Вместо пролога

Кровь не имеет цены и не может быть куплена.

Ранним апрельским утром 1780 года в столичном порту причалила маленькая торговая шхуна под прусским флагом. Эта утлая посудинка знала на своем веку и мешки с зерном, и бочки с селедкой и время не пощадило ее.

На палубе стоит высокая худощавая девушка в простом дорожном плаще с капюшоном серого цвета. С залива дует холодный ветер, от которого смерзаются льдинки на воде. Они настывают, как хлопья белой каши, и мужики с трех маленьких гребных галер выбрасывают их на лед этакими деревянными шумовками, расчищая воду фарватера. Пасмурно. Девушка стоит у сходен и ежится от холода, — ее плащ слишком тонок для этой погоды.

Наконец, брошены веревки на берег и спущен мосток. Из капитанской каюты выходят простые матросы, несущие маленький сундучок — все имущество единственной пассажирки. Вслед за матросами — капитан, который откашливается и подходит к девице. Та тут же начинает рыться в карманах своего дорожного плаща, находит кошелек и вынимает оттуда крохотную горстку монет — марок и талеров и протягивает их со словами:

— Спасибо Вам за любезность, шкипер. Я знаю, что этого не довольно, но все равно — возьмите это в знак моей благодарности.

Моряк снова откашливается. Видно, что ему немного не по себе, — он не знает, как обращаться к девице. Одно мгновение его лицо — надменно и высокомерно, а другое — умилительно и подобострастно. Наконец, он с достоинством отвечает:

— Милая фроляйн, этот корабль принадлежит Вашей семье и я всего лишь Ваш верный слуга. Я не могу принять от Вас этих денег.

Девушка молча отсчитывает еще три-четыре марки и, снова протягивая кучку монет, повторяет:

— У меня больше нету наличности. И если Ты — мой слуга, я приказываю тебе взять от меня эти деньги.

Лицо капитана тут же вспыхивает, как от пощечины. Он — в ярости. Затем, с трудом сдержав гнев, он вынимает из-за пазухи кипу бумажек и цедит сквозь зубы:

— Вот Ваш аусвайс и русская виза. Обратной, как видите — нет. Этот корабль принадлежит Вашей семье и мне приказано сообщить Вам, что коль у Вас возникнет нужда, Вам откроют энный кредит. Здесь, в России. Надеюсь, Вы меня правильно поняли.

Лицо девушки залито смертельной бледностью, а тонкие губы превратились в две бескровных полоски, на которых будто не тают медленно кружащиеся в апрельском тумане снежинки. У нее такой вид, будто она даже не слышит сказанных слов, обратившись в ледовую статую. Затем она, принимая свой аусвайс из рук надменного немца, вкладывает ему в ладонь горстку марок со словами:

— Спасибо Вам, добрый шкипер. Если б не Вы и Ваша команда, меня бы ждала плаха за своевольство. Спасибо.

Немец чопорно кивает в ответ, а потом небрежно швыряет горстку золотых монет в черную с мороза Неву и сплевывает:

— Judengeld.

Пассажирка долго смотрит на поверхность мутноватой, черноватой воды и по ее лицу невозможно понять, что она испытала. Потом она по обледенелому скользкому трапу сходит на берег и апрельский ледок похрустывает под ее сапогами. Пахнет старыми водорослями и гнилой рыбой, — это не самый лучший из столичных причалов. На суше к ней подбегает гладкий лакей, который кланяется, смешно подпрыгивая и подрыгивая ножкой, и спрашивает:

— Mademoiselle Euler? — с характерно французским прононсом и интонацией, но совершенно безобразно русской «р» на конце.

Гостья неопределенно пожимает плечами и, утрируя выговор, отвечает:

— Вы ошиблись. Баронесса фон Шеллинг — к Вашим услугам.

Русский лакей еще выше подпрыгивает и сильней прогибается перед юной гостьей и, переходя на искаженный немецкий, просит:

— Простите, фроляйн… Вас ждут. Вот карета — битте зер. Майн шульд…

Ее привозят в дорогой дом, вводят в светлую просторную комнату и предлагают расположиться. Когда все уходят, девушка замечает большое настенное зеркало, живо подбегает к нему, откидывает на спину капюшон и приглаживает волосы. Они очень светлы, коротко, по-монастырски острижены и сильно выгорели на концах. Теперь становится видно лицо девушки: оно обветрено и… Фамильный герб нашего дома — «Белая Лошадь», и вы сами можете наблюдать родовую челюсть на портретах нынешних правящих домов Англии, Пруссии и Голландии.

Убедившись, что ее волосы и лицо приведены в какой-то порядок, девушка раскрывает дверцы шкафа, вынимает вешалку, снимает с себя плащ и вешает его на плечики. Теперь становится видно, что все это время под плащом на ней была форма капитана прусского вермахта. На левом рукаве черной куртки вышитый вензель с буквой «А», что означает — «Abwehr». На правой стороне груди формы скрещенные пушечки и второй вензель с буквой «К», что означает «Kanonen». Обладательница всех этих регалий — приват-доцент Прусской Академии Наук, работающий по программе Артиллерийского ведомства Вермахта, — не более того. В Пруссии любят офицеров и приравнение ученого к армейской касте признание немалых заслуг. Правда, теперь приходится носить форму. Сами понимаете — Пруссия.

Впрочем, моей матушке нечего жаловаться. Хоть за свою форму первое время она и получит при русском дворе прозвище «Артиллерист-Девицы», в отличие от «Кавалерист-Девицы» времен Великой Войны ее невозможно спутать с мужчиной. Мало того, армейская форма, да и вообще — мужской костюм, удачно скрывают многие недостатки фигуры — такие, как маленькую грудь или узкие бедра. Впоследствии наши враги скажут, что «Рижская ведьма» родилась в сапогах и не снимает их даже в постели, когда «спит с латышом».

Это неправда. Если приглядеться к сему одеянию, можно заметить кружевные манжеты и манишку, запрещенные офицерству. Да и сапоги сделаны мягкими, чтобы подчеркнуть прямоту и правильные формы ног. В общем, это весьма соблазнительная девушка в форме, но можно предположить, что добрая доля очарования пропадет, случись юному капитану надеть нормальное женское платье.

Прихорошившись, и «почистив перышки», девушка с усилием поднимает с пола и ставит на стол у окна свой дорожный сундук. Сундучок раскрывается, и мы видим, что добрая половина его занята книжками, а остальное — склянки с химреактивами. Из личных вещей — одна смена белья, ночная рубашка и старенькие, но очень красивые туфельки, — последняя память о рано умершей матери — Софье Эйлер. Кроме этого там же лежит и маленький кошелек.

Матушка раскрывает его и в который раз пересчитывает свое состояние: пятьсот марок. Еще марок тридцать — в кармане дорожного плаща. Все. Больше, кроме книг и реактивов у матушки ничего нет… (С таких крох начала самая богатая женщина Европы и мира.)

Тут в матушкину дверь стучат, и она, закрывая сундук, просит войти. В комнату входят два старика в расшитых нарядах: тот, что помоложе, вводит за руку сморщенного слепого старца, который все нашаривает руками в воздухе, а потом просит:

— Подведи меня, Карл, я хочу сам убедиться, что сие — Кровь моей дочери.

Девушка невольно пятится прочь от слепца:

— Вы уверены в том, что я — Ваша внучка?

— Ну, разумеется, радость моя! Поди ко мне, дай мне потрогать тебя!

— И Вы уверены, что — меня любите?

Что-то во внучкином голосе заставляет слепца застыть и насторожиться. Теперь уже без былого аффекта он отвечает:

— Да. Ты дочь любимой моей доченьки и — я, конечно, люблю тебя.

— Так почему…? Почему столько лет…? Почему ты сразу не увез меня? Из Германии?

Старец хочет что-то ответить. Его сморщенное, навроде печеного яблочка, личико искажается. Он хватается за сердце. Его сын тут же подставляет ему стул, а старичок мешком оседает в него. Пару раз он машет в воздухе рукой, пытаясь найти какие-то слова, а затем почти плачет:

— Но, девочка моя… Меня ведь высылали из Пруссии — в железах, в закрытой карете… Спасибо свату, он дал бежать твоим дядьям с их семьями, а ведь их тоже ждал Трибунал, как «членов жидовского заговора». А ты…

Тебе было пять, и ты жила в доме дедушки твоего… И мы с ним решили, что уж свою собственную внучку он — в обиду не даст. Это теперь… Только теперь мы и знаем, как он… как мы — ошибались. Прости меня, я обязан был убедить его…

Тут матушка бросается в объятия слепца, и они вместе плачут. А вместе с ними плачет и мой дед Карл Эйлер — личный врач Екатерины Великой.

Вечером, когда от пережитых волнений и впечатлений великий Эйлер слег в постель и заснул, матушка сидит в гостиной вместе с хозяином дома Карлом Эйлером. Горит камин, зажжены трубки. Карл курит большую изогнутую и глубокую немецкую трубку, а матушка прямую с круглой и плоской чашечкой голландского образца. Они сидят в удобных креслах, играя в шахматы. Сделав очередной ход, матушка затягивается дымом, а потом говорит:

— Если возможно, я бы хотела скорее съехать из Вашего дома.

Дядя вопросительно глядит на племянницу, а та поясняет:

— Я не хочу Вас обидеть, но на Вашей карете — Звезда. Если я слишком сближусь с Вашей семьей, я буду лишена титула силой. Да и вам, верно, сподручней иметь родственницей баронессу, а не жидовку.

Придворный лекарь откидывается назад, на спинку кресла и задумывается. Затем кивает головой в знак согласия:

— Я постараюсь, чтобы решение о твоем принятии на должность фойермейстера Ее Величества было принято в самое ближайшее время. Ну, а пока… У меня есть возможность поселить тебя во флигеле Зимнего, — с кастеляншами, поварихами и прочими девками. У тебя будет отдельная комната, но — дурное соседство. К этим шлюшкам день и ночь лазают в окна юные офицеры, да и стены — тоньше бумаги. Подумай.

— Не беспокойтесь. В пансионе иезуитов к нам в окна лазило много народу. И мой дед всегда говорил, что для дела дружба честных девок из кастелянш важней милости «благородных» дворцовых шлюх.

Карл Эйлер благодушно смеется, а потом кладет короля на доску:

— Ты выиграла. Я давно хотел сдаться. Массель тоф…

Здесь я хочу рассказать о себе, своих Корнях, ибо без этого дальнейшие события станут для вас китайскою грамотой. Моя бабка по матери — урожденная Эйлер.

В начале прошлого века в Базеле жил пастор Эйлер. Ревностный лютеранин. В 1707 году у него родился мальчик, коего стали звать Леонард. Прадед мой поступил в Университет и сошелся с семьею Бернулли. Семьею евреев Бернулли. А как раз в ту пору в Швейцарии взяли верх кальвинисты.

Сии милые люди зовут нас «египетской саранчой», «вечными паразитами» и так далее. Бернулли сразу смекнули, как дует ветер и при первой оказии выбрались из страны. Прочие же жиды не видали явных намеков. (Евреи часто умны, но — недальновидны.)

Интересно, что старый Эйлер знал, как лежат масти, и что сейчас объявится козырем. Поэтому пастор требовал от студента «порвать связи с жидовской наукой» и перейти с математики на богословие. Тот сперва согласился, но когда на жидов опять пошла травля, он счел Бесчестным оставить друзей в трудный момент. К сожалению.

Ибо однажды кальвинисты от слов перешли к действиям. Женщин убили не сразу.

С мужчинами ж вышло так. Когда их вели к приготовленным рвам, кто-то бросился на убийц, вышла свалка, и кальвинисты стреляли всех без разбора. Ночью некие люди стали искать живых средь убитых. (Женщин спасать не пришлось — их кончали в подвалах при большом стечении кальвинистов.)

Но убийцы свое дело знали — после расстрела каждому из несчастных голову разбивали (на всякий случай) большим молотом. Ведь был случай, когда жид воскрес даже после распятия!

Из всех покойных спасители нашли лишь одного полувыжившего. Он лежал в сточной канаве, и убийцы не хотели мараться — удар молота пошел вскользь и лишь проломил голову, не тронув мягкого мозга.

Тело его было прострелено в трех местах, а голова размозжена, — так что прадед мой должен был умереть. Но он выжил.

А еще, — когда его принесли в ванну, спасители с изумлением обнаружили, что юноша — необрезан!!! (А почему он, сын почтенного пастора, должен был быть обрезан?!)

Его сразу спросили — он-то чего забыл меж евреями? Какого черта он не признался убийцам, что он — протестант?! Довольно спустить штаны и показать сами знаете что, чтоб избежать всего этого.

На сие почти пастор с достоинством отвечал, что в доме отца узнал о расправе и бежал к однокурсникам с надеждой спасти их. А потом, когда он не успел (а все Эйлеры отличаются слабостью легких и вообще — конституции) и его забирали со всеми, его Честь не позволила ему снять штаны.

Это лишь на первый взгляд просто, — спустить пред скотами исподнее и признаться себе, что ты с ними, а не с теми, кто носит штаны.

Когда о сем узнали Бернулли, они тайно вывезли прадеда на свою новую родину. В Санкт-Петербург. Там он с особою теплотой был принят в еврейской среде. Приключение его завершилось к всеобщему удовольствию, если не считать свища в легком, припадков падучей и всяких видений, называемых им «музыкой горних сфер».

Во всем же остальном у прадедушки шло хорошо. Его математический гений был столь явен и общепризнан, что не прошло и двух лет, как его Академия выбрала своим Президентом. А прадед мой женился на дочери Гзелля — архитектора, скульптора, основателя Гзелльской (ныне — Гжельской) фарфоровой фабрики, а кроме того — Раввина Империи. И уважение к прадеду было столь велико, что первый Учитель нашей диаспоры отдал ему дочь, даже не прося зятя — обрезаться.

В годы те на Руси правила Анна и милый Бирон. Когда началась смена царствований, к власти пришла Лизавета (по маме — немножко Скавронская). Поляков в России не жаловали, и чтоб повязать народ кровью, власть объявила: «Все беды от немцев. Ату их!»

Были созданы «нарочные группы», возглавляемые поляками. Они разбили бочки с вином и обещали, что жизнь пойдет лучше, «если вывести все немецкое». Вылилось это в кровавую бойню. (Поляки вообще — мастера на погромы. Почему-то во всем остальном (к примеру — науке, да экономике) дела их не столь блестящи.)

Когда толпа озверела от крови и водки, ее подвели к Академии. Уже много было растерзанных «герров», изнасилованных, да выпотрошенных «фроляйн» и многим «киндер» разбили головки о притолоки. Все пытались попрятаться. Но мой прадед вышел на лестницу Академии и спросил у пьяного сброда:

— Кого вы здесь ищете?!

Ему отвечали:

— Всех немцев, батюшка. (Прадед мой хорошо владел русским и его не признали за немца. Ни по выговору, ни по поведению в сей Судный час.)

Тогда Президент Академии сухо сказал:

— Так вы их нашли. Я — первый немец.

И его закидали камнями. А потом принялись топтать и бить палками.

И на сей раз все обошлось. Ему лишь выбили правый глаз, сломали руку ударом дубинки, да переломали почти что все ребра. Но он — выжил.

Люди из абвера вывезли умирающего в Германию. Прусский же король Фридрих на сем примере стал учить малолетних пруссаков тому, как должен вести себя истинный немец и — какие сволочи русские. (О поляках пруссачата и сами догадывались.)

Прадед мой опять занялся наукой. Опять его гений был признан настолько, что его единогласно избрали Президентом в Прусскую Академию. Его сыновья стали профессорами и генералами. Его любимая дочь вышла замуж за единственного сына главного кредитора Железного Фрица — барона фон Шеллинга. Того самого, что создал Абвер. Чего еще хотеть человеку?

Но… Через двадцать лет такой жизни Фридрих принял законы против евреев. И сын пастора — кальвиниста, человек в коем не было ни капли еврейской крови с трибуны Академии усомнился в том, что «арийская раса» хоть на гран, хоть в чем-нибудь лучше семитской. Иль в чем-то — хуже.

Для короля, жившего по девизу «Германия — прежде всего», сии сомнения прозвучали этаким диссонансом общему торжеству. И для начала король заковал «дурака» в кандалы и подержал его чуточку в приюте для сумасшедших. Там прадеду потихоньку удалили все зубы (немецкие медики верили, что «мысли сии от зубов») молоточком и клещиками. А когда «дурак» не унялся, побили по голове маленькой колотушкой (чтоб «мозги встали на место»).

Все-таки трибуна Академии — приличное место, а не частная кухня, чтоб говорить сии гадости. Фу.

Прадед мой не опомнился. Он просто совсем ослеп от побоев, и даже союзники Пруссии стали намекать Фрицу, что морить голодом математика как-то негоже. Особенно, если учесть, что его открытия по баллистике сделали Пруссии лучшую артиллерию того времени.

Когда жид говорит гадости про Германию, это все же понятно. Но когда сие говорит немец, а ему за это «удаляют» все зубы — это несколько настораживает. И население союзных Пруссии стран начинает чуточку нервничать.

Зубы — родное. Сегодня их выбили Эйлеру, а завтра придут и выбьют тебе… Неприятно.

Тогда король объявил, что в Пруссии зрел «заговор мирового жидовства», но бравые парни из абвера вовремя всех изловили. Эйлеров же лишили имущества и выгнали из страны.

Пожелала принять изгоев, как ни странно — Россия.

К той поре у нас была смена власти и бабушка как-то пожаловалась:

— Наука — Дар Божий. Она не бывает славянской иль неславянской. И если мужик бил курляндцев на улицах, я не понимаю, как ученые писали доносы на братьев по ремеслу. О том, что те — немцы. Я не понимаю, как людей, живших на благо России, пытали за Кровь!

Я не понимаю, как можно третировать умниц, — да кем?! Немытым дурнем из Холмогор! Лишь потому, что он красовался в лаптях, да утирал нос рукавом! И это называлось — народной наукой!!

Почему мушкеты и пушки пруссаков стреляют дальше, чаще и лучше нашего? Почему в России до сих пор гребной флот? Почему ни один мост Империи не держит трех подвод с камнем?! И почему в Академии вместо расчетов пишут мне оды?!!!

Зачем мне оды — дайте мне хоть один инженерный расчет! Дайте мне рецепт оружейной стали пруссаков! Почему наш единорог весит в пять раз больше любой прусской пушки и при этом не умеет наводиться на цель?! Кто подписал приказы на аресты и пытки ученых немецкого корня? Я хочу знать, кто за это ответит?!

Дело сие случилось на Чрезвычайном Заседании Академии Русских Наук и было посвящено странной проблеме. Государыня хотела понять, — если мы выиграли войну у пруссаков, почему на одного убитого немца мы потеряли четырнадцать русских?!!

А вот — потому.

В день возвращения Эйлеров Государыня написала целую речь. Многие чуяли, что за сим будет разгон «славянистов» из Академии и следствие по доносам и пыткам. Поэтому когда бабушка хотела идти, ее задержали и пестун Наследника Павла — граф Панин спросил:

— Что вы намерены делать?

Бабушка, не подумавши, отмахнулась:

— Я хочу извиниться от имени всей Империи.

На сие Панин сказал фразу, ставшую исторической (и страшно за сие нелюбимую русской историей):

— Империя не ошибается. И потому не должна извиняться!

(В сей фразе ключ к правлению Павла.)

Бабушкин трон был еще шаток, и ее звали «немкой». Поэтому Государыня вдруг для всех поклонилась и дрогнувшим голосом отвечала:

— Ошибаются Императоры. Дозвольте и мне ошибку. Что вам, милый друг, извинения слабой и глупой женщины?

При этом бабушка, не прекращая поклона, посмотрела исподлобья на наглеца, и тот так напугался, что добрых полгода боялся попасться к ней на глаза!

Когда бабушка вышла к Эйлеру, в руках ее была длинная речь. Она увидала перед собой слепого уродца с беззубым, сморщенным личиком. Лицо повелительницы перекосилось, лист с речью затрясся в ее руках. Она вдруг сбежала к моему прадеду с возвышения с троном, обняла его и прошептала сквозь слезы:

— Простите… Простите мне, если сможете.

Прадед мой с достоинством поклонился и отвечал своим тонким и звонким голосом:

— Буду служить Вам Верой и Правдой, Ваше Величество!

Он не смог стать прежним ученым. Пытки навсегда сделали Леонарда калекой. Остаток жизни великий Эйлер провел на постели в окружении своих сыновей — академиков. Цвета и гордости русской науки. Все они прошли тюрьмы и пытки, но не посрамили Крови и Чести. В общем, как в доброй сказке — все кончилось хорошо.

Впрочем, нет. Не совсем.

Моя бабушка — урожденная Софья Эйлер умерла в прусской тюрьме. Официально говорят, что — на дыбе… (Она, как и все Эйлеры, была слабосильна.) Неофициально же шепчут, что ее насиловали, и она умерла под десятым допросчиком.

Я не слишком люблю Пруссию. И — Германию.

На третий день по «вселению» матушки во дворец, к ней обращаются из Академии с щекотливым заданием, — написать письмо Канту. Государыня всегда хотела «увенчать» созвездие русских ученых величайшим мыслителем и философом нашего времени. Тот же отказывался даже отвечать на письма русским ученым.

История с Кантом весьма щекотлива и прямо связана с историей нашей семьи. В рассказе об Эйлерах я вскользь доложил о «дурне из Холмогор». Речь шла, как вы поняли о Ломоносове. Михаиле Васильевиче (или — Петровиче) Ломоносове.

Сей господин был сходен обликом с Государыней Елизаветой Петровной, а по времени и месту рождения мог быть сыном Петра. Первого. Доказательств сего родства, конечно же, не было, но сам Ломоносов верил в него и потому пришел из своих Холмогор ко двору «сестры Лизаньки.

Та, в свою очередь, тоже была незаконной, ибо Патриархия утвердила брак Петра с ее матерью лишь в пылком воображении самой повелительницы. (Брак был заключен после установления главенства Синода.) На сем основании Елизавета весьма привечала любого и каждого, кто имел смелость доказать Кровь дома Романовых. А Ломоносов, помимо всего, был великим ученым и родство с ним делало Честь самой Государыне.

Иные люди из бедных родственников становятся Именем Рода. Вот и Романовы по сей день гордятся этим родством. Увы, у всякой медали — две стороны.

Учился „Михайла Васильевич“ за рубежом — в славной Пруссии. Жил, не скрывая родства с Государыней, и особой приязни с сестрой-венценосицей. А в ту пору как раз создавался прадедовский Абвер. И люди шли в него не за страх, а искренне веря в „предназначенье Германии“.

Один из лозунгов тогдашнего Абвера был — „цивилизуем всех варваров“, а дословно — „Дранг нах Остен“, причем не в политическом, или военном, но в первую голову — в культурном плане. Культура же русских в ту пору, по мнению немцев, была „под польской пятой“. Не потому, что всем заправляли поляки, но — в ту пору наш правящий класс говорил и писал на польский (и французский) манер — „плавною речью“. „Ударная“ ж речь, характерная для немецкого, английского и нынешнего русского языков, почиталась тогда „простой“ и „вульгарной“.

Именно выходец из народа, не привыкший к „безударному тону“, особо понравился моему прадеду. И Ломоносов чуть ли не с первого дня своего пребывания в Пруссии жил „под крылом“ милых абверовцев, учивших его… основам стихосложения. На немецкий — „ударный“ манер.

Когда ж Ломоносов „созрел“, его вернули в Россию с женою и дочками. (Госпожа Ломоносова на момент ареста имела уже чин подполковника прусского абвера…)

„Народного самородка“ никто здесь не ждал. С первого ж дня несчастного упрекали в луковой вони, сморкании в занавесь, шмыганье носом и вульгарным привычкам. (Двор той поры жил на французский манер — страшно далекий от жизни России.)

Ломоносов же не стал терпеть издевательства, а начал приводить во двор мужиков, заставляя их говорить с Государыней. Разница в речи простого народа и „плавном тоне“ дворянства была столь разительна, что Государыня (очень боявшаяся народного гнева) приняла сторону Ломоносова. Он избран был в Академию, а против него ополчилась вся писавшая братия того времени.

Ломоносов стал отвечать — слово за слово, посыпались оскорбления и однажды жена посоветовала ему обратиться в Тайный Приказ. (Один из наиболее рьяных противников „мужика“ работал с польской разведкой.) Сыщики немедля изобличили шпиона, того обезглавили и… Вскоре жена опять „капнула“ информацию — теперь уже на человека французов. Новое следствие, новая казнь, еще худшие отношения с Академией.

Первое время абвер был точен и действительно давал сведения на шпионов. Тайный приказ постепенно привык к тому, что через Ломоносова приходит верная информация. Еще больше в это поверила сама Государыня. Вскоре возникло такое, что Ломоносов мог прийти в Зимний к кузине и „нашептать“ ей на ухо все, что угодно — через голову Тайных. Те все равно проверяли и привыкали, привыкали, привыкали…

Когда Ломоносов открыл первый большой заговор в Академии — в пользу Пруссии, ни у кого не возникло сомнений. Затем — второй. Третий… В самый короткий срок были истреблены все „инородцы“ с научными титулами. За шпионаж в пользу Пруссии.

Так было разгромлено Артиллеристское ведомство, „Навигацкая“ школа, Имперская пороховая палата. Прусские ружья и пушки стали бить быстрей и точнее, чем русские, а фрегаты пруссаков топили наши галеры без передышки.

Но самый страшный удар пришелся по медицине. Все врачи той поры были немцы и всех их перебили, как прусских шпионов. Итогом стал неслыханный мор от дизентерии с ветрянкой и русская армия кончилась. (Болезни убили втрое больше русских солдат, чем все прусские пули, да штыки вместе взятые.)

За это моему прадеду Эриху — отцу и бессменному шефу разведки Железный Фриц вручил „Pour le Merite“ — высший Орден Прусского королевства. (За „отрицательный вклад в науку противника“ — так было в приказе на награждение.)

Когда награждение состоялось, лишь идиоты не осознали, что в России кто-то должен за это ответить. Вы думаете, что во всем виноват Ломоносов? Как бы не так. В реальности, он, как „лицо, учившееся в Германии“, да „имевшее жену — немку“ был не допущен к делам Артиллеристского ведомства — наиболее пострадавшего в сей вакханалии.

Как раз нет. В своих мемуарах мой прадед фон Шеллинг указывал, что в действительности абвер лишь создал атмосферу доносов, бессудных пыток и казней, а дальше русские ученые попросту перебили сами себя — любое несогласье в научных вопросах влекло подозрение в работе на немцев, доносе, пыткам и быстрой казни. (Сыщики уже привыкли к тому, что Академия — рассадник шпионов!)

И вот когда началось следствие, Ломоносова обвинили в том, что он… „подготавливал заговор по убийству Ее Величества (моей бабушки) за то, что она — немка“. Между строк неизвестный доносчик намекал, что Ломоносов — Романовской крови и сам метит на царский престол. А вот этого моя бабушка уже простить не смогла.

Когда Ломоносов был арестован и бабушка всем своим видом и репликами показала — насколько все решено, Академия чуть ли не в полном составе обвинила несчастного во всех смертных грехах, во всех доносах и казнях, и даже — научных провалах всего прежнего царствованья.

Однажды матушка спросила у тетки, — был ли в действительности Ломоносов Романовым, или все это — выдумки? На что бабушка, пожав плечами, сказала:

— Знаешь, милочка, у меня от государственных дел забот полон рот, так что этакими пустяками мне голову забить — недосуг. Да и какая, к черту, палачу разница?!» — на сей аргумент матушка не нашла что ответить и только промямлила:

— Все ж, — невинные души…

На что бабушка отвечала:

— Не я сего мужлана силком ко двору привела. Сидел бы в своих Холмогорах, прятался за печкой, да жег лучину, авось и по-другому бы обошлось! А кто не спрятался — я в том не виновата! — Петр I был мужчиной видным и любвеобильным, зато бабушка ловко играла в прятки. Сыскала не одного Ломоносова, но и княжну Тараканову и даже Иоанна Антоновича — да еще в собственной же кутузке!

Случай с академиком сразу же остудил самые разгоряченные умы (насчет «иноземки на троне»), — а доказание связи академика с абвером привело на ее сторону двор и гвардейцев. С той самой минуты и до смерти ничто более не грозило бабушкину правлению. Когда целые семьи «рубят под корень», это производит неизгладимое впечатление.

Но сам Иммануил Кант — отец «категорического императива» был первым из тех, кто говорил, что в данном случае Ломоносов был использован абвером «в темную» — без злого умысла с его стороны. И абвер нарочно дал повод Екатерине убить академика, как возможного претендента на русский престол. И если уж в России извинились пред Эйлером, нужно простить Ломоносова.

Иль на Руси времена, когда прощают всех немцев, а на плаху ведут теперь русских?! Из уст немца Канта сии разговоры были… смутительны. И бабушка очень хотела вывезти его в Санкт-Петербург. Чтоб заткнуть рот постом, чином и жалованьем.

Матушка впоследствии говорила, что писала Канту, скрепя сердце. Вопрос был, конечно же, скользкий, но видеть падение «Совести» пред грудой презренного злата, — ей не хотелось.

Она написала, как ее хорошо приняли в сей гостеприимной стране. А еще о том, как здесь пьют, как порют дворян за малейший проступок, как пишут доносы… В общем — обычную дворцовую жизнь.

Когда письмо было готово, и матушка принесла его в Канцелярию, секретарь, просивший написать его, порылся в каких-то бумагах и произнес:

— Ой, простите, дело сие — под контролем Самой… Вы обязаны сами доложить ей об исполнении. Государыня пометила, что с этим письмом к ней должно прибыть вне очереди.

Капитана прусского абвера вводят в кабинет Государыни. Та в своем рабочем наряде стоит за конторкой и листает бумаги. При виде вошедших она снимает с носа золотые очки на широкой шелковой ленте и, протирая пальцами усталые, покраснелые глаза, спрашивает:

— Письмо готово? — задан вопрос по-немецки, и матушка щелкает каблуками в ответ, подавая запечатанный конверт Государыне. Та скептически усмехается, меряя взглядом племянницу, и небрежно машет рукой, приказывая по-русски: — Прочтите кто-нибудь… я — занята. Доброго Вам здоровья, милочка.

Офицер охраны поворачивается, дабы увести немку, но та… Она стоит с побелелым лицом, с ярко-алыми пятнами на щеках, и срывающимся голосом говорит по-немецки:

— Ваше Величество, мне сказали, что это должно быть частное письмо. Вы не смеете нарушить Вашего Слова. Позвольте мне уничтожить письмо, и я напишу другое — официальное, — при этом она тянет руку, чтоб забрать конверт со стола, куда его бросила тетка.

Но тут на нее прыгают три офицера охраны, которые начинают ломать ей руки и вытаскивать из монаршего кабинета. Царица сама поднимает злосчастный конверт и приказывает:

— Нет, я прочту это при ней. Сдается мне, — речь об Измене. Только заткните ей рот, чтобы не вякала.

Приказание сразу исполнено, и пленница троих здоровенных мужчин тотчас стихает.

Государыня долго читает письмо, пару минут думает о чем-то своем, разглядывая свой маникюр, а затем говорит:

— Пора мне сменить куафера. На словах-то все верно, да вот между строк… Маникюр знаешь?

Девушка в форме капитана прусского абвера с досады кусает побелелые губы, — видно с ней никто не говаривал в унижительном тоне. Поэтому она не выдерживает:

— Никак нет, — Ваше Величество. Если мне и приходилось драить копыта, — так только — жеребцам, да кобылам. Но если Вас это устроит…

Государыня усмехается чему-то своему, девичьему, и, по-прежнему не удостаивая даже взглядом строптивицу, цедит:

— Меня устроит. Только учти, — не справишься — выпорют! Лакеев здесь всегда порют. За болтовню за хозяйской спиной.

Ты норов-то свой поубавь… Не таких кобылиц объезжали — дело привычное.

И потом, — что за вид? Что за мода?! Здесь тебе не училище и не монастырь, — девицы пахнут жасмином, но не — конюшней.

Я сама выбираю жасмин, — это наш родовой аромат. Имеющий нос, да учует. Или мне и это тебе объяснять?!

Что касается письма… Это испытание на лояльность. Ты его не выдержала. В другой раз — выпорю, — после чего Государыня, вкладывает письмо обратно в конверт и сама лично запечатывает его королевской печатью. Со значением показывает печать и добавляет:

— Я — Хозяйка и имею право читать. Но я никогда не скрываю того, что я — сие прочитала.

В приемной, пока секретари бережно приводят в порядок вскрытый конверт, полковник из Тайного Приказа, мешая русские и сильно искаженные немецкие слова, объясняет, что согласно тайному Указу самой Государыни, вся переписка обитателей дворца — обязательно перлюстрируется. Обычно этим занимаются офицеры из Тайного Приказа, и то, что перлюстрацию провела — Сама, говорит о необычайной чести, оказанной безвестной девчонке:

— Милая фроляйн, должен Вам сообщить, что Вы манкируете… Ваше поведение неприемлемо для дворянки, — ворвались в кабинет Ее Величества, устроили там скандал и погром, — вы недопустимо манкируете… Я и сам, экскузе муа, рад позабавить Государыню невинной выходкой, но…

Девушка, коей уже надоело продираться через частокол русских и немецких слов с французским прононсом, наконец не выдерживает и на чистом русском говорит:

— Господин полковник, раз уж мы здесь в России, перейдем-ка на русский. Признайтесь честно, ваша дворянская честь, не была бы уязвлена, если бы кто-то третий прочел Ваше интимное письмо к Вашей возлюбленной?

— Да, разумеется! Но здесь речь идет о философе, так что Ваше сравнение представляется мне…

— Господин полковник, почему Вы не можете себе представить, к примеру, что я спала с Кантом и теперь пишу ему, как любовнику. Вы по-прежнему считаете себя в праве читать это письмо?

Полковник Тайного Приказа задумывается на пару минут, а потом, светлея лицом, обрадовано восклицает:

— Но если вставать на такую позицию, мы не смеем читать вообще никаких писем! Где же логика?!

— А логика в том, что вообще не надо читать частных писем. Есть другие методы работы. Или Вас в детстве не учили, что подглядывать в замочную скважину — нехорошо?! Недостойно дворянской Чести…

Полковник щелкает пальцами и говорит секретарю, заклеивающему письмо:

— Вы слыхали слова этой дамы? Зафиксируйте-ка их в протоколе. Это вольтерьянство. Уважаемая сударыня, боюсь, наша беседа будет продолжена в Тайном Приказе. Разумеется, если делу будет дан ход…

Но у нас в России подобные бумажки часто теряются, так что все будет зависеть только от вашей сообразительности. Кстати, что вы делаете этим вечером?

Капитан абвера смотрит в глаза полковнику Тайного Приказа, и, к немалому удивлению и смущению последнего, счастливые искорки играют в ее глазах:

— Простите, я плохо Вас поняла… Вы хотите сказать, что Вы сотрудник Русского Тайного Приказа намерены переспать со мной?!

— Ну, зачем так сразу утрировать…

— Нет, скажите по Совести, я действительно настолько вызываю желание, что Вы хотите со мной переспать?!

У полковника ошарашенный вид. Он переглядывается с секретарем, и тот незаметно, но очень выразительно крутит у своего виска. Полковник откашливается и признается:

— Да, фроляйн, в Вас есть нечто этакое. Но я не имел в виду…

— Нет, похоже, Вы меня неправильно поняли. Посмотрите в мои глаза, посмотрите на этот нос, на эти уши! Вы готовы переспать со мной и не боитесь возможных последствий?!

У русского полковника от изумления отваливается челюсть, а секретарь невольно встает и потихоньку берет со стола колокольчик, чтобы в случае чего позвать караул. Полковник же пожимает плечами:

— А какие тут будут последствия? Ну, максимум, что для меня может случиться, — Государыня принудит меня жениться на Вас. Но опять-таки — есть в Вас тут что-то вот… этакое! И в сущности я — не прочь. А что же еще?

Странная девушка заливается смехом:

— С Вами, друг мой, — ничего. С Вами — совсем ничего. Вы не в моем вкусе! И я — занята. И сегодня вечером, и вообще, а для Вас — навсегда. Пишите какие угодно бумажки по сему поводу. И, большое спасибо — Вам, — с этими словами странная девица подскакивает к профессиональному палачу и целует его в щечку. А затем, как на крыльях, вылетает из приемной.

В дальнем углу приемной к стене прикреплено большое зеркало венецианского стекла и если хорошенько прислушаться, можно услыхать, как за ним покатывается со смеху Государыня Всея Руси. Зеркало в углу приемной — с секретом: оно прозрачное со стороны кабинета Ее Величества. Впоследствии, когда тетка во всем признается племяннице, матушка поставит точно такое же в своей рижской приемной.

Да, кстати, если вы настолько же удивлены, как и этот полковник, поясню. Указ 1748 года «О свободе исповедания» вызвал массовый исход наших в Пруссию. Тогда в 1764 году было объявлено, что «лицо еврейской национальности, вольно или невольно вступившее в интимную связь с представителем германского народа, поражается в правах и подвергается преследованию, как за мошенничество или насилие». (Другими словами, если толпа подонков насилует еврейскую девушку — судят ее, как мошенницу и проститутку.) Это — цветочки.

Ягодки грянули в 1779 году. «Лицо арийской расы (за пятнадцать лет пруссаки из германского народа доросли аж до арийской расы!), уличенное в интимной связи с жидом или жидовкой (а до той поры мы были еще „лицами еврейской национальности“!), подлежит аресту, лишению всех сословных прав и конфискации имущества»! Если сравнить с указом 1764 года, — можно подумать, что к евреям стали относиться гораздо лучше. Но именно 1779 год положил начало повальному исходу евреев из Пруссии, породив рижскую, волжскую и «новоросскую» диаспоры.

Знаете, когда живешь внутри всего этого, как-то не приходит в голову, что где-то еще есть страны, где к твоему народу обращаются просто по-человечески. Равно как даже полковники Тайных Приказов сопредельной державы могут встать в тупик над этакими указами ближайших соседей, ибо не понимают их причин и не ведают, что такие указы вообще случаются в клинической практике (ибо, на мой взгляд, это именно клиника, а не юстиция). Все в этом мире — весьма относительно.

Что касается ответного письма Канта, оно не заставило себя долго ждать. Мыслитель писал:

«Я не хотел быть понятым так, будто Государыня в чем-то тут виновата. Просто Россия настолько отсталая и языческая страна, что здесь еще в моде человечьи жертвоприношения.

Люди культурные, вроде бы академики пресмыкались перед режимом ужасным, бесчеловечным и даже — бессовестным во времена королевы Анны. И чтоб как-то себя оправдать им нужно было найти козлов отпущения. Ими-то и стали — немцы. Это не толпа била и мучила Эйлера. Это сама Академия убивала самое себя, мстя себе же за свою трусость. А Бог сие — не прощает.

Наказание людям сим стало бесплодие. Научное и человеческое. А ученые иных стран перестали ездить в Россию. Отсюда и чудовищная отсталость России в науке.

Люди честные, особенно академики, должны бы сказать — мы не можем, у нас не хватает знаний, культуры, ответственности… В России же пошли по другому пути — стали искать врагов и шпионов и вконец себя перебили.

Я верю в русский народ, ибо народу не за что отвечать в преступлениях тех, кто зовет себя „Академиками“. Но внучке Эйлера я доложу — в России нет Академии. Может быть и была, да — вся вышла. И приезжать туда, да жать руки и объясняться с покойными мне что-то не хочется. Постарайтесь это понять.

Вам же совет. Если вы не хотите бросить науку, бегите из Санкт-Петербурга. Бегите из склепа под именем Академия». И так далее…

Матушка, разумеется, не могла не ознакомить венценосицу со столь важным письмом, а та вдруг устроила из прослушивания целое представление, пригласив на него всех своих фрейлин. Матушка читала письмо, стоя на колене перед «лучшей половиной» русского двора, и не могла отделаться от мысли, что на самом деле это — смотрины, и русские барышни разглядывают ее — высокую, худощавую и немного нескладную с откровенной издевкой. Когда письмо было кончено, бабушка вкратце (сильно смягчив и к удивлению матушки — переиначив) пересказала его для фрейлин на русском, отметив:

— Это, конечно, отказ, но в самых вежливых тонах и форме. Наш рак-отшельник предпочел свою кенигсбергскую раковину возможности увидать мир, но сие — его право. Я думаю, что вопрос о его приглашении надобно закрывать, но переписку мы продолжаем. И мне кажется, что лучшего писца, нежели наша Шарлотта, нам не сыскать. Прочие-то его ответы были не в пример жестче.

Матушка думает, что дело кончено, когда во время приготовлений к фейерверку к ней в пороховую палатку входит сама Государыня. Она явно навеселе (выиграно еще одно дело с турками), походка ее неровна, на лице блуждает улыбка, руки болтаются из стороны в сторону. Царицу даже покачивает.

При входе она манит племянницу, пьяно целует в обе щеки, затем морщит нос, брезгливо кривится и будто отмахивается от своего фойермейстера. Затем она начинает стягивать с рук кружевные перчатки, те плохо слезают с вспотелых от выпивки рук, и Государыня начинает срывать их, раскачиваясь всем телом из стороны в сторону.

В какой-то миг она чуть не цепляет рукавом пышного платья реторту с каким-то снадобьем и матушка чудом выхватывает склянку из-под Императрицы. С укоризною в голосе девушка говорит:

— Ни шагу далее, Ваше Величество, — иль Вы подорветесь.

Государыня застывает, на лице ее пьяное изумление. Потом она ухмыляется и грозя племяннице пальцем, подхихикивает:

— Но ты же не дашь этому произойти?

— Отнюдь, Ваше Величество. После того издевательства, какое Вы устроили надо мной с этим письмом, — у меня возникают разные планы. Коль Вы подорветесь здесь и сейчас — нас обоих разорвет в клочья, и мне не предстоят муки в руках палачей. На Вашем месте я бы задумалась.

Девушка со значением показывает огромную ступку для смешения пороха, подальше двигает ее от Государыни и, вставая на пути венценосицы, скрещивает руки у себя на груди:

— Ваше Величество, я прошу Вас немедля покинуть сие помещение. Это опасно как для Вас… в таком состоянии, так и — для меня. И моя шкура заботит меня больше Вашей.

Императрица, пьяненько подхихикивая и делая вид, что хочет пройти, играет с племянницей, как кошка с мышкой. В конце концов та не выдерживает и схватив тетку за руку, довольно бесцеремонно сажает ту в деревянное кресло, стоящее за конторкой, в коей хранятся лабораторные записи. Кроме этой конторки, кресла и лабораторных столов с посудой и реактивами в палатке нет прочей мебели.

Царица порывается встать, но племянница легко удерживает в руках крупную женщину, и глядя ей прямо в глаза, говорит:

— Я дам вам особый бальзам и аммоний. Вам сразу же полегчает.

Государыня, как капризная девочка, начинает мотать головой, затем обидно смеется и с язвою говорит:

— Фи, какой мерзкий запах. Я думала, что так вонять серой может только в аду. Ты, я гляжу, не только гадючка, но и — чертовка. Давно знаешь русский?

— Да. Десятый уж день.

— Похвально. Мне говорили — у пруссаков есть где-то школа, где шпионы хорошо учат русский. Было сие в каком-то монастыре… Не будь ты моею племянницей, на дыбе мы б вместе вспомнили — как же он называется…

Матушка, начавшая было мешать лекарство для тетки, на миг замирает и пестик в ее руках дрожит по-предательски. Тетка же, довольная произведенным эффектом, почти ласково продолжает:

— Пугачев крепкий был, — лишь с каленым железом язык развязал. А вот Тараканова обмочилась с первой растяжки… Ты не поверишь, как она палачей ублажала, чтоб они ее не пытали. Мы в другой комнате все животики со смеху надорвали!

А как исполнит все и обнадежится, тут-то ее и — на дыбу. Потом я захожу и говорю милочке, — «Ты верила, что за сие скотство тебя на сей раз пощадят? Вообрази же, что ты могла натворить ради вот этой короны… А теперь накажите ее не за то, что она пыталась наделать, но за то, что сегодня тут делала — ради страха за свое „я“ и обычнейшей боли. Наказывайте же так, как за то, что она ради себя готова была сделать с Россией!

Видела б ты, как зверели мои палачи! А ведь и вправду готовы были помягче ударить, или — тисочки недокрутить… А после сих слов — как положено — иглы, тиски и костер…

Государыня неприятно смеется, пальцы ее невольно скручиваются и становятся похожи на когти большой страшной птицы. Нервно подхохатывая, она продолжает:

— Ее потом недельку лечили, отпаивали, да выхаживали и снова в пыточную. Наврут ей с три короба, что меня в городе нет, дыбу покажут и опять — или-или. Она, конечно, им опять даст — по-всякому и всячески ублажит, а затем я захожу и… видела б ты ее нашкодившие глаза! Если б она хотя бы честно смотрела, я б ее в первый же день кончила, не пытая… Ибо нельзя мучить царскую Кровь! А самозванок — положено… Пока сами не сдохнут.

К этой минуте пестик в руках у моей матушки снова в порядке, она высыпает полученный порошок в какую-то колбу, растворяет снадобье в воде и подает лекарство Императрице.

Та чуть ухмыляясь, берет колбу в руку, другой рукой зажимает нос, чтобы выпить, и вдруг явно нарочно выпускает емкость из рук! Та с грохотом падает, разлетаясь на много осколков, Государыня ж (почти трезвым голосом) вдруг говорит:

— А ты — смелая. Хорошо держишь нервы в руках. Ты и дальше — не бойся. Вот прикажу вздернуть на дыбу, там и надо бояться…

Взорвать меня тут грозилась…» — тетка вдруг багровеет и по-пьяному злится, — «Ну, взрывай, коль подослана! В кои-то веки родная Кровь в сей гадюшник пожаловала, а туда же — взрывать меня хочет! Ну, взрывай, — на!» — с этими словами пьяная женщина вдруг без каких-то усилий рывком рвет свое пышное платье у себя на груди. И к небывалому изумленью племянницы, та вдруг видит, что на тетке под платьем тонкая стальная кольчуга!

Государыня же пьяно всхлипывает, с сожалением смотрит на дыру в своем платье и чуть ли не со слезами бормочет:

— Жарко мне в ней, тяжело… Поверишь ли, милочка, — я однажды с Гришей была… Это мой первый — Орлов, ты, верно слышала… Так наутро, как вышли прощаться, меня и пырнули ножом… Вот сюда, в этот бок. Я, прости Боже, всегда после ночки в исподнем была, а тут будто дернуло меня что и — корсет я надела. На китовом усу.

Нож только брюхо чуток пропорол, а так — все. Все…

Государыня молча плачет и беззвучные слезы медленно катятся у ней по щекам. Матушка в ужасе подсаживается к тетке поближе — прямо на каменный пол и с чувством спрашивает:

— Да как же это? Кто ж это? Ведь…

Тетка утирает слезы, пьяно машет рукой и с яростью произносит:

— Был там один… Гришин телохранитель. Деньги ему обещали. И графский титул. Поместье…

Поверишь ли, он меня в бок ударил, я падаю, кровь кругом, боль, а он стоит с кровавым ножом и опять — вновь заносит. А я лежу и понять не могу — за что?! Мы же с Гришей его из самой грязи вытащили, верили как — сыну, как брату родимому…

Хорошо, — Гриша первым все понял и шпагу вынуть успел. Я потом месяц в перевязках ходила… Заросло… Как на собаке. Вот только Дашковой пришлось мой мундир надевать и гарцевать перед гвардией, чтоб если повторят — ей пуля пришлась.

Племянница с изумлением смотрит на тетку и шепчет:

— При чем здесь Дашкова?: Она была у нас дома — там, в Пруссии. Мы так поняли, что она — лучшая ваша подруга…

Государыня молча кривится и почти сплевывает:

— Дура она, а не подруга. Не дорезал Гриша крестника моего. Я, хоть и еле ползла на ногах, а все равно — первой за ними помчалась. В подвал… В первый раз увидала, как на дыбе пытают…

Подружка моя закадычная по-глупости проболталась… И про встречи мои с Гришенькой, и про то, что буду в исподнем. У баб язык без костей — мотают, что помелом метут! А дядька ее — канцлер мой Воронцов деньги сыскал и нож в руку вложил…

Племянница глядит в рот своей тетке и с замиранием спрашивает:

— Но вы этого так не оставили?!

Царица пьяненько ухмыляется:

— Отнюдь. Канцлер-то не причем… Ему приказ такой был. От Петруши, Петеньки — благоверного моего. А тут, — вроде как поединок. Он целится — ПАХ! Кровь пустил, но… не дорезал. Стало быть — моя очередь. Ну, прости, мил друг — я-то уж промаху не дала… А потом Воронцова — по-тихому. И милую дурочку — за границу… Пусть там болтает, как я в исподнем хожу.

Государыня на миг умолкает, задумывается, вроде бы как трезвеет, и, поднимаясь из кресла, безразличным голосом говорит:

— Ты на ус-то себе намотай — первой в таких делах не стреляй. На грязь людей шлешь, — и если не будет в сердце у них Правоты, дрогнет рука. Пить дать дрогнет… Стало быть — нужно дать пролить свою кровь. Это в сем деле самое страшное. Вроде все рассчитала, а все равно сердчишко стучит… Ведь не просто так — убивать будут…

Второе, — ответный выстрел никому не доверь. И мстить за себя не позволь. Все сделай сама — полком, дивизией, или — народом. А еще лучше судейскими, или анафемой. Никогда не забудь ни судейских, ни церковь — вот вернейшие палачи. Подсылать же с кинжалом, иль ядом и думать не смей, выйдет наружу — всю жизнь будешь от грязи сей отмываться. Пока — все. Запомнишь — дальше скажу.

А вообще — не слушай мой старческий бред. Это я порой — спьяну. Верю, что в десять дней — язык изучила. Поздравляю…

Ну, работай, не буду тебя больше задерживать, — с этими словами Государыня идет было к двери, но тут матушка все ж не выдерживает:

— Ваше Величество… раз я не прошла Вашу проверку на Преданность, не лучше ли мне вернуться домой?

Екатерина Великая поворачивается к племяннице и смеется:

— Не бойся, я уж давно не придаю никакого значения ни «Чести», ни «Верности». Это у нас в Германии они чего-то, да — стоят. Здесь в России меня предавали и продавали на каждом шагу, на каждом углу, — оптом и в розницу.

Государыня возвращается в кресло, грузно опускается вглубь его и видно, что алкоголь, «выйдя из головы», ударил ей в ноги. В глазах ее больше соображения и здравого смысла, но они теперь закрываются под грузом выпитого. Она хрипло шепчет:

— Не верю я людям «преданным». «Преданность» — одного корня с «предательством». Это же — не случайно… Этакие на манер флюгера — дунуло и они опять по ветру. Я ненавижу людей лояльных и преданных.

Что же до прочих, — пусть и дерзят, лишь бы писем моих не читали….

Девушка слушает Государыню, раскрыв рот, а потом спрашивает:

— Что же нужно мне для того, чтоб заслужить вашу дружбу?

— А ничего мне не нужно. Ты не мужик, а — девица, так что плевать на твой вид. Весу никакого ты не имеешь и мне тебя не обхаживать, так что мне все равно — с кем ты. А во всем остальном…

Дело простое. Нет меня и тебе в пять минут скрутят голову. За то, что я твоя тетка. За то, что не могут они на мне отыграться — тебя вздернут на дыбу. А ты — жилистая. Долго будешь висеть. Я знаю…

А в этих подвалах болтаться не след. В конце — все гадят, да писаются и говорят на себя. И еще… Баб в конце… Верней, в конце — они сами на все согласные.

Ты не поверишь сколько лакеев хочет спробовать графиню, иль баронессу… Скоты — они все такие.

Если я сдохну, а ты не успеешь в силу войти — держи яд при себе. Как родная тетка советую…

Государыня долго смотрит на матушку, с какой-то видимой грустью проводит рукой по голове фойермейстера, ласкает ей волосы и бормочет:

— Я уже довольно стара, чтобы разучиться верить в людей. И я не верю ни в идеалы, ни в общие ценности. Я верю лишь в Кровь. Мою с тобой Кровь. И еще — Интерес. Личный, шкурный твой Интерес. Если я найду чем купить человека, я доверюсь ему больше и подпущу много ближе, чем преданного дурака. Ты меня понимаешь?

Матушка улыбается:

— Тогда нам не повезло. Деньги мне не нужны, Карьере в Науке цари не подмога, если что — поеду в Европу, — с такой Кровью, как у меня, найду себе угол в любом нужном гетто. Выходит, — мне и кольцо негде продеть.

— Какое кольцо?

— Ну, такое вот — в нос, — вроде бычьего.

Тут уж Государыня изволит смеяться так долго и так заразительно, что и матушка невольно поддается этой странной веселости. А потом Ее Величество вдруг перестает смеяться, цепко хватает еще улыбающуюся племянницу за плечо и та в ужасе отшатывается, как будто видит перед собой — привидение. А тетка шипит прямо в ухо:

— Да нет же, дурочка. Запомни первое правило Софьи Фредерики Шарлотты фон Шеллинг, — даже и не думай встречаться с быком, не продев ему в нос кольца. Ты у меня вот где сидишь, — на миг Государыня стискивает матушке горло железной рукой, и сразу же отпускает, — что захочу, то с тобой и сделаю. Знаешь, где у тебя кольцо? — тетка внезапно хватает племянницу за другое место, опять на миг стискивает и сразу же отпускает, — Тебе хочется замуж. Тебе нужен дом, семья, детишки, не век же тебе нюхать все эти мерзкие запахи?!

Так вот, — заруби себе на носу — я дам тебе мужа. Богатого, родовитого, так что все твои подружки на тебя обзавидуются. Дам! Может быть… На колени, сука…

Девушка в офицерском мундире, которая в эти минуты уже вскочила со своего места и отчаянно отдирает от себя руки тетки своей, вдруг обмякает, обхватывает Государыню и медленно сползает бесформенным кулем по тетке на пол. Обнимает царице колени, и, закусив губы, смотрит на родственницу снизу вверх. А та из своего кресла чуть наклоняется и по-матерински целует девушку в лоб. Затем вдруг зевает, достает из складок платья тонкий стилет, и, подавая его племяннице, говорит сонным голосом:

— Постереги меня. До личной охраны мне не дойти, а тут… Я недолго…

Племянница растерянно теребит сонную тетку, с ужасом говоря:

— Здесь нельзя. Здесь же — запахи! Пойдемте на воздух, ведь надышитесь здесь всякой гадости!

Тетка на миг приоткрывает глаза, строго грозит моей матушке и назидательно, с трудом ворочая неподатливым языком, выговаривает:

— Никогда не спи вне закрытого помещения. Уж лучше я у тебя тут надышусь, чем там — проснусь с дырой в голове!

Да, и напомни мне завтра — снять с тебя мерку. Есть у меня портной — чистый кудесник. От Бога кузнец — даром, что крепостной.

С этими словами венценосица засыпает. Матушка прислушивается с дыханию тетки, затем осторожно встает, запирает дверь палатки на ключ и задвигает тяжелый засов. Затем она подбирает с полу осколки колбы с лекарством и собирает тряпкою с пола мокрую кляксу. Когда племянница кончает работу, она замечает, что теткина рука соскользнула вниз с подлокотника и теперь нельзя подсесть к креслу с сухой стороны. Со стороны ж влажного пола…

В палатке трудно дышать от окислов азота и серы. Но еще сильнее здесь пахнет соляною кислотой. Поэтому пол в лаборатории каменный — деревянный паркет после влажной уборки каждый раз покрывался б обугленной коркой и дырами.

Матушка долго смотрит на пятно влаги, в коем потихоньку осаждается кислота, а потом снимает с полки свой лабораторный журнал. С видимым сожалением она перелистывает его, а затем решительно закрывает и кладет журнал на пол — прямо на кислотное пятно на полу. У самой ноги венценосицы.

Матушка садится на свой журнал, сжимает в ладони стилет и ждет, пока Государыня проспится и протрезвеет.

Ее Величество тяжело дышит, чуть похрапывает и что-то бормочет, но девушка не обращает на это внимания. Государыне сие нравится — многие из вроде пригодных в такие минуты подсаживались еще ближе, пытаясь в монаршем бреду услыхать что-то лишнее. Таких моя бабушка потихонечку отстраняла.

Матушке же через год она даст совет. В стране, где пьянство — есть образ жизни, все важные разговоры, или смотрины будущих протеже надобно проводить сполоснув горло водкой. И еще капнуть в глаз «берлинской росы». От сей гадости страшные рези и портится зрение, но глаза обретают нужную маслянистость. Дальше — импровизация и ваш актерский талант.

Матушка же еще через год сделала тетке ответный подарок. Этакие духи из смеси сивушных масел с уксусным альдегидом — дабы создать нужный дух перегара. Бабушке сразу понравился дар и с той поры она знала племянницу лучшим химиком в нашем роду. Кстати, сегодня — полоскания водкой, «роса» и матушкины «духи» — этакий джентльменский набор любого жандарма. Или разведчика.

Коли б я выпил хоть десятую часть того, что мне приписали, — сгорел бы от спирта лет в тридцать, если не в двадцать пять!

А так — пережил я всех моих врагов-одногодков. Родил кучу девочек — умненьких, да красивеньких. За ряд научных открытий в области химии избран во все академические общества всей Европы (в России — позже других). Чемпион России по шахматам.

Иные это оспаривают, ибо я прервал участье в турнирах лет двадцать назад. В день, когда я из оппозиции стал опорой русской монархии. (Ради нашей поддержки Александр даровал лютеранам все просимые нами свободы.) А одно дело, когда в турнире играет опальный и вольнодумец, иное — граф, ловящий, да пытающий вольнодумцев. Ибо в Игру не надо мешать политику, якобинство и дыбу. Но пока я играл, я так и не был никем побежден, хоть Государь и сулил противникам всякие милости. (За этим стояло желание унизить Латвию, лютеран и евреев — так что и тут, увы, не без политики…)

Гроссмейстер Ложи «Amis Reunis». Главный раввин всей Империи. Начальник Третьего Управления — Имперской разведки. Шеф жандармского Корпуса — сиречь контрразведки. Безусловный правитель Лифляндии, Курляндии, Эстляндии и Финляндии.

А теперь скажите по совести, смог ли бы я все вот это, не слыви горьким пьяницей?! Родился ведь я незаконным, да еще — инородцем, да самое для многих тут гнусное — с иудейскою кровью… Да с правами на русский престол… Да любая мразь порешила б меня, — просто так. На всякий случай. А с пьяницы — какой спрос?! Сам пропьет…

Так что особая у меня признательность бабушке за сей секрет, «росу» и матушкины «духи». Но недаром же она во всех делах стала — ВЕЛИКОЙ. А у истинных Императоров даже в столь странных штуках — нет мелочей.

Здесь мне пора рассказать о фон Шеллингах.

Наша история началась почти что недавно — в XVI веке. Точнее сказать невозможно, ибо никто не знает где и когда родился Рейнхард фон Шеллинг, он же — Рейнике-Лис. Возможно, его имя было не Рейнхард.

Однажды в Франконии — под Нюрнбергом головорезы моего предка Эйрика фон Шеллинга остановили бродячего музыканта — алхимика, который имел глупость перед тем похваляться, что умеет обращать вещи в золото. Его отвели в замок и там посадили на цепь, пока он не наделает золота столько, чтоб барону хватило на старость.

Увы, Лис не сделал Эйрику золота, зато в замке завелась стая «лисят». Честный разбойник не знал куда глаза девать со стыда и заплатил огромную сумму папе, чтоб тот сделал Лиса — фон Шеллингом, а внуков разбойника признал баронетами.

Он был не такой уж дурной человек — Эйрик фон Шеллинг. Так — убивал потихоньку купцов на дороге, пару раз напал с ватагой на сам Нюрнберг и кого-то зарезал, но лишнего он не брал. Его звали «Эделихь Раубриттер» — «Честный Рыцарь с Большой Дороги». (Образчик немецкого юмора.)

Как бы там ни было, в пору ту началась Реформация. Эйрик, конечно же, «секвестировал» земли с имуществом ближнего монастыря, а заодно и — непослушных монахов. Напрочь.

Увы, в тех краях победили католики и новоявленным протестантам пришлось уносить ноги от вражьих армий. Бежать пришлось долго и вскоре Эйрик и Рейнхард попали в Голландию. Как раз к той поре, когда там началась заварушка.

Рейнике-Лис был весьма ловким, хитрым и вызывающим доверие человеком. Про него говорили — «он умел продать вам вашу же деревянную ногу». Старый Эйрик был обратного теста — классический рыцарь: «зол, свиреп и вонюч».

Вместе их звали — «Лис в зятьях у Волка» и там, где не мог «по-хорошему» Лис, «по-плохому» вступал в дело Волк. И наоборот. Вместе они стали — не разлей вода парочка.

Вот и в Голландии зять с тестем реквизировали пару католических лавок, купили на сии денежки крупный фрегат и отплыли в Карибское море аккурат перед тем, как в Голландию прибыли каратели герцога Альбы. (У фон Шеллингов это фамильное — мы всегда знаем, когда пора смыться.)

В «флибустьерском, дальнем синем море» мои предки остановили парочку галеонов, перевозивших испанцам несметные сокровища обеих Америк. А с такими деньгами их приняли при Оранском дворе и вскоре фон Шеллинги породнились с Оранской династией — нынешними правителями Голландии. (Тем нужны были деньги, а моим предкам страшно везло — буквально каждый набег на испанцев приносил новый корабль полный золота!)

Деньги эти были, конечно, пиратскими, но они, как известно — не пахнут. Так что в Голландии наша фамилия стала самой богатой и уважаемой.

Именно мы субсидировали вторженье Вильгельма Оранского в Англию и «Славную Революцию». В благодарность Вильгельм посадил на английский трон юного Саксен-Кобурга, матушку коего в девичестве звали фон Шеллинг. (Прочие ее дети стали править Ганновером.)

Когда Фридриху Прусскому нужны были деньги на его «Юбер Аллес», он сразу же обратился к нашей семье. И голландский юноша — барон Эрих фон Шеллинг прибыл в Берлин, чтобы стать ему кредитором, основателем Академии Прусских Наук и создателем Абвера. (Забавно, но первое время Абвер был банковской службой, следившей за судьбой голландских кредитов. Это уже потом все осознали, что его возможности — много шире.)

За такие заслуги перед прусским отечеством «Старый Фриц» женил одного из племянников на племяннице своего кредитора. Так моя тетка (после смерти Старого Фрица) стала прусскою королевой.

Увы, у старых грехов — длинные тени. Со времен Рейнике-Лиса над фон Шеллингами тяготело «родовое проклятие». В нашей семье редки мальчики, а у многих девочек дети рождаются мертвыми. В современной науке эта болезнь зовется «кавказской» и каким-то образом связана с кавказскою кровью.

У Рейнике были черные глаза, темные волосы и необычайный чарующий голос… Сам он объяснял это богемскою кровью, но австрийцы в один голос числят нашего предка — цыганом, а испанцы того хуже — евреем. (У кого что болит…)

В старшей же ветви нашего рода от отца к сыну передается «Крест Рейнике» — единственная реликвия той поры и времен. Крест сей — григорианского образца с армянскою вязью. Я знаю сию надпись на память, там лишь слова какой-то молитвы — не больше того, но… Мы всегда знали — откуда в нас кавказская кровь и отчего к нам прилипло «проклятие.

(В смысле мистическом, — зря Эйрик с Рейнхардом спалили тот монастырь, да перебили монахов. Хоть врут, что у болезни сей медицинские корни, но… нельзя так со Слугами Божьими.)

Борются с „проклятием“ одним способом — чтоб дети рождались здоровыми, нужно найти партнера с такой же болезнью. Или… Забеременеть от кровного родственника.

Часть женщин в нашей семье не страдают „проклятием“. Другие — очень. Средь них была и правительница Ангальт-Цербста — двоюродная кузина моего прадеда. Она хорошо знала, как бороться с „проклятием“ и родила от кузена смышленую девочку, кою назвали — Софьей Фредерикой Шарлоттой фон Ангальт Цербст. Или — Екатериной Великой. Родной теткой моей родной матушки.

Теперь вы знаете, — почему шеф Абвера нарочно скомпрометировал именно Ломоносова, коего опасались в правах на русский престол. Теперь вы знаете, как поймали в Германии княжну Тараканову и всех прочих.

Пруссия числилась врагиней России и претенденты на русский престол начинали свои эскапады обычно с Берлина. Абвер же их потихоньку ловил и передал русской царице — родной дочке шефа прусского Абвера. Вы представляете — как тесен мир?!

В отличие от России в Европе хорошо знают сию родословную. Габсбурги, у коих фон Шеллинги угоняли фрегаты, груженные золотом, объявили моему роду вендетту. С тех самых пор Австрия, Франция и Испания не дружат с Англией, Пруссией и Голландией. А после коронации бабушки еще и с Россией.

Потом были празднества и роскошнейший фейерверк, посвященный основанию Черноморского флота и грядущему присоединению Крыма к России. Зрители остались от салюта в восторге. Слухи о таинственной девице, знающей Канта накоротке, и умеющей создавать фейерверк переполнили двор. Ее ж непривычная (для женщины) внешность и тяга к мундиру дали толчок к россказням самым невероятным.

Самым скандальным и преследующим всю жизнь мою матушку стал слух о ее „ведьмовстве“. Сказывают, что однажды придворные шлюшки решили подшутить над иноземкою и пробрались в ее пороховую палатку. Посреди комнаты они обнаружили странное зеркало, — навроде того о коем они слыхали у собственных бабушек. (Слух сей настолько укоренился в столицах, что через полвека Пушкин напишет: „Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…“ Это, как ни странно — о моей матушке.)

Когда несчастные заглянули в сие зеркало, они (по их бессвязным рассказам) — „увидали весь мир, ангелов в небесах и чертей в подземелье…“ А еще они слышали голоса, пенье птиц в райских кущах и… крик грешников в аду. Среди тех, пытаемых всеми чертями, девицы узрели себя и — все трое лишились чувств.

К счастью, во время пришла моя матушка, которая смогла вытянуть всех троих из под тяги, в коей шло „серебрение“ стекол. (Бабушка пожелала производить зеркала прозрачные с одной стороны — прямо в России.)

Девицы после сего резко изменили свой образ жизни (одна из них даже ушла в монастырь) и стали если не образцом добродетели, то — примером для прочих шлюх. Карл Эйлер написал большую статью о методах лечения больных с тяжелейшим отравлением ртутью. Матушка прославилась записной ведьмой и ее принялись обходить за семь верст.

Абвер же (а впоследствии и моя жандармерия) обогатились новым методом пытки. Друга привязывают над таким „зеркальцем“ и он сам все рассказывает. В ртутном бреду. После этого обычно он умирает (ртуть — понимаете), но…

За показаниями несчастного наблюдают его товарищи по подполью — из другой комнаты. Не видя источника ртути, они не знают причин столь бурного речевого поноса, решают, что перед ними предатель и сами дают показания. Никаких тисков, игл, или дыбы… Я, конечно, умею получать показания и совсем дантистскими методами, но, честно говоря, не терплю прямого насилия.

Так что Пушкин был прав, говоря — „Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…“, но не совсем понял сути нашего метода. Широко простирает химия руки — в тела человеческие.

Эта история случилась как раз перед фейерверком и двор, с одной стороны, восхищался матушкиным талантом, а с другой — шептался между собой, что такую игру огня может дать только знание адских жаровен. Сам Потемкин, говорят, произнес:

— Я восхищен сим искусством, но не готов продать за него свою душу.

Мнение фаворита никто не оспорил и отношение общества к матушке было двояким. Ей восхищались, но… боялись общаться.

Когда устроились танцы, девушка, втайне мечтавшая встретить на сем балу своего суженого, переоделась в новое платье из китайского шелка. Она истратила на него все свои пятьсот марок. На него и нитку японского жемчуга, а туфельки у нее были бабушкины. Ей всегда нравились жемчуг, серебро и сапфиры — эта бледно-синяя гамма выгодно оттеняла матушкины голубые глаза и нежно-белую кожу, — любая женщина любит подчеркивать все имеющиеся у нее достоинства с максимально возможным эффектом.

На своем первом балу матушка была в простом шелковом платье и нитке жемчуга. На фоне обвешанных камнями русских красавиц ее попросту не заметили. Да и мненье „светлейшего“ внесло свою лепту.

(Впоследствии все углядят странную связь — чем больше будет матушкино влияние при дворе, тем хуже пойдут дела у „светлейшего“. Когда ж он, утратив практически все, умрет в дороге от странного яда, все свяжут сие с уменьшением ставки кредита по долгам графа Зубова. Матушка ни к кому и ни разу не слала наемных убийц. Она кредитною ставкой и таможенным сбором убивала верней, чем кинжалом и ядом.)

Но в тот день „светлейший“ был в полной силе и матушка в самых расстроенных чувствах удалилась от праздника в укромную комнатку. Там она села „зализать душевные раны“ и ждать окончания веселья для того, чтоб без помех убрать петарды, да свечи с мортирами. А дабы не растравлять себе душу — раскрыла Кантову „Общую естественную историю и теорию неба“ с автографом и любезными пояснениями автора на полях.

И вот, пока она всецело поглощена усвоением нового взгляда на теорию образования Вселенной, в ее комнатку вваливается огромный мужик, который, обдавая матушку этаким амбре из дорогого одеколона и сивушного перегара, вежливо осведомляется:

— Здесь, милочка, не пролетал этакий мон ля петит, этакая немецкая нимфа, баронесса фон… уж не знаю как ее там! В общем, — новый фойермейстер Ее Величества! Она мне назначила здесь тет-а-тет.

Девушка с умной книжкой подскакивает от неожиданности, невольно краснеет, как маков цвет, и еле слышно лепечет:

— Вы имеете в виду Шарлотту фон Шеллинг?

— Да, что-то вроде того. Так, где же она?

Баронесса фон Шеллинг медленно закрывает свою необычайно нудную книжку и, вставая со стула, произносит:

— Шарлотта фон Шеллинг — к Вашим услугам. Но я не назначала вам здесь свиданий. Кстати, с кем я имею Честь?» — при этом она во все глаза смотрит на кавалера. Тот — настоящий красавец: двухметровый верзила, грудь колесом, косая сажень в плечах и все — при всем.

Больше всего в Бенкендорфах людей поражает животная сила, «мужицкая» мощь, коей сплошь и рядом лишены потомки иных древних родов. Недаром нас зовут «Жеребцами Лифляндии» и «жеребята» нашего производства растут в домах чуть ли не всего русского (и германского) света. Не стараюсь похвастать, но неспроста народ говорит, что «У мужика вся сила — в яйцах.

Матушка во все глаза смотрит на великана и не верит, что такие женихи бывают на свете. Тот же с изумлением смотрит на „эту поганку“ (именно так мой дядя станет звать мою матушку) и не знает, что ему делать. Потом матушка частенько смеялась, рассказывая, как Бенкендорф невольно выдунул перегар в сторону, совсем как напроказивший мальчишка перед строгой матерью, и даже пробормотал что-то вроде: „Атанде..! Вот влип, так — влип.

— Полковник Бенкендорф — к Вашим услугам. Мы тут знаете ли… Крутили бутылочку на фанты, и за Вашим отсутствием бутылочка указала на меня и на вас, так что теперь вы — моя пленница. Я обязан пригласить вас на тур мазурки.

Матушка невольно смеется такой простоте русских нравов и, вновь раскрывая Канта, отвечает с усмешкой:

— Что ж, я освобождаю вас от Вашего обязательства. У меня чуточку болит голова, и я лучше посижу здесь — в тишине. Вас же, наверно, ждут Ваши друзья. Спасибо за приглашение, но… Будьте здоровы.

Тут бравый полковник теряется совершенно, — сперва он идет к выходу, потом вдруг останавливается, топчется на месте, всплескивает руками и с отчаянием в голосе восклицает:

— Mon bleu, да что ж Вы меня без ножа-то тут режете! Бутылочку-то крутила Сама! Да как же я теперь без тебя покажусь… Да ты станцуй со мной раз, и — разбежались. Что тебе, жалко?! Дура…

Матушка рассказывала, как ее прям подбросило от сих слов, а в голове будто колокол: „Я дам тебе мужа — богатого, родовитого… Дам“. А в глазах, как в кривом зеркале — вялый, зависимый подбородок, слюнявая нижняя губа, какие-то будто стеклянные и в то же время — бегающие глаза, огромные, напомаженные усы и надо всем этим омерзительный, тошнотворный запах дорогого одеколона…

Дальше она плохо помнила, что случилось. Только громкий хлопок — это упала книга с ее колен на паркет. Только ослепительный свет — это огромные люстры резанули глаза, когда Бенкендорф вводил ее в центральную залу. Ввел и не стал танцевать, а побежал, таща за руку через весь зал — искать Государыню. И матушка рассказывала, как она увидала тетку и всю дорогу смотрела царице в глаза и еле заметно, чтоб лишний раз не нанести ущерб офицерской Чести, качала отрицательно головой. А венценосная тетка будто не видела, ее глаза все время бегали, будто прячась от сей мольбы, а затем…

Затем Государыня крикнула:

— А вот и мой маленький фойермейстер! Умничка! Давно я так не смеялась. Шампанского моей новой подруге! Да больше!

Откуда не возьмись, появилась огромная чаша, в которую тут же ударила струя пены. Девушка, кою почти облапил ее кавалер, совсем испугалась:

— Я не пью, Ваше Величество! Я не умею… Я… не пью!

На что Императрица хохочет:

— Ерунда! Все пьют. В России — пьют все! Вот и твой кавалер не упустит. Да, Господа, за нашу Армию. За моих Офицеров! Пьют все!

Девушка в светло-голубом платье с ужасом обводит взглядом собравшихся. Более половины из них — люди из „Тайных“. Они аж шеи вытянули, чтобы услышать ответ. Несчастная дрожащими руками берет чашу с шампанским, подносит к губам и отхлебывает. Тут же чуть ли не отталкивает вино от себя и в ужасе шепчет первому же соседу:

— Там же — опий!

Тот не слышит. Он вместе с другими офицерами раскачивается из стороны в сторону и громко повторяет вслед за всеми:

— Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна…

Матушка чуть морщится и, поднося чашу к губам в другой раз, с ненавистью смотрит на Государыню, а та, будто ей нужно сказать что-то важное, наклоняется к племяннице и с мольбой в голосе просит:

— Пей, доченька. Так лучше. Так легче. Я как увидала своего идола, так — чуть рассудок не потеряла. А выпила зелие и — не помню уже ничего. ПЕЙ!

И матушка под радостные вопли и крики придворных: „Горько!“ и „Пей до дна!“ — выпивает чашу сию. А потом ей становится так легко, что она, не останавливаясь, пляшет весь вечер до другого утра.

Проснулась она вечером третьего дня в своей же постели. Проснулась и поняла, что теперь она либо должна выйти замуж за Бенкендорфа, либо уйти в монастырь, дабы спасти свою Честь.

Еще в бытность ее в пансионе — их, благородных девиц, обучали неким правилам женского естества и помогали составлять „календарь“. И шутили при том, что в одни дни надо звать милых любовников, в другие же — заботиться о династии благоверного. Ей же „не повезло“. Поэтому-то она и плакала вплоть до утра четвертого дня.

Наутро же она, не сказавшись прислуге, пошла на поиски Бенкендорфа, чтобы расставить точки над „i“. Но полковника дома не оказалось, а слуга отвечал:

— Так барин-с уехали-с — может к певичкам, а может и к дружкам в имения-с. Ежели к певичкам — так это надолго, правда, деньжата у него на исходе, так что скорее он в имениях-с. Найдет там матрешку попроще, вжарит ей по самое не хочу, наврет с три короба-с и — домой. Так что денька через три ждем-с. Тогда и приходи к нему в гости.

Разумеется, сказал он все это не сразу, но для профессионального иезуита, привычного к беседам с простыми людьми, выудить сии новости труда не составило.

По возвращеньи домой матушка просит нагреть ей ванну воды, а потом запирается в комнате и вскрывает вены на руках и ногах. Я никогда не спрашивал ее, зачем она сие сделала. В жизни, даже в жизни профессиональных разведчиков, бывают такие моменты, когда — „все“, когда „накормили“ уж досыта, по самое… И я ее понимаю.

Ее спасли чудом. Служанка, пробегавшая мимо ее комнатенки, обронила поднос с посудой и учинила такой грохот, что все выскочили посмотреть, что случилось. Все, кроме матушки. У слуг была голова на плечах, да и слухи до них доходили, — какой кусок счастья свалился на бедную, но ими любимую, сироту. (Матушку боялась и ненавидела знать. Люди ж простые — любили ее и со всеми горестями и заботами шли сразу к „Хозяйке“. И она брала детей их на службу, прощала долги и защищала их перед сильными. Теперь латыши ходят ко мне. И за глаза зовут просто — „Хозяин“.)

Вот мажордом и постучался в закрытую дверь, чтобы узнать, чем вызван столь богатырский сон. Когда же все поняли, что дверь заперта изнутри, ее просто вышибли.

Так что матушкино приключение кончилось тем, что под влияньем аффекта она слишком удачно полоснула себя по правой ноге и зацепила ахиллову жилу. Так что с тех самых пор матушка всю жизнь провела с тростью, да в особенном сапоге. Больше она не танцевала.

Что же касается ее психики, матушка дня три лежала в сумеречном состоянии, — это когда зрачки вроде бы на свет реагируют, но на жесты, а тем более слова — реакции никакой. Я видел такое после тяжких ранений.

Весьма опасное состояние, но во сто крат опаснее то, что начнется, когда раненый начнет сознавать, что с ним случилось. На моей памяти десятки, сотни крепких здоровых мужиков, которым бы жить, да жить, приходили в себя, обнаруживали ампутацию, молча отворачивались лицом к стене и угасали на наших глазах. Без руки, да ноги им было незачем жить…

Кстати, это весьма простая проверка при неудачном самоубийстве. Настоящий самоубийца, придя в себя, обыкновенно плачет, а затем, как искалеченный на войне, отворачивается ото всех и спит. Он и вправду не хочет жить, он стремится уйти от жизни, а сон — разновидность смерти. Самоубийца мнимый, налагающий на себя руки, чтоб обратить на себя наше внимание — после выхода из шока счастлив, что жив. Он рад, что за ним ухаживают, он пытается сделать трагедию из происшедшего и порою свершает экстравагантные поступки, но в любом случае мы видим острое желание контакта, общения с иными людьми. Эти наблюдения я вывел из своей многочисленной жандармской практики, и они помогли мне в раскрытии весьма многих запутанных дел.

(Господа якобинцы могут сто раз говорить, что мсье Сен-Симон с обиды стрелял себе в голову и промахнулся, а я уверяю, что все это — липа. Ибо когда прибежали на выстрел, сей стрелок требовал к себе журналистов! И раз даже в этом пророк социального равенства был лгун, да обманщик — не ждите правды от всех его проповедей!)

Моя матушка, по рассказам, на четвертый день зашевелилась, и перекатившись на бок, отвернулась к стене. Сиделки, не смыкавшие по приказу Государыни глаз, ощупали ей лицо и обнаружили, что оно мокро от слез. Поэтому одна из них, несмотря на столь поздний час, бросилась в монаршьи покои и сообщила тревожную весть.

А к тому времени бабушка, не ожидавшая столь стремительного и мрачного развертывания событий, не выдержала и призналась, что баронесса фон Шеллинг — ее родная племянница.

Двор был в шоке, дамы, беспечно развлекавшиеся на счет моей матушки, сразу прикусили язычки и теперь дежурили у дверей, дабы при первой возможности принести извинения. Придворные офицеры, до того весело смеявшиеся над „очередной проделкою“ Бенкендорфа, осознали всю низость своего поведения и теперь в один голос резко осуждали сам образ жизни и привычки полковника.

Тем временем Государыня изволила лично прибыть в комнату к больной девушке, та не отозвалась на всю ласку Ее Величества и, по словам очевидцев, они впервые увидали Екатерину Великую в определенном смущении и растерянности. Наконец, бабушка оставила бессмысленные уговоры несчастной и вместо того стала разбирать и рассматривать ее вещи. Книги — в особенности.

Бабушка была немало удивлена тем, что из всех художественных произведений, кроме Канта, химических руководств и таблиц, матушка читала одну только книжку — „Сказки матери Гусыни“ Шарля Перро. А изо всех детских сказок книжка, когда Государыня взяла ее в руки, сама собой открылась на „Золушке“ — на ней она была сильнее всего замята.

Сперва бабушка не знала, что думать, а потом вдруг заплакала и вышла из комнаты. Когда ее осмелились спросить об этих слезах, Государыня отвечала:

— Господи, грех-то какой… Да как я могла забыть, — она ж потеряла мать свою пяти лет от роду!“ — и показала при этом первую страницу, на которой было написано: „Милой доченьке в день ее Рождения от Мамы“. Подпись моей бабушки — урожденной Эйлер и дата — декабрь 1763 года. Бабушку замучили в прусских застенках под Рождество — через неделю после дня Рождения моей матушки. Та родилась пятнадцатого, а бабушки не стало на двадцать второе…

А ближе к утру в печальной комнате появились лакеи, ловко повернувшие кровать с больной так, что та теперь могла видеть дверь комнаты. Раздалась прекрасная музыка, вспыхнули сотни свечей, и в комнату вошла Прекрасная Фея, спросившая:

— Почему плачет крестница? Маленьким девочкам не надо так плакать…» — но не успела она досказать, как произошло что-то ужасное. Будто какая-то сила подняла из кровати несчастную сироту и бросила ее на пол. А там молодая девушка на карачках, потому что мешали бинты на руках и ногах, подбежала к доброй волшебнице и нечленораздельно, почти как дикий звереныш, — заскулила и прижалась к ноге. Государыня в первый миг оторопела, а потом зарыдала сама, сорвала с себя напудренный парик с мишурой и швырнула его в своих фрейлин с криком:

— Вон отсюда! Пошли все вон — мать вашу так!

Убегающие женщины только и успели заметить, как простоволосая, страшная Государыня подхватила свою племянницу на руки и понесла обратно на постель. Затем дверь захлопнулась, и никто дальше не знает. Матушка всего этого просто не помнит, а бабушка — никому не рассказывала.

Так матушка оказалась на попечении лучших врачей и стала потихонечку оправляться. Сама Государыня обмолвливалась, что не думала за матушкой таких телесных и внутренних сил.

Вскоре на руках у царицы появилось коллективное письмо офицеров столичного гарнизона, в коем люди порицали поведение и образ жизни «любимца Наследника». Императрица вызвала виновника к себе на ковер и зачитала отчет Александра Суворова о поведении вверенных ему офицеров во время турецкой кампании.

«Офицер Бенкендорф проявил себя исполнительнейшим среди прочих, так что я посылал его в самые жаркие места, где потери были не столь важны в сравнении с верной победой. Полковник Б. своею храбростью так одушевлял рядовых, что даже самые негодные преисполнялись отвагой и бежали за ним на верную смерть. Если Б. еще был хоть минуту трезв, я, матушка моя, думаю, что он стал бы лучшим из всех моих офицеров».

Зачитав сию рекомендацию, бабушка добрых пять минут разглядывала потолок, в то время как с несчастного успели сойти румянец, сто потов и сколько-нибудь живой вид, а потом с мечтательным голосом произнесла:

— Да. Впечатляет… Мы тут посовещались и решили, что надобно дать тебе нужное дело… Вдали от столицы.

Есть у меня две вакансии — Губернатором Сибири в Тобольск и посланником к китайскому Богдыхану в Пекин. Советую выбрать дипломатическую стезю, ибо она полагает постоянное жалованье в две тысячи рублей в год.

Сибирь же — губерния нервная, мужички в бегах, так что если ничего не изменится, то и получать ничего ты не будешь. Первые же перемены к лучшему и сама губерния осыпет Вас золотом. Если же дело усугубится… Не обессудь. Так что обдумай все хорошенько, но я б выбирала посольство. Представь же себе — далекий Китай! Экзотика…

Очевидцы божатся, что офицеры охраны заключали пари, тронется ли несчастный рассудком от этой беседы. Это теперь китаезы бегают пред нами на полусогнутых, а в те годы посол часами стоял на коленях под солнцем пред воротами богдыхана, чтобы передать тому пустяковую просьбу. Высшей же наградой по китайским понятиям было позволение «дикарю» — облобызать, да понюхать богдыханскую тапочку. Чисто — экзотика!

Впрочем, нюхать чужие тапочки может и неприятно — зато безопасно. Жить же в Тобольске под защитой полусотни солдат, когда вкруг города бродят банды недорезанных пугачевцев тоже — экзотика. В коей-то мере.

Так что не надо осуждать моего дядю, когда на другое утро он, надев свой парадный мундир и нажравшись мускатных орешков для отбития запаха, сломил сопротивление матушкиных сиделок и ворвался к ней в комнату. Подарил большой розовый куст. Многие говорили, что это был куст, матушке из кровати он показался большим веником. К тому же от розового запаха ее сразу вырвало. Сенная болезнь.

Возникла некая сумятица. На шум прибежала Государыня, которая велела ухажеру выйти вон, обещав притом, что он может говорить из-за двери. Так генерал Бенкендорф признался через закрытую дверь в своей искренней любви и просил руку и сердце возлюбленной. После длительного молчания и последующих перешептываний в закрытой комнате матушка дала согласие.

Основателем нашего рода был Томас Бенкендорф — незаконный сын Гроссмейстера Платтенберга. Дата его рождения, да имя матери неизвестно, но сохранились многие документы, в коих предок подписался попросту — Тоомас. Это явно эстонское имя и можно считать Бенкендорфов потомками связи немца с эстонкой.

Известно, что Гроссмейстер подарил матери Тоомаса домик с землей на краю Пернау, который называли все «Бенкендорф». Отсюда и наша фамилия.

Маленький Тоомас рос, как все дети от таких связей — учился в монастыре, назначался на мелкие посты в Пернау, но… Для нации повелителей он был рабом — один среди многих. Все изменилось в 1410 году. В день битвы при Грюнвальде.

Немецкие армии были разбиты литовцами и поляками и много баронов попалось к ним в плен. Надо сказать, что сражение кончилось не чистой победой поляков, ибо армии Валленрода смогли отойти. Большую часть спасшихся составляли ливонцы, в то время как тевтоны попали в плен до единого.

Тевтонскому Ордену (нынешней Пруссии) была навязана чистая уния, ливонцы же присягали Ягайле каждый — личными землями. А земли в Ливонии таковы, что бароны всю жизнь селились только на левом — высоком и плодородном берегу Даугавы. Низкий же и заболоченный правый берег реки стал монастырской землей. И если левый берег попал в прямую зависимость к польскому королю, за монастырями стоял папа и поляки не решились идти против церкви. Единственное, что они сделали — потребовали у ливонцев перенести столицу из неподвластного полякам Пернау (на границе с Эстляндией) в вассальный край Курземе, в — Миттау. (Так появилась Курляндия.)

Так курляндские латыши стали дважды рабами, в то время как монастырские уставы отнимали у людей всю их собственность, оставляя их — лично свободными. И Церковь с уцелевшими баронетами с того самого дня внушали лифляндцам, что рабство и прочее несут нам поляки. (Разница в положении латышей по разные стороны от реки стала просто разительной. А так как и там, и там жили немцы — народный гнев углядел в сией разнице правленье поляков.)

Это с землею. Деньги ж в наших краях шли от торговли в рижском порту. Рига стояла на нашем — правом берегу Даугавы, но почти что все немцы платили налог польскому королю. И чтоб поляки не зарились на богатства Лифляндии, нужно было, чтоб наш бургомистр — не был немцем.

Тоомас Бенкендорф к той поре жил с ливинкой, а сын его взял в жены латышку. Никоим образом эта семья не могла, да и не обязана была давать Присяги полякам. Так Тоомас стал бургомистром. А так как его правление было умелым и милостивым, народ стал на его сторону. (А чего вы хотели, — мать — эстонка, жена — ливка, невестка из латышей! Да весь простой люд был горою за нового бургомистра!)

Не прошло и трех лет этакого правления, как Тоомас Бенкендорф объявил свою Ригу — «Вольною» и пригрозил выгнать из города непослушных баронов. Распря кончилась тем, что новый Платтенберг посвятил двоюродного дедушку в рыцари, Бенкендорфы стали писать себя через «фон», а Рига — так и осталась теперь «Вольным городом».

Бенкендорфы же стали ее бессменными бургомистрами.

Многие древние роды начинают таким славным образом, но потом мельчают у нас на глазах. Бенкендорфы ж всю жизнь «горячат» Кровь с латышками, ливками, да эстонками. Выбирают они самых шустрых, веселых, да умных девушек, так что немудрено, что мы стали «Жеребцами Лифляндии». Мужики от земли всегда крепче, да ядреней всяких там вырожденцев с прокисшею кровью, так что вскоре мы подмяли под себя всю Лифляндию.

Сему помогло то, что древние немецкие роды жили в Курляндии, а к нам перебирались младшие дети семей, обнищалые, да просто разбойники. Такие немцы не решались оспорить у «мужицкого рода» главенство в Лифляндии.

Да и простой люд всегда знал, что сегодня их девочка поднесла ковш воды — барону напиться, а завтра вся их семья может жить за счет баронессы. А если не баронессы, так хотя бы — «народной жены» Бенкендорфа.

Когда началась Реформация, латыши углядели в ней повод восстать против ненавистных поляков. Но Польша тех дней была в самой силе — поляки жгли, убивали, резали и насиловали кого, когда и за что хотели. Курляндцы, привычные жить под польским ярмом, склонили пред врагом свою голову и… перестали быть латышами.

Согласно Указу тогдашнего польского короля — Яна Батория каждая из пленных латышек обязана была родить от поляка. А мужиков победители убивали. Или оскопляли. Иль принуждали доказать «женское естество» на древне-римский манер.

Этому есть печальное объяснение. Если Германия поднимается за счет трудолюбия немцев, внедрения передовых технологий и прочего, а Россия сильна открывательским духом, способностью русских освоить совершенно непригодные к жизни пространства, то Польша обязана всем — Черной Смерти.

Эпидемия быстротечной чумы, унесшая в XIV веке три пятых населенья Европы, не затронула Польшу. Оказалось, что «моровые язвы» — чума, тиф, холера милуют почему-то поляков (и отчасти — чехов). За счет этого Польша раскинулась в те времена «от моря до моря». Других же полезных качеств у сего народа попросту нет.

Любой человек, прибыв в Германию и привыкнув к немецкому образу жизни, становится немцем. Для этого нужны лишь точность и аккуратность. Тысячи иностранцев, прибывая в Россию, и усваивая ее жизнь, становятся русскими. Будьте посмелей, да «чуток не в себе» и у вас все получится!

Но как выработаешь в себе устойчивость к чуме да холере? Стало быть поляк появится лишь после ночи с поляком или полячкой! Вот вам и корень сего «ополячиванья».

Это все легко писать на бумаге. В реальной же жизни… В дни Ливонской войны латышей-мужиков сгоняли в что-то вроде хлевов, заставляли работать до смерти и ждали пока они не помрут. Баб же поляки насиловали до полусмерти, чтоб они родили им полячат. Они надеялись, что поколение с польской кровью перестанет бороться с поляками. Их мечты оправдались. С той поры Курляндия стала польской провинцией.

Но в Лифляндии нет тех полей с перелесками, в коих вольготно польским уланам с гусарами. И мои предки, привычные к дракам с баронами, да личной свободе, забрались в леса, получив прозвище «мохоеды». (Я умею готовить блюда из моха, коры, слизняков да лягушек — меня научили старики-протестанты. Они говорят, «сей вкус — у Свободы».)

Возглавил же протестантов мой предок. Пятнадцатилетний барон — Карл Иоганн фон Бенкендорф. Вскоре на помощь ему пришли шведы, но для протестантов Иоганн — символ борьбы латышей. (Нынче «лесные братья», борясь против русских, носят на груди образок с ликом Иоганна Бенкендорфа.)

В конце позапрошлого века шведский король Карл XII придумал Редукции, по коим имущество должников отходило к шведской короне. В Лифляндии все земли — убыточны, так что разорились сразу же все. Тогда очередной бургомистр славной Риги Карл Юрген фон Бенкендорф поехал в Стокгольм просить отмены Редукций. Там его просьбу приняли, как мятеж и отрубили прапрадеду голову. Лифляндия взорвалась.

Россия в ту пору думала воевать с Швецией, но восстанье в Лифляндии ускорило дело. Увы, меж нами и русскими лежала Эстляндия — крайне шведская по своим корням и пристрастиям. Русские сие не учуяли и Северная война началась с разгромного пораженья России под эстляндскою Нарвой. (Войска русских не были готовы к войне и Петр, идя к нам на выручку, переоценил свои силы.)

Но и шведы недооценили событий в Лифляндии. Торговля по Даугаве была перерезана и вся Прибалтика стала шведам в убыток. А война в местных болотах истощила шведскую армию. Венцом же нашей нелюбви к скандинавам стала Полтавская битва.

Средь сражения немецкие полки Шлиппенбаха напали на шведов с фланга и тыла. Те попали в полное окружение и были без счету истреблены русскими и лифляндцами. В благодарность за это лифляндские лидеры получили чины в русской армии, а правителем всей Лифляндии назначен мой прадед — Карл Иосиф фон Бенкендорф.

Кроме того, Лифляндия получила от русских «Свободу», коя заключается в том, что русские не смеют ставить хоть кого-либо на самый мелкий пост в нашей стране. Так правление Бенкендорфов закрепилось указом Петра.

И мы с той поры Верой и Правдой служим России и дому Романовых.

Свадьба прошла по-семейному. С нашей стороны были Эйлеры. Сам Леонард Эйлер, а также все его сыновья с семьями. Математик и механик Иоганн Альбрехт, по чьим эскизам делались в ту пору мосты в Империи со своим зятем — Александром фон Кноррингом (будущим тифлисским генерал-губернатором). Личный врач Ее Величества Карл со своими зятьями — доктором Шимоном Боткиным и батюшкой царскосельского прихода Михаилом Сперанским. А из Сестрорецка прибыл астроном и главный оружейник Империи генерал-лейтенант от артиллерии Кристофер Эйлер, который в ту пору стал директором тамошнего завода. (Вскоре у моего деда Кристофера появится новый, молодой секретарь и зять — Алексей Андреевич Аракчеев.) Мир — тесен.

Со стороны Шеллингов присутствовала одна моя бабушка — Государыня Императрица Екатерина Великая, а со стороны жениха — его мать Софья Елизавета Бенкендорф (бонна Наследника Павла), урожденная Ригеман фон Левенштерн, с дочкой и зятем — Арсеньевыми (дедом и бабкой моего племяша Миши Лермонтова). С четвертой стороны не было никого. (Бенкендорфы не ездят в Россию.)

Весной 1781 года в Риге в фамильном доме семейства Бенкендорф родился мальчик, которого назвали в честь сына Наследника Павла — Александром Бенкендорфом. Просто Александром, без Карла. На этом настояла бабушка мальчика Софья Елизавета — она ненавидела Бенкендорфов и сказала: «В моем доме не будет сих мужиков — Карлов!»

Это был не я. Мой старший брат родился форменным идиотом и помер через месяц после рождения. В 1782 году родилась мертвая девочка и тогда все вспомнили о «проклятьи фон Шеллингов».

Как я уже доложил, болезнь эта не лечится, но разрешима, если оба родителя имеют «проклятую» Кровь.

Анализы показали, что у матушки не может родиться ребенок от Бенкендорфа. Их «крови» полностью не совпадали. А все матушкины кузены остались в Германии, да и не могли они «мараться с еврейкой». (Я уже доложил о прусском законе по этому поводу.)

Поэтому матушка написала тетке письмо, в коем просила дать ей развод. Бенкендорф пил, не просыхая, иной раз подымал на матушку руку, не умел, да и не хотел заниматься ни Ригой, ни латышами и матушка просто устала от всего этого.

В ответ на сие из столицы прибыл нарочный с приказом немедля явиться на аудиенцию к самой Государыне.

Матушку вводят в спальный покой. В комнате жарко и душно, — кругом тяжкий запах жасмина и парафина. На улице уже утро, но здесь — полумрак из-за плотных и темных занавесей и мерцанья десятков свечей.

Добрую половину спальни занимает огромный альков с исполинской постелью, окруженный шкафчиком для белья и туалетными столиками. Впрочем, постель едва смята, а Государыня сидит за столом в другой части комнаты. Этот стол завален бумагами, книгами и журналами, а корзинка под ним забита грязными перьями.

Императрица, сверяясь с какою-то книжкой и не переставая писать, спрашивает у лакея:

— Сколько времени?

Старый и, видимо, опытный раб еле слышно бормочет:

— Утро, Ваше Величество. Дозвольте, мы приберем. Какой подать завтрак?

Государыня с видимым сожалением отрывается от бумаг, слепо щурится на вошедших, затем встает с кресла, подходит к окну и раскрывает его. Комната заполняется свежим утренним воздухом. Венценосица с наслаждением дышит и произносит:

— Скажи Эйлеру, чтобы что-то придумал. Опять всю ночь глаз не сомкнула. Клевать мне носом на вечернем Совете! Кто там?!

Матушка идет ближе, Государыня со свету прикрывает глаза, узнает в гостье племяшку и машет слугам рукой:

— Уберите-ка все со стола! И завтрак, пожалуйста, на двоих, — затем она о чем-то задумывается, подзывает старшего из лакеев и просит, — Позови мне давешнего купца. Пусть обождет.

Слуги бесшумными тенями наводят в спальне порядок, а царица с неприязнью окидывает племянницу взглядом:

— Я прочла твою просьбу. Неужто я такая тиранка?!

Матушка немного пугается. Обычно тетка гораздо любезнее.

— Что вы, Ваше Величество!

— Тогда почему ты бросаешь меня? Мне что, — легко выдать тебя за конкретного идиота, чтоб ты теперь разводилась? Это — предательство! Какие у тебя оправдания?

— Я не смогла родить маленького. И по семейным приметам я не смогу разродиться. А без… Все меня обвиняют…

Государыня понимающе кивает в ответ:

— А если бы я развела тебя с мужем, оставив на рижском посту?

Матушка падает на колени перед властительницей. Та усмехается:

— Стало быть — тебе нравится Рига. Похвально. Я получила довольно известий об успехах и не вижу другого на этом посту. Но… Я никогда не разведу вас. Согласно Указу Петра Великого от 1716 года Лифляндия — скорее союзное государство, чем часть нашей Империи. Вплоть до того, что в Риге может сесть только фон Бенкендорф.

Матушка изумляется:

— Почему Империя не может влиять на столь крохотную провинцию?

Бабушка разводит руками:

— Корень зла в положении Санкт-Петербурга. Сие не окно в Европу, но гигантская язва. Отсюда нельзя вывезти товара в Европу, а можно только ввезти. Россия не производит ни машин, ни мануфактуры. Наш груз — лес, зерно, меха, деготь… Мы привязаны к сплаву…

Петр I пытался прорыть Мариинский канал, да переселить народ ближе к Ладоге. Болота заилили канал за какой-нибудь год, мужики вымерли, ибо… Там нечего кушать.

Реальный же порт здесь, на Балтике — в твоей Риге. Петр хотел это все изменить. По договору от 1721 года польской Курляндии отошли «даугавские земли» на нашем, правом берегу Даугавы. Сделано это было за отказ от претензий на Чернигов, Полтаву и Киев.

Поляки перекрыли реку и Рига зачахла. Но и Петр не добился, чего ожидал. Удавив Ригу, он пытался поднять Санкт-Петербург. Но уж коль на брегах Ладоги не росла пища, не выросла она и при Петре. Русская же казна обанкротилась.

В правление Анны, мы наконец осознали значение Риги и Даугавы для русской казны. В Лифляндию ворвались курляндцы. Ответом было очередное восстание и нынешняя ненависть латышей к курляндцам и русским. Курляндцы так и не смогли побороть «лесных братьев» и русская казна так и осталась пуста. Огромные ценности, награбленные Бироном в России, из-за пиратов не вывезлись для продажи, скопились на левом, курляндском берегу сей реки и по сей день украшают дворцы в Митаве.

Перемена правления ничего не решила. Елизавета ненавидела курляндскую сволочь, но сама была по крови полячкой и Даугава осталась закрытой. Россия и Польша продолжили разоряться.

В ходе Семилетней войны французская колония Польша разрушилась совершенно и была разделена меж мною, австрийцами и пруссаками. В 1777 году Карл Александр Бенкендорф напал на Курляндию и беззаконно занял «даугавские земли.

В итоге сего вероломного нападения Рига теперь приносит мне три четверти поступлений от заморской торговли. Деньги сии частично разворовываются моими придворными и если Даугаву опять перекроют, меня первую подымут тут на штыки!

За пять лет всем понравилось вкусно кушать, вашу знать с охотой принимают в наших домах и при первой возможности пытаются породниться… Это при том, что в Лифляндии не забыли, как мы при Бироне десять лет жгли, да насиловали вашу страну. Малейший мой неправильный шаг и лютеране опять перекроют Даугаву. Им, конечно, не поздоровится, но…

Шведы за двадцать лет не выкурили сих „мохоедов“ с болот. Анна сломала шею за десять лет непрерывной войны. Лучше учиться на ошибках других, чем самой лезть с войсками на ваши болота. А в Лифляндии хотят над собой Бенкендорфа.

Карл Бенкендорф, казненный в Стокгольме, для вас теперь что Эгмонт и Горн для Голландии. С казни Эгмонта началась голландская Революция, с казни Бенкендорфа — восстание латышей. Я не могу и не буду разводить тебя с твоим мужем.

Матушка моя убито кивает и, делая будто книксен, шепчет:

— Я понимаю вас, Ваше Величество…

Государыня усмехается и ведет племянницу с своему ложу, Там она сдвигает одну из занавесей. Одна из матерчатых стен постели, созданной будто нарочно — лишь для любви, скрывает за собой книжный шкаф. Потрясенная матушка видит перед собой тома Энциклопедии, полное собрание сочинений Вольтера, журналы химических обществ… Бабушка же обводя сии бумаги рукой, признается:

— Бессонница у меня. Пыталась как-то с Потемкиным это читать, так он приставать стал… Хороший человек — второй Гришенька, да только… не видит он дальше своего курносого носа…

Смотри же сама. Вот сочинение господина Дидро. „Посвящается Его Величеству Разуму“. В какой стране, кроме нынешней Франции, власть короны настолько мала, чтоб паршивенький штатский смел звать королем не Правителя?! Вроде — пустяк.

Сочиненье Вольтера. Выпущено двадцатитысячным тиражом. Фактически — проповедь Революции. „Издано на средства почитателей“. Я справлялась — сколько стоит тираж, да еще на такой хорошей бумаге. Около пятидесяти тысяч золотых луидоров. Цена на корешке — один луидор. Стало быть кто-то мог купить конный завод, виноградник в Шампани, или пару совсем модных шлюх, но вместо этого — зовет народ к топору! И отметь для себя — сей человек должен входить в сотню богатейших людей „милой Франции“! Но не это самое удивительное — „Одобрено королевской цензурой“. Стало быть, либо в этой цензуре — все покупается, либо цензор с издателем заодно. А это — тревожный звонок!

Издание басен старика Лафонтена. Детский выпуск. В издательских комментариях: „Под волком ввиду имеется Пруссия“. Страница следующая — „Свиньи — конечно же, англичане“. Еще один перл: „Вот так любые собаки гадят на французского льва!“ Книжица для детей. Тираж — шестьдесят тысяч. Стоимость выпуска пятьдесят тысяч луидоров. Отпускная цена — один луидор за десять книжиц. Вот таким басням учат будущих галльских солдат! Одобрено Министерством образования.

Учебник истории для общих школ. Стоимость изданья — тридцать тысяч золотых луидоров. Раздается бесплатно. „Маркиз де Монкальм разбил английские банды, но был предан по приказу госпожи Помпадур… Хоть наши герои дрались до последнего, при дворе получили немалую взятку за сдачу Страсбура пруссакам… Русские дикари бежали от немцев и если б не мудрое руководство полковника де Фрежюса, который спас положение, к вечеру Россия б капитулировала. И кто б тогда вернул нам наши денежки?“ Раздается бесплатно. Еще хочешь?

Сочинение Антуана Лорана Лавуазье. „Посвящаю сие моей милой Франции. С надеждой на перемены“. Любопытное посвящение. Теперь текст. „Опыт получения нитратных солей искусственным способом“…

Государыня на миг замирает, закрывает лицо свободной рукой и бормочет:

— Скажи-ка мне, милая… Ведь это — не теория получения искусственных порохов?! Ведь это не значит, что не сегодня — завтра, огневая мощь Франции в десятки и сотни раз превзойдет нашу?! Не значит ли сие, что страна, уже готовая плевать на любую монархию (нашу с тобой династию, в частности!) может стрелять в десятки, сотни раз чаще наших солдат?!

Матушка невольно краснеет:

— Придется мне нарушить Присягу… Я сама состояла при комитете, созданном нарочно по нитратной проблеме. Я поражена, что вы читали именно эту статью. В Берлине она произвела гром среди ясного неба… Фридрих Великий выделил на наши работы сто тысяч марок, едва перевел сие сочинение… В России же, похоже, о нем и не слышали.

Государыня отрывает руку, прикрывающую лицо и понятно, что она все это время сквозь пальцы следила за племянницею. Чуть кивнув, тетушка отвечает:

— Мы — слышали. Мы все слышали. Особенно нас интересовал список людей, допущенных Фрицем к этому делу. И то, что потом одну из лучших ученых отставили прочь…

Дед ее умер, а отец этой девушки бежал в Северную Америку. Вообрази себе, — у короля были большие долги перед этой семьей, а тут так удачно сложилось… Оставалось лишь объявить девчушку еврейкой и отказаться платить по счетам…

Официально же было сказано, что еврейка может предать германские интересы. Мы и — сие слышали. И очень хотели накоротке поговорить с этой еврейкой. Возможно, она легче прочих пруссаков готова нам рассказать много нового.

Но прежде чем говорить… Ты не поверишь, — как тяжело говорить с бедняком. А вот если у человека можно что-то отнять, с ним беседовать проще.

Что я могла отнять у почти что монашки? Зато теперь я отниму у нее целую Ригу!

Видишь, какая я у тебя хитрая! Теперь проси все, чего хочешь. Для новой своей лаборатории. К твоим услугам все стекольные производства, заводы и запасы реактивов Империи. Надеюсь, я понятно все объясняю?

Матушка невольно смеется в ответ:

— Это — пустое. Будь я семи пядей во лбу — в одиночку мне с этим не справиться. А в России не так уж много ученых, готовых возиться в ретортами, да пробирками. Была я на днях в Академии — решила, что попала на поэтический вечер… При том, что почти никто из них не знал, что называется кислород и зачем он такой нужен…

Если же собрать всех дельных людей, да заняться с ними чем-нибудь важным, всегда найдется куча шпионов, готовых любою ценой все развалить.

Государыня цепко следит за лицом юной племяшки, а потом улыбаясь, целует ее:

— Если б ты согласилась, не вышла бы из этой комнаты! Я не хуже тебя понимаю, что половина моих ученых — шпионы. Пока я не смогу учить своих собственных — не знаю, кому и поверить.

Бабушка будто задумывается, опять прикрывает глаза рукою и с горечью шепчет:

— Вывозила я из Саксонии дельных ребят. Дала им лабораторию, деньги и кафедру. Набрала им дельных учеников…

Через неделю один попал под телегу, а другой свалился в канал. Шешковский доказал, что оба — убиты, но убийц не сыскал… С той поры мои академики больше по виршам… Жить-то всем хочется.

Бабушка вдруг озлобляется и сквозь зубы цедит:

— Когда мы в России начнем делать паровики, искусственный порох, станки — токарные, сверлильные, фрезерные, — друзья в Европе сон потеряют. А враги — и подавно. А пока бессонница у меня…

Бабушка закусывает губу и все ее годы вдруг сразу же проявляются на ее старом лице. Она морщится, будто от нестерпимой боли и как будто выплевывает:

— Англия не продала мне патент на паровую машину. Пруссия отказалась продать токарный станок, да полученье резцов, фрез и сверел. А ведь это — кузены мои!

Хотят оставить меня в лаптях, да с дубиной… Вот такие у нас с тобой родственнички…

Государыня в сердцах машет рукой, а потом манит к себе мою матушку и почти шепотом произносит:

— А если все это у них попросит не Русская Императрица, но владетельница крохотной Латвии? С тем, чтоб восстать против грозной России? Я ведь неспроста тебе распиналась про значение Даугавы. Если в Риге вспыхнет мятеж, мы в Петербурге кладем зубы на полку.

Вообрази же, что в Риге действительно антирусский мятеж. Объявляется Герцогство, скажем, Латвийское со своим флагом, гербом и всем прочим. Но, Герцогство сие продолжает платить налоги в казну. Пусть в меньшем размере. России не выгодно на него нападать — любая война ударит русский карман.

Герцогству ж невыгодно совсем отделяться — оно слишком мало и слабо, чтоб тягаться с русским медведем. Но оно просит союзников помочь ему с производством. Нарастить хоть какие-то мускулы…

Бабушка на миг прерывается, берет со стола чашечку кофе, с наслаждением ее выпивает, а потом говорить, будто — невидимым слушателям:

— Вообрази же, что Герцогство это становится чем-то навроде Бельгии для французов. Низкие налоги, свобода для банков, относительная свобода простому народу… Бельгия сейчас приносит галльской казне больше прибыли, чем сама французская экономика. И при этом Франции выгодно оставлять ее независимой.

Вместе с тем, Бельгия оберегается французским оружием против Англии и Голландии. И в то же время — голландской помощью против Франции. Латвия тоже могла б сосать двух коров…

Матушка хочет что-то сказать, затем по иезуитской привычке невольно поднимает руку (будто бы отвечать) и прерывает:

— Но как обеспечить лояльность будущей Латвии?

Бабушка лукаво грозит племяннице пальцем и та, чуя что гнев сменился на миилость, пытается приласкаться в ответ. Государыня же прижимая к груди родную племяшку, воркует:

— Так же, как Бельгии — Франции. В Бельгии правит династия Маргариты Анжуйской — племянницы французского короля. За все эти годы бельгийцы (будучи страшно свободными!) ни разу не предали французской короны. Правда, при этом во всех своих бедах они винят именно Францию…

Так что мне остается найти лишь племянницу, которая могла бы мне доказать, что дети ее останутся верны — внукам моим. А дальше — пусть ругают Россию на чем свет стоит.

— Как же сие доказать?

Бабушка вместо ответа отодвигает тарелки с завтраком и разворачивает прибитую одним краем к столу подробную карту Прибалтики. У матушки с изумлением приподымается бровь, но… Может у тетки желание — лучше узнать нашу страну?! Государыня же ногтем чертит на карте кружок:

— Есть в городе Дерпте старый Университет. Заложен аж шведами. Я была там. По шведским обычаям это — почти неприступная крепость. Есть у меня былая подруга — княгиня Дашкова.

Ученый она — так себе, но пообтерлась в Европе, знает там многих, понимает насколько пробирка сегодня важней точной рифмы. Один недостаток — я тут читала ее пару писем кузенам и братьям. Подружка моя люто меня ненавидит за то, что я сослала ее от детишек в Европу. И, кажется мне, хотелось бы ей мне подгадить.

Я вызвала ее из Европы. Пригласи ее в Ригу. Поговори с ней. Она из польских евреек — наври ей, что ты хочешь кончить вражду меж евреями польскими и немецкими.

Она потребует от тебя каких-то гарантий. Тогда ты предложишь ей голоса немецких евреев на выборах Президента Академии, которые состоятся сразу после смерти Леонарда Эйлера.

Тебе тяжело это слышать, но — деду твоему недолго осталось, а Эйлерам и прочим „немецким“ не хватит голосов, чтоб удержать этот пост в вашей семье. Но если голоса немецких и польских евреев объединятся, у вас большинство в Академии.

Без тебя ей не выиграть. После ее „Писем в Россию“ с критикой флогистона, для академиков старой закалки она — красная тряпка быкам и они с радостью оботрут об нее ноги. Она же — не дура и ухватится за твое предложение.

За это ты потребуешь у Дашковой заполнить штат Дерпта. Она не решится сдать тебе никого из своих родичей. (Поляк и суток не проживет на лифляндской земле.) Так что штат будет набран из ненавистников моего царствованья и тех, кому обрыдло академическое рифмоплетство. Прими всех. Изучи. Пойми, кто — чего стоит.

Из тех, кто приедут, одни — ненавидят Россию, другие — Русскую Академию. Вторых поставь во главе кафедр.

Первых же — надо убить. С кровью. С потрохами, выпущенными по улице. С пышными похоронами и уликами против меня. Якобы несчастных убили за их статьи против русских.

Когда кончишь всех, Университет надо закрыть. Вход только по пропускам. Сторожа только из латышей, особо обозленных на русских. Если кого поймают — называть русским шпионом и вешать на месте. Моих там не будет, а наши кузены никогда не признают, что шпионили за тобой. К тому же… Больше повесишь, мне — меньше мороки.

Поверишь ли, — поймаю подонка почти что с поличным, так крику сразу на всю Россию — „Немка вешает русского патриота!“ А если ты сделаешь — отбрешусь, что не могу начать войны с Ригой.

Если вешать по-настоящему, да кишки выпускать на всю Европу, бритоны с тевтонами сами повезут тебе станки, да паровые машины. Лишь бы ты быстрей Восстала против России.

Матушка внимательно слушает старческий шепот, нос ее заостряется, а глаза странно суживаются. Тетка с племянницей вдруг становятся очень похожи и в их облике вдруг проступают черты Рейнике Лиса — предка фон Шеллингов.

Маленькая бледная лисанька еще больше приласкивается к седой, мудрой лисе и тихонько воркует:

— Но, Ваше Величество… Я не могу родить от мужа — от Бенкендорфа. Вы же сами сказали, что верность Бельгийского дома равна их родству с домом Франции. Пока у меня нету первенца, все это — умозрительные прожекты.

Старая лиса разве что не облизывает худенькую племяшку и басит тихонько в ответ:

— Я надеялась. Я очень надеялась, что в нашем роду не все девочки носят „проклятие“. Увы, я ошиблась. Ура, ибо „проклятые“ в нашем роду рожают более умных детей, нежели мы — идиотки. Я родила Павлушу без осложнений и вырос он — дурак-дураком…

Государыня долго молчит, потом отворачивается, смотрясь в зеркало и кусает полные губы. Видно, что ей неприятен сей разговор, но она продолжает:

— Мы не можем нарушить лифляндских традиций, а по ним пост бургомистра передается меж Бенкендорфами. К счастию, у Карла Бенкендорфа было много женщин и сыновей. Боюсь ошибиться и обнадежить тебя, но…

Один из сих сыновей — просто латыш. Я сейчас позову его. Ты слышала мнение юного Боткина об этом… Как его… „Гене кавказцев“? Когда войдет этот парень, — смотри ему прямо в глаза. Глаза в мужике самое главное. А потом приглядись к носу и чертам лица… Не хочу тебя обнадеживать. Ну так что, — звать?

В первый миг матушка вскакивает, молча раскрывает и закрывает рот, силясь что-либо вымолвить, а багровые пятна ярости затопляют ее лицо. Затем багрово-синюшный цвет постепенно спадает, кулаки разжимаются, и урожденная баронесса фон Шеллинг начинает беспокойно ходить взад и вперед, то и дело бросая полные злости и ненависти взгляды на Государыню. Потихоньку походка ее успокаивается. Ей приходится проходить мимо большого зеркала рядом с креслом Ее Величества, и взгляд молодой женщины все чаще задерживается на ее собственном отражении.

Наконец, она останавливается, поправляет кружевные воротничок и манишку ее мундира и быстро взбивает разлохматившиеся от ходьбы и переживаний коротко стриженые волосы. Племянница протягивает руку к пудренице Ее Величества, вопросительно смотрит на Императрицу, та благосклонно кивает, и матушка чуточку пудрит нос и щеки.

Не переставая вертеться перед зеркалом, она вежливо интересуется:

— Но как Вы это себе представляете? Я не смогу отдаться рабу! Пожалейте меня. Да я и в глаза не видела этого мужика! Может он какой кривой, или — горбатый? Как я могу…

На это тетка смеется, обнимая племянницу, подводит к окну и, приподнимая тяжелую занавесь, говорит:

— Так и думала, что тебе захочется поглядеть на юного деверя. Так я приказала супружнику твоему отправиться на юг — в Крым, на переговоры с турками, да татарами. Пусть поносит бумажки, да перья поточит. А в Ригу тебя повезет вон тот молодой человек. Его зовут Карл Уллманис, и он необычайно похож на твоего мужа. Разве что — помоложе, покрасивее, да — поумнее, хоть и — просто мужик. Поверишь ли, — когда увидала, у самой сердечко екнуло, но остерегла себя, — „Нельзя. Это — Дочкино“. Когда войдет, смотри на самое главное — на глаза. Глаза в мужике — самое важное.

Матушка рассказывала, что смотрела и не могла оторвать взгляда от гиганта в простом партикулярном платье, который сидел на порожке матушкиной кареты и о чем-то смеялся с латышскими кучерами. Карлис был чуть пониже Кристофера, но шире в плечах, коренастее и по-мужицки — плотней генерала. Так что чуть меньший рост даже придавал всему его телу большую мощь.

Но когда юноша вбежал в комнату, матушка ахнула. Там, где она ждала видеть лицо обычного деревенского увальня, она увидала необычайно тонкие черты лица, будто влажные — на восточный манер миндалевидные глаза и по-орлиному острый нос. Впрочем, все это не слишком-то замечалось на веснушчатом светлом лице. А волосы цвета соломы и голубовато-серый цвет глаз совсем сбивал с толку. Если б не теткин намек, матушке и на ум не пришло б смотреть на сей нос, да глаза.

К счастию, матушка могла рассмотреть деверя во всех тонкостях, ибо тетка ее стояла в тот миг у стола, делая вид, что что-то там пишет. Матушка же сидела в углу, прикрытом тем самым прозрачным с одной стороны зеркалом, и с увлечением обрабатывала пилочкой свои ногти. При виде юноши Государыня обернулась к нему и воскликнула по-немецки:

— Ба-ба-ба! Вылитый батюшка! Давно тебя не видела, как дела в Риге? Как вам новая власть?

Юноша галантно кланяется, не замечая притаившейся матушки. Он целует царице руку и с достоинством отвечает, сперва по-русски с сильным немецким акцентом, а потом, после разрешительного жеста Императрицы, говорит по-немецки:

— Фашими мольпами, Фаше Феличестф! Данке шен… В Риге все хорошо. В первые дни мы весьма боялись, что новый наместник подтвердит наши худшие опасения. Но, к счастью, все дела в Риге теперь вершит Госпожа Баронесса, которая управляет нами выше всяких похвал:

Она уменьшила налоги и возглавила работу городского суда. Новые поборы — справедливы, так же как и ее решения, и простой люд — счастлив.

Она отремонтировала Домский собор, и теперь все пасторы за нее и на нее — молятся.

Она отстроила Ратушу, разрушенную еще Петром Великим, и теперь все бюргерство — на ее стороне.

Она возводит первый театр во всей Империи, и уже выписала в него артистов со всей Германии. Вся Рига только и говорит о предстоящем театральном сезоне и о том, что ни у курляндцев, ни в Санкт-Петербурге этого — нет. Мы горды и счастливы такой госпожой, и если бы еще Ваше Величество забрало от нас ее мужа, наше счастье стало бы — безграничным.

Молодая женщина за большим зеркалом слушает сии похвалы, затаив дух, она кусает губы и кончиками пальцев промокает уголки глаз, чтоб не расплакаться. Тут Государыня благосклонно кивает и говорит ласковым голосом:

— Я рада, что моя племянница пришлась так по душе моим верным подданным. Да, кстати, она — здесь рядом. Шарлотта, девочка моя, выйди, покажись такому блестящему кавалеру!

Матушка нервно вскакивает, чуть ли не роняя на пол пилочку для ногтей. Но сразу же успокаивается и только, выходя из-за зеркала, на мгновение приседает, чтобы незаметно для глаз молодого человека еще раз посмотреться в зеркало и поправить что-то в своей прическе.

Вблизи юноша оказывается совершенным гигантом, — матушка достает ему лишь до груди, хоть и сама считается высокою женщиной. Он тут же припадает на одно колено и протягивает руку за матушкиной рукой. Та осторожно, будто боясь обжечься, протягивает руку для поцелуя и юноша пылко целует ее много раз. В первый миг племянница готова выдернуть руку назад, но потом она виновато смотрит на тетку, в глазах ее возникает шкодливое выражение и, чуть пожимая плечами, она подставляет руку для еще более крепких поцелуев. Государыня грозит племяннице пальцем, а затем, чуть кашлянув, объявляет:

— Я хочу вас представить. Вот это моя племянница — Шарлотта, урожденная фон Шеллинг. Ей двадцать три года и… сам все видишь. А это сын моего лучшего генерала — Карла Бенкендорфа, — Карлис Уллманис. Не смотри на то, что он — Уллманис. Его мать не была венчана с его батюшкой, но разве в том дело!? Для меня этот мальчик — сын моего верного генерала и с меня хватит. Вот его родной брат, к примеру — законный сын у родителей, но если Господь кого обидит рассудком… К тому же свекровка твоя настолько же незаконна, как и сей мальчик, верно? Да какой он мальчик?! Сколько тебе, Карлис? Какого ты года?

— Пятьдесят восьмого, Ваше Величество!

— Да вы же, — ровесники с Шарлоттой — кто бы мог это подумать?» Государыня многозначительно смотрит на племянницу, а та вдруг почему-то начинает краснеть, как малая девочка, — «А твой брат Кристофер пятидесятого?

— Никак нет — сорок девятого года рождения. У наших матерей — большая разница в возрасте.

Государыня растерянно хмурится и, лукаво посмотрев на племянницу, бормочет, смущенно разводя руками:

— М-да… Как же это я могла забыть? Совсем постарела бабуся», — затем снова оборачиваясь к Карлису, — «Друг мой, важные государственные дела оторвали коменданта рижского гарнизона, и его юной жене некому составить компанию. Не мог бы ты сопроводить ее домой в Ригу и побыть ее секретарем? Так что иди и собери вещи, — через час ты выезжаешь с твоей госпожой.

Юноша медленно встает с колена и смотрит на матушку. У него такие же темно-соломенного цвета волосы и такие же — серо-голубые глаза. Даже его острый нос сходен с матушкиным — еврейским. Со стороны их можно принять за брата с сестрой (и многие впоследствии впадут в эту ошибку). Молодая женщина, наконец, мягко вынимает свою руку из руки юноши — все это время они стояли, держась за руки, а тот будто опомнившись, наклоняется было вперед, но правительница Риги запретительно качает головой. При этом она со значением показывает взглядом на венценосную тетку, а глаза ее счастливо улыбаются. Юноша чуть кивает, показывая, что понял запрет, улыбается ей в ответ и выходит из покоев Императрицы.

Племянница оборачивается к Государыне и в глазах ее ярость:

— Вы обещали мне мужа! Зачем Вы подсунули мне пьяного, вонючего старика, когда у вас на примете был его родной брат?

— Но он — простой латыш, милочка!» — тетка с затаенной усмешкой смотрит на родственницу, а та всплескивает руками.

— У него глаза — не раба! Кто этот человек? Почему у него столь странная внешность? Почему я его раньше не видела?

Государыня пожимает плечами:

— Говорят, что брега Даугавы не дружны меж собой. Болтают про каких-то даже разбойников и пиратов, нападающих на польских купцов — на суше и море. Но мне ничего не известно об известной пиратской фамилии Уллманисов, которые по польским ябедам вроде бы разоряют чуть ли не их города.

Если б я знала об этом, мне пришлось бы их наказать, а слухи бытуют, что Уллманисы втайне сроднились аж с Бенкендорфами — моими правителями Лифляндии. Если сие подтвердится, я даже не знаю что делать, — для России не принято, чтоб генералы женились на юных разбойницах, а регулярные части в одном строю с бандами нападали на наших соседей. Я ничего об этом не знаю, но у тебя теперь будет шанс взглянуть на рижские доки с темной их стороны. И насколько я слышала, знакомства в сих доках порою важнее милостей многих баронов… Но ты ведь и в Зимнем больше якшалась с прислугой, чем с фрейлинами.

Матушка выходит на улицу, к ней подходит отец, они вместе садятся в карету, и он, не теряя времени даром, целует ее. Первые мгновения матушка сопротивляется, но потом ее руки слабеют и даже — сами начинают обнимать плечи отца, а губы лихорадочно отвечают на его поцелуи. И только когда юноша заходит за пределы дозволенного, она приходит в себя, вырывается из жарких объятий возлюбленного и шепчет ему на ухо. Тот кивает, они приводят друг друга в порядок, и отец выходит отдать приказ кучерам.

Впоследствии родители в один голос и по очереди мне признавались, что это было какое-то наваждение. Они не видали друг друга до этого, состояли в законных браках и представить себе не могли, что меж мужчиной и женщиной бывают такие безумия. Это какая-то химия, — люди будто чуют что-то в партнере и это их сводит с ума, бросая друг к другу в постель. Навсегда, пока смерть не разлучит их. (Матушка по секрету признавалась однажды нам с Дашкой, что мой дядя Кристофер в постели — весьма впечатляющ, но не больше того. Впрочем, если бы матушка не встретилась с нашим отцом, она бы всю жизнь думала, что Кристофер — верх совершенства.)

Когда Уллманис вернулся назад, лицо его — бледно, как смерть. Матушка, теряясь в догадках, не выдерживает и спрашивает, что случилось. На это юноша отвечает:

— Там, на улице — Государыня… Она задержала меня, сказав, что Рига не может обойтись без хозяина и раз у Кристофера Бенкендорфа не будет детей, он с женой обязан помереть от оспы, а я стало быть — Наследник. С чем она меня и поздравила.

Матушка бледнеет, она невольно отшатывается от юноши. Взгляд ее становится немного затравленным. Но тут сосед решительно обнимает ее за плечи и теперь уже по-хозяйски лезет в ее штаны. Матушка пытается остановить нахальную руку, но сын рижского бургомистра строг:

— С этой минуты ты для меня не Хозяйка, но лишь кобыла в табуне Бенкендорфов. И ты станешь покорна моей жеребячьей воле, иначе, по конскому обычаю — я тебя покусаю, — при этом юноша задорно и многозначительно подмигивает, крича громовым голосом, — Эй, кучер! Вези-ка нас в Ригу. Да потихоньку, — не дрова перевозишь! И не останавливаться, пока я не скажу!

Затем он снова пытается залезть в матушкины штаны, но рижская градоначальница внезапно резко бьет его по рукам и, притягивая к своему лицу лицо гиганта, шепчет:

— Друг мой, коль тебе пристало играть в жеребцов — ради Бога, я составлю тебе компанию. Но герб моей семьи — «Белая Лошадь», а на ней ездит лишь Госпожа Смерть! Давай погодим, да посмотрим стоит ли Ливонскому Жеребцу покрывать Лошадь Бледную! — с этими словами матушка решительно защелкивает пряжку на ремне своих штанов и с легкой улыбкой смотрит на ухажера.

Тот в первое мгновенье растерян, потом обозлен, кровь Бенкендорфов ударяет ему в голову, он пытается действовать силой. Женщина не сопротивляется жарким поцелуям и объятиям, но, не отвечая на них, продолжает разглядывать избранника. Наконец, тот теряется, смущенно краснеет, и принимается лихорадочно расстегивать крючки у себя на камзоле. Один из них зацепляется за какую-то ниточку и никак не хочет отцепляться, а юноша начинает его отчаянно дергать. Тогда женщина ласково прерывает его лихорадочные движения, и целуя любовника, шепчет:

— Позволь, я помогу тебе. И не впадай в крайности. Коль уж мы играем в Жеребцов и Кобыл, не становись ни ослом, ни мерином. Я всего лишь прошу тебя не гнать лошадей… Помягче. Понимаешь?

Юноша, несмотря на давешнюю обиду, светлеет лицом и понимающе улыбается. Потом он жестом просит даму подняться со скамьи, поднимает ее и вытаскивает из ящика под скамьей огромную медвежью шкуру. Со смехом закутывает в нее свою возлюбленную и объясняет:

— Ночью может быть холодно, а я не люблю останавливаться в русских ямских избах, — там слишком грязно для моего вкуса. Как тебе эта шкура? Ты же просила помягче!

Женщина смеется в ответ и просит:

— Останови карету. У меня нога затекла.

Карета останавливается посреди тракта. Мужчина и женщина выходят на дорогу, — они оба в сапогах, штанах травянистого «ливонского» цвета и фасона — схожего с офицерским. На обоих рубашки: на матушке — белая шелковая кружевная, а на отце — небеленая из грубого льна. Рубашки у обоих расстегнуты от ворота до груди, но кругом нет никого, перед кем стоило бы стесняться, — кучера с охраною не считаются. Они вдвоем идут по жаркой летней дороге из Санкт-Петербурга в Ригу и о чем-то разговаривают и рассказывают друг другу, а их кареты и верховые охранники потихоньку следуют за ними. Жарко.

Матушка с интересом указывает на сорванный крючок на камзоле отца:

— Впервые вижу в латышах такую горячность. Мне казалось, что вы куда более сонный народ.

Отец невольно краснеет, немного теряется, но с вызовом говорит:

— А ты разве не знала, что меня зовут Турком?

Матушка вызывающе вдруг смеется:

— Хотелось бы знать — почему?!

— У нас вообще-то покойный род. Один лишь мой дед всегда был мечтателем, да сорви — головой. Когда при Анне здесь были курляндцы, все честные протестанты прятались по лесам, иль уехали из страны. Так дед мой стал пиратствовать в южных морях и с турецкого судна снял пассажирку. У нее было свадебное путешествие, так дед убил ее мужа и привез сюда — в Ригу. С тех пор наша ветвь дома Уллманисов — темнее обычного и славится горячностью норова. Вот и зовут нас все — Турки. Но если б не эта горячность, не был бы я Бенкендорфом!

Матушка с заискиваньем заглядывает в глаза юноши:

— Ой, как это мне интересно!

— Однажды мама моя танцевала в порту босоногой с дедовыми пиратами. Она почиталась самою красивою девушкой за тонкий стан, синие глаза и черные волосы. Такого не бывало у прочих латышек, а мужчины любят обладать чем-то особенным. Все рижские моряки сходили по маме с ума и к ней сватались. Да не всякому дозволят взять в жены дочь главного пирата всей Риги!

И вот, когда она танцевала, к толпе подъехал сам бургомистр — генерал Карл Александр фон Бенкендорф. Мой отец сказал маме с лошади: «Садись-ка в мое седло, милая, и сегодня мы станцуем с тобой у меня — в магистрате!»

По нашим обычаям Хозяину не стоит отказывать, да и предложение было при всех, так что ничем не нарушало девичьей Чести. Любой латышке лестно получить содержание у барона, да еще перед миром. Это значит, что барон обещает содержать не только ее, но и всех ее отпрысков.

Но в матери моей взыграла турецкая кровь. Она крикнула господину: «Нет уж, если ты думаешь танцевать со мною в твоем магистрате под бургомистерским одеялом, сходи сперва к моему отцу, да спроси его — Честь по Чести. А если хочешь со мной танцевать — слезай скорей с лошади!»

Народ кругом засмеялся и генералу некуда стало деваться. Он с улыбкой ответил: «Как же я буду с тобой танцевать? Я отдавлю тебе ноги моими ботфортами!» На что матушка отвечала: «А ты их сними! Иль и в постели ты будешь с надетыми сапогами?!»

Люди барона уже приготовились спрыгнуть с коней, чтоб увезти с собою строптивицу, пираты же потихоньку вытащили ножи, готовясь защитить дочь предводителя. Но тут, отец мой, остановил своих офицеров, спрыгнул с коня, стянул с себя сапоги и подошел босиком к моей матери прямо по грязной площади. Подошел и сказал: «Изволь, я снял сапоги. Но второй танец я назначаю тебе в постели».

На что мама взяла отцову руку и отвечала: «В моей постели, в моем новом доме, рядом с домом отца моего. Если он согласится». Отец же поцеловал ее прямо в губы и прошептал: «Изволь еще раз. В твоей постели. В твоем новом доме. С дозволенья отца твоего. После венчания по народным обычаям».

Последнего от него никто не просил, но после сих слов весь порт взорвался от радости. Если барон соглашался взять жену по языческим правилам — потомство его звалось Детьми Лета. Детьми Велса — Бога Любви, Смерти и Мудрости. Истинными господами над нашим народом. Не то что немецкие баре.

Матушка с интересом выслушала рассказ, отметив же про себя, что совсем не знает жизни простых латышей и уж тем более их язычества. Решив наверстать сие упущение, она спрашивает:

— Ты сказал «была» про свою матушку. Что с ней случилось?

Юноша темнеет лицом:

— Отец вскоре переехал жить к моей матери. Говорил, что жить с ней было — как кушать пирог, а с родною женой — баронессой фон Левенштерн — жевать пресный хлеб, да без соли. И однажды жена его пришла к нам домой, а мама ее не пустила. Они при всех поругались, а на другой день маму зарезали…

Отец с дедом — Уллманисом сразу сыскали преступников, — когда ловят сыщики с одной стороны, а воры — с другой, — любое злодейство раскроют за полчаса. Это были лакеи отцовой жены.

Старая сука думала, что раз уж она жена Хозяина Риги, ей сам черт не брат. А отец казнил всех убийц и выгнал родную жену с твоим мужем, прокляв их навсегда. А старая сука в ответ прокляла нас — меня и сестер. Ей удалось.

Матушка будто подпрыгивает при словах о проклятии. Она осторожненько спрашивает:

— Как она вас прокляла?

Юноша пожимает плечами:

— Да кто его знает? Моя первая жена умерла родами вместе с ребенком. Вторая родила двоих мертвых подряд…

Матушкино лицо покрывает странная бледность. Она лихорадочно хватается за рукав юного латыша:

— А были у твоей матери сестры и братья? Может и их прокляла эта гадина?

Юноша удивляется:

— Да, она так и ляпнула — всем вам Уллманисам, отныне не жить. И ветвь деда моего почти что и пресеклась. Прочих Уллманисов это, наверное, не коснулось, а в нашей семье почти все дети с той поры — мертвые. Рождаются мертвыми. Или тетки мои — помирали при родах.

Но я же все это рассказывал!

Матушка с изумлением останавливается:

— Кому ты это рассказывал?

— Государыне Императрице. Когда умер отец, Государыня вызвала нас на совет. Хотела узнать, что думают Бенкендорфы о том, кто теперь будет Наследником.

Законный Кристофер, но все остальные его не любят за мать его — старую суку. Она незаконная дочь Петра Первого и всем нам тыкает в нос, что она по крови — Романова, а мы — Бенкендорфы. И стало быть все должны ее слушаться. А мы, по Указу самого Петра Алексеевича в Риге правим с его согласия, но — самовластно. Вот и был крупный скандал прямо при Государыне. Тогда она меня и расспрашивала.

— Почему ж вдруг тебя именно и расспрашивала?

— А я законный сын батюшки по латышским обычаям. К тому ж все привыкли, что я — самый горячий и просят меня сказать за всех прочих. Я и сказал Государыне.

Она еще засмеялась и говорит: «Уж больно ты — прыткий. Странно для латыша». А все улыбнулись и сказали ей, что я — Турок. Тогда она расхохоталась погромче и спросила: «Много ли Турков в холодной Риге?» А я отвечал, что может быть у меня еще будут сыновья, да племянники. Государыня еще удивилась, — почему я так не уверен за своих сыновей…

Вот я и рассказал ей про то, как нас прокляла фон Левенштерн. Она еще приняла меня после и я ей даже составлял родословную! Она еще в конце вдруг сказала, что мой род не должен прерваться и я должен жениться на Лайме — это моя кузина. Я еще думал, что она — чокнутая, ибо кузину тоже прокляла Левенштерн и ее первенец тоже был мертвым. Но Государыня настояла…

Вообрази, два развода и две свадьбы одновременно, да еще в «проклятых» семьях! Все изумлялись, да судачили невесть что, а… А в итоге у меня родился живой мальчик, а у прежней жены — девочка. Я после рождения Яна даже ездил в Санкт-Петербург с подарками за сие сватовство! Государыня — умная…

Лицо матушки кривится то ли в слезах, то ли в странной улыбке. Она вдруг крепче прижимается к юноше и, что есть сил обнимая его, тихо шепчет:

— Когда это было? Когда умер твой батюшка? Когда тебя сватала Екатерина?

— Отец умер осенью 1779-го. Значит, на Рождество. Тебя, наверно, в России еще даже не было.

Глаза матушки наполняются непрошеной влагой. Она кривит губы, будто в улыбке и шепчет:

— Да, в то Рождество я жила при монастыре. Меня выгнали из Академии за… В Пруссии у меня неприятности. Будущее казалось мне безнадежным и я хотела принять уж постриг…

А на масленицу вдруг пришло мне письмо от тетки и русская виза. Я и думать забыла про то, что у меня в России есть тетка…

Отец, не зная причины сих странных слез, целует мою мать и шепчет ей на ухо:

— Я рад, что ты не ушла в монастырь. Все что Господь ни захочет — все к лучшему.

И матушка отвечает:

— Да. Но есть люди, которые умеют подсказывать Господу. А то у него — порой много дел.

Тяжело гудят пчелы с императорской пасеки неподалеку. Обе пары сапог быстро покрываются налетом дорожной пыли, но любовники не замечают этого. Мой отец увлеченно рассказывает о своих частых плаваниях в Лондон, Амстердам, Гамбург и Кенигсберг — по делам. Уллманисы — якобы ювелиры и открыли свои лавки во всех лютеранских столицах. На деле же сии ревностные лютеране воюют с польскими католиками, ввозя в Ригу оружие английского и прусского производства. (При сей вести матушка даже не удивляется. Она чует себя игральным мячом, посланным в точку умелой рукой.)

Каждое плавание отца под стать истинной операции, — много раз он «был в деле» и теперь хвалится шрамами. Матушка внимательно слушает его, все время то посмеивается, то улыбается, то — жует какую-то длинную травинку. Она из-за больной ноги немного прихрамывает и отец все время то ли поддерживает, то ли — обнимает ее.

Беззвучно катится за ними огромная, наглухо закрывающаяся карета на мягких английских рессорах, в коей Уллманисы перевозят товар. (Порох не любит тряски.)

Одна из дверец кареты приоткрыта, и видно, как там — внутри в манящей полутьме и прохладе на огромной раздвинутой задней скамье лежит мягкая и пушистая медвежья шкура. Жарко.

Последний рассказ мой об Уллманисах. Верней, не о всех Уллманисах…

Я всегда хотел знать — откуда моя прабабушка. Как ее звали? Из какой она местности?

Матушка, зная этот мой интерес, пригласила к нам как-то турок и показала при нас с Доротеей (моей сестрой — Дашкой) старые украшения нашей прабабушки. Турки сразу сказали, что она была — не турчанкой.

Оказалось, что все надписи на украшениях были сделаны персидскою вязью. (А нам латышам — хрен редьки не слаще. Как в Риге отличить турецкую вязь от персидской?) Турки же позвали старенького муллу, владеющего персидским. Тот же нас просто убил.

Он сказал, что не считая молитв, надписи только сделаны на персидский манер. Сам же язык, на коем сии письмена — не персидский! Мало того…

Молитвы кончались именами пророков: «Абубекр, Осман, Умар…» А шииты, главенствующие в Персии, не признают их пророками! Пророки же они для гораздо более светской, суннитской Турции. Иными словами — украшения моей прабабушки принадлежали роду, жившему в Персии, но исповедовавшему иное теченье ислама!

Собрали востоковедов и выяснили, что в то время в Персии правил Тахмасп Гюли, объявивший себя Надир-Шахом. Был он из кызылбашей — не народа, но воинского сословия, вроде наших казаков, иль мамелюков для Турции. Нация его неизвестна, но окружали его воинственные горцы с Кавказа. Северного Кавказа. Такие же, как и он — кызылбаши.

Кызылбаши сии как раз разгромили русских в Гиляни, заняли Гюлистан с Мазендераном и награбили везде много сокровищ. Но были они — в массе своей сунниты и шиитское население Персии вскоре восстало.

Кызылбаши бежали в Турцию и на Кавказ. Среди них видимо была и моя прабабушка. Теперь я знал, где мне дальше искать, но — не знал как.

Когда я подрос, я с особым рвением взялся за персидский с турецким, чтоб самому попытаться прочесть сии письмена, но…

В возрасте девятнадцати лет я отправился на Кавказ за бакынскою нефтью. Подробнее я расскажу в свой черед, а здесь я должен признаться, что взял с собой несколько украшений, чтоб там, на Кавказе мне их прочли и сказали — кто я. (Не знать восьмую часть своей Крови — просто ужасно.)

Лишь на Кавказе мне доложили: «Это — ингушский язык». Одна из трех надписей была Хвалою Аллаху на ингушский манер. Вторая — подписью золотых дел мастера. И лишь в третьей на золотом браслете тончайшей работы мои предки сказали мне: «Любимой моей в день нашей свадьбы». И под этим: «Доченьке в день ее свадьбы». Две фразы и — ничего. Ни имен. Ни названий. Ни даты. Но мне показалось, что кто-то оттуда из темноты сказал мне, что — Любит меня.

Я понимаю, что по одной вещи нельзя вдруг судить о том, кто были мои предки. Но три надписи на столь редком наречии вселяют уверенность. И я верю, что во мне восьмая часть Крови — Ингушская. Это привело к странным последствиям.

В те годы мне пришлось воевать на стороне персов с чеченами, а потом на стороне наших с лезгинами и прочими дагестанцами. Но я всегда просил командиров: «Не отсылайте меня дальше на запад. Я не пролью крови ингушей, какими бы они врагами для нас ни были». Генералы слушали мое объяснение, видели мой женский браслет, который я носил вместо амулета на шее, мягчели лицом и входили в мое положение.

Я верю, — величайшее преступление пролить Кровь брата своего. Я не знаю, кто из ингушей точно мой брат и для верности не хочу ошибиться.

Потом, когда Ермолов с казаками стал громить поселения горцев, я открыто назвал его «моим кровником» и обещал расплатиться за кровь братьев моих. Это стало известно в войсках и привело к ужесточенью вражды казаков и егерей. Потом же, когда я сместил Ермолова и пересажал его всю родню с казацкой головкой, война на Кавказе стала моею войной. Государь сказал мне, что после расправы с Ермоловым, я должен показать русским, что я — против горцев. Тогда я послал на Кавказ опергруппу фон Розена, чтоб они навели там порядок.

Не буду вдаваться в подробности, но очень быстро фон Розен собрал всех горских вождей в одно место, а потом всех схватил и зарезал. Почти всех…

Внезапно он вернулся в Санкт-Петербург и просил со мной встречи. Я принял его и поздравил с успехом и награждением. Но палач мой почему-то был не в себе. Он все время бледнел и странно нервничал. На него, вешавшего поляков аж тысячами, это было совсем не похоже. Я удивился и спросил генерала:

— Друг мой, что с вами? Вам нездоровится?

Розен побледнел еще больше и, запинаясь, пробормотал:

— Ваше Сиятельство, правильно ли я Вас понял, когда Вы говорили, что все, что мы сделаем на Кавказе — сделано Вашею Волей и будто бы Вашей Рукою, так что мы не должны сомневаться и думать при действиях?

Я удивился. Это была обычная формула и я всегда отвечаю за деянья парней, так что…

— Разумеется. Когда я вас подводил?

— Значит, мы убивали Вашей рукой и Кровь жертв пала на Вашу Голову?

Только тут я вдруг понял, куда идет речь. Сердце мое опустилось и я хрипло ответил:

— Да это так. Даже если бы вам пришлось убить моих сына, иль брата…

Фон Розен помолчал, не зная, как продолжать, а потом почти шепотом произнес:

— Среди этих. Ну… Пленных… Было пять ингушей. Я хотел было их… Тоже в расход, как и прочих, а потом вдруг и вспомнил, что Кровь — на Вас, а не на меня, а Вы говорили, что в Вас… И что убийство брата для Вас — тягчайшее из несчастий…

У меня захватило дух. Красные круги пошли пред глазами. Я тихо спросил:

— И что же вы сделали?

Фон Розен медленно выпрямился во весь рост и сухо отрапортовал:

— Я их отпустил. Сказал, что мой шеф — на одну восьмую ингуш и не может убить своих родственников. Они сперва растерялись, а потом оседлали своих скакунов и уехали. Через неделю отряд под командой ингуша Шамиля напал на нашу деревню и многих убил… Я отпустил сего душегуба и теперь готов нести за сие любую ответственность.

Мои секретари слушали это с разинутым ртом. Гробовое молчанье затягивалось, а потом я приказал князю Львову:

— Пишите приказ. За неисполненье задания генерала фон Розена отозвать и отправить в резерв. На мое усмотрение. Число. Подпись.

Фон Розен чопорно поклонился, щелкнул мне каблуками, звякнул шпорами и по-военному развернувшись, пошел из моего кабинета. Да только я его догнал у дверей, и положив ладонь на его руку, взявшуюся уж за дверную ручку, с чувством выдавил из себя:

— Спасибо Вам. Этого я не забуду.

Отзыв фон Розена привел к тому, что мы опять отвели всех егерей с Кавказа, а русские не имели технических средств, чтоб драться с горцами. Резня пошла пуще прежнего, но однажды… В одном из боев горцы пленили жандарма. (На всю Империю — триста жандармов, так что это стало сенсацией.) Все думали, что горцы потребуют за него дикий выкуп, но их вождь Шамиль вернул моему парню оружие и на прощанье сказал ему так:

— Вернись к господину и передай. Пока он помнит, что я ему Брат, я был и остаюсь ему Верным Братом. Да не допустит Аллах нашей встречи в этих горах!

После этой истории все пошло по-другому. Пленных горцев, если не убивали на месте, то после сортировали и на каторгу ингуши шли старостами колонн. Не могу сказать, что им были поблажки, но… жандармы никогда их не трогали. А уж тем более — всякая шушера из тюремного ведомства. В России ж открыто считают, что мы заодно с дикими горцами и даже, якобы, мои унтера ездили на Кавказ учить ингушей стрелять из винтовок с оптическими прицелами!

Ничего не могу сказать по этому поводу, но ряд особо ненавистных казаков был и вправду убит неизвестными с фантастических расстояний. Впрочем, я верю, что стреляли не ингуши, но кто-то из моих «лесных братьев», готовых идти на любую войну, чтоб только всласть пострелять по казакам.

Считая от отцов к матерям, я на одну восьмую — генерал «мужицкого рода». Вторую — остзейский барон «старого образца». Третью — обычный латыш, пират и разбойник. Четвертую, я верю — ингуш, кызылбаш. Пятую — голландец, банкир, ростовщик и разведчик. Шестую — ганноверский немец — купец. Седьмую — немецкий швейцарец, гениальный ученый, романтик. Восьмую — еврей, раввин, архитектор.

Говорят, от смешенья Кровей родятся удачные дети. Похоже, — мне повезло.

Генерал Бенкендорф был направлен с «важной государственной миссией» в Крым в начале августа 1782 года, а вернулся домой только по специальному разрешению Ее Величества в ноябре. Жили они с матушкой с той поры в разных домах.

Я — Карл Александр фон Бенкендорф родился на рассвете 13 июня 1783 года по русскому календарю, или 24 июня — по календарю европейскому. В Лифляндии в этот день празднуют день Солнцеворота — Лиго, матушка увидала в том особое предзнаменование и просила родню подарить что-нибудь младенцу на память.

Эйлеры подарили мне золотое перо и простенькую чернильницу — Леонарда Эйлера. Фон Шеллинги прислали из Пруссии «дорожные» сапоги — Эриха фон Шеллинга. Бенкендорфы, с дозволения Архиепископа Рижского, подарили мне рыцарский меч моего легендарного предка — наполовину эста Тоомаса Бенкендорфа. А латыши Уллманисы поднесли мне дубовый венок Короля.

Это покажется мистикой, но все эти дары оказали самое странное и магическое влияние на всю мою жизнь.

Детство мое я провел голозадым сорванцом-латышонком, но дубовый венок мой пожух и вскоре осыпался.

Юность моя ничем не отличалась от юности офицера германского вермахта. Но уезжая на Персидскую войну, я вернул проржавелый меч в Собор, и, по преданию, архиепископ, проводив меня, сказал так:

— Плачьте, братия. Властитель наш отказался от родового меча. Ливонии теперь никогда не подняться из пепла…

Молодость моя прошла в скитаниях по всему миру. В день, когда я вернулся из Парижа в 1811 году, матушка просила примерить еще раз прадедовы сапоги. И, о чудо! Сапоги, которые всю жизнь были велики мне, вдруг оказались совсем узкими и крошечными. Тогда матушка собственноручно кинула их в печку, принеся пылкую хвалу Господу Нашему со словами:

— Свершилось. Мой сын вырос из сапог деда моего. Слава его переросла славу основателя Абвера! Теперь я могу умереть.

Что же касается пера и чернильницы… В этом тоже есть нечто мистическое, — всякий раз когда я притрагиваюсь к этим самым священным для меня реликвиям, какие-то неведомые флюиды пронизывают меня насквозь и мне чудится, что весь мой народ в этот миг подле меня.

Венок Короля Лета, Меч Повелителя Риги, Сапоги Отца Абвера — все это было и сгинуло, как сон в летнюю ночь. Осталось перо, чернильница, неверное мерцанье меноры в темноте тихого дома и стопа чистой бумаги…

А может, — все ровно наоборот? Зачем мне перо и чернильница, если не о чем, да и незачем бумагу марать?

Впечатления же, мысли и жизненный опыт мне принесли именно сапоги. Если б не был я на Кавказе, не посетил с миссией Корфу и Ватикан, да не прошагал по всем дорогам Войны от Аустерлица до Парижа, мне наверное и перо б не понадобилось.

Но зачем сапоги, перерубленное бедро, перебитый мне позвоночник, раскроенный череп, да перерезанное саблей горло, если нету Идеи, сверхзадачи, ради коей и жизни не жалко?! Мечта всей моей жизни — Свобода для Латвии. Свобода от немцев и русских. Ибо ни те, ни другие, по глубокому моему убеждению, не могут дать моему народу ни Счастья, ни Будущего. (В какой-то степени это и Свобода от меня — Бенкендорфа. Немецкого офицера на русской службе.)

Я не скрываю этой Мечты и она, как ни странно — находит понимание и немцев, и русских. Ибо я не вижу выход в Восстании. Восстание — всегда кровь, всегда ненависть. Восстание — пролог к будущим войнам.

Моя же Мечта — в том, что русские когда-нибудь станут культурным народом, освободятся от рабства, — как внешне, так и внутри себя и поймут, что нельзя быть свободным, заточая в объятья соседей. И тогда моя Латвия по взаимному уговору навсегда покинет Империю…

Иные смеются на этим, но когда меня избирали на пост Гроссмейстера «Amis Reunis», я сказал так:

— Я прошел через все войны нашего времени и схоронил столько друзей, что вы и представить не можете. И я Мечтаю лишь об одном — Счастье для внуков и правнуков. А Счастье по моим понятиям заключается в том, чтоб они были Свободны, не знали Войны и чтоб русские не лезли к ним со всякими глупостями. И ради этого Счастья я готов убивать кого угодно и сколько угодно. И делать все, что угодно, чтоб только Россия быстрей развивалась культурно и экономически. Ибо вся грязь, гадость и глупости — с голоду, да невежества!

Так значит живу я не ради Ливонии — предтечи нынешней Латвии, но… детского венка из дубовых листочков. Венца Короля.

Короля Лета…

Загрузка...