В коридоре мы забрали Кессаклу. Он, казалось, был чертовски зол, наш тщёдушный переводчик, и готов разнести меня в пух и прах на своем новогреческом. Ему не нравится, когда с ним обращаются, как с горшком с резедой, и выставляют его на балкон. В общем, чем человек меньше, тем громче хай он поднимает.
— Могу ли я спросить, что вы намереваетесь делать?
— Посетить Самофракию и «Кавулом-Кавулос», — ответил я.
— Мы приготовили военный вертолет, чтобы препроводить вас прямо из Салоник на остров.
— Браво! Умеете работать...
Пинуш шел чуть на отшибе, купаясь в своем собственном внутреннем свете. Я догадывался, что шерлок-холмсовские мысли сочатся из его серого вещества, как вода из старого умывальника с изношенной прокладкой.
— О чем ты мечтаешь? — спросил я у этого фаната.
Он почесал мочку уха, помолчал секунду и заявил:
— Я жду, когда увижу корабль, чтобы поставить тебя в известность об этом.
— Каково же твоё ощущение после первого свидетеля, благородный марафонец одиночной дедукции?
— Надо поглядеть, — осторожно ответил он.
— Ну, дальше же, старина!
— Я-таки не думаю теперь, что Ника была спущена в Пирее.
— Почему?
— Если капитан наблюдал за всей операцией и если не было выгружено ни одного ящика, то совершенно невозможно, чтобы статую утащили тайком с корабля. Не забывай о ее значительном весе...
— Что же остается?
— Что она, может быть, все еще находится на «Кавуломе-Кавулосе».
Я направил на своего товарища, почти друга, взгляд, пристальный, как чертовски точный перископ.
— Может, ты воображаешь, что они могли спрятать этот кусок булыжника в ящик для галстуков в одной из кают?
— Я хочу увидеть корабль, прежде чем продолжить этот разговор, — глубокомысленно заявил он.
Больше из него ничего было не вытянуть, прямо сфинкс, этот Пино. У всех шерлок-холмсистов культ тайны.
Спустя несколько часов наш друг Кессаклу показал на сверкающий синий простор: вдали на море виднелось желтоватое пятнышко.
— Самофракия! — объявил он.
— Отличная дыра, — пробормотал я.
— Да, — согласился мой компаньон, — жалко только, если поблизости не найдется кафе: я умираю от жажды! Должно быть интересно провести здесь отпуск, в хорошем шезлонге и с бутылочкой охлажденного мюскаде...
Вдоль блистающего залива скользила моторная лодка.
— Это чтобы доставить нас на борт, — предупредил Кессаклу.
«Кавулом-Кавулос» стоял на якоре в четверти мили от берега. Через несколько минут мы ступили на обрезанную лестницу (видать, предназначенную для раввинов) и вскарабкались на борт махины. Помощник капитана (ставший капитаном после госпитализации своего предшественника) принял нас в красивой белой форме, которая делала его похожим на яхтсмена. Это был человек лет сорока, стройный, красивый парень с изящными движениями.
— Вот здесь и была помещена Ника! — сказал офицер, показывая на четыре железные стойки, привинченные к полу.
— Мы блокировали ящик между этими металлическими балками, специальным образом закрепленными, чтобы обеспечить статуе полнейшее равновесие. Можно было бы перевернуть корабль вверх дном, и статуя бы не шевельнулась.
— Сколько человек на борту? — спросил я.
— Тридцать четыре, включая офицеров.
Он приподнял левую бровь, что не означало, впрочем, что он записался в коммунисты, а только выражало некоторое удивление.
— Вы наняли дополнительные силы ввиду подобного груза?
На этот раз поднялась правая бровь, что не означало усиления симпатии к правым, но просто возрастание удивления.
— Что вы имеете в виду?
Я улыбнулся ему как можно слаще.
— Мой вопрос, в сущности, совсем простой. Когда вы покидали ваш порт приписки, отправляясь в Марсель, вы наняли новых моряков?
— Без сомнения, — ответил офицер. — Экипажи распадаются и собираются заново. Я думаю, мы должны были завербовать в Патрасе с полдюжины человек, прежде чем выйти в море.
— Мне было бы очень приятно побеседовать с ними!
На этот раз офицер разинул рот, что не говорило о том, что он страдает от одышки, но показывало, что его удивление достигло предела.
— Я не понимаю: зачем? — выдавил он шепотом, благо глотка его была разинута.
Я бы ответил ему, что мне его непонимание до лампочки, что оно оставляет меня холодным, как собачий нос или как женская ладонь, как сердце билетного контролера, как профессиональные воспоминания Поль-Эмиля Виктора, как отопительная батарея в Галерее ледяных скульптур, но только я — хорошо воспитанный мальчик.
— Простая формальность, — уклончиво сказал я.
— Если вы будете так любезны и проследуете за мной, я сейчас проверю по бортовому журналу.
Я кивнул.
— Ты идешь? — спросил я у Пинуша, который стоял на четвереньках в другом конце трюма.
— Минутку, — сказал он дрожащим голосом, — я принимаюсь за определение некоторых признаков.
Удержавшись от приступа смеха, я последовал за помощником капитана до его каюты. «Кавулом-Кавулос» — современное прекрасно оборудованное судно. Здесь не пренебрегли ничем для комфорта и рядового экипажа, и командного состава в особенности. Его апартаменты включали: салон с видом на море, снабженный мягкими диванами и фортепиано; бюро, заваленное картами (для бриджа и гадательными) и украшенное буссолью, секстантом и компасом; наконец, спальня, обладающая всеми удобствами, вплоть до кровати.
Офицер провел меня в бюро. Я уклонился от того, чтобы идти впереди, поскольку быть сопровождаемым греком сзади — всегда момент деликатный.
— Располагайтесь, господин комиссар. Что вам предложить? Виски, пунш, портвейн?
Как ни мало я знал моряков, я поспешил сделать свой выбор в пользу пунша, за что был удостоен удовлетворенной улыбкой.
Он нажал на кнопку звонка величиной в две драхмы, и появился матрос. Персонаж достаточно уникальный, чтобы привлечь мое внимание. Я задался вопросом, моряк это или же морячка: он был худощав, но с округлостями, если можно так выразиться, на первом и третьем ярусах. У него были накрашенные глаза, намек на помаду на губах, туфли на высоких каблуках и такие длинные волосы, что он их завязывал на затылке бархатной лентой.
— Сертекюис, приготовь нам два пунша! — приказал мой ментор, уже немного бухой.
— С зеленым лимоном, дорогой? — проворковал стюард.
Капитан округлил глаза и сделал неопределенное движение: у него явно появлялись позывы к движениям, как только он видел Сертекюиса.
Пока матрос готовил пунш, офицер наводил справки по бортовой книге. Он медленно листал страницы, поскольку они целиком были написаны по-гречески, а этот дурацкий алфавит трудно читать, даже будучи урожденным греком.
Он остановился на третьем абзаце 126-й страницы и пробормотал:
— Вопреки моим предположениям мы наняли четырех моряков, а не шестерых.
— Их имена, прошу вас!
Он прочитал.
— Фелисса, Сакапелос, Олимпиакокатрис и Тедонксикон.
— Вас не очень затруднит вызвать поочередно сюда этих людей?
— Ничуть!
Сертекюис, эта хорошенькая морячка, подал нам два пунша с белковой энергией в виде камамбера на закуску.
— Сёфпарятке? Карашо? — спросил он по-гречески весьма жеманно у своего капитана.
— Отлично! — одобрил тот.
Затем офицер написал фамилии вышеуказанных моряков на листочке блокнота и приказал пленительной морячке их привести. Я глядел на удаляющегося Сертекюиса. Как он извивался, будто вальсируя! Взгляд капитана был прикован к бедрам стюарда. В морских зрачках сквозила тоска. Он заметил, что я смотрю на него, слегка покраснел и пробормотал:
— Очаровательный маленький юнга!
Ну что ж, кому нравится поп, а кому попка.
— Это ваш дневальный? — спросил я.
— Да-да! — сказал он с облегчением.
Мне подумалось, что такой дневальный — не в меньшей степени ночевальный. Мы чокнулись, и звон наших стаканов, словно по волшебству, вызвал неожиданное появление Пино. Старая развалина, казалось, напряжен и возбужден до предела. Посудите сами: веки его были приподняты, да и усы висели не так низко.
Пино почесал кадык.
— Мы видели капитана Комтулагроса в Салониках. В некий момент он сказал нам, что подход к Самофракии труден для кораблей и что поэтому для перевозки Ники был выбран «Кавулом-Кавулос». Что же в нем особенного?
Десять из десяти в пользу старого хрена. Вопрос существенный. Если сама Мудрость заставит работать до крайности свое серое вещество, по моему мнению, его надо будет искать в башке у Пинуша.
— Наш корабль принадлежит герцогу Кокий-Сен-Жак, — ответил офицер, как будто это открытие могло служить объяснением.
— И что же? — настаивал я, не боясь выказать свое неведение.
Кстати, хотелось бы привлечь ваше внимание к такому интересному вопросу, как признание в собственном невежестве. Столько людей разыгрывают ученых, осведомленных, посвященных, тогда как они совершенно не имеют понятия о предмете разговора. Существует целый набор средств, репертуар информированного человека: важные кивки головой, многозначительное почесывание горла и в особенности убеждающие обрывки фраз типа: «Ну да... Это очевидно... Фактически... В конце концов... Совершенно верно... Я как раз хотел это сказать...»
Капитан сдвинул колючие брови.
— Вы не знаете, кто такой герцог де Кокий-Сен-Жак?
— Я знаю, что он был богатым, ученым, французом, католиком, — сказал я, — но на этом мои познания кончаются.
— Он имел пристрастие к океанографическим изысканиям, — объявил капитан.
— Ах, да! — сказал я. — Не он ли основал океанографический музей Фузи-ле-Бань в Кантале?
— Совершенно верно!
— Итак, «Кавулом-Кавулос» принадлежал ему?
— Да, в те времена, когда судно называлось «Неугомонный пескарь». После смерти герцога герцогиня продала его греческому судовладельцу Онисвокималису, и он переоборудовал его в грузовое судно.
Так, вернулись к нашим баранам.
— Почему же он лучше другого способен причалить к Самофракии?
— Потому что у него плоское дно.
— Как у тефлоновой сковородки? — бросил я необдуманно.
— Точно, — мгновенно ответил мой визави, не читавший, видно, моего пассажа о глупости людей, желающих всегда выглядеть так, будто они в курсе дела.
— И почему у него плоское дно? — настаивал Пинуш.
— Чтобы облегчить исследования...
— Фантастика! — заявил наш Мечтатель, который также не читал пассажа, о котором я говорю.
— И это не все, в нем предусмотрена шлюзовая камера с винтом с таким выверенным движением, которая позволяет спускаться на глубину.
— Ну надо же, — проблеял Восхищенный.
— Вы бы хотели, чтобы я вам все показал?
— Охотно, — согласились мы.
То, что он нам показал, напоминало люк, какой бывает на мостах. У него были две створки, герметично пригнанные.
— Альфа бета гамма дельта ипсилон, — крикнул наш гид матросу.
Очевидно, что, не говоря по-гречески, я не в состоянии перевести вам эту фразу, однако она заставила матроса заработать лебедкой. Мы наклонились над колодцем, который солнце не могло осветить до его глубин.
— Внизу другой люк, — объяснил капитан, — позволяет ныряльщикам спуститься.
Мы вновь склонились. На внутренней стенке были наварены железные ступеньки. К моему живейшему удивлению, наш Сладостный Пинуш, войдя в жерло, начал спускаться.
— Куда ты?
— Изучить! — ответил мне голос, отраженный стенками колодца.
Я повернулся к офицеру.
— Вы сказали, что корабль, изначально оборудованный для морских исследований, был преобразован в грузовое судно. Почему же была оставлена эта шлюзовая камера?
Он надул губы.
— Чтобы избежать расходов. Если яйцо и легко собрать заново[4], то изменить внутреннюю структуру корабля, напротив, весьма дорого. Кроме того, объем, занимаемый этой камерой, не очень велик...
Металлический колодец усиливал шум, издаваемый спускающимся Пинушем. Подошвы старой развалины скребли по железным ступенькам, и дыхание его было похоже на дыхание великолепного благородного льва. Наконец он достиг дна камеры. Я видел, как в самом низу пляшет тусклый пучок света от фонарика. Я оставил Пино заниматься «исследованием», а сам вернулся в апартаменты капитана. Двое моряков стояли в коридоре, ожидая нас в компании Сертекюиса.
— Вот Фелисса и Сакапелос, моя капитанша, — объявил этот последний, — Что касается Тедонксикона и Олимпиакокатриса, то напоминаю вам, что они сошли на берег в Пирее: пищевое отравление!
— А! Елки-палки![5] — пробормотал офицер. Он начал справляться по бортовой книге. — Действительно, этих двоих одолела рвота, и они были госпитализированы во время остановки в Пирее, — согласился он.
Я прикрыл дверь, чтобы остаться наедине с моряками. Переводил Сертекюис. Благодаря ему я узнал, что Фелисса и Сакапелос перед тем, как наняться на «Кавулом-Кавулос», плавали на «Сибелетроне», танкере, вмещавшем десять тысяч тонн. Эта их махина сгорела вследствие неосторожности судовладельца, который бросил сигару в главную цистерну[6].
Я спросил их, знают ли они двух других матросов, нанятых тогда же, когда и они. Они ответили, что нет. Удостоверения у них были надежные, и вообще у этих двух парней вид был серьезный.
— Нет, — заявил Фелисса, — мы другое, мы механики и работаем в машинном отделении.
Что бы им сказать это пораньше!
— О'кей, спасибо, — отпустил их я.
Какая-то рука коснулась моего бедра. С несказанным ужасом я осознал, что она принадлежит Сертикюису.
— У вас чудесные глаза, — прощебетала мне матроска, — Я обожаю французов!
Я колебался: объяснить ли ему по-своему, что я не таков, за кого он меня принимает, или предоставить ему верить в эту уморительную версию. Чтобы предотвратить всякий ложный маневр, я прислонился к перегородке.
— Скажи мне, Сертекюис, — прощебетал ему я, — есть ли у вас какие-нибудь сведения по поводу Тедонксикона и Олимпиакокатриса?
— Как это, сведения? — спросил он, заинтересовавшись.
— Откуда эти двое?
— Они работали на борту американского судна, — сообщила мне эта душка.
— Есть ли на борту врач? Я бы хотел его видеть...
Сертекюис наклонился ко мне, от его надушенного дыхания у меня закружилась голова.
— Вы уж очень требовательный, злюка! — расхрабрился он.
Я спросил себя, можно ли еще сдерживаться. Будучи стоиком, решил, что да, можно.
— Что у вас за лосьон после бритья? — прошептал он. — Как он чудно пахнет!
— Да пошел ты... Это на основе эссенции из лапши...
Слегка задетый, он дал спуститься краю выреза своей майки, обнажив левое плечо. Он был невыносим, этот юнга. Ваш Сан-Антонио, друзья, уже начинал выходить из себя.
— Найдите мне начальника экипажа! — приказал я.
Влажными глазами лани он послал мне немой упрек и удалился. Появился капитан, и тут раздались ужасный шум и крик. Мы побежали по коридору на палубу. Моряки окружали вход в шлюзовую камеру, спорили, жестикулировали...
Я раздвинул толпу и склонился над отверстием. На дне колодца ничего нельзя было различить, кроме неподвижного света электрического фонарика. Я тут же перепрыгнул металлический барьер и пустился вниз по железным ступеням.
Достигнув дна камеры, я обнаружил Пино, бесчувственно лежащего на опускной двери, служащей полом. У него была большая опухоль на колене, это означало, что оно, должно быть, сломано. Он дышал, но сверзился он очень основательно и был теперь в полном отрубе.
— Он мертв? — крикнул мне офицер.
— Нет, найдите длинную веревку, чтобы поднять его.
Я подобрал фонарик, чудом оставшийся целым, и осмотрел своего незадачливого компаньона. На мой взгляд, для него с расследованием было покончено. У него была безобразная рана на башке, и бледен он был, как воск, бедняга.
— Пинуш, — нежно окликнул его я, — Хреново тебе, старик? Ничего! Только молчи!
Слава Богу, веревки на корабле нашлись и спустя десять минут моего приятеля подняли на палубу. Ему влили в зубы глоток рома, и он пришел в себя. Он открыл мутные глаза и испустил крик боли. Он был зеленее недозрелого яблока на бильярдном столе, бедняга Пинуш. Его корчили спазмы.
— Я страдаю, — неразборчиво прорычал он.
Тут как раз заявился начальник экипажа, которого я вызывал. Пухленький, с сиськами, как у буфетчицы, длинными волосами, собранными в шиньон, задницей, качающейся, как маятник стенных часов, зелеными тенями на веках, накрашенными ресницами и губами, буклями и туфлями на высоких каблуках. Ничего себе пароходик, не находите ли? За время моего многоопытного существования я научился ничему не удивляться, и однако я должен сказать, что этот экипаж меня ошарашил.
Начальник экипажа наклонился над Пино, осторожно потрогал его и заявил нечто, что Сертекюис мне тут же перевел.
— У него двойная трещина бедра, трещина таза и травма черепа.
Не так плохо для начала!
Принесли носилки, положили на них стонущего Пинушета и с большим трудом спустили в моторный катер, где томился Кессаклу.
Сертекюис и начальник экипажа сопровождали меня. Первый поддерживал сломанную ногу старого хрыча, второй очищал ему рану на голове.
— Как это тебя угораздило? — спросил я у своего старшего компаньона.
С трудом разжимая зубы, он сказал:
— Я начал подыматься и где-то на половине высоты оступился... Не везет, да?
— Да, — мрачно сказал я, — в самом деле, не везет!