Нам остается только вернуться. У нас нет других задач. Наши дни прошли.
Думай о нас, не стирай нас из своей памяти, не забывай нас.
Мы прибыли в Пунта-Аренас всего за три дня до нужной даты, девятого октября 1992 года, в пятницу утром.
Путешествие было в каких-то отношениях более, а в каких-то менее насыщенным, чем мы прогнозировали.
Пробраться на борт «Южного Креста» среди ночи не составило труда; портовые власти, иммиграционные и таможенные службы не стали усложнять нам жизнь. Сотрудники лишь краем глаза глянули в наши паспорта, никоим образом не ставя под сомнение наши навигационные планы — вероятно, приняли нас за парочку избалованных американских яппи, которые решили потратить папочкины деньги.
Как и обещал капитан Вулф, смену курса — о чем он торжественно объявил — морские организации просто приняли к сведению без вопросов. Миновав Мартинику, мы повернули на юг вместо того, чтобы плыть на норд-норд-ост. Мы не заметили никаких судов, идущих по нашему следу, и сомневались, что мы настолько важные птицы, чтобы за нами следили со спутника.
Погода по большей части способствовала тому, чтобы путешествие вышло увлекательным и не представляло особых опасностей, хотя и дождь лил постоянно и море волновалось достаточно, чтобы доставить нам острые ощущения. Мы даже разок всерьез испугались, когда попали в шторм, казалось грозивший потопить наш корабль, и повредили передний парус. Мы потеряли время на вынужденный ремонт в Монтевидео, а также пережили один напряженный момент, когда аргентинский патруль отказал нам во въезде в Баия-Бланка, но нашего капитана и команду это препятствие, похоже, не беспокоило — они просто направились в сторону близлежащих Фолклендских островов, чтобы пополнить запасы перед долгим спуском к Антарктиде.
— Все по плану! — обычно восклицал Лондон Вулф за обедом, когда показывал пройденные морские мили, пока мы вкушали пикантные яства, с талантом приготовленные ямайцем Веллингтоном, фирменным блюдом которого была свежая рыба, пойманная Джимом, высоким жизнерадостным австралийцем, который в итоге научил меня премудростям борьбы с огромными рыбинами, чтобы я мог взять на себя добычу еды.
— Как Хемингуэй в этих самых морях, — приговаривал Джим. А я мысленно отвечал: «Как Генри, как Генри!»
Маршрут был тщательно спланирован капитаном, неожиданностью же стала радость, которую нам принесло путешествие. Пока я не оказался на носу лодки в первое утро, держа за руку Кэм, а парус хлопал по мачте за нашей спиной и наполнял расширяющиеся легкие и сердце; пока брызги не попали на кожу, начавшую высыхать и увядать во время затворничества в моей комнате; пока глаза, уставшие от мигающих экранов компьютеров, математических алгоритмов и двоичных кодов, не увидели множества оттенков волн и небесного купола, такого чистого и высокого; пока уши, до которых в течение одиннадцати лет из звуков природы доносилось лишь щебетание птиц над унылыми городскими улицами, не начали фиксировать шум ветра и чаек и крики наших первых дельфинов, толкающих нас навстречу судьбе; пока мы не попробовали соль и не изведали непостижимые глубины, я даже и не знал, каким нечеловеческим лишениям подверг свои органы чувств. Кэм в жизни не ступала на судно, для нее это тоже было приключение, поразительное, неожиданное и пленительное, подарок, которым мы вновь поделились, как и в нашу первую встречу, ритм реальности.
Это общение друг с другом и наслаждение океанскими волнами усиливалось благодаря тому, что молодые и крепкие мускулы, слишком долго прикованные к душным, перегретым комнатам с кондиционерами, начали наливаться силой. Пускай корабль швыряло из стороны в сторону, мотало и качало — а будет еще хуже, радостно предупредил Вулф, хуже, чем шторм, который мы пережили, по мере приближения к мысу Горн, — но, несмотря на такую сильную качку, ни на кого из нас не напала морская болезнь, поразившая бедного Чарльза Дарвина на борту «Бигля» в 1831 году. Юному натуралисту было настолько дурно, что он мог лишь лежать в лёжку несколько дней, и тошнота усугублялась криками матросов, которых били плетью-девятихвосткой, поскольку именно такое наказание мой тезка, капитан Роберт Фицрой, применял к членам экипажа для обеспечения дисциплины.
Я знал об этой варварской практике и об отвращении Дарвина к ней, потому что отец перед отъездом подарил нам несколько книг. Кэм настояла, чтобы ему доверили составить настоящий маршрут, хотя мы старались не разглашать, что собирались делать на Огненной Земле. Я наврал, что у кавескаров живые не могут наследовать имущество мертвых, даже их каноэ оставляют гнить у берега, а одежду, украшения, амулеты и даже хижину предают огню.
— Отлично! — сказал отец, подумав, что мы прислушались к его совету и решили наконец спалить фотографии. — Единственное, что от него осталось, — это изображения, так что избавьтесь от них прямо на месте, и он испарится!
Он был так рад, что накупил нам книжек по теме.
— Море! — восклицал он, рекламщик до мозга костей. — Это не просто природа, но и творение ума, пера и воображения людей, которые его исследовали, а затем продали читателям, алчущим отправиться туда и инвестировать в океанский промысел. Вы не просто будете бороздить моря. Вдобавок вы будете бороздить историю.
Дневники Колумба, записи, который вел Пигафетта, когда обходил землю с Магелланом, заметки Дарвина о годах, проведенных на «Бигле», антология морских сказок и, в довершение всего, «Моби Дик».
— Тысячи страниц балласта, — фыркнул капитан Вулф, увидев нашу маленькую библиотеку. — Разве я не предупреждал — собрать только самое необходимое?
Но, несмотря на его вопли, что читать об океане стыдно — его нужно прочувствовать, он в итоге сам наслаждался историческими сведениями, на которые мы натыкались.
— Вы знаете, почему это место называется Пуэрто-Плата? — спросил я его, когда мы причалили к порту Доминиканской Республики, чтобы заправиться и пополнить запасы — и отпраздновать мой двадцать пятый день рождения!
— Потому что с нас дерут plata[8] тут и там, — ответил он, многозначительно потирая большой и указательный пальцы, — бабло, дублоны, песо — за все.
Капитан распахнул свои глаза-щелочки, когда я просветил его. Чтобы заставить Колумба изменить маршрут, туземцы в другой части этого острова сказали ему, якобы поблизости есть бухта, где земля полностью из серебра. На самом деле испанскому флоту показалось, что берег пылает драгоценными металлами — еще одна иллюзия, которая расстроила планы Колумба, — все потому, что солнце отсвечивало от множества листьев, трепетавших на ветру, но имя — «серебро» — пережило века.
— Издевательство, а не имя, — заметил Веллингтон, чистя картошку для завтрака, чтобы продолжить праздновать, уже полакомившись вафлями с ореховой помадкой, которые он приготовил с утра пораньше, в это особенное одиннадцатое сентября, — и с горечью указал ножом на толпу мальчиков-попрошаек, шнырявших по пристани в поисках монеток, брошенных пассажирами гигантского океанского лайнера. — Сойдите на берег, проследите за этими детьми до их лачуг или улиц, где их используют сутенеры, и вы увидите, как выглядят человеческие страдания, так сказать, посмотрите им в лицо. Некоторые из этих бедолаг, вероятно, даже названы Кристобалями в честь Колумба. Чертов Колумб!
Но я не хотел смотреть в лицо человеческим страданиям, моим приоритетом было сохранить лицо, которое мне завещал Генри, от тысяч камер туристов, бродивших по городу в поисках сувениров. Кэм сошла на берег, чтобы позвонить моему отцу и насладиться Карибским морем, где мы немного понежились на солнышке, пока ждали ураган «Бонни». Камилла попросила отца не волноваться, если мы не сможем передать весточку, пока не доберемся до Кадиса в конце сентября. При этом она специально говорила очень громко, чтобы сбить со следа помощников Дауни на случай, если нас подслушивают. Мы не хотели, чтобы наш преследователь догадался, что мы идем в Бразилию и скоро пересечем экватор.
Экватор! И тот момент, когда мы перешли в южную часть планеты на нашем «Южном Кресте»! Мы пребывали в таком восторге, что даже не возмутились, когда наш экипаж напился и выкинул двух неофитов за борт. Мы удивили их, плывя вместе, гребок за гребком, как две великолепные рыбы-меч, кружа вокруг непоколебимого корабля. Еще одно проявление единства — обновляться темными безлунными ночами в койке своей каюты, молча, как моллюски, заглушая свои охи, ласки и особенно сердцебиение, которое могло разбудить полк, — в то время как волна окатывала нас с головой. Мы пытались сдерживать звук наших занятий любовью не только из-за желания уединения, но и потому, что казалось разумным не выставлять напоказ то, чего не было у других мужчин на борту. Так продолжалось до тех пор, пока однажды вечером Вулф не отвел меня в сторонку.
— Не волнуйтесь! — сказал он. — Наслаждайтесь! Вы молоды, а мы расслабимся в следующем порту, как уже расслаблялись в предыдущем. Если бы у вас не было жены, я бы показал вам самых красивых шлюшек по эту сторону рая. Но каждому свое.
Дни проходили так спокойно и приятно, а ночи — с такой теплотой и страстью, что я почти забыл о цели нашей миссии.
Однако, как только мы достигли Бразилии и вошли в залив Сан-Сальвадор и увидели доки, переполненные темнокожими телами, грузчиками, торговцами фруктами и проститутками, Генри напомнил нам о своем существовании. Как и Дарвин в своих дневниках, которые читали мы с Кэм, он записал крик отчаяния из уст африканского раба в том самом порту Баии: «Для меня было бы счастьем снова увидеть отца и двух сестер. Я не смогу их забыть», — словно эхо переживаний Генри пятьдесят лет спустя.
Так нас встретила Южная Америка — черными лицами и черными воспоминаниями о заблудших душах, миллионах тех, кто так и не вернулся домой, от чьего имени, возможно, восставал Генри, побуждая меня отправиться на похороны, которые ему так и не устроили в родном краю.
А через несколько дней в Рио Генри снова пришел ко мне, хотя и по другой причине. В этом городе, мрачно сказал я Кэм, моя мать сошла на берег на пути к Амазонке. Мне хотелось спрыгнуть с корабля и пройтись по улицам, по которым она брела за неделю до своей смерти. В последнем письме, отправленном из этого самого места, она написала, как жизнерадостность и красота Рио воодушевили ее: здешний ботанический сад, статуя Христа-Искупителя, гора Сахарная Голова, широкие пляжи Ипанемы, кишащие серфингистами и молодежью, играющей в футбол; «о мой дорогой Рой, я их сфотографировала, скоро ты будешь таким же свободным, как и они. Рио-де-Жанейро, город Январская Река, обещает мне, что я не проиграю, просто не могу проиграть».
И вот мы везли Генри внутри моего тела на юг, в Монтевидео и на Фолклендские острова, пока более прохладные ветры, огромные постоянные волны и далекие скалы не объявили, что мы наконец приближаемся к Патагонии, приближаемся к Генри. Те же моря, которые он пересек, и те же штормы, которые попрощались с ним. С той разницей, что на холмах не горели тут и там костры, предупреждавшие Дарвина о существовании дикарей, которых он вряд ли считал за людей; теперь племена не сообщали друг другу о появлении percherai, чужаков, никаких костров, потому что не было больше рук, чтобы зажечь их, губ, чтобы выразить удивление от вторжения иностранных кораблей, глаз, чтобы рассматривать захватчиков с любопытством. И еще одно отличие: океан Генри не захлебывался пластиком, он не плыл мимо туш рыб и птиц, отравленных пятнами от нефтяных вышек, и солнце в его дни не представляло опасности для человеческой кожи, его озоновый слой не был истощен, а волны не покрывала корка ржавчины. Как бы он горевал, увидев, что океан, который тысячелетиями давал его народу пропитание, превратился в помойку, в канализационный коллектор. Возможно, он счел бы это преступление более непростительным, чем похищение; в конце концов, насилие коснулось только одиннадцати кавескаров, но море оставалось нетронутым, великая мать еще не подверглась нападению.
— Может, он пришел предупредить нас именно об этом, — прошептала Кэм, как обычно, читая мои мысли. — Может, он хочет, чтобы мы поняли, что мы станем percherai, чужаками на этой планете, если не прекратим это безумие.
Я мог лишь надеяться, что им движут такие благие намерения. Во всяком случае, мы зашли так далеко не для того, чтобы огорчить его. Лучше позволить ему впитать через нас декорации, все еще узнаваемые для него, слепленные, как и мы, из того же теста. Снежная шапка на зубчатых горах вдали, синие ледники, выступающие из воды, как белые левиафаны, темные рваные облака, летящие между заливами во фьордах — четкие очертания на мрачном небе. А еще крики чаек вдалеке, которые можно было услышать, когда стихал ветер, и вой какого-то зверя. Ему бы понравилось, как море и берег слились под ледяным дождем, когда каждая капля, казалось, пронзала кожу, ведь нас не защищал, как его соплеменников, густой слой тюленьего жира, мы использовали дезодорант и мыло и ходили в туалет под крышей, мы забыли, что значит быть во власти природы, мы забыли, что сами когда-то были примитивными.
Для нас, влюбленных в пышную зелень, с детства катающихся на велосипеде вдоль рек Новой Англии, обнаженная Патагония была одновременно отталкивающей и привлекательной, эти голые острова, возвышающиеся над морем, с деревьями и кустами, скудными, чахлыми и корявыми. Как Генри вообще выжил? Мы приплыли в октябре, когда дни в Южном полушарии становились длинными, а море — еще более суровым, испытывая нашу выносливость волнами, накатывавшими на «Южный Крест», как на игрушечное суденышко, а затем вдруг внезапно воцарялся полный штиль и весеннее солнце выглядывало из-под пышных облаков. Ветер стихал, и дождь прекращался всего на несколько минут. Как можно выжить, сидя по семнадцать часов в одиночестве в каноэ зимними вечерами, когда температура падала, мороз кусал пальцы, научившиеся вырезать посуду из бивней огромных морских млекопитающих? Неужели эти племена вынесли чрезвычайную враждебность природы только для того, чтобы их уничтожили свои же собратья, выследили, истребили, а кого-то похитили, чтобы никогда не вернуть? Неправильный вопрос и неправильный взгляд на эту Огненную Землю без огня, на край патагонцев, где не осталось патагонцев. Неправильный вопрос, потому что ему здесь нравилось, это был его дом, тот, где он мечтал оказаться теплыми парижскими ночами, а потом берлинской осенью и, наконец, в стерильной постели в цюрихской больнице, когда за окном выпал снег, а его жизнь клонилась к закату; и тогда он мечтал об этих речках, этих архипелагах, этих разломах, которые знал так же, как мы знали наперечет телеканалы, проспекты и неоновые огни наших городов. Если бы нам повезло, какой-нибудь представитель его народа приветствовал бы нас не как незнакомцев, а как друзей, приехавших учиться, послушать дождь, который был их постоянным спутником.
Вот о чем мы с Кэм думали, что обещали себе и на что надеялись, когда «Южный Крест» приближался к Пунта-Аренас. Пошел снег, но хоть не ледяные иглы, что летели в наш корабль накануне ночью, заставляя нас вздрагивать в каюте. Мягкие белые хлопья принесли с собой тишину, которая казалась благословением после безжалостной снежной крупы, преследовавшей нас с тех пор, как корабль впервые вошел в Магелланов пролив.
На пристани ждали чилийские полицейские и таможенники. Они подошли к процессу куда менее формально и с гораздо большим любопытством, чем их американские коллеги. У Лондона Вулфа не было приятелей в этой стране. Цель визита? Как долго мы планируем пробыть? Где намерены остановиться? Есть что декларировать?
Мы с Кэм с помощью капитана и команды отрепетировали ответы. Мы приплыли посмотреть, как вылупляются детеныши пингвинов и желтые полосы уже украшают их нежные шейки, и когда мы вдоволь насладимся этим чудом, то, возможно, исследуем какие-нибудь острова. Мы остановимся на несколько дней в отеле «Кабо-де-Орнос» на площади Муньоса Гамеро. Что до последнего вопроса, мне пришлось прикусить язык, чтобы не заявить ветрам Патагонии о той радости, которую мы с женой испытали, когда сошли на берег с человеком, скрытым внутри меня, которого украли с этих самых берегов более века назад по недосмотру чилийского государства, но я промолчал, что контрабандой переправил Генри через границу, как я, хихикая, сказал Кэм позже, когда мы рухнули на просторную кровать в номере отеля.
О, кровать, горячий душ, шампанское, которое молниеносно принесли прямо в номер, батареи, дарящие тепло, телефон, радио, телевизор, тренажерный зал на верхнем этаже и бар внизу, а снаружи — улицы, где ездят автомобили и горят фонари, где асфальт и дискотеки. Город! Самый южный уголок мира со всем очарованием приграничного города напомнил мне поселения, которые я видел в вестернах, здесь было все, что требовала современность, не говоря уже о туристах.
Стало шоком провести больше сорока дней в море — как Ной! — и попасть в город конца двадцатого века, устойчивый, надежный и цивилизованный. Я привык разделять взгляд Генри на мир — если не с каноэ, то, по крайней мере, с палубы судна, которое, несмотря на наши припасы и приспособления, все еще находилось во власти огромных волн и внезапных выкрутасов погоды. Так что, когда я позволил себе воспользоваться всеми устройствами и предметами роскоши, у меня еще оставалась способность смотреть, хотя и с возрастающей отчужденностью, на окружающую действительность широко раскрытыми глазами Генри, впервые увидевшего Гамбург, а затем Париж. Какое он, должно быть, испытал головокружение, очутившись во вселенной, столь далекой от его предыдущей жизни. Я недолго разделял недоумение Генри — да, пожалуй, это правильное слово, потому что для него мир, созданный промышленностью, был дикой природой, а бурный океан — нормальным явлением, тогда как мы принадлежали этой мягкой кровати в отеле, возвращавшей нас в зону комфорта, и не могли по-настоящему понять, каким оторванным от этого мира он, должно быть, себя ощущал.
И все же что-то от его дезориентации и недоумения осталось с нами. Всего каких-то пару часов назад мы столкнулись с враждебной окружающей средой, реальной опасностью на расстоянии не более чем точки компаса, поворотом невезения. Мы осознавали, как легко растаять нашей мимолетной цивилизации, чтобы мое тело стало подобно телу Генри, а Кэм уподобилась Лиз, чтобы мы превратились в Адама и Еву в начале времен, обнаженные под последними дикими ребрами Анд. Я понял: единственное, что действительно отличало меня от посетителя, — то, что ему не нужны были камеры, компьютеры, двигатели внутреннего сгорания и показания со спутников, чтобы прожить очередной день. Если какая-то катастрофа сотрет все изобретения, которыми человечество отгородилось от пасти природы, мы все либо стали бы Генри, либо погибли бы. Вирхов, Хагенбек, Пьер Пети, сам Дарвин не протянули бы и недели, если бы застряли на этих унылых пляжах, со всей их верой в прогресс, торговлю, оптимизацию и промышленность, все это сплошное очковтирательство, зыбкое, как сон. В этом отношении Генри стоял на ступеньку выше их и уж точно выше меня. Нужно было относиться к нему не как к анатомическому образцу, в который можно потыкать в лаборатории, или как к зрелищу, на которое нужно пялиться, а как к потрясающему человеку, идеально приспособленному к его окружающей действительности, да что уж, превосходно приспособленному, очень умному и победоносно свободному.
Мы ненадолго слились с ним во время нашего путешествия, обнажив общую глубинную человеческую суть, но теперь, когда наши волосы разметались по пуховым подушкам, когда мы смотрели на пролив через окна с двойным остеклением, произведенные на каком-то заводе далеко на севере, усвоили и другой урок, осознав ту пропасть, что нас разделяла. Я не испытывал никакого желания жить на цепи в лодке, где меня время от времени кормят. Я был человеком своего времени и привык жить в определенном климате, а за этот номер заплатил, используя свои навыки программирования и работы в фотошопе, а Кэм привязана к своему микроскопу так же крепко, как и ко мне, и любит сплайсинг и энзимы так же сильно, как тело своего Фицроя. Было заблуждением думать, что мы вообще сможем вернуться к тому, кем Генри был и что он пережил. Спасибо и на том, что благополучие дало мне возможность приблизиться к Генри под этим дождем, но нужно признать, что мы дико далеки от его страданий. Нам не дотянуться до него, он никогда не вернется.
Все это мы в тот же вечер изложили Франо Вударовичу, когда ужинали с ним местными деликатесами, приготовленными Эльбой, его милой веснушчатой женой: королевские крабы, затем баранина по-магеллански с местным картофелем и зеленью, десерт на выбор — британский хлебный пудинг с ягодами, выращенными в собственном саду, или яблочный штрудель. Должно быть, они догадались, что, несмотря на все изыски, которыми нас баловал кок, мы с нетерпением ждем сытной домашней еды и разговора с кем-то, кто готов обсудить мои терзания без всяких уверток.
Вударович понимал ситуацию лучше, чем я мог надеяться. Теперь, когда мы оказались лицом к лицу, он признался, что мое желание искупить вину вызвало у него столь острую реакцию по глубоко личным причинам.
По его словам, нас с Кэм привело на Огненную Землю похищение, как и его, вот только похищение иного толка. В 1881 году, в том же году, когда Генри и его товарищей похитили и насильно увезли в Европу, прадед Франо, Антон Вударович, бежал из Европы в противоположном направлении. Возможно, их корабли даже пересеклись где-нибудь в Атлантике. Как и многие хорваты, Антон бежал, чтобы его не призвали против воли в австро-венгерскую армию.
Большинство мигрантов оказались на нитратных полях чилийской пустыни Атакама. Но Антон стремился избежать участи своей семьи, по легенде еще со времен Рима занимавшейся добычей соли на обширных мелководьях их родного острова Паг — Вударович на хорватском означает «сын горняка». Итак, прадед Франо сошел с корабля в Пунта-Аренас, а его брат и другие соотечественники продолжили путь на север до Тихого океана в поисках счастья в более засушливых краях. Некоторое время Антон работал в одной из недавно созданных гасиенд, где держали отары овец, но как только начали добывать золото, он тут же переключился на профессию предков и благодаря опыту вскоре сколотил достаточный капитал, чтобы обзавестись семьей и открыть магазин, обслуживающий бывших товарищей-золотоискателей, а также китобоев и широкую публику.
— Я унаследовал его состояние, — сказал Франо Вударович, попыхивая трубкой, торчащей над выдающейся темной бородой. — Мое университетское образование здесь и за рубежом стало возможным благодаря бизнесу и поколениям предков, которые поддерживали его. Более того, я решил стать историком, чтобы изучать, чем занимался прадед за три года до открытия магазина. Семейная легенда гласила, что это было что-то адское, но ничего конкретного не рассказывалось. Я попытался выяснить, что ж такого адского могло быть в ту эпоху, но ответы получал очень уклончивые, так что вскоре решил взяться за дело, чтобы заставить прошлое раскрыть свои секреты. Позже я узнал от своего наставника в Сассексе, великого Джона Лайеля, что история редко отвечает на наши вопросы. История, как он говаривал, подобна кладбищу с безымянными могилами, спокойная и непоколебимая, но если присмотреться достаточно внимательно, всегда найдутся зверства и жертвы, и они намного интереснее, чем преступники. Был ли Антон преступником? Мне хотелось бы думать, что он не имел прямого отношения к резне в Патагонии и его руки не обагрены кровью. Было бы печально, если бы он сбежал, не желая наставлять оружие на своих собратьев-европейцев, только для того, чтобы целиться в беззащитных патагонских индейцев, которых истребляли тысячами. Вернувшись в Пунта-Аренас, зная, где искать, я отметил, что ни в газетных статьях, ни в письмах нет упоминаний об участии Антона в массовых убийствах. Хотя он наверняка продавал убийцам оружие. Я видел бухгалтерские книги: с ноября тысяча восемьсот девяносто третьего года по декабрь тысяча восемьсот девяносто пятого он поставил «Обществу эксплуатации Огненной Земли» двадцать семь винтовок и восемь револьверов, двенадцать тысяч пятьсот патронов для винтовок, девятьсот пятьдесят патронов для револьверов. А еще ножи, продукты питания, рыболовные сети, одежду и обувь — все, что использовалось при резне на овцеводческих фермах. Так что он сообщник. Итак, мои дорогие друзья, мне, как и вам, есть что искупить, и мной движет прошлое.
Печаль, которую мы прочли в его глазах, жила там большую часть шестидесяти с лишним лет.
— И все же, спрашиваю я себя, кто не является потомком преступления, совершенного в прошлом? Могла ли быть построена хоть одна династия без убийства, чужой боли и стирания этой вины? А если так, то какая разница, что там натворили твои предки, сделанного все равно не воротишь? Важно, как вы на это реагируете, что вы вольны делать, как однажды заметил Сартр, с жизнью, данной вам. И вот я, правнук Антона Вударовича, посвятил себя сохранению наследия людей, в истреблении которых он как минимум косвенно участвовал. — Теперь печаль, плескавшаяся в глазах, превратилась в какой-то причудливый восторг. — Итак, существует настоящий вопрос, который Генри мог бы задать, будь он жив, потому что он принадлежит к расе, которой чужда мстительность: что вы будете делать с этими знаниями, которые приобрели, со всем этим опытом, накопленным в ходе путешествия?
Я не успел и рта раскрыть, как вмешалась Кэм:
— Для начала ему надо освободиться, чтобы нормально ходить по улицам и жить.
Франо Вударович закивал и извинился:
— Да, вы правы, вы же за этим и приехали.
— А старейшины кавескаров готовы помочь?
— Они сделают все возможное, — заверил Франо. — Совет кавескаров — организация, которой всего несколько лет, — одобрил проведение церемонии недалеко от Пуэрто-Эден, где сейчас проживают немногие выжившие члены этнической группы. Мы отправимся на этот остров в воскресенье, одиннадцатого, а завтра дадим вам отдохнуть после долгого путешествия. Крайний срок, когда надо туда добраться, — двенадцатое октября. Фотографии уже на месте. — Франо вздохнул. — Знаете, Фицрой, ваша жизнь столько лет вращалась вокруг прошлого, а лицо было обращено в его сторону, но оставшихся кавескаров беспокоит настоящее. Как и большинству людей на нашей планете, им нужны медицина, образование, доступ к товарам и транспортному сообщению, а особенно их интересуют вопросы безопасности. Несколько десятилетий назад они могли выбирать между учителем, который обучал бы детей основам языка кавескаров, и полицейским участком в Пуэрто-Эден, и выбрали участок. Память — странная штука, друзья мои. Резня, похищения, эпидемии в миссиях, охотники за головами, нападение китобоев, истребление морских львов — все, что произошло сто лет назад, — легенда и глубокая травма, а сейчас кавескаров мучают страхи куда более позднего урожая. Старики помнят, как кавескары десятилетиями становились добычей бандитов, худшей нечисти, прячущейся в непроходимых лабиринтах бухт и заливов. Эти незнакомцы — многие с острова Чилоэ, что дальше на север, — заставляли туземцев ловить рыбу и охотиться, отдавать им добычу, угощали женщин алкоголем, увешивали безделушками и насиловали их. Обычным явлением стало воровство и даже убийства — насилие, о котором во время похищения Генри кавескары и не слыхивали. Так что защита от беззакония являлась приоритетом; как и вы, они поняли, что сначала нужно совладать с неминуемой опасностью, избавиться от оков, чтобы иметь возможность преследовать другие цели и нужды.
— Нужды? — переспросила Кэм. — А в чем они сейчас нуждаются? Может, мы сумеем помочь?
— В рабочих местах. Они лоббируют создание общинной рыболовной зоны, причем закрытой, чтобы запретить крупным компаниям истощать морские запасы, а еще разрабатывают стратегию по устранению посредников, чтобы ремесленные изделия продавались прямо в Пунта-Аренас и Пуэрто-Наталес. Вы мало чем можете поддержать этот проект. Но есть перспектива создания этнического детского сада, чтобы возрождать местные традиции среди самого юного поколения, обучать их новой грамматике и передавать устную историю. Я работаю с ними над этим проектом и взял на себя смелость пообещать пожертвование от вашего имени.
— Правильно сделали, — кивнул я, хотя в моих словах слышалась тревога, поскольку меня мучила мысль, что мы покупаем путь к сердцам ныне живущих кавескаров.
— О, они искренне заинтересованы в том, чтобы помочь вам, — заверил Франо. — Они рады каждому, кому не все равно, кто они такие и что с ними плохо обращались, кто ценит их идентичность, иногда больше, чем они сами. Но они пришли к пониманию, благодаря рассказам бабушек и дедушек и собственному опыту, что завтра вы, посетители, уйдете, а они останутся с наследием вековой эксплуатации. У кавескаров нет иллюзий, что ваши отношения приобретут постоянный характер. Они не ждут, что кто-то вроде вас или меня спасет их. Они видят вас как часть проблемы, а не ее решение.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, закончится церемония, и какой-нибудь паренек из Пуэрто-Эден попросит вас подбросить его в Пунта-Аренас, что вы ответите?
— С радостью. А что мы еще должны ответить?
— По всей земле, — сказал Франо Вударович, — такие деревни, как Пуэрто-Эден, умирают, молодежь мигрирует в близлежащие города, оттуда в города подальше, а потом и в другие страны, что является крупнейшей миграцией в истории, кульминацией процесса, который полномасштабно начался вместе с промышленной революцией. Совет кавескаров требует больше связи с внешним миром, чем один паром в неделю. Но дорога, по которой к ним везут современность, — та же дорога, по которой уходят молодые. И вы неизбежно, со своим любопытством и потребностью в этой церемонии, со всеми этими вашими устройствами, новейшими техническими приспособлениями и одеждой, станете маяком и магнитом и даже, как только согласитесь подкинуть одного из соплеменников в Пунта-Аренас, пособниками процесса, уничтожающего вселенную, где жил ваш Генри, стирая его из памяти. Сейчас молодые уезжают не потому, что их похищают, как в прошлом, а потому, что их соблазняет то, что мы с вами можем предложить. Разве вы не соблазнились бы? Разве вы не хотите освободиться от посетителя, чтобы наслаждаться современностью, а не быть заключенным в его тюрьму? Разве Генри не захотел бы чего-то подобного, будь он жив сегодня? Но мы должны поговорить об этом подробнее в Пуэрто-Эден. Вы сами убедитесь в этом двенадцатого октября, в день, когда Христофор Колумб впервые высадился здесь на сушу.
Мне не пришлось долго ждать. В ту же ночь я почувствовал горький привкус дилеммы, которую он описывал.
Однако его мрачный диагноз болезни, поражающей коренное население Огненной Земли, никак не умерил наш пыл по поводу начатой миссии. Вернувшись в отель, Кэм заключила меня в объятия, прижала к себе под одеялом, и мы смогли озвучить наши крики и нежные шепоты, которые были неизбежно приглушены в течение многих дней в бушующем море. Однако выражение чувств через горло, рот, губы и даже зубы оказало разный эффект на меня и на Кэм. Она утомилась и почти сразу заснула, в то время как я почувствовал себя бодрым, воодушевленным и удивительно живым.
Прошло некоторое время, ее мягкие черные волосы касались моих плеч, и когда я понял, что не смогу заснуть, поднялся с постели.
В номере было прохладно, хотя радиатор работал на полную мощность, и вместо того, чтобы снова влезть в пижаму, я полностью оделся, решив спуститься в бар и выпить. Возможно, капитан Вулф там и расскажет подробнее о воскресном маршруте.
Я взглянул в окно на широкие городские просторы и воды, которые пересек Магеллан и которые осваивал Генри, мерцающие под призрачной луной, такие, какими их видел капитан Кук и все эти китобои. И тут мой взгляд привлекла фигура, медленно и неуверенно перемещавшаяся по площади внизу.
Это был молодой человек.
Что-то в нем показалось мне знакомым…
Затем я увидел его лицо, когда парень споткнулся и замер под уличным фонарем секунды на две, прежде чем погрузиться в тень.
Это был Генри.
Или кто-то до жути на него похожий.
Я хотел было разбудить любимую, чтобы она подтвердила, что глаза не врут, но Кэм провалилась в другое измерение, а молодой человек удалялся во тьму, и у меня был только один шанс последовать за ним и найти его.
Если бы все эти дни в море не придали мне смелости, если бы свобода волн не несла меня по-прежнему вперед, если бы я не вдохновился ледниками времен Книги Бытия и не был очарован птицами, сливающимися с вечностью, как с горизонтом, если бы безрассудный ветер не наставлял и не дразнил меня, я бы никогда не осмелился на подобное приключение. Но импульс из недавнего прошлого, независимость, с которой я проявил себя, сумев организовать эту поездку без посторонней помощи, отбросили все опасения, и я уподобился охотнику, который не просил разрешения подруги отправиться на поиски добычи.
Я выполз в ночь.
Было так здорово оказаться на улице одному, не прячась, взрослому.
Что могло пойти не так? Кто мог сейчас меня сфотографировать или опознать?
Я видел из окна, куда направлялся этот парень, и ноги несли меня туда; я вглядывался в дверные проемы и за углы, почему-то не сомневаясь, что выслежу его, где бы он ни был, кем бы он ни был. Я провел с Генри больше лет, чем с кем-либо еще на этой планете, я знал его от и до, я знал, куда он пойдет.
И я переступил порог бара «Сотито».
Он был там.
Ну, не Генри, конечно, но какой-то его дальний родственник, по венам которого бежала кровь моего посетителя. Не такой плоский нос, волосы подстрижены иначе, но глаза — глаза, щеки и губы. Губы! Я никогда не видел, чтобы они двигались, чтобы рот открывался и закрывался, издавая какие-то звуки. Как часто я представлял себе эту сцену, момент, когда его фотография воплотится в реальность, когда он наконец заговорит. Но сейчас в баре в Пунта-Аренас сидел в одиночестве человек, очень похожий на Генри, но не он.
На мгновение я заколебался. За моей спиной снова хлопнула дверь бара, в помещение со свистом ворвался порыв ветра, а затем раздался чей-то голос, вероятно туриста:
— Извини, приятель, ты загораживаешь путь.
Я сделал шаг в сторону, и мимо меня прошел грузный мужик в сопровождении блондинки, едко пахнувшей духами, парочка устроилась у барной стойки, недалеко от того места, где я… Где я должен быть. Я подошел к столику молодого человека и встал возле него. При близком рассмотрении сходство было менее очевидным — для начала, он оказался старше, чем когда-либо был Генри, да и кожа светлее, возможно, с примесью белой крови, но от этого становилось только тревожнее.
— Con permiso, — сказал я на своем зачаточном испанском. — Прошу прощения.
— Хочешь вместе? — сказал он на английском, с сильным акцентом, кроме того, невнятно из-за избытка спиртного. — Садись.
Я сел, а он сделал знак официантке, подняв два дрожащих пальца.
— Ты сидишь — ты платишь, — буркнул он.
Я кивнул. Он полез в карман, выудил листок бумаги и передал мне. Рекламная листовка, немного помятая, но красиво напечатанная.
«ПУТЕСТРАНСТВИЕ» — было написано наверху листовки красным, этот цвет указывал на то, что в общине кавескаров тебе рады, а может, это просто совпадение. Мне понравилось, как обыграли слова «путешествие» и «странствие», обозначая, что это не безумие, а путешествие. Это придавало уверенности. Чуть ниже фотография двойника Генри с широкой улыбкой, сидящего между двумя иностранцами — высоким скандинавом с желтыми, как сыр, волосами и хорошенькой брюнеткой, глаза которой горели от удовольствия. Затем шел набор слов: «Экскурсии. Туры. Пингвиний остров. Каякинг. Катание на лошадях. Охота. Рыбалка». Шрифтом помельче: «Национальные обряды по запросу. Аутентично. Экзотично». В самом низу его имя совсем маленькими буквами: «джемми эден валакиал, гид, английский, испанский». С номером телефона и факса.
— Джемми Эден Валакиал. Твое имя?
— Así те Ilато, — подтвердил он по-испански. Да, его так зовут.
— Сото Puerto Edén? — спросил я, давая понять, что нет необходимости переключаться на английский, но он проигнорировал предложение.
— Родился тама.
— Мы туда скоро поедем, — сказал я.
— Не хочешь пингвинов?
— Нет.
— Ничего нет тама, в Пуэрто-Эден. А я тебе покажу пингвинов. Как они спаряются и вылупляются. Остров Магдалена. Много тебе покажу.
Официантка, уставшая, сонная женщина, принесла напитки. Два виски. Он выпил залпом, жестом показал, что я тоже должен выпить. Я покачал головой. Он потянулся через острый угол стола, схватил стакан и осушил его, а потом помахал официантке: еще два.
— Как зовут? — спросил он.
— Фицрой.
Он хмыкнул:
— Как большой моряк. Ты тоже большой моряк?
— Нет.
— Нет пингвинам. Что ты хочешь в Пуэрто-Эден. Ничего тама. Хочешь ехать по снегу? Нравится такое? У нас есть.
— Нет.
— Хочешь кораблекрушений, фламенко, гуанако? У нас есть гуанако. У нас есть лисы, черный лебедь, много уток. Хочешь поохотиться?
— Нет, — я покачал головой.
— А чего ты хочешь?
— Кавескаров.
— Кавескаров, — запинаясь, повторил он, но его глаза сузились. — У нас есть танцы. Церемонии. Настоящие шаманы. Пляски инициации. Я тебя научу. Но это будет стоить. А может, хочешь молодую девочку, красивую индианку? Настоящая. Хорошая. Но будет стоить. Дорогие девочки.
— Я не хочу девочку, — сказал я.
— Тогда мальчика?
— Нет.
— Тогда что тебе надо, черт побери?
Я хотел потянуться и дотронуться до его руки, почувствовать ее тяжесть, убедиться, что она настоящая. Но этот жест мог быть превратно истолкован. Вместо этого я поддался порыву и спросил:
— Как будет «прощение» на языке кавескаров?
— Прощение? — переспросил он.
— Perdonar, — пояснил я по-испански.
Он посмотрел на меня, впервые за время нашего разговора по-настоящему посмотрел на меня, даже сквозь меня, словно бы осознав, что перед ним не обычный турист.
— Я не знаю, — пробормотал он.
— А «кожа»? — не унимался я. — Как сказать «кожа»?
— Káwes. Еще это значит «тело».
— А «лицо»?
— Зачем тебе?
Официантка вернулась с двумя стаканами. Он выпил один, подождал, выпил второй.
— Лицо, — напомнил я. Вынул двадцатидолларовую купюру. — Как сказать «лицо»?
— Откуда ты знаешь, что я не лгу?
— Лицо, — повторил я.
Джемми нахмурился и поджал губы. Я так и не узнал, не понравился ему этот вопрос или он просто набивал себе цену, потому что нас неожиданно прервал чей-то голос:
— Я слышал ваш разговор. — Это был среднезападный американский говор, голос мужской, громкий и навязчивый. — О пингвинах и тому подобном. Мы уже купили экскурсию, приятель, но нам интересно, сколько ты берешь в день, ну и другие твои услуги, я имею в виду, если мы решим заказать одну из этих, ну, церемоний, танцев-шманцев и тому подобного.
Это был тот грузный турист, подошедший к нам от барной стойки, где устроился с крашеной блондинкой.
— Мы заняты, — сказал я, стараясь снова установить зрительный контакт, словно, если я потеряю его из виду, он исчезнет.
— Виггинс, — представился здоровяк. — Джаспер Виггинс. А вон там моя подруга Матильда. Матильда Нордстрем.
Она подняла бокал вина. Лицо блондинки было бледным, с плотным слоем румян, что придавало ей слегка клоунский вид. Она мне не понравилась, неприятный дерзкий курносый нос, накладные ресницы и слишком широкая улыбка; мне в ней ничего не нравилось, но особенно бесило то, что она вообще приперлась в бар на другом конце света, испохабив и осквернив мою встречу с двойником Генри, испортив шанс поговорить с одной из жертв моих предков. Виггинс, должно быть, заметил насмешку и отвращение в моих глазах и разозлился.
— Не очень-то ты дружелюбный, приятель. — Он отступил на шаг или два, зацепившись за стул. — Тогда я вернусь позже, когда ты успокоишься, мы вон там посидим, я и Нордстрем, еще пробудем здесь некоторое время.
Я снова повернулся к Джемми, который никак не отреагировал на диалог между иностранцами. Он взял банкноту и положил ее в карман.
— Jeksórtqal, — сказал он. — Лицо. Добавлю ak’iéfkar, «белое лицо». Ваше. Моя как огонь. Хочешь знать, как мы говорим «огонь» на кавескаре?
Я положил еще одну двадцатку.
— Afcar. И «ночь». Ночь дарю тебе бесплатно. Ак’éте. «Ночь». Мое лицо. Огонь и ночь. Мое лицо раскрашено. Красный — тебе рады. Черный — нет. Хочешь, чтобы мое лицо было раскрашено и тело? Как в старые времена. Ты платишь. Сколько?
— Нисколько.
— Нисколько? Нет, нет и нет? Видишь этот глаз? Видишь в нем… — он поискал нужное слово, — облаку?
Я посмотрел на глаз, на который он показывал, точная копия глаза, на который я в отчаянии смотрел с четырнадцатого дня рождения, — и единственным сюрпризом было его неопровержимое существование, отсутствие облака, которое я мог различить.
— Луна родилась из глаза. Глаза… cortado, sacado del sol.
— Выдолблены на солнце, — подсказал я.
— Да. Об этом нам говорит ночь. Солнце — женщина, а кавескары — ее дети. Мне. Я ослепну. Скоро. Как моя мама, моя бабушка. Скоро. Сначала один глаз, потом второй. Болезнь.
Он угрюмо посмотрел на пустые стаканы, несколько секунд, подвигал их со звоном, подал официантке знак, чтоб принесла еще. А потом заговорил по-испански, больше с собой, чем со мной, вставляя некоторые слова на английском, а некоторые, видимо, на языке кавескаров. Он покинул Пуэрто-Эден, надеясь, что оставит дома размытость в глазу. Но она жила внутри, adentro, как луна в его глазах. Понимал ли я, что значит, когда внутри что-то живет и не исчезнет? Как щербатый камень на дне моря, шипит, как змея. А потом он пробормотал что-то о том, что небо болит и рушится, море ослепло. Репа, повторял он, репа. Джемми родился недалеко от залива Пеньяс.
Он замолчал, уставившись на меня слепнущими глазами, словно желая убедиться, что я все еще здесь.
— Ты знаешь, что это значит?
— Боль.
— Печаль, — ответил он. — Грусть, как если кто-то умер.
— Горе.
— Да, горе.
— Залив Горя, вот где ты родился.
— Soledad. Solo, solito у solo. Одинокий.
— Мне жаль, — сказал я.
— С чего?
Как ответить на этот вопрос? Он был первым кавескаром, с которым я познакомился. Фактически, он первый коренной уроженец этнической группы, племени или расы. Я провел одиннадцать лет с одним из его предков внутри, моим постоянным спутником. Значительную часть жизни я размышлял, исследовал и узнавал об образе жизни коренного населения, но все это были книжные познания, опыт из вторых рук, накопленный посредниками, документы, путевые заметки и фотографии, отчеты и измерения наблюдателей. Оказаться лицом к лицу — да, именно так, лицом к лицу, — с живым человеком, с настоящими бицепсами, кишками и плотью, настоящей кровью и костями, настоящими глазами, которые могли меня видеть, было невыносимо, ощущение опалило меня насквозь. Более того, сидевший передо мной Джемми Эден Валакиал был жутким образом похож на моего посетителя. Я не знал, что делать, что говорить, чего требовать. Это была боль, которой я так искал, а еще гнев и целый спектр других эмоций, которых я искал, а меня парализовало.
Я был расстроен. Потому что я осознал, что до сего момента питал надежду, что найду какое-то спасение в этом путешествии и оно закончится, как в сказках: раз — и появится волшебная палочка, которая одним махом решит все проблемы, принесет мир и гармонию.
Увы. Это невозможно воплотить, сидя в баре с этим парнем, готовым продавать все и вся, что попадется в руки, разбазаривать свое наследие, как безделушки. Невозможно, потому что нет способа исправить то, к чему его подтолкнули, этого последнего из кавескаров, не получится повернуть вспять их вымирание. Единственное, что по силам, как и всем, кому суждено умереть на этой земле, чтобы никогда не вернуться и не проснуться, — составить им компанию, разделить их печали.
Возможно, ради них, исчезающих, и определенно ради себя. Вместе сражаться с одиночеством и горем.
И снова я почувствовал порыв дотронуться до него, преодолеть это крошечное пространство, разделявшее нас, и взять его руку, впервые в жизни прикоснуться к коже, той самой káwes, этого потерянного и одинокого человека из рода Генри, к коже, которую я так хорошо знал и не знал совсем. И я собирался сделать это, бросив все благоразумие на ветер, явив какой-то огонек сострадания, которое ему не поможет и в котором он не нуждается, но попытаться в любом случае я должен, и пошли бы к черту все, кто меня неверно поймет. Я собирался сделать это, преодолеть бесконечное расстояние между нами, и тут мне помешала рука, сжавшая мое плечо.
Она принадлежала — а кому же еще? — Джасперу Виггинсу.
Здоровяк, как и в прошлый раз, застыл у угла стола, глядя вниз, но теперь даже не обращая внимания на эту свою дурочку-подружку в баре. Он пару секунд покачивался, как будто неуверенно держался на ногах, а затем положил вторую толстую руку на загривок Джемми. Вспышка света. Слишком знакомая мне вспышка света, от которой я так много раз страдал, но раньше это было дома, а теперь в баре. Это была Нордстрем с камерой в руках.
— Скажите «сы-ы-ы-ыр», — велела она, наводя камеру.
Еще одна вспышка. Еще один снимок. Нас. Меня. Меня.
Что же делать? Кэм, что делать?!
Но Кэм сладко спала в номере отеля, полная моей спермы и любви. Кэм не могла отразить вспышку камеры, не дать сфотографировать мое лицо, чего я избегал как чумы. Успокойся, Фиц, вот что моя жена шепнула бы мне на ухо. Не привлекай к себе внимания, просто игнорируй его. Ну, двое пьяных американских туристов засняли тебя своей дурацкой камерой в полночь, какое это имеет значение? О, это имело очень даже большое значение для Джемми Эдена.
— Пятьдесят долларов, — сказал он Виггинсу. — Первая фота пятьдесят долларов. Настоящий патагонский индеец. Вторая со скидкой. Тридцать. Так что ты мне должен восемьдесят. Хочешь пять, больше скидка. Сто за пять. Еще три фото, всего двадцать сверху.
— Конечно, дружище, — сказал Виггинс, доставая стодолларовую банкноту. — Тогда давайте еще щелкну. Милый сувенир.
Я вскочил с криком:
— Нет! Больше никаких фотографий. Я выкуплю их у тебя. По сотне за каждый снимок. И двести ему.
Я полез в карман и выгреб все деньги на стол. Я не знал, сколько там было, но уж точно не четыреста долларов, даже близко. Джемми с интересом, внезапно протрезвев, осмотрел Виггинса. Его занимали теперь исключительно деловые вопросы.
— Ты больше платишь? поинтересовался он у Виггинса.
— Ага. — Виггинс вытащил толстую пачку банкнот.
— Теперь твоя очередь, мистер Дружелюбное лицо.
— У меня деньги в отеле, сказал я. — Достаточно денег.
— Платись или катись.
Я убежал в ночь, пытаясь убедить себя, что, когда эта сука Нордстрем проявит свои фотографии, результат собьет их с толку, и они решат, что бар «Сотито» заколдован. Рядом с настоящим, аутентичным, экзотическим индейцем на месте американца, который грубил им, будет еще один индеец, два кавескара бок о бок. Они будут показывать эти фотографии своим друзьям в Литл-Роке, Небраске или Топике и подшучивать над магией вуду и странным парнем, который хотел выкупить свои фотографиb, как будто они пытались украсть его душу. Нет, ну вы можете поверить?
Пробравшись в наш номер в отеле, я чувствовал, будто изменил Кэм, предал ее доверие. Я на цыпочках подошел к кровати. Она не сдвинулась с места, так и лежала на животе, сопя в подушку. Надо было разбудить ее и открыть все, но я не хотел портить нашу экспедицию, слушать, как она ругает меня, что я дурак, раз один поперся из отеля; я терпеть не мог ее сердитый взгляд, ее ахи: ах бедный беспомощный старина Фиц, нельзя на него положиться. Послезавтра, менее чем через тридцать шесть часов, мы снова будем в море, направляясь в Пуэрто-Эден, и она ни о чем не догадается.
Весь следующий день — субботу, десятое октября — я провел в номере отеля, компенсируя вчерашнее происшествие, а Кэм колесила по городу, стремясь осмотреть его весь: кладбище, музей с копией каракки «Виктория», корабля Магеллана, и еще музей, которым управляют салезианцы: «Я тебе покажу все достопримечательности, когда мы вернемся сюда из Пуэрто-Эден. — Кэм ни чуточки не сомневалась, что церемония освободит меня от призрака. — Но мы не хотим рисковать, вдруг кто-то сфотографирует тебя, Фиц, перепутав с пингвином! Только не сейчас, когда мы почти на финише!»
Через несколько часов она вернулась, полная энтузиазма и исторических анекдотов:
— Хорошо, что ты не поехал, там целая толпа туристов, которые фотографировали все, что видели. Ты бы возмутился, Фиц. Сходила в особняк, где раньше жили Брауны, самая богатая семья в этих краях, и экскурсоводы трындели только о том, как Брауны принесли прогресс в Патагонию со всеми этими овцами, но ни слова о туземцах, от которых якобы сначала нужно было очистить землю, ни словечка, Фиц!
Кэм что-то еще щебетала, а затем умолкла, гадая, не чувствую ли я клаустрофобию, застрявший «послушно и терпеливо», как она выразилась, в комнате после нескольких недель, проведенных под куполом неба в открытом волшебстве океана. Она сама признавалась, что речь ее становится все более поэтичной и менее наукообразной.
— Может, прокрадемся в бар внизу? Я только что проходила мимо, и там пустота, да и кто будет делать фотки в дурацком баре, когда снаружи открываются самые захватывающие виды во вселенной?
Я отказался. Я слишком хорошо знал, кто может фотографировать в глупом баре. Что, если адский Виггинс и его подружка остановились в «Кабо-де-Орнос»; что, если они разболтают, что случилось прошлой ночью, и Кэм от них узнает об обмане? Нет, лучше остаться здесь, упиваясь ее дифирамбами моей осмотрительности.
Я испытал облегчение, когда настало воскресенье и мы смогли без проблем выехать из отеля. Ни одного любопытного туриста в четыре часа утра. Только звездный шатер наверху. Даже туман в небе не приглушал яркость звезд. Еще один благоприятный знак. Я напомнил Кэм, что, согласно легендам кавескаров, души умерших находились там, за этими небесными телами, и вскоре, если у нас все получится, к ним присоединится Генри. Или, возможно, Генри уже там, на небосводе, направляет нас к своему дому.
Наши настоящие провожатые, конечно же, ждали нас на борту. Франо и его жена Эльба были счастливы отправиться с нами на прогулку. «Южный Крест» плавно скользил вдоль пролива — в Пасо-Анчо, мимо Баия-Агуа-Фреска, а затем и острова Доусон.
— Доусон, — задумчиво протянул Вударович. — Там располагались миссии, которые окончательно добили кавескаров. Доусон…
Эльба что-то прошептала мужу на ухо, он покачал головой, она настаивала, и он повернулся к нам:
— Моя жена хочет, чтобы вы знали, что я сам чуть не сгинул там. Военные превратили остров в концлагерь для политических заключенных еще в тысяча девятьсот семьдесят третьем году, после переворота. Я ратовал за права туземцев, поэтому они думали, что я, ну… короче, опасен, но отец Эльбы был полковником, и он вмешался, и вот я перед вами. Забавно было бы оказаться за решеткой там, где томились в заключении патагонцы, которых я изучал и о которых писал, и… Ой, смотрите!
Он указал на горы, где солнце окрашивало девственный снег на наиболее высоких пиках слабым, но все более глубоким светом, который контрастировал с листвой, скалами и ледниками, на которых все еще лежали самые густые тени. Затем розовые вершины гор засияли золотом, потом стали ослепительно-белыми, когда свет стекал в долины, озаряя самые темные уголки и смешивая оттенки оливково-зеленого, серого и пурпурного в самые потрясающие сочетания. Сколько таких восходов Генри созерцал с каноэ, глядя на вершины и на широкие поля, укрытые снегами. Видел ли он, как мы сейчас по дороге в Пасо-Инглес, как ледники сползали к кромке моря? Нам повезло, как и Генри в свое время, когда айсберг врезался в воду всего в ста футах от нас, а затем проплыл мимо. Берега и мысы обильно покрывала растительность всех оттенков зеленого, сам узкий канал насыщенного голубого цвета, как небо над головой, густо усеивали островки — зеленые шапки, которые отражали от глянцевой поверхности каждый объект с такой отчетливостью, что было трудно понять, где заканчивается реальность и начинается отражение.
Мы подумали, что на этой планете не может быть ничего более волшебного, и тут кит выскочил из воды во всем своем величии и завис над бурным горизонтом на целую минуту, казавшуюся вечностью, а затем издал крик из самого неба и исчез в глубинах. Мы были очарованы. Природа подавала нам знаки, что все будет хорошо, она одобряет наше предприятие, и не все еще пропало с тех пор, как более века назад Генри был свидетелем подобного чуда.
А потом, как насмешливое эхо, раздалось механическое жужжание и грохот. Джим ткнул пальцем на север. Гигантский вертолет стремительно приближался, а затем завис над нашим кораблем.
— Требуют, чтоб мы остановились! — Капитан Вулф перекрикивал шум. — Хотят обыскать нас.
— Останавливайтесь, — посоветовал Франо. — Чилийские ВМС злющие…
— А это не чилийцы, — мрачно сообщил капитан. — Это американцы.
Он заглушил моторы.
С вертолета сбросили веревочную лестницу, и по ней спустился офицер спецназа ВМС. Как только он коснулся палубы корабля, Лондон Вулф прыгнул на него с поразительной для человека его возраста ловкостью. Морскому котику, однако, не составило труда завалить нашего чемпиона, уложив старика вниз лицом с заломленной за спину рукой, однако капитан, несмотря на то что вражеское колено упиралось в спину, продолжал крыть соперника по матери, используя разнообразные выражения из своего обширного словаря. Спецназовец еще сильнее вывернул ему руку, так, что едва не сломал ее, и подкрепил словами:
— Пожалуйста, не заставляйте меня делать вам больно, капитан Вулф.
Свободной рукой он помахал, и по лестнице спустились еще два офицера в амуниции. И позади них я увидел, к своему ужасу, — невероятно, но это они! — как в ярком дневном свете Виггинс и Нордстрем спускаются по раскачивающейся лестнице и спрыгивают рядом со мной и Кэм. Доставив человеческий груз, вертолет-амфибия отлетел чуть в сторону и сел на воду. Когда двигатель заглушили, наступившая тишина показалась еще более зловещей, чем гул, раздававшийся до этого. Голос Виггинса прозвучал громко и ясно. В нем не было и намека на Средний Запад. Напротив, человек, который стоял передо мной, родился, вырос и получил образование в Новой Англии. Говорил он мягко и вежливо, только с нотками веселости и иронии.
— Мистер и миссис Фостер, прошу вас следовать за нами.
— А зачем? Что мы сделали? — возмутилась Кэм.
— Агент Нордстрем и я не уполномочены раскрывать цель нашей миссии. Наша задача — в целости и сохранности доставить вас в пункт назначения, указанный начальством.
Франо Вударович взорвался:
— Вы нарушаете чилийский суверенитет, сэр. Мы свободная демократическая страна, и я позабочусь о том, чтобы об этом безобразии сообщили и виновных наказали, будьте в этом уверены.
Виггинс устало извлек из-под пиджака листок бумаги:
— На самом деле нет необходимости показывать вам, профессор, но, учитывая, что вы ничего не можете предпринять, чтобы остановить нас, почему бы и нет? Вот разрешение от главы ваших вооруженных сил генерала Аугусто Пиночета Угарте, вашего собственного бывшего президента, подписанное министром Корреа и министром Рохасом. Учитывая Пакт национальной безопасности, подписанный между Чили и США, бла-бла-бла, американскому флоту разрешено задержать двух беглецов от правосудия, бла-бла-бла.
Вударович не удостоил документ внимания:
— Но вы не можете задержать меня, гражданина Чили. Я расскажу про этот беспредел в ближайшем порту.
— Эй, Нордстрем, — Виггинс покачал головой, — разве чилийцы не предупреждали нас, что этот парень известный нарушитель спокойствия?
— Ага, — ответила блондинка. Казалось, она наслаждалась происходящим. На ее шее висела сатанинская камера, которая заставила меня сбежать из бара «Сотито». Я нервничал, до абсурда больше боясь не ареста, а того, что она расскажет Кэм о моей выходке.
— Но разве они не добавили, что профессор усвоил урок еще в тысяча девятьсот семьдесят третьем году, и тогда ему дали второй шанс, и он не захочет снова плохо себя вести? Держите язык за зубами, профессор. Или будут последствия. А теперь, если вы перестали изображать героя, мы бы хотели, чтобы мистер и миссис Фостер собрали свои вещи и пошли с нами.
— А куда вы их забираете? — со злостью просипел Вулф, все еще прижатый щекой к палубе.
— Вам нужно знать только то, что супруги Фостер не вернутся в Штаты на вашей посудине, капитан. Как вы с этим будете разбираться, не наша забота.
Он подал сигнал спецназовцу, чтобы тот отпустил пленника. Капитан Вулф отказался от протянутой руки и поднялся сам. Он отряхнулся, потупив взгляд, не желая встречаться со мной глазами, словно бы его лишили его идентичности, сорвали маску и одним махом уничтожили все претензии. Несмотря на все бахвальство, он не сдержал своего обещания защитить нас, защитить свой корабль.
— Капитан, — позвала Кэм.
Он не отреагировал.
— Капитан.
Он повернулся к ней, его лицо застыло от стыда.
— Капитан, — повторила Кэм, и в ее тоне слышалась странная веселость, словно она получала удовольствие от этого происшествия. Неужели ничто не могло испортить ей настроение? Неужели она не понимала, что теперь нам по-настоящему кранты? — Я хочу, чтобы вы, дорогой капитан Вулф, отправились с профессором Вударовичем и его женой в Пуэрто-Эден. Старейшины ждут его и пожертвования, которое он сделает от нашего имени. Когда вы закончите свою миссию там, пожалуйста, отвезите обратно наших чилийских гостей в Пунта-Аренас и плывите в Нью-Бедфорд. Если мы сможем присоединиться к вам в какой-то точке вашего путешествия домой, мы это сделаем, но думаю, это маловероятно.
Она просто пыталась сделать хорошую мину, чтобы замаскировать катастрофу? Или ее радость была подлинной, возникшей по какой-то таинственной причине, о которой знала только она?
— Я подвел вас, — посетовал Вулф. — Это моя вина. Фолкленды, проклятые Фолкленды! Идиот, идиот, идиот! Надо было заранее понять. Никогда не верь гребаным британцам.
Виггинс кивнул:
— Не верим и вам не советуем. Но они нас предупредили. Нам с Нордстрем пришлось срочно все бросить в Гамбурге и лететь сюда. Даже пропустили Октоберфест! Прошу простить, но нам нужно забрать у вас фотографии.
— К-к-какие ф-фотографии? — запинаясь, проговорил я.
— По нашим сведениям, вы путешествуете с коллекцией важных фотографий. Нами получены инструкции конфисковать вышеозначенные снимки перед тем, как покинуть корабль.
— А мы сожгли их! — крикнула Кэм. — Еще в Бостоне.
— Они тут, — встряла Нордстрем. — На корабле. И мы их найдем.
Разумеется, наши похитители перевернули все вверх дном, но вернулись с пустыми руками.
— Один наш знакомый очень разозлится, — хмыкнул Виггинс.
Нордстрем пожала плечами:
— На самом деле нет. Он и так доволен, что нас сюда отправили. Ничего страшного.
— Будем надеяться, что ты права, — ответил Виггинс.
— Я имею в виду, мы сделали свою работу. Без этих фотографий в баре они бы не дали зеленый свет всей операции, так что…
Кэм в недоумении нахмурилась:
— Какие еще фотографии? Какой бар?
— Тайны, секреты, — ухмыльнулась Нордстрем. — Мне нравится, когда пары лгут друг другу, просто обожаю. Придает пикантность нашей работе, знаете ли. Вот, взгляните. Два дня назад в баре «Сотито». Узнаете своего супруга?
Нордстрем сделала резкий выпад, как гадюка, прежде чем я успел ее остановить, и вручила копии компрометирующих снимков Камилле. Посередине стоял Виггинс, одна мускулистая рука лежала на шее Джемми Эдена Валакиала, а другая на моем плече, вот только мое тело венчало лицо Генри. Виггинс застыл между нами двумя, то есть тремя, Генри, мной и Джемми, близнецами или даже тройняшками. Жутковатая и отталкивающая картина.
— Пока я не увидел своими глазами, не поверил, — сказал Виггинс. — Думал, босс малость ку-ку, а мы выполняем его идиотские поручения. Но два эти снимка убедили нас. И не только нас. Они убедили высшее руководство дать добро на заключительный этап операции. Последний, так сказать, гвоздь в крышку гроба. Так что спасибо вам, мистер Фостер, за то, что облегчили нам задачу.
— Может, теперь снова попозируете с вашей красавицей-женой, — проворковала Нордстрем, поднимая камеру. — Скажите «сы-ы-ы-ыр»!
Кэм, моя Кэм, тоже оказалась быстрой. Она прыгнула на Нордстрем, схватила мерзкое устройство и бросила в море. Я ахнул, оттащил ее назад, защищая своим телом, нам на выручку метнулись Джим и Веллингтон, готовые вступить в последний бой. И если бы Виггинс не вмешался, скоро пришлось бы жестоко поплатиться.
— Пока вы не швырнули за борт самого мистера Фостера, плевать я хотел на камеры. Там, куда вас отвезут, много камер, больше, чем вы когда-либо видели. Эй, вы двое! Пакуйте чемоданы!
Мы пошли в каюту. Я робко начал:
— Кэм, прости, я…
— Нет, Фиц, все просто отлично, даже лучше, чем просто отлично. Идеально! Как ты не понимаешь. То же самое случилось тут с Генри, возможно, в этой самой бухте… Похищение, Фицрой Фостер, эти идиоты сами того не знают, возможно, никогда не поймут, но они помогают нам, поскольку…
— Но Дауни… — возразил я. — Дауни нужна была фотография, чтобы провести эту операцию, и он ее получил благодаря моей идиотской вылазке в Пунта-Аренас. А я тебе не сказал. Что касается двойника Генри, там был человек, который… Боже, мне так жаль, что я не сказал тебе, не доверился тебе…
— Доверься мне сейчас, — сказала она, запечатлев на моих губах влажный поцелуй. — И доверься Генри.
Я подозревал, что Камилла ужасно ошибалась, но у меня определенно не было права — да и времени, если на то пошло, — опровергнуть ее гипотезы. Тем не менее мне самому не удалось увидеть каких-либо устойчивых параллелей между похищением Генри и нашим собственным заключением. У него не было выхода, не было языка, на котором он мог бы защититься, он не знал своих похитителей и их уловок. И никакого тебе habeas corpus, апеллируя к которому мой отец вмешается от нашего имени, как только Вударович позвонит из Пуэрто-Эден. Мы не обречены на вымирание. И все же я был мрачен не столько из-за нападения, сколько из-за удручающего знакомства с Джемми Эденом, чей образ преследовал меня с большей свирепостью, чем Генри, возможно, потому, что он показал мне, каким могло бы стать столетие спустя любое из альтер эго Генри. На месте Генри (а кто был ближе?) я бы больше не хотел возвращаться домой, на остров моих униженных предков. Возможно, он был рад, что одиссея прервана. Или разочарован тем, что насилие повторяется бесконечно, и отчаялся, что когда-либо найдется решение. Что бы я ни думал о нем, мне оставалось одно. Я должен принять правоту Кэм и просто довериться Генри.
Я крепко держался за эту идею, пока мы в отчаянии поднимались в воздух, и цеплялся за смутную надежду, когда мы смотрели, как друзья машут на прощание, а «Южный Крест», ставший нашим домом на столько недель, превращался в крошечное пятнышко внизу, затерянный в море, полном островов и дельфинов, где плавал айсберг, отколовшийся от матери-ледника, словно ребенок, погубленный ветром; я даже держался за Генри как за якорь, когда мы пересекали Патагонию на восток, пролетая пики и равнины, которые он никогда не видел своими смертными глазами с высоты, на которой мы находились; и эта вера была со мной, пока мы не приземлились на аэродроме на Фолклендских островах.
А потом я почувствовал, как вера тает, как только мы увидели тощую одинокую фигуру доктора Эрнеста Дауни, спешащую, чтобы поприветствовать нас, еще до того, как винты вертолета прекратили свое убийственное вращение. Он сиял, подпрыгивая от радости, и без колебаний обнял меня, да так сильно, что, казалось, выжмет мое тело досуха. Я чувствовал, как отвращение Генри наслоилось на мое, и с трудом сдержался, чтобы меня не вырвало на человека, который преследовал нас до самой южной точки земли.
— Мальчик мой, — жарко шептал он мне на ухо. — Наконец мы встретились. Какое облегчение, чума не успела перейти на следующую стадию.
Он с неохотой отпустил меня, не переставая болтать, и повернулся, чтобы приветствовать Камиллу, которая отшатнулась, чтобы избежать объятий.
— А вы, моя дорогая миссис Фостер! Как любезно с вашей стороны было присоединиться к мужу, разделить его славу, мою и то, что скоро станет вашей славой, это великое событие в анналах медицины и науки. Если бы только моя бедная девочка, если бы только моя бедная дорогая Эвелин была жива, чтобы принять участие в этом празднике, если бы только ей хватило мудрости и она дала правильный совет своей матери, но чувство вины никогда не будет подходящим советчиком, мы никогда не должны действовать по указке вины, никогда, никогда, только из чистой любви к человечеству и прогрессу. Хаксли сказал: если ты знаешь правду, ты не можешь сделать ничего плохого, разве не он? Я имею в виду Томаса Генри, потому что у Олдоса все было с ног на голову, не так ли? Он, антинаучный ублюдок, высмеивал дивные новые миры, которые мы создавали. Но не стоит дальше зацикливаться на ремарках и цитатах, с которыми вы, возможно, не знакомы. Пойдемте, пойдемте, наш транспорт ждет, очень важные люди собрались, чтобы полюбоваться нашим проектом, это гигантский шаг вперед, свидетелями которого будут Пастер и Уотсон, Крик и Мишер, ах, идемте же!
Он жестикулировал, не умолкая, тянул и подталкивал нас к большому военному самолету на взлетной полосе: мотор гудел, пока его заправляла группа энергичных людей.
— Агенты Виггинс и Нордстрем, молодцы, отличная работа. Эти фотографии в баре — никто не смог бы сделать пару снимков лучше, не предупредив мистера Фостера о предстоящей игре, сложнее было бы только ворваться в его номер одетыми как персонал отеля, молодцы! Я не могу описать свой восторг, когда получил снимки по факсу. Этого оказалось достаточно, последнего визуального доказательства, которое нужно, чтобы убедить наших спонсоров, избавить их от последней капли скептицизма! Ох, когда они увидели, лицезрели собственными глазами то, что я обещал, истину, которую нельзя больше скрывать, они пришли в восторг. О, вы заслуживаете похвалы, не сомневайтесь, вас повысят, и я не забуду упомянуть вас в моей книге. Вашу заслугу не забудут. Но пойдемте, пойдемте, нас ждет судьба.
Дауни проводил нас всех в недра самолета, усадил в неудобные кресла и устроился напротив, не затыкаясь ни на минуту. Все говорил, говорил, говорил.
Он трещал всю ночь, пока мы пролетали над континентом, с которым Колумб столкнулся почти пятьсот лет назад. Самолет за одну ночь проделал путь, на который по морю потребовалось полтора месяца. Эрнест Дауни продолжал тираду, даже пока жадно заглатывал еду, мы же не съели ни кусочка, когда через пару часов после отлета с Фолклендских островов нам подали холодный ужин. Он болтал и после того, как Камилла просила его угомониться, а я вставал по нужде.
Во всех досье, собранных Каннингемом, говорилось, что Дауни был молчаливым человеком, меланхоличным человеком, который редко открывал рот, разве что упрекнуть кого-то или отдать приказ. Правда, он долго разглагольствовал с Кэм в библиотеке о своих исследовательских планах, но ничто не предвещало того возбужденного состояния, которое теперь охватило его голосовые связки, превратившись в настоящую Ниагару, Амазонку, Миссисипи, Тихий океан слов, струящихся из плотных, чувственных, изголодавшихся губ.
Кэм довольно скоро научилась игнорировать это журчание и свернулась калачиком рядом со мной, тихонько посапывая, но не я. Я был очарован им, несмотря на все отвращение. Впервые я встретился с кем-то, кого коснулась та же трагедия, что и моих близких. Как если бы я в такой извращенной форме обрел нового члена семьи, старшего родственника, каким бы ненормальным он ни был, который мог понять, через что я прошел, понять испытания, выпавшие на долю моих родителей, кого-то, кто был так же шокирован, озадачен и столь же решительно настроен — даже более решительно — найти выход. И он, казалось, распознал во мне подобную близость, обращался со мной с добротой, заботой и доверием отца. Дауни готов был излить свою душу, признаться кому-то вроде меня в чувствах, которые подавлял годами.
Он говорил о грандиозном путешествии в страну открытий, в которое мы собираемся отправиться на дни, месяцы и десятилетия вперед, и о том, как это изменит будущее человечества и сравнимо, по его словам, разве что с открытием Америки полтысячелетия назад, разве это не знак от Бога? Он говорил о Боге и Америке как о нации, избранной Богом, чтобы вывести мир из бедности, отсталости и невежества. Хотя его веру проверила на прочность болезнь Эвелин. Ведь заболевание затронуло не только фотографии. На ее личике появилась щетина, крошечные кустики волос, казалось, торчали из ее щек, а нос начал сплющиваться, как у обезьяны. В последние дни Крао грозилась завладеть чертами Эвелин, поэтому девушка не выдержала и покончила с собой. Но когда его дочь умерла, Дауни не сдался, он собрал команду и углубил свои знания о болезни, которая унесла его малышку, а затем, понимая медицинские и научные последствия своего исследования, забеспокоился, что чума перейдет в следующую фазу и распространится на лица, а не просто на фотографии, и вот это настоящий ужас, сказал он. Беспокоясь о будущем человечества, он связался со специалистами в Пентагоне, с которыми работал ранее, обсудил с ними план действий в чрезвычайных ситуациях на случай эпидемий и то, как проводить эвакуацию и карантин в случае бактериологической войны. Они уже наткнулись на дело Джедедайи Гранта, молодого человека, который, как и Эвелин, покончил с собой. Здесь напыщенная речь Дауни стала более запутанной, он как из рога изобилия сыпал именами, и некоторые из них смутно находили у меня отклик, например Джесси Тарбокс Билс и другие, такие как Мэдисон Грант и Топси (Топси?) — их я слышал впервые. Запутанные генеалогии, зоопарк Бронкса, Кони-Айленд, австралийские аборигены, жертвы и родословные, собранные агентами национальной безопасности.
— Слишком поздно, слишком поздно, — сетовал Дауни, — я всегда приходил слишком поздно. Но не в вашем случае, Фицрой Фостер, слава богу и духу Пастера, не в вашем.
И он снова принялся перечислять имена, хвалить меня за то, что я не поддался отчаянию, пел дифирамбы за выбор Камиллы Вуд в качестве жены и компаньона, человека, который, в отличие от супруги Дауни, поддерживал и подпитывал мои усилия, и сам отправился в дебри двойной спирали в поисках ответов. Он все время возвращался к тому, что действительно ранило его: его собственная душа. И чем больше он возвращался к мертвому телу дочери и предательству жены, тем яснее становилось, что это был главный двигатель поисков: только победа над болезнью, только триумфальный исход и научный прорыв могли оправдать такую боль, стереть ее, смягчить вину, которую он так и не признал.
Горе Дауни было похоже на черную дыру, засасывающую все на своем пути. Шея его малышки… он все время возвращался к сломанной шее, к тому, что ее труп болтался на ремне, который он лично купил для нее во время похода по магазинам. Он вспомнил, как счастливо они жили, рассказал, как дочка впервые залезла на карусель, как визжала от восторга, катаясь на деревянном жирафе, которого раскручивал ее отец, как будто не наступит никакого скорбного завтра, а затем были слон, верблюд и все остальные животные на этой карусели, ну и фотографии, ведь Дауни делал снимок за снимком на полароид, который и купил-то ради дочери, чтобы малышка могла пережить радость дважды, в реальности, а затем в целлулоидной памяти. Эта карусель засела в мозгу, Дауни не мог изгнать ее из своей жизни: музыку, Эвелин, подпрыгивающую на деревянном жирафе. Дауни сам стал такой каруселью, он ездил по кругу и снова и снова всю ночь напролет доходил до того единственного, что действительно имело значение: его дочь мертва и он не мог ничего сделать, несмотря на все свои знания, чтобы воскресить ее. Если только она не проросла в его визуальной ДНК, как Крао в ее, если только обломки атомов, которые она вдыхала и выдыхала, не рассеялись куда-то, не вдыхаются где-то, не восстанавливаются, обращаясь в молекулы воды, частицы, которые можно восстанавливать, как звездную пыль.
— Я так одинок, — печалился Дауни, — так одинок.
Он вторил Джемми в баре, а может быть, и Генри ночью в парижском зоопарке и мне самому, пока не явилась Кэм, чтобы спасти меня от темноты и одиночества.
И все же, несмотря на все его страдания, одиночество и чувство вины, несмотря на все его теории, эксперименты и гипотезы, его безумные, необоснованные подозрения о грядущем новом этапе, он ничего не почерпнул из своего путешествия, ничего не узнал о себе, о конечных жертвах насилия, фотографиях, жадности и бездушной науке. А теперь Дауни избрал меня своей жертвой, вставая в ряд слепых угнетателей, отнимая у меня мою жизнь, тот единственный шанс, который мне дали, который я сам себе дал, чтобы искупить и прекратить преступления людей, чьи гены слепились внутри меня. Как он посмел вести себя как бог, вершивший мою судьбу, руководствуясь собственной данностью и цивилизацией; как он посмел использовать меня, чтобы смягчить свою травму.
— Вы совершаете серьезную ошибку, — с жаром начал я, не думая, что Дауни вообще будет слушать, просто мне нужно было сказать себе, что я пытался, дал Дауни возможность выйти из пузыря мании величия и самоуверенности.
Внезапно внутри меня нашлись — словно кто-то нашептывал мне из сумерек мудрости — термины, которые Дауни, как ученый, мог бы счесть стоящими, по крайней мере зафиксировать в сознании. Что, если появление посетителя его дочери и моего было не вирусом, сигнализирующим о деградации наших тел, регрессе к дикости, а небольшим эволюционным шагом вперед, робким способом, которым вид пытался освободиться от лимбической системы, управляемой страхом и одиночеством, предвещая необходимость развития тех зон мозга, где обитают сострадание, сочувствие и доверие? Что, если бы мы отнеслись к моему посетителю как к пророку, а не как к чуме, как к вызову, а не как к трагедии? Что, если гены поселились во мне и Эвелин, чтобы предупредить нас о судьбе человечества в случае, если мы продолжим уничтожать друг друга? Что, если бы Дауни отнесся к призраку, досаждавшему дочери, как к ангелу, а не как к демону? Я бы сделал все возможное, чтобы сформулировать и озвучить теорию об этой возможной мутации в сторону доброты, но как раз в этот момент пришел Виггинс и сообщил, что мы заходим на посадку.
За стеклом иллюминатора светало. Занимался восход двенадцатого октября 1992 года. Я мельком увидел внизу ярко-синее море, когда самолет начал снижаться.
Виггинс разбудил Камиллу — к моему удивлению, довольно ласково — и спросил, пока она зевала и протягивала тонкие руки, не хочет ли она кофе, булочку, апельсиновый сок, а Нордстрем, готовая к новому дню и уже успевшая густо накрасить ресницы, начала обслуживать Дауни и меня. Кэм кивнула, поблагодарила Виггинса и повернулась ко мне:
— Что я пропустила?
— Ничего, — буркнул я. — Он совершает серьезную ошибку. — А потом обратился к Дауни: — Еще не слишком поздно. Есть и другие пути.
— Другие пути? — переспросил Дауни. — Нет, этот путь идеален. Разве нет? — Он имел в виду самолет, пейзаж снаружи, кружку дымящегося кофе в руке, возможно, планы и проекты, которые у него были на сегодня и на каждый день до скончания веков. — Разве это не идеально, черт побери?
Жаль, что у меня не было времени объяснить, что я имею в виду. Это было послание, которое я хотел бы доставить Пьеру Пети, имейся у меня машина времени, нашептать Карлу Хагенбеку и всем остальным, всем, кто сотворил меня и мир, который мы населяли, я хотел бы поговорить с ними через Дауни. Потому что они умерли, а он жив, они допускали ошибки и убеждали себя, что это, черт побери, идеально, а у него еще есть шанс признать, как он все исковеркал в своей жизни и все чертовски неидеально, несмотря на потрясающие доводы, которыми Дауни продолжал потчевать себя. Я бы хотел убедить его, что для любого из нас никогда не поздно понять истину.
На миг мне показалось, что все возможно. Невероятно, но Дауни повернулся, чтобы посмотреть на меня, и вроде как был искренне озадачен моей энергией, и, что более важно, замолчал; замолчал, как будто он наконец видел меня, а не кусок плоти, который нужно исследовать в лаборатории и анонимно выставлять напоказ в научных журналах; видел во мне человека, заслуживающего заботы и участия, уважения и доброты просто потому, что я родился, как и он, от матери и отца, а также от многих мужчин и женщин, которые жили надеждой на светлое будущее. Как будто он почувствовал, как дочь говорит через меня. Было ли это сиянием безмятежности в его глазах? Или я обманывал себя, проецируя на него то, что хотел бы, чтобы он чувствовал? А может, он просто вымотался, собираясь с силами для грядущего дня?
Я так и не узнал.
Мы приземлялись. Под шасси самолета сначала виднелся пенистый океан, затем раскачивающиеся тропические пальмы, и вот с глухим стуком мы коснулись взлетно-посадочной полосы, по обе стороны от которой тянулись бараки. И как только Кэм почувствовала под шасси самолета американскую почву, то, что, по ее мнению, было Флоридой, она вмешалась, перехватив разговор и повернув его в совершенно ином русле.
— Мой муж прав, доктор Дауни. Это о-о-о-очень серьезная ошибка. Вы слышали о habeas corpus? Наверняка наше задержание уже опротестовал Джерри Фостер, я даже не сомневаюсь. Так что приготовьтесь отпустить нас. Приходите с ордером. И начинайте искать кого-то другого, чтобы портить ему жизнь.
Дауни улыбнулся, выслушав ее отповедь:
— Думаю, вы хотели бы отпраздновать пятисотлетие в одном из мест, в которых побывал Колумб и упоминал как Пуэрто-Гранде в записках о своем третьем путешествии, где он вкушал запеченную рыбу и еще мясо huitas — зверька наподобие кролика с хвостом как у крысы.
— Вы не ответили на мой вопрос, — не унималась Кэм. — Нельзя просто так взять и похитить людей. Мы в Америке, черт побери.
— И да, и нет, — сказал Дауни.
— В смысле?!
— Вы находитесь под американской юрисдикцией, это правда, но без каких-либо гарантий, предоставляемых гражданам США.
— Где мы?
Самолет остановился, и дверь открылась. Мы заметили, что в нашу сторону мчится военный джип. Я увидел, как он внезапно резко развернулся, чтобы не наехать на игуану, а затем с визгом остановился рядом с трапом, который катили к нам.
— Где мы?!
Дауни встал и снова улыбнулся:
— На военно-морской базе за пределами территории Соединенных Штатов. Добро пожаловать, мой дорогой Фицрой, добро пожаловать, миссис Фостер, в Гуантанамо!