— Балезино? — спросил кто-то за Володиной спиной.
Младшая проводница прокричала в ответ:
— Балезино! Балезино!
Поезд замедлял ход.
Так. Сейчас, значит, придет контролер. Придет контролер с документами (что он забрал их, мы знаем из рассказа «Валя».— А. И.) и скажет: «Слезай, приехали».
Володя в тревоге. Но контролер не пришел. И тогда то же название станции выразило смену эмоций: «Вспыхнув алмазами в морозных разводах на стекле, брызнул в глаза свет над станционной вывеской: Балезино» (стр. 405). Теперь в звуках названия слышится надежда. И правда, тут же светлеет на душе — проводницы заботливо устраивают Володю в своем купе, кормят его.
Мысли героя передаются или в авторском изложении, или в формах не собственно прямой речи, или, наконец, во внутренних монологах, четко отделенных от авторского слова. Тут нет и следа свободных переходов от авторского голоса к голосу героини, которые определяют своеобразие «Вали». Больше того: автор иногда вторгается в повествование со своей резко и определенно выраженной оценкой позиции действующего лица.
Володя живет с матерью. У отца теперь другая семья. Жена отца просит не сообщать ее сыну Олегу, что у него есть брат. «Она хотела бы, чтобы Олег услышал это от нее самой... в свое время». (Позже мы узнаем, что и через пять лет не наступило «свое время».) Мать испуганно и торопливо обещает за Володю, что он не проговорится, «как будто это желание мачехи, о котором давным-давно было известно и которое почему-то исполняли беспрекословно, не было желанием глупым, низким и глубоко возмутительным» (стр. 408). (Этой резкой характеристике противопоставлен позже портрет матери Олега, обнаруживающий ее интеллектуальность и умелое воспитание сына.)
Важный элемент поэтики Пановой — тщательность и разносторонность психологических мотивировок поведения героя.
Здесь это проявилось особенно ясно в обозначении поводов, которые привели Володю к первому ответственному решению и его выполнению.
Летом Володя ездил со школой помогать колхозникам. Ему там понравилась Аленка, девушка из другой школы. Прощаясь перед возвращением в город, она сказала Володе вполголоса, опустив ресницы: «Придешь?»
«Он каждый день собирался пойти к ней, его звало и жгло [...]. После того «придешь» — какие должны быть слова! Из-под тех опущенных ресниц — какой должен вырваться свет! Чтоб сбылись неизвестные радостные обещания, данные в тот миг. Чтоб не уйти с отвратительным чувством разрушения и пустоты...
Ночные зовы были сильны,— он все-таки собрался» (стр. 411—412).
Но оказалось, что ему стали коротки штаны и рукава — Володя вырос. «Нельзя к ней в таком виде». Латышки, которые жили в одной комнате с Володей и его матерью, перестали ходить при нем полуодетыми и отгородили свою половину комнаты.
Все эти признаки перехода от отрочества к юности вызвали важные психологические последствия. Осознав возрастной перелом, Володя задумался не о новых правах и преимуществах, а о новой ответственности. Раскалывая дрова в сарае, Володя размышлял о том, что он втрое сильнее мамы, а она его кормит. Отец перестал им помогать, не отвечает на письма. «Хватит детства»,— думал Володя, яростно набрасываясь с топором на полено».
Ситуация разработана безукоризненно. Каждый повод в отдельности недостаточен для крутого решения — его вызвала их совокупность. Увлечение Аленкой, интерес к нему девушки, «ночные зовы», отгородившиеся ширмой латышки — впечатления одного порядка. Другой ряд наблюдений и мыслей, связанный с первым: ужас до чего коротки стали штаны, он ходит чучелом, а рука у него теперь хоть небольшая, но крепкая, «мужская, подходящая рука», она может его прокормить и одеть.
Наблюдения и мысли приводят к решению, а решение порождает действие. «Октябрьским дождливым утром он отправился искать работу». Прошел курсы и поступил слесарем на военный завод. Завод был далеко от города, с матерью Володя долго не виделся.
Приехав на Первое мая, Володя застал у матери немолодого лысоватого капитана. На столе — водка, закуска. Вот тут Володя и увидел тот блеск глаз, услышал тот смех, которые припомнились ему в разговоре с молодой проводницей.
«У матери родилась девочка.
Капитан перестал появляться раньше, чем это случилось. К нему приехала жена. Она ходила на квартиру к матери и жаловалась квартирной хозяйке и соседям, и плакала, и все ополчились на мать, разрушительницу семьи».
А Володя не мог защитить мать. «Почем он знал, какими словами защищают в таких случаях? И как защищать, когда он тоже осудил ее в своем сердце — гораздо суровее осудил, чем эти простые женщины» (стр. 417—418).
Так возникает конфликт между нравственным чувством и нравственным долгом Володи. Он осуждает мать, но ей плохо, она беспомощна — значит, он обязан ей помочь. И снова от решения к действию у него путь прямой.
Психический склад своего героя Панова обозначает последовательно. У Володи ум не только ясный, но и практически трезвый. Выход один, решает он: нужно перевезти мать в Ленинград. Володя пишет отцу: мать больна, пришли ей вызов. Получает раздраженный ответ. Тогда он и решает ехать один, без пропуска, а потому и без билета, чтобы подготовить переезд матери.
Здесь снова сопоставляются позиции разных людей в сходных обстоятельствах. Родной отец не прислал Володе вызова, а у сироты Ромки, товарища по заводской работе, «в Ленинграде нашелся двоюродный дядька, он вызвал Ромку — бывают же такие двоюродные дядьки». Хороший человек помог, чтобы Володю отпустили с завода. Контролер поезда не высадил его.
Добрая готовность помочь — и знакомых людей и чужих — фон, на котором отчетливо выделяется бессердечие отца.
...Ленинград. Комната пуста, как сарай,— вся мебель исчезла. Но Ромка не подвел — о работе на заводе для Володи договорился, а жить пока предлагает у него. Идет Володя к отцу и думает: «Человек везет в поезде человека, у которого нет билета. Человек говорит человеку: «Живи у меня».
Это размышление — пролог к встрече с человеком, который ничего такого не говорит. Свидание тягостно для обоих.
Сходству внешности и манер противопоставлено резкое различие нравственных позиций отца и сына, понимания ими обоими морального долга. Володя требует помощи для матери — одному ему не справиться: от помощи для себя он отказывается.
Отец выходит из себя, он кричит:
«По какому закону я обязан расхлебывать кашу, которую она заварила, мы четырнадцать лет врозь, смешно!»
Что ответил Володя, пока остается неизвестным читателю. Начинается предпоследняя глава — и в ней появляется новое лицо: широко разработанный образ Олега, от которого так и осталось скрытым, что у него есть старший брат.
То, что второй герой рассказа, Олег, появляется только в предпоследней главе, в сущности, определяет структуру рассказа. До главы, где появляется Олег, сопоставлялись нравственные позиции действующих лиц. В двух последних главах предмет сопоставления иной: интеллектуальный облик братьев и условия их жизни. У Олега есть все, чего лишен Володя. Никаких материальных забот, внимательное, умелое воспитание. Способный, очевидно даже талантливый, с необъятным количеством самых разнообразных интересов, Олег не похож на Володю, но столь же привлекателен. «От многообразия интересов, от взволнованности и некоторой растерянности перед рассыпанными на его пути сокровищами он постоянно был нервно приподнят и глаза его возбужденно блестели, серые узкие, чуть раскосые глаза» (стр. 429).
Мать, «любящая без чувствительности, внимательная без назойливости, она старалась не упустить ничего, что должно было дать ему силу, знания, людское расположение». Олег пользовался полной свободой, имел свою комнату, его занятия и знакомые уважались.
Тут очевидное противопоставление детству Володи. Полной свободой он тоже пользовался, но был не опекаемым, а опекающим, на него легли заботы о себе и о матери. Волевой облик матери Олега противопоставлен облику Володиной матери, ее беспомощности и безответственности.
Войдя в соседнюю с кабинетом комнату, Олег услышал громкий разговор. Внимание мальчика задело, что кто-то чужой на «ты» с отцом, судит его и тот оправдывается.
Здесь автор повторяет несколько последних реплик отца и Володи, которые читатели уже знают. Повторение подчеркивает значительность разговора, в котором противопоставлены моральные принципы отца и его старшего сына. Разговор почти закончен. Автор оборвал его, когда отец кричал: «Но почему я должен?! Смешно!»
И тогда Олег слышит ответ Володи, которого читатели еще не знали:
« — Вот — потому что тебе смешно, а ей не смешно, вот потому ты и обязан! — сказал молодой резко [...] — Когда позвонить тебе? — спросил молодой.
— У нас сегодня что? — спросил отец покорно.— Позвони в пятницу» (стр. 432).
Олег понял, что у него есть брат. И когда Володя ушел, задает отцу прямой вопрос. А прямого ответа не получает — отец кричит гневно и бестолково: «До всего дело...»
Начинается последняя глава рассказа. Олег выскочил на улицу, догнал Володю. Братья знакомятся. Володя сдержанно доброжелателен. Олег, как всегда, возбужден.
Они обсуждают и оба не могут понять, зачем от Олега скрывали существование брата. «Оберегают наши юные души? Или боятся нашего осуждения?» — спрашивает Олег. Володю-то ни от чего не оберегали. Но словом «наши» Олег как бы объединяет себя с братом и признает их общее право судить родителей — мать Олега и отца обоих — за сокрытие истины, за ложь. Их обделили. Володя с этим согласен. Нет различия в нравственной позиции юношей.
У ворот Кировского завода ждет Ромка. И с ним Володя скрывается в заводских воротах. Уходит не только от брата — тут с ним прощаются и читатели.
«Косо летел мелкий снег, как белый дым». Володя ушел из рассказа, как Сережа из посвященной ему повести. Помните последние слова той книги. «Сверкающий снег мчится в окошечке прямо на Сережу». Сейчас он летит на Олега.
Идет по проспекту Ленинграда странный мальчик. «Он сочинял стихи на ходу, желая увековечить любимый город, не считая, что любимый город достаточно увековечен в стихах [...]. Но почем знать — а вдруг он действительно увековечит любимый город в своих стихах! Вдруг ему это удастся, как еще никому не удавалось! Почем знать, кому что удастся из этих мальчишек и девчонок; из кого что получится. Почем знать, почем знать...»
Так кончается рассказ. Упоминание о девчонках — еще одно звено, связывающее «Володю» с «Валей».
Но мы ведь сейчас обнаружили намек и на другую связь — с повестью «Сережа». Конечно, только мчащегося снега было бы недостаточно для сопоставления. Но сравним мечты Сережи с характеристикой интересов Олега.
Сережа:
«[...] Он веровал без колебаний, что ему предстоит все на свете, что только бывает вообще,— в том числе предстояло капитанство и Гонолулу. Он веровал в это так же, как в то, что никогда не умрет. Все будет перепробовано, все изведано в жизни, не имеющей конца».
Олег:
«Его интересовали науки: биология, физика, география. Особенно все касающееся космоса, межпланетных сообщений, овладения пространством поэтически волновало его до спазм в горле [...].
Так же занимала его литература, и сама по себе и все связанные с ней споры, все события этой сложной сферы. Он писал стихи, рассказы, пьесы и полагал, что при любых обстоятельствах, какую бы ни избрал профессию, он будет одновременно и писателем [...].
Если соединить это все и еще многое, до чего он пока не додумался, и всему этому посвятить жизнь,— может быть, этого и хватит Олегу Якубовскому».
Мечты Сережи в пору, когда кончалось младенчество и начался для него новый этап детства,— богатый наблюдениями и множеством раздумий, соотносится с жизненным планом Олега, вступившего в пору отрочества. Та же воодушевленность необъятными возможностями жизни, которой не видно конца,— у Сережи спокойно-уверенная, но детски фантастическая, у Олега, в соответствии с возрастом и характером, взволнованная, нервно-приподнятая и фантастичная не по характеру замыслов (каждый из них реален), а по объему.
Может быть, эта соотнесенность между жизненными планами малыша и юноши не преднамеренна, но объективно она существует и выражает общие черты, которые нашла В. Панова в представлениях шестилетнего и четырнадцатилетнего о необозримых возможностях будущего. Повесть «Сережа» и оба рассказа открыты в будущее, судьбы героев только начинаются. Все — в пути. Сережа едет в Холмогоры, Володя входит в заводские ворота, с Олегом мы расстались на «бесконечном, взвихренном, мчащемся проспекте», Валя говорит: «Я еду! Буду ехать всю жизнь...»
«Валя» и «Володя» начинаются в Ленинграде в первый месяц войны и кончаются в первый день возвращения их героев в Ленинград. И Валя и Володя вступают в новый этап жизни:
Валя, очевидно, пойдет на фабрику, где работала ее мать, как Володя — на Кировский завод, где работает его друг.
Валя возвращается сиротой, отец и мать погибли. На ее попечении сестренка. А Володя при жизни родителей сирота. На его попечении мать. Тут опять скрытое сопоставление.
Володя уходит из рассказа со сложившимся характером, почти взрослым человеком, привлекательным для всех, с кем он встречался. С Володей сопоставлен Олег, одаренный, открытый всему, что может обогатить его интеллект, весь в порыве. Ни характера, ни определившихся стремлений еще нет.
Предмет художественного изображения в «Вале» — два состояния внутренней жизни героини с четырехлетним временным разрывом между ними и характеристика «потока» уезжающих в эвакуацию и возвращающихся в Ленинград.
В «Володе» предмет художественного изображения — формирование характера, движение во времени внутренней жизни героя как раз в те годы, которые проходят между первой и второй частью «Вали».
В рассказах очень ясно проявились две характерные для всего творчества Пановой особенности ее поэтики, о которых я упоминал в начале статьи: метод изображения «потока», выделения из «потока» героев (в «Вале») и метод художественного исследования характеров, нравственных позиций героев способом явных и скрытых сопоставлений (в «Володе»).