Он пунктуально — в один и тот же день недели и в определенный час — приходил в старый второразрядный музей где-то на краю города, да, в жалкий музей естественной истории с непременным медвежьим чучелом — поддельная хитринка карих стеклянных глазок в печальном противоречии с облезлой грудью, свалявшейся шерстью, отдающей нафталином, и залитой киноварью пастью; эта ощеренная при помощи замысловатых стальных распорок пасть с пластмассовыми зубами, по-видимому, долженствовала создать у посетителей впечатление, будто зверь сейчас издаст радостный рык, наткнувшись на улей, кстати, услужливо придвинутый к его стопам, даже вон две-три пчелки на летке, правда, давно почившие. Двинувшись дальше, пожалуй, мы заметили бы волка, задравшего овцу. Однажды морозным утром тощего серого разбойника нашли на гребне сугроба: он лежал, оскалив зубы и протянув ноги. Однако в руках опытного чучельника Canis lupus помаленьку обрел былое достоинство, былую красу, так что даже вот расправился с овечкой.
Да, наш герой выбрал именно такой тихий музей, чтобы в рассеянном верхнем свете, льющемся сквозь матовые колпаки, думать свои думы, по поводу коих нам остается лишь строить догадки. Догадки? Ну, в некотором роде, поскольку молодой человек изредка делал пометки в маленьком блокноте, на обложке какового, хоть и таимой ревностно от посторонних взглядов, одной из музейных смотрительниц все же удалось разобрать каллиграфическую надпись: "Мысли о гармонии мира и ее обеспечении". От подобного словосочетания добросердечная тетушка, конечно же, покачала головой, но ее уважение к загадочному посетителю только возросло.
Кто знает, может быть, молодой природолюб и не очень-то задерживался возле крупных хищников, которых так безобразно опошлили, ибо еще больше его интересовало все живущее. Аквариумы с зеленой водной растительностью, колеблемой серебристыми пузырьками, исторгаемыми из резиновой трубки кислородного аппарата, и привычными маленькими обитателями: кардиналами, барбусами, неонами, нанностомусами, возможно, сильнее приковывали к себе вдумчивый взгляд его серых глаз. Хмуря бровь, разглядывал он какую-нибудь прозрачную рыбку, весьма нежную и кокетливую, сквозь которую даже водоросли просвечивают, не говоря уж о заглоченном корме, отчетливо видном в ее желудке: разглядывал долго и печально, дабы потом что-то записать в свой блокнот и с легким вздохом проследовать дальше.
Останавливался он, наверное, возле стрекоз и бабочек, размышляя о тонюсеньких булавочках, что пронзали их тельца и выстраивали на листах ватмана правильные, научно обоснованные группы некогда порхавших существ. Головки у этих булавочек самые миниатюрные, много меньше обычных портновских, но их все-таки ясно видно — крошечные болевые точечки в волосиках бархатистых спинок: мертвая материя фиксируется в состоянии более стабильном, чем эфемерная живая. И поскольку молодой человек задержал на них свой взгляд, мы не сомневаемся, что под его сорочкой матовой белизны, хотя бы раз, совершенно непроизвольно передернулись лопатки.
Со временем и две тетушки, вечно вяжущие смотрительницы прохладных залов, приметили сострадательный, по их мнению, нрав посетителя, и может статься, в одну из сред (допустим, молодой человек именно этот день недели выбрал для посещения музея) перед самым его приходом, заранее ожидаемым, поднялись со своих стульев с бархатными сиденьями и направились, волоча войлочные шлепанцы, к овечке, чтобы несколько отодвинуть ее от волка. Конечно, поступок недозволенный, но мягкосердечные пожилые дамы все же отважились на него; разумеется, лишь в том случае, если в музее не было экскурсантов, впрочем, нам ничто не мешает предположить такое. Да, может быть, они и в самом деле решились на это, однако, как мы полагаем, благодарности не снискали; по всей вероятности, молодой человек, подойдя к ним, тихо и вежливо сказал, что их прекраснодушный поступок не имеет смысла, поскольку он отлично знает, что волки нападают на овец. Порой одна жизнь должна сокрушать другую ради собственной жизни. Сие ни для кого не секрет, поэтому, мол, в следующий раз не надо, не трогайте… И молодой человек помог ужасно вдруг смутившимся смотрительницам положить овцу на прежнее место, дабы волк, хозяин и властелин, водрузил свою лапу на грудь поверженной жертвы, как все волки на этом свете, к числу которых относился и наш волк до того утра, когда его обнаружили на гребне сугроба с оскаленной пастью и неуклюже подвернутой под себя лапой.
В этом музее, конечно же, было несколько экспонатов в виде макетов — произведения декоратора местного театра: пещерные люди, которые пользовались каменными топорами и изображали на скалах эпизоды охоты на мамонтов. Мать кормит грудью ребенка (между прочим, вырезанного из бутылочной пробки), волосатый старик поддерживает огонь в очаге (красная лампочка от карманного фонаря) и еще двое-трое крупных, крепких мужчин, занятых каким-нибудь ремеслом, относящимся к той давней эпохе. Пещерные люди не знали лени и по ночам, в пустом музее, продолжали усердно заниматься своим делом в темноте. Любознательный молодой человек всегда находил минутку-другую, чтобы понаблюдать за нашими отдаленными предками — людьми каменного века.
Пожилые дамы, музейные смотрительницы, очень уважали постоянного посетителя своих владений и, разумеется, хотели как можно больше знать о странноватом завсегдатае. Спросить? Нет, на это они не решались, боясь рассердить его своими расспросами, к тому же опасались — а вдруг в очередную среду он уже не придет; страх вполне обоснованный, поскольку у городских властей не хватало денег для пополнения экспонатов. За последние три года поступили всего-то две злополучные скопы, да и тех подарил любитель-охотник. Та смотрительница, в обязанности которой входила продажа билетов, с удовольствием принесла бы сюда морскую раковину, стоящую у нее на комоде под изображением Иисуса, — большую розовую раковину, некогда взлелеянную теплыми водами, — но она слишком опасалась, а вдруг юноша вовсе не заметит это чудо природы, глухо рокочущее, когда приложишь к уху. Да, она боялась разочароваться, настолько глубоко разочароваться, что и сама более не испытывала бы прежней радости от своей раковины.
Тут, пожалуй, стоит сказать, что удар (мы имеем в виду неожиданное исчезновение с музейного горизонта постоянного посетителя), который нелегко перенести пожилым женщинам, который добавит горечи к горькому и без того хлебу их старости, — этот удар, право же, был мало вероятен, ибо молодой человек как-то раз подумал об опасениях добрых старушек и, проявив деликатность, не посмел бы их расстроить. Непременно известил бы, если бы ему предстояло ненадолго отлучиться. Более того — сообщил бы о цели поездки и ее продолжительности.
Н-да, но кто же он такой, этот молодой человек? Представляется, что однажды, чуть раньше или чуть позже, любопытство вконец одолело старушек и одна из них после очередного визита юноши тайком проводила его до дома, испытывая стеснение и сердечные муки, это уж несомненно, и тем не менее. Ее рейд завершился у маленького белого коттеджа в пригороде — весьма недурного, с ухоженным садом и беседкой в нем. А почему бы молодому человеку не жить в таком коттедже? Выглядывая из-за дерева, старушка увидела, как закрылась калитка, услышала, как хлопнула входная дверь, однако это ей, разумеется, ничего не дало. Не исключено, что у пожилой дамы появилось желание перелезть через забор и заглянуть в комнату с железной лестницы, ведущей на веранду, но мечты так и остались мечтами — как-никак она служит в солидном учреждении культуры, да и возраст не позволяет лазить по заборам, а кроме того, на окнах плотные занавески. Так что от ворот ей пришлось бы сделать поворот, не узнав почти ничего интересного. Но…
Коль скоро молодой человек, наш герой, в самом деле посещал названный музей, а пожилая смотрительница в самом деле проследовала за ним до дома, и произошло это к тому же зимой, а зима выдалась снежная, и тропинку в саду сильно замело, то любопытная преследовательница оказалась свидетельницей чуда:
— Сугробы несли его на себе! — испуганно сообщила она на следующий день второй заговорщице. — Просто уму непостижимо! И когда я пошла было за ним, то провалилась по колено, вот тебе крест, а он шествовал по рыхлому снегу, точно Иисус по воде, почти следов не оставляя. До чего же, видно, у него легкая поступь. Не знаю, в чем тут дело…
Они и впрямь ничего не могли понять, а та смотрительница, что выслеживала молодого человека, кстати, тетушка весьма дородная, плохо спала в последующие ночи: ей мерещились сугробы, подернутые тонкой синеватой корочкой (гребни у них были оранжевые, так как солнышко уже опускалось за железнодорожную насыпь), и молодой человек ступал по ним, словно невесомый. Н-да, он являлся старушке в ночных видениях обычно большим и странно переступавшим. Именно таких, не то шагающих, не то парящих, мы частенько видим на картинах Марка Шагала, хотя — нет никаких сомнений — старая дама вовсе не подозревала о существовании этого более чем известного художника, появившегося на свет в Витебске. Воздух будто потрескивал от мороза, а небо, на фоне которого четко вырисовывался силуэт молодого человека, казалось суровым, сумеречно-лиловым…
Дом молодого человека, жилье за непроницаемыми занавесками… Коли мы зашли так далеко, наверное, следует его описать. Обстановка, убранство, картины на стенах и все такое прочее должны кое-что поведать о самом хозяине. Разумеется, в том лишь случае, если последний достаточно обеспечен, чтобы все устроить по своему вкусу, — допущение, каковое и на сей раз ничто не мешает нам сделать.
Прежде всего обои, вещь весьма существенная, ибо с их помощью человек отгораживает себе от общего пространства нашей необъятной ойкумены заповедный пятачок, в котором и намеревается жить. Обои подошли бы светленькие, от одного вида которых жизнь представлялась бы яркой и радостной. Разве лишь чуточку анемичной, несколько слишком стерильной, но их светлая гамма, приятная для глаза, наверняка вселит в сердце наблюдателя покой и чувство уверенности, разумную радость при виде порядка, являющегося предпосылкой всякой свободы. И только обои в спальне отличались большей интимностью, некоторой идиллией; возможно, их розовато-красные тона (ладно хоть не младенчески розовые) вызвали бы ироническую улыбку скептика — ну, не то чтобы совсем уж ироническую, пожалуй, ее лучше назвать недоуменной усмешкой пришедшего в замешательство человека, да, примерно такой, какая появилась бы на устах закаленного жизненными передрягами мужчины, попади он в пансион благородных девиц минувшего века. Вероятно, это ощущение окрепло бы при более внимательном взгляде на узоры, а именно: на повторяющиеся изображения медведей, играющих в мяч, — и все же, отдавая дань истине, следует признать, что обои были весьма милы.
Кровать под покрывалом в синюю клетку воздействовала бы на наблюдателя в том же духе. Застлана она была с отменной педантичностью: стороны квадратов лежали в точности параллельно стене — тут и самому требовательному фельдфебелю придраться было не к чему. Хотя, может быть, именно в этом похвальном порядке было нечто такое, что не позволяло думать о присутствии женщины. Надавив на матрац, неожиданно жесткий среди всего этого зефирного антуража, можно было несомненно решить, что кровать в этом доме служит для здорового отдохновения, а не лености.
Далее. Туалетный столик и бельевой шкаф ничего особенного из себя не представляли. Конечно, мы обнаружили бы в шкафу большие кипы белья тонкой ткани и безукоризненной чистоты (а в каждом ящике еще два-три ароматных яблочка поздних сортов), но чего ради рыться в чужом белье? Гораздо разумнее деликатно удалиться из спальни, продолжив обход в других местах.
В следующей комнате заливались птички: парочка чудесных представителей пернатого царства жила в радостном единодушии в своей клетке, сплетенной из прекрасной лозы, всегда в бодром настроении, подтверждаемом пением. И неудивительно, ибо молодой человек не забывал менять воду и наполнять кормушку. А время от времени подкладывал им нечто существенное, по-видимому, мясо, порезанное на мелкие кусочки. Птички скрашивали вечера звонкими кантиленами, за что молодой человек был искренне им благодарен и каждый день чистил клетку — труд, который, вероятно, следует считать одним из самых антипатичных в распорядке его дня. Да, возле этой пары птиц он часто сидел вечерами, углубившись в основополагающие труды по естествознанию или философии, а порой склонившись над своим небольшим верстаком.
Тут был изумительный станочек. Несмотря на малые размеры, он позволял выполнять самые разные операции: обтачивать, шлифовать, сверлить, точить и так далее и так далее. Поэтому все режущие предметы в доме были идеально заострены. Кстати, и здесь все содержалось в похвальном порядке: молодой человек имел обыкновение хранить множество своих миниатюрных инструментов непонятного для непосвященных назначения в красивом чемоданчике черной кожи. Они поблескивали серебром на темно-красном бархате, точь-в-точь как у конструктора или изобретателя, страстно увлеченного своим делом. И в педантизме может таиться эстетика. Но для чего же юноше все эти приспособления? Уж не занялся ли он созданием чего-то из ряда вон выходящего, остро необходимого человечеству в недалеком будущем, или, напротив, не принадлежит ли он к неистребимому братству изобретателей вечных двигателей, вызывающих легкое сочувствие здравомыслящих людей? Запасемся терпением, узнаем и об этом.
А пока о книжных полках.
На них находились труды на нескольких языках и по разным специальностям. Уже при беглом взгляде можно было определить повышенный интерес хозяина к физическому состоянию человеческого тела. Особенно, кажется, привлекала его внимание наша нервная система: вся эта густая сеть волокон с их пересечениями, нейронами, аксонами, окончаниями — простому смерт-ному не дано знать даже их названий — заполняла мудреные страницы крупноформатных альбомов. А молодой человек, сдается, прекрасно разбирался во всех этих хитросплетениях, напоминающих схемы компьютеров, — некоторые точки были обведены красными кружочками и помечены аббревиатурой NBI. Строение глаза и уха тоже оказалось в сфере интересов исследователя наряду с самыми потаенными местами человеческого тела. Научные труды преподносят нам на холодящей, напоминающей о вечности мелованной бумаге вскрытую и вывернутую наизнанку наготу нашего срамного тела, наготу, в высшей степени неприятную, чуть ли не аморальную, поскольку мы совсем не рассчитываем попасть на бойню или под топор мясника.
Затем шли труды по теософии — вторгшегося сюда они бы сильно удивили, ибо до сих пор в этом уютном доме все говорило о любви молодого человека к логике и ничто не свидетельствовало о его тяге к столь туманной и спорной области философии. Так что, наткнувшись на "Тайную доктрину" Елены Блаватской или на "Христианскую веру" Сведенборга, мы, вероятно, пожали бы плечами с недоумением и некоторой долей презрения. Но словно в противовес теософии вскоре обнаружили бы литературу по точным наукам: трактаты по астрономии, о далеких небесных телах, возможности жизни в космосе и многом другом. Однако к определенному выводу о мировоззрении хозяина так и не пришли бы — одно слишком противоречило другому. Рядом с астрофизикой было отведено место, и немалое, книгам, которые, надо думать, порадовали бы наших музейных тетушек: тут стояли Ветхий Завет, Евангелие, комментарии к ним, глубоко религиозные "Мысли" Паскаля … Похоже, в коттедже жил идеалист, глубоко верующий человек. Подобное допущение подкрепляли маленький кабинетный орган и пачки нот на нем исключительно из области церковной музыки — хоралы да прелюды анонимных авторов, предшественников Баха, францисканцев и бенедиктинцев.
Да-да, конечно; пока еще трудно судить о чем-либо с полной определенностью: механика и теософия, медицина и теология — не слишком ли? Может быть, разумнее повременить с заключением и оставить этот странноватый дом в покое.
А табличка с именем? Мы ведь должны заметить ее на дверях. Ну, допустим, заметили. Много ли это нам дало? Пускай на ней значится Д. Смит. Или, пожалуй, Л. Франк. Но такие фамилии встречаются на каждой третьей двери в любой англосаксонской или латиноамериканской стране. А то и на каком-нибудь далеком архипелаге.
Итак, нам пришлось бы удалиться из коттеджа несколько обескураженными.