Часть II. Ливонский меч

Нет мелочей в Делах Династических!

Колледж Иезуитов Аббата Николя был в том году самой лучшей, дорогой и, я бы сказал — элитной школой Империи. Именно из Колледжа вышли лучшие разведчики, дипломаты и управленцы. Однако, — в Колледж не рвались и для России он стал "вещью в себе".

Видите ли, — ученикам приходилось принять католичество. А это — на Руси не приветствуется.

Теперь вы поняли — кто учился в Колледже. Там были дельные мальчики из захудалых фамилий, много отпрысков видных поляков и огромное число лизоблюдов и прихвостней этих католиков. Там было немало курляндцев, в жилах коих текла немецкая и польская Кровь, но ни единого немца и лютеранина!

Мне не следовало приезжать в сей гадюшник. Единственное, на чем сошлись бабушка с матушкой — иезуиты мне обещали гарантии и протекцию: мой прадед по матушке был внуком Генерала Иезуитского Ордена в Рейнланде с Вестфалией, а в Братстве — большое почтение к Крови и былым достоинствам предков.

Вдобавок ко всему Генералом "русской ветви" нашего Ордена был Карл Магнус фон Спренгтпортен — лютеранин и швед. (Бабушка наотрез воспротивилась тому, чтоб на сей пост назначали католика, или — поляка. Бабушка всегда была дальновидною женщиной.) Хоть шведы не слишком дружны с нами — немцами, но поляков они попросту презирают. Так что мое появление в Колледже случилось под прямым патронатом Генерала "русских" иезуитов.

Добавьте к тому, что иезуиты замарали себя помощью всяким Костюшкам и бабушка запретила им свободное передвижение, иль проповедничество средь простого народа. Многие решили, что сие — полное запрещение Ордена, но это — не так.

России нужна была хоть какая-то разведслужба и вся иезуитская система образования осталась нетронутой. Но иезуиты хорошо запомнили тех мурашек, которые по ним бегали, когда моя бабушка (в присутствии своего ката — Шешковского) грозила им пальцем. Так что бабушке с матушкой были даны все мыслимые и немыслимые гарантии, что с моей головы — волос не упадет.

Началось все, как будто — нормально. Меня представили прочим ребятам и определили в казарму к "десятилеткам". Я начинал учебу с зимне-весеннего семестра и сильно отставал по многим предметам, — поэтому мне самому предложили выбрать Учителей и "Кураторов.

Преподаватели сразу же захотели знать — насколько велики мои знания в том, или — этом, — так что я так и не успел познакомиться с прочими "десятилетками". Выяснилось, что я хорошо знаю — химию, физику, математику и геологию с географией. Гуманитарные же науки оставляли желать много лучшего.

Отпустили меня "Кураторы" только лишь к ужину и я чувствовал себя совершенно разбитым и вымотанным. Я так устал, что… был зол на всех и на каждого. В Риге я привык к тому, что все меня считали лучшим учеником, а тут — целый день меня возили "по столу мордой" и я совсем разозлился.

В проверках мы прозевали обед и я был страшно голоден. Меня привели в столовую и посадили за один стол с прочими малышами. Я уже хотел есть (от еды на столах так вкусно пахло!), но все чего-то ждали и я не решился идти поперек местных традиций. Затем появился сам Аббат Николя и стал читать Мессу. Разумеется, по-латыни. И все стали повторять молитву вслед за отцом-настоятелем.

Впоследствии многие говорили, что я проявил лютеранскую твердость, но в ту минуту я попросту хотел кушать и… не знал слов по-латыни. (Каюсь, грешен. Знал бы — прочел и на славу поужинал!) Повторять же за прочими чужие слова я не мог и не желал, ибо сие — Смертный грех.

В ешиве Арьи бен Леви жидята надо мной подшутили, — сказали чтоб я прочел некий текст — якобы сие молитва Всевышнему, а там было написано: "Я — дурак". Верней, еще хуже и во сто крат обиднее. (Что-то из Библии про arsenokoitai. И что-то еще. Я таких слов даже в словаре не нашел!) С тех пор я ни разу не повторил на слух тех слов незнакомого языка, значения коих я пока что — не понял.

Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли надзиратели и встали за моею спиной. Один из отцов-иезуитов тихо спросил:

— А ты почему не молишься вместе с Братией?

Я постеснялся ответить, что я не знаю латыни и тихонько промямлил в ответ:

— "Vater Unse…" — я не успел даже кончить, как кто-то схватил меня за рукав и громко взвизгнул:

— Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант! Мог бы хотя б сделать вид…

Ребята, обрадовавшись развлечению в монастырской рутине, заорали на все голоса:

— Еретик! Схизматик! На костер лютеранина! Бей протестантов!

Столовая в один миг обратилась в бедлам и мне с настоятелями отрезались все пути к нормальному разрешению. Еще минуту назад они могли сделать вид, что ничего не заметили, а я — попробовать помолиться на римский манер… Теперь же им нужно было карать "схизматика", а я не мог отступиться от Веры всех моих предков.

Все муки голода обрушились на меня, живот сводило от всех вкусных запахов, когда я медленно встал из-за стола и хрипло сказал:

— За сим столом несет кровью моих друзей и товарищей… Я не смею трапезничать в одной компании с убийцами братьев моих… Будьте вы все — прокляты!

В столовой вдруг воцарилась ужасная тишина. Потом сам Аббат Николя веско сказал:

— Молодой человек, вас прислали сюда приказом Ее Величества и не в моей власти вышвырнуть вас отсюда. Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер. На хлеб и на воду.

С завтрашнего дня вместо занятий вы будете стоять на плацу — при позорном столбе до тех пор, пока не извинитесь перед Колледжем. Я знаю, что в ваших краях идет ужаснейшая война католиков с протестантами, но проклинать за нее ваших Учителей, по меньшей мере, — Бесчестно.

Засим — жду вашего извинения.

Я щелкнул каблуками в ответ и вышел вслед за двумя дюжими надзирателями из столовой. Мне так сильно хотелось кушать, что — ноги подкашивались. Но я вспоминал сладковато-тошнотный запах паленого мяса в Озолях и трупики маленьких девочек со вспоротыми животами. Я теперь не мог извиниться пред сими католиками даже на смертном одре. С голоду.

С того самого ужина и по сей день я чую себя — лютеранином.

Карцер располагался в огромной землянке, в коей в теплое время хранили продукты, чтоб они не испортились. Зимой же здесь было страшно холодно. Мне дали два теплых, шерстяных одеяла и я ими замотался, как кукла. Пара сухих, ржаных сухарей, да кувшин холодной воды, на коей уже стал появляться ледок, не спасли меня от мук голода, а надзиратели нарочно принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной и картошкой с подливой из слив.

Иной раз сии мучители нарочно подходили к окошку в двери, стучали ложкой по котелку и звали меня:

— Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и ешь на здоровье!

— Ты не понял, Болек, ты не тем его завлекаешь — эти свиньи не жрут говядины, им подавай только свинину! Эй, ты, жиденок — хочешь свининки?! Хрю, хрю — сволочь!

— Нет, правда, мы дадим пожрать — скажи только "Anne Domini", или что-то еще, а?!

Так они развлекались всю ночь — видели в окошко, что я не сплю, а я сидел, сжавшись в комочек, и думал — что было на уме у моего дедушки, когда курляндцы взяли его в плен и приговорили к четвертованию? Что думал мой прапрапрапрадед Иоганн, когда его — мальчиком выводили из пылающей Риги, чтоб жить на болотах — до того дня, пока он не прогнал поляков с нашей земли?

Каково ему было в первый раз съесть слизняка, да лягушку, ибо нормальная еда раздавалась лишь детям, да женщинам на сносях?

Я сидел и мучил себя такими вопросами и в какой-то момент стены карцера вдруг раздвинулись и ко мне вдруг сошли и Карл Иоганн — "Спаситель всех протестантов", и Карл Александр — "Освободитель", и несчастный Карл Юрген, убитый в Стокгольме, и Карл Иосиф — первый владетель русской Лифляндии.

Они сидели со мной и рассказывали, — как это было в их время и чего стоило: кому воевать с всесильной Курляндией, кому прокормить целый народ на бесплодных болотах, а кому и — перед лицом палача не отказаться от своих слов… И с каждой минутой, с каждым их словом я становился сильней и взрослей, а голод и холод отступались от моего бренного тела.

Когда наутро мучители отворили дверь карцера, они не поверили ни глазам, ни рассудку — по их рассказам (и донесениям, сохранившимся в архивах Колледжа) глаза мои стали необычайно покойны и — совершенно не детски. Я был очень бледен, но уже — при полном параде, — готовый стоять хоть всю жизнь на часах "при позорном столбе". Потом мне признались, что сам Аббат Николя, увидав меня у столба, сказал своим людям:

— Этот не извинится. Надо что-то придумать, чтоб и нам спасти свою Честь, и Государыня не взбеленилась, что мы тут морим морозом, да голодом ее любимого внука. Черт побери, она даже Александра Павловича не называет "любимым", а вот этого жида-лютеранина..!

Я, кажется, начинаю понимать — за что!

Пока они так совещались, прошло время занятий, обеда, свободного времени, полдника, прогулки и ужина. После каждых пятидесяти минут стойки навытяжку, мне дозволялось правилами десять минут посидеть в караулке и попить горячего чаю перед печью-голландкой. (В противном случае — я замерз бы еще до обеда!)

Интересно, что если в первый раз охранники (из вольнонаемных русских) даже не шелохнулись, чтоб пустить меня ближе к огню, а чашку я мыл себе сам, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахару и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с тех самых пор я считаю русских людей — самыми отзывчивыми людьми на свете. (Латыши б не простили врага, а тут…)

Ближе к ужину русские мужики уже нарочно грели для меня чай и сластили его ровно по вкусу. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью — божественная еда! Пару раз они пытались заговорить со мной, советуя "не лезть в бутылку". Я же отвечал им, что сие — "Вопрос Веры.

Они сразу же начинали злиться, но к вечеру я стал заставать их за спорами — почему на Руси такие Порядки? И самые злые из них ругались и говорили:

— Немцы вон — почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а прислуживаем всяким католикам! Тьфу, пропасть!" — и кляли себя, как скотов и предателей. (Меж ними не обошлось без доносчика и на другой день тем — двоим, самым злым мужикам иезуиты дали расчет. Мне стоило огромных трудов написать матушке и вскоре этих двоих вернули в Колледж — моими телохранителями.)

Самое страшное случилось после вечерней поверки. К тому времени весь Колледж уже побывал предо мной: малыши строили рожи, ругались и плевались исподтишка, ребята постарше грозили по-всякому, Кураторы хмурились и шептались между собой.

Когда стало темнеть, ко мне подошла группка старших ребят. Я не видел их лиц по причине "ливской болезни" и от этого мне стало страшно — я слышал, как они еле слышно уговариваются лишить меня Чести. На содомский манер.

Если бы они кричали, иль угрожали — это было б не страшно. Но они обсуждали сие спокойными ровными голосами и отвергали разные планы — там-то, по их мнению, нас могли увидать надзиратели, в ином месте трудно было привесть "москалей" и так далее…

Я не знал латыни и греческого, но уже хорошо понимал польскую речь. И я по построению фраз и всему прочему чуял, что это — родовитые шляхтичи — истинные Хозяева сего места. Все в Колледже крутится согласно их желаньям и планам. Они нарочно стоят тут — предо мной, ибо знают, что лифляндцы больны "куриною слепотой" и я не узнаю их, случись нам вдруг встретиться!

Окончательно же меня убедило в том, что это — не шутки, — их планы по сему грязному действу. Они ни разу не предложили друг другу (даже в шутку) "баловаться его задницей", но сразу решили, что насиловать будут — русские прихлебатели. "Москали это любят!

Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог — десятилетний против толпы пьяных, возбужденных подонков, действующих по приказу? Ниже я доложу все подробности отношения к мужеложцам как в русской армии, так и в Лифляндии. Здесь же достаточно указать, что мне было проще повеситься, чем с таким-то позором являться в родную Ригу!

Я не хочу марать мой Колледж, но в любом заведении, где содержатся только мальчики, бытует эта зараза. И везде, где есть сия гадость, находятся люди, кои…

В общем, — не отдавайте детей ни в какое учение, если там уже не учатся их кровные родственники! И чем родни больше, тем ребенку жить — проще. Я не хочу вас пугать, но… Запомните сей совет.

Когда поляки ушли, я еще долго стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я вдруг увидал в кромешной тьме всех моих предков и они смотрели на меня осуждающе…

И я подумал, — какого черта? Вот сделают меня "девочкой" — тогда и буду плакать, да думать, как с отцом объясняться. Сейчас же нужно решить — что делать в такой ситуации. Мне было десять лет и я не мог тягаться в прямом бою с большинством воспитанников — особенно русских. Но самое страшное было — не это. Я ничего не видел в сгущающихся зимних сумерках. Мне нужен был прежде всего — свет. И я придумал, как я его получу.

Теперь нужно было решиться с оружием. Я стоял у столба с незаряженным мушкетом, который нещадно оттягивал мне плечо. Мушкет был без штыка и я не мог воспользоваться им, как пикой. А на то, чтоб размахнуться им, как дубиной, у меня в десять лет — не было сил. К тому ж я не сомневался, что ко мне прибудут здоровые парни, наученные в Колледже уклоняться от прямого удара дубиной и палкой. А в рукопашной у меня не было шансов…

И тут меня осенило…

Во время очередной отлучки, я попросился у русских охранников "до ветру", а сортир стоял рядом с карцером. (Это чтоб пленники в наказание получали и запахи!)

Солдат довел меня до сортира и… Я отворил дверь, он из деликатности отвернулся, а я прошмыгнул в карцер. Там я сказал дежурному, что меня посылали за теплым — мол, настоятели решили, что я за свои проступки буду дежурить всю ночь. Он обалдел от такого известия, похоже что — пожалел меня и пропустил в камеру. А там уже были сложены все мои вещи, — во время обеда кто-то из Кураторов подошел к моему посту и сказал, что мои вещи принесли в карцер. Настоятели не хотели, чтоб я отныне общался с католиками.

Он не подчеркнул это, но я по сей день думаю, что Наставники, отвечая за меня перед Государыней, боялись именно чего-нибудь мужеложеского. Ночью-то они не смели зайти в наши палаты…

Я быстро обшарил сумки и нашел кинжал моей матушки. Не мальчишеское дело драться кинжалами, но матушка всегда говорила:

— Мы живем в век тления и разврата. Кинжал — вот единственный Оберег Чести благородной девицы!

С пяти лет Дашку учили правильно пользоваться сим инструментом, пряча его в рукавах, или — юбках. C'est la vie!

Одной Дашке было скучно с кинжалами и вскоре я стал составлять ей компанию. Учили нас сей премудрости бывалые пираты нашего батюшки, а уж они-то постигли науку драк в кабаках, да тесных трюмах!

Разумеется, кинжал был и остается весьма "дамским" оружием и на обычной войне не имеет значения. Так что я привык скрывать эти познания от окружающих и отцы-настоятели не придали значения фамильному оружию в вещах десятилетнего мальчика. Может, — я хотел его на стенку повесить, чтоб каждый раз перед сном смотреть на гербы нашего Дома?!

Я вложил кинжал в голенище левого сапога, а еще — под штаны закрепил этакую железку. Коль в драке вам саданут между ног — очень полезно, ежели там что-то железное! (Такие штуки носят ливонские рыцари со времен основания нашего Ордена и всем они хороши — да только в них нельзя помочиться, иль облегчиться по-крупному.)

Подготовившись таким образом, я вышел из камеры и побежал к охраннику у сортира. Ему я сказал:

— Там… В туалете я встретил самого отца-Настоятеля. Он велел вам сказать, чтоб вы повесили фонарей вокруг моего столба. Я буду стоять до отбоя и хотят, чтобы прочие меня видели.

В Колледже было принято, чтоб воспитанники сами шли к "дядькам" с приказами о собственном наказании. Разумеется, в иных случаях — дядьки шли проверять к начальству, — правильно ли до них донесли приказ, но… Охранник долго и тупо смотрел на дверь туалета, но — не решился зайти и проверить, какает ли там Аббат Николя?

В конце концов, дядька хмыкнул и отвел меня в караулку. Там охранники посовещались и решили между собой, что мне — попросту страшно стоять в темноте и я все придумал. Тем не менее, (а страх пред начальством — в Крови русского человека) они разожгли два огромнейших фонаря на десять свеч каждый и пошли вешать их на мой столб. Теперь вокруг меня было огромное пятно света и "куриная слепота" отступила.

Негодяи пришли после вечерней поверки. По их речам и произношению это были ребята, конечно же, русские и не из самых видных семей. Потомственные лизоблюды разных хозяев.

Яркий свет их, в первый миг, напугал, а люди этого сорта любят вершить дела в темноте. Но потом страх перед польскими господами заставил их показаться.

Их было пятеро. Я верю в физиогномику и по всему было видно, что все это — люди слабые и зависимые. Им приказали — они и пошли. "Не-джентльмены". Весьма — не джентльмены.

Они что-то начали говорить про то, — как мне с ними будет сейчас хорошо и прочие гадости, а по мерцающим огням в детских казармах я видел, что все воспитанники прилипли к окнам и радуются бесплатному представлению. Это входило в мой план.

Дело было после вечерней поверки и я уже мог не стоять по-парадному. Поэтому я скинул с плеча мушкет, ухватился за его ствол покрепче и сделал вид, что хочу использовать его, как дубинку. Эти шакалы тут же взяли меня в круг и стали дразнить, чтоб я "раскрылся.

Я же прижался спиною к столбу, и делал вид, что готовлюсь драться мушкетом. Сам же — незаметно для нападающих, — вытянул плечевой ремень из оружия. Когда по их лицам (а мне теперь хорошо было видно) я понял, что они готовы броситься, я внезапно кинул мушкет им под ноги!

Один из них оступился и я пустил по снегу ременную петлю, захлестнув ею ногу второго мерзавца. Споткнулся и он, зато третий налетел на меня и со всей дури — пнул меня промеж ног!

Честно говоря, я верил, что сия "миска" лучше бережет "мое достояние". Но удар был такой, что у меня искры из глаз посыпались, а я подлетел от удара чуть ли не до небес! Но моему врагу пришлось еще хуже — "лифляндская миска" имеет своеобразные выступы и шипы впереди так, чтоб с одной стороны не порвать спину лошади, а с другой… С другой стороны нападающий заорал благим матом и повалился на снег, цепляясь за несчастную ногу (он сломал на ней сразу три пальца!).

Но и я рухнул наземь. На меня тут же бросились двое оставшихся негодяев. Первый прыгнул на меня сверху и его вопль был слышен даже в покоях Отца-Настоятеля.

Я целил ему ножом в глаз, но чуток промахнулся. Глаз, конечно же, вытек и рожа преступника практически развалилась напополам, но… Он остался в живых. Впрочем, весьма ненадолго.

В разные стороны брызнул фонтан КРОВИЩИ и прочие молодцы обкакались на месте от ужаса. Они готовились к своему преступлению, но мысль, что резать будут именно их — не приходила им в голову. Будь на их месте настоящие шляхтичи — меня бы, конечно, убили, но слабые люди поступили так, как им было привычней. Они замерли на местах, выжидая — чем это кончится.

Из них рядом со мной остался последний. Прочих я задержал своими уловками и теперь мы были один на один. Он — здоровый и сильный. Но из всех пятерых он шел сзади всех и я знал, что он — трус. Я — десятилетний малыш с фамильным кинжалом в руке. Но — четверо валялись вокруг меня. И я сжег за собой все мосты…

Он взглянул мне в глаза, смертный ужас плеснулся из них и сей здоровяк обернулся и побежал. А я знал, что если он убежит — придут новые и когда-нибудь добьются все-таки своего…

Поэтому я ловким ударом заплел ему ноги и бросился на него сверху с кинжалом. Удар ножа пришелся в какую-то кость и рука моя на миг онемела — настолько сильна оказалась отдача. Но, когда я выдирал нож, КРОВИЩА хлестнула и в этот раз и такого ужаса противники не могли вынесли. Они со всех ног бросились от меня, а сей — последний парень был шибко ранен и не мог убежать. (Парень с перебитыми пальцами на ноге удирал чуть ли не на четвереньках, а прочие его просто бросили. Что взять с них — не джентльменов?)

Со всех казарм к нам бежали, кто-то кричал и грозил мне всеми смертными карами, но… Я знал, что обязан преподать всем урок — не связывайтесь со мной! Поэтому я расстегнул крючки на форме несчастного, раскрыл мундир там, где сердце и посмотрев в искаженное ужасом лицо раненого, сухо сказал:

— Не вноси платы блудницы и цены пса в дом Господа твоего, ибо сие — мерзость перед Всевышним!

По его глазам я увидел, что он не понял моих слов, а стало быть не знает ни Истории, ни Писания. А раз человек не ведает Заповедей — сие не убийство. И я опустил нож ему прямо в сердце…

Он дрыгнул ногами, я потянул кинжал на себя и он, с легким чавканием, вышел из тела. Я аккуратно обтер кинжал полой куртки убитого и вложил его назад в голенище. Вокруг нас тесным кольцом были люди. Впереди всех в накинутой наспех шинели стоял Аббат Николя. Я, пожимая плечами, сказал:

— Он не понимал слов Второзакония и стало быть — не знал Писаний. Стоило ли держать его Иезуитом?

Аббат потрясенно кивнул, а потом вдруг опомнился — Писанье — Писанием, но я же ведь у него на глазах совершил — истинное убийство. С холодным расчетом и в полном сознании.

Когда это дошло до него, Аббат отшатнулся от десятилетнего душегубца и, невольно крестясь, пробормотал:

— Случалось уже убивать?

— Да, я убил однажды поляка. Не сознавая того. Но я был тогда еще маленьким — в этот раз все по-другому!

Аббат еще раз перекрестился и еле слышно сказал:

— Вернись в свой карцер. Я сообщу обо всем Государыне и твоей матери. До их решения из камеры ты не выйдешь. Мы учим воспитанников убивать, но боюсь общенье с тобой их научит — черт знает чему…

— Ваше Преосвященство — сей русский не ведал смысла Писаний! И я сообщу чрез свою мать о том, что вы заставляете нас зубрить священные тексты, не вникая в их суть! Что скажут в Риме?!

Не знаю, что на меня нашло и откуда во мне — десятилетнем ребенке взялись эти слова. Но они зафиксированы в протоколе об этом событии и многие из тех, кому довелось читать их — верят, что средь фон Шеллингов не все чисто. Мол, иной раз нашими устами говорит…

Некоторые думают, что это — Всевышний. Другие верят, что это — Его главный Враг…

Как бы там ни было, все Наставники прямо аж поперхнулись от моих слов. До них внезапно дошло, что я и впрямь способен нажаловаться непосредственно в Ватикан, а там по сей день служат иные мои родственники. (Сегодня Посланник самого Папы при Ордене Иезуитов мой шестиюродный брат — с той самой ветви, где дед по матери прадеда был Генералом Ордена в Рейнланде с Вестфалией.)

А среди Иезуитов важнейшей из добродетелей почитается разъяснение Сути Писания всем воспитанникам, так что мое обвинение было ужаснейшим из тех, какие только можно придумать.

Я-то узнал сие и многие иные из темных мест, не разъясняемые христианам, из чтения Талмуда и Торы под руководством Арьи бен Леви. Сие — История пращуров наших и Арья считал, что нельзя к ней подходить с нравственными оценками, свойственными христианству. Христиане же, когда "налетают" на такие места в Священном Писании, начинают юлить, ходить вкруг, да — около, ибо дословный перевод того, что тут сказано, порождает больше вопросов, чем возможных ответов. Особенно сими штуками грешат Евангелия, так что я люблю сажать в лужу всяких там проповедников, да "святых старцев.

Знаете, если человек и вправду Святой, Господь укажет ему, как разъяснить иные противоречия Святого Писания. "Святоши" же сплошь и рядом начинают вертеться, что уж на сковороде — вконец запутывают себя и других и становятся общим посмешищем. Я же говорю в таких случаях:

— Религия — Вопрос Веры. Ежели вы верите в то-то и это — сие не требует объяснений. Так оно — было. Поэтому и появилось в Писании. А ежели вы с тем не согласны, пытаясь объяснить сие на ваш вкус, — вы — неверующий. И доказываете вы нам сейчас не Писание, но — собственный атеизм и душевную пошлость. Слава Господу, что вы пред нами, наконец-то — разоблачились.

Ровно неделю я сидел в моей камере. Но уже на второй день ко мне пришли солдаты из русских, которые стали ставить огромные нары в три яруса и мастерить новую печку.

Я, грешным делом, думал, что мой поступок вызвал резонанс в Колледже и многие русские восстали против навязанного им католичества… Но ровно через неделю двери моего узилища вдруг растворились и сам Аббат Николя вызвал меня на улицу. Там в две шеренги стояли мальчики в лифляндских цветах — черное и зеленое.

Аббат сказал мне:

— Я чувствую, что ты будешь у них предводителем. Принимай же команду, чертов ты — лютеранин…

Я пошел мимо строя и на меня смотрели такие знакомые — родные милые лица. Все — немцы и мои родственники, или — родственники моих родственников. За вычетом двух ребят.

Я не поверил глазам, — самыми младшими среди прочих стояли Петер и Андрис. Два моих латышонка, кои никак уж не могли попасть в столь дворянскую школу. Но на рукавах латышей красовались странные вензеля и не виданные мною гербы (правда полученные путем трансформации Ливонского Жеребца — знака Бенкендорфов).

Я отсалютовал вновь прибывшим и они выдохнули в морозный воздух в двадцать маленьких глоток:

— Хох! Хох! Хох!

Нары в карцере стояли в три яруса по семь коек и я теперь понимал — почему.

Через минуту нам дозволили "разойтись" и я первым делом обнялся с моими товарищами. Оказалось, что у матушки случилась разве что — не истерика, как только она услыхала, что мне тут угрожало. Она сразу же созвала всех наших родственников и попросила подобрать "ребяток покрепче". (При этом она всерьез спрашивала — не будет ли кто из родителей против, если их чадам "доведется взять в жены католика"?)

Вопрос сей вызывал бурю веселья средь наших родственников, — впрочем, многим ребятам родители не советовали "увлекаться такими делишками". В Лифляндии позор может пасть лишь на "девочку" в этом процессе. Парень же, выказавший себя "мужиком", заслуживает легкого порицания и горячего скрытого одобрения за сей "подвиг.

Два места из двадцати было сразу же занято за Петером Петерсом и Андрисом Стурдзом, а их отцов матушка внезапно для всех посвятила в дворянство. Так что остальные вакансии ушли под самых здоровых, твердолобых и драчливых сыновей моей Родины. Удивительно, но самыми тупыми, могучими и выносливыми оказались именно Бенкендорфы, да Уллманисы — "мужицкая Кровь" понимаете.

О пруссаках сказывают, что они славны "классическим воспитанием". Заключается оно в следующем. Если у мальчика есть "голова", его порют до тех пор, пока он спросонок не начнет брать интегралы. Если у мальчика есть "рука", его лупят до тех пор, пока он не перестанет свинячить в своих чертежах и не научится с первого раза рисовать паровик в туши, не пользуясь циркулем и линейкой. Ни для чертежа, ни для снятия измерений.

А если у парня нет ни "головы", ни "руки", его ждет казарма.

Попадают туда совсем просто. Тебя лупцуют до тех пор, пока ты не отчаешься выучить очередную китайскую грамоту, иль выполнить простейший чертеж. А отчаявшись и собравшись с духом дашь когда-нибудь сдачи своему педагогу!

По слухам, будущего генерала пруссаки узнают по сломанной челюсти, рангом пониже — по выбитым двум-трем зубам. С одного раза.

Прибывшие "новички" были еще слишком малы, чтоб с удара проломить череп, но… В миг встречи я сам оторопел от их внешнего вида. У семи молодцов были шрамы на всем лице, у половины сломан нос и "пересчитаны" зубы и у каждого (они по очереди пожимали мне руку) костяшки на пальцев настолько распухли, что кулаки больше походили на добрую кружку для пива.

Ребята были разного возраста — от десяти до шестнадцати лет и все, как один, страшно уважали меня: каждому из них доводилось уже убивать (особенно всяких поляков), но это было в пылу борьбы — под аффектом. Убийство ж "глаза в глаза" в здравом уме и трезвом рассудке (да еще в таком возрасте!) поразило их воображение и до сего дня сии костоломы смотрят мне в рот (благо к тому же я завоевал их симпатию подсказками на уроках).

В первый же день по прибытии "новички" в "свободное время" устроили грандиозную драку: мы против всех. Итог драки был непонятен и на второй день побоище повторилось — за обедом в столовой. В третий раз мы схлестнулись с русскими и поляками на вечерней поверке и…

Если б Колледж был армейской казармой, неизвестно чем бы все кончилось (меж русскими есть истинные богатыри). Но…

Иезуиты не любят сплоченные коллективы и с первого дня ребят заставляли шпионить за ближним, да наушничать друг на друга. Единственные, кого обошла порча сия, были благородные шляхтичи, которые не желали утратить собственный "гонор" и поэтому сохранили между собой нормальные отношения. Прочие же пресмыкались пред этой действительно сильной и очень сплоченной группкой ребят. Но поляки не так хороши в рукопашном бою, как немцы и русские…

В остальном же, в Колледж до того дня брали ребят, выказавших прежде всего свой рассудок, и поэтому наша крохотная компания быстренько навела "страх Божий" на славянское большинство.

Аббат Николя был опечален сими событиями и даже писал в Ригу письмо, в коем пенял моей матушке:

"Я знал вас воспитанницей нашего Ордена и ждал, что вы пришлете воспитанников, могущих прибавить Славу и Честь вашей же Альма Матер. Вы же пригнали мне юных существ, коих я не решусь назвать даже людьми…

На что матушка отвечала:

"Я не забыла моего Долга и Признательности перед Орденом и клянусь Честью прислать вам воспитанников, за коих нам не придется краснеть. Но, увы, сейчас середина учебного года и я не могу отрывать от учения мальчиков, коим вредна перемена в учебе. Они будут у вас, как положено — в сентябре. Пока ж я прислала тех ребят, коим не важно — где, когда и чему там учиться. Прошу вас не прогонять их, ибо первенцу моему скучно жить без родных лиц и товарищей.

(Осенью прибыло еще тридцать новеньких, — на сей раз им было по девять-одиннадцать и теперь все мы числимся гордостью и легендой русской разведки. Но и "родные лица с товарищами" остались на обучение. Они стали красою и гордостью нынешней жандармерии.)

Вскоре после прибытия новых воспитанников тот самый кривой, из покушавшихся на мою Честь, был изнасилован неизвестными и повесился. Или был кем-то повешен. Следствие так и не пришло к какому-то выводу.

Кто-то сломал ночью решетки на окнах его лазарета и засунул чуть ли не целую простыню ему в рот, чтоб было тише. Затем ему практически разорвали всю задницу, — так что ни у кого не возникло сомнений — что испытал несчастный в последние часы своей жизни. (А, судя по следам в лазарете, это были и вправду часы — для несчастного это была очень долгая ночь.) Потом он повесился.

Наутро вся наша компания поднялась по тревоге и была проведена в лазарет. Там врачи всерьез разглядывали наши "хозяйства" на предмет поисков свежих надрывов, крови, кала и прочего… Ну, вы — понимаете. Ничего такого у нас не нашлось, да и вспомнили лекаря одну тонкость — преступление произошло темной ночью, а у нас всех, как на грех — "куриная слепота"! Доказанная медицинской проверкой…

Вот и зашло следствие в дикий тупик, да так из него и не вышло. Лишь через много лет — на смертном одре один из бывших русских воспитанников на предсмертной исповеди сознался, что — насиловал в ту ночь несчастного. Потому что кое-кто подошел к нему ясным днем и русским языком посоветовал "принять участие в оргии", а не то — "в другой раз весь Колледж возьмет тебя замуж". Исповедник так и не смог добиться у умирающего, — кто же заставил его совершить эту гадость. Даже на смертном одре сей слизняк страшился тех загадочных неизвестных, которые обещали опозорить не только его, но и его сестру и малого брата в придачу.

Между нами же — доложу: я сказал моим парням, что мы не должны быть хуже поляков. Если поляки не хотели сами марать (сами знаете что) в чужой заднице — чем же мы хуже?!

Как бы там ни было — всю нашу шатию взяли под подозрение. Наш карцер обратился в вылитую тюрьму. На территории Колледжа появился новый забор и уроки у нас теперь были в бывшем караульном помещении. Мало того, — теперь мы ходили даже в туалет только строем и разве что — не с собаками!

Только уроки, путешествия в коллежскую библиотеку строем и потом — на весь день под замок в общий карцер. В землянку.

Нам построили огромную печь, чтобы нагреть сие подземное помещение. Да только всю землю нагреть невозможно и на бревнах стен по утрам снова был иней. Зато печь раскалялась так, что камни краснели и нам приходилось ждать, пока не прогорят все дрова — карцер был под землей и мы боялись угореть ночью, коль что — не так.

Сперва мы думали дежурить по очереди, но потом выяснилось, что в одиночку человек засыпает и тогда мы решили как-нибудь развлекаться. Все вместе — пока не прогорит печь…

Нас, в отличие от других, подымали лишь после рассвета. С "куриною слепотой" мы все равно были, что слепые котята в утренних сумерках и поэтому нам можно было спать по утрам. (Зимние ночи в Санкт-Петербурге длинней, чем даже — в Риге.) Так что и засыпать мы могли много позже.

Зато фонари охрана тушила сразу после отбоя и мы почти что весь вечер лежали на наших нарах, укрывшись тремя одеялами, и глядя на раскаленную докрасна печь. А что делать такими ночами?

Тут-то и пригодилась моя любовь к литературе. Я рассказывал "родным и товарищам" приключения Барона Мюнхгаузена, путешествия Гулливера в Лиллипутию и Бробдингнег… А еще все сказки братьев Гримм и германские саги с преданиями. У меня оказалась хорошая память и ночами я читал моим парням историю о "Рейнгольде" и вспоминал, как лесные эльфы пляшут вокруг своих страшных костров. Удивительно, но все эти немцы совершенно не знали ни собственной мифологии, ни современных романов, ни сказок!

Ребята дожили до шестнадцати лет и не знали о "Верном Хагене", иль про "Голландца Михеля" и "Холодное Сердце"!

Потом, когда уже наша часть Колледжа переехала в Ригу, а затем на Эзельские острова — все казармы строились так, чтоб все кровати были в три яруса и все дети в казарме могли видеть раскаленную печку и огонь в ней — долгими зимними вечерами. А средь ребят всегда находились рассказчики, которые повторяли и немножко перевирали мои самые первые байки и басни, которые я рассказал "родным и товарищам". А многие их поправляли из темноты, ибо все эти рассказы спелись в этакий неразрывный канон, который теперь передается из поколения в поколение.

Эзельская Школа Абвера сейчас стала Школой при Академии Генерального Штаба. Теперь уже большинство наших воспитанников — славяне, а не — германцы (немцы со шведами). Но по-прежнему в нашей Школе стоят кровати в три яруса и долгими зимними вечерами докрасна топится печь… (Казармы же по сей день без нормального отопления и освещения!)

И все эти "канонические" истории вновь и вновь под мерцанье огня и хруст горящих поленьев повторяются из уст в уста по-немецки на ливонском наречии, характерном для нынешней Южной Эстонии… (Лишь в последние годы самые популярные истории и сюжеты сих баек стали (опять же изустно) переводиться на русский язык.)

Тут… Все важно! И обязательный холод в зимней ночи, и темнота вокруг малышей, и их уютные норки из трех слоев одеял, и тепло от почти что — костра посреди древней пещеры, и даже — мистическая пляска язычков пламени — все это действует на что-то, оставшееся в нас от первобытного троглодита… Причастность к общей пещере. Племенному огню. Единому племени, готовому за вас биться. А самое главное — к Истории, традициям и обычаям "наших". Поэтому — именно немецкие сказки. Диалект древних ливонцев. Сказание. Тайна.

Детям важно ощутить себя чем-то целым и я против иезуитских привычек всех меж собой перессорить. Да, большая "связность" моих воспитанников грозит нам "обрушиваньем" всей Сети сразу, заведись в ней червоточина. Но зато мои парни реже "горят", чем агенты противника. Один-единственный раз пролитая совместно слеза на скованным семи обручами сердцем "Верного Хагена" стоит для меня во сто крат больше, чем остальные уроки все — вместе взятые. (А если они еще и догадываются, что "Верный Хаген" прибыл в сказку из "Песни о Зигфриде" и сердце его "рвется" под уколами Совести, — я считаю, что прожил жизнь не напрасно.)

Ребятки мои умирают, но "вытягивают" "паленых" товарищей, а сие — главная черта русской разведки. Начинается ж она — с совместного слушанья сказок и СОПЕРЕЖИВАНИЯ наших учеников.

Сия методика появилась случайно, но будем мы прокляты, ежели откажемся от столь эффективного… Да черт с ним, с методом! Главное, что мы учим ребят быть друг другу — РОДНЫМИ ТОВАРИЩАМИ!

Все это, конечно же, хорошо, но… Иезуиты не стали бы главными и лучшими в сих делах, если бы не пытались сделать что-то подобное. Увы, они обнаружили в нашей методе — серьезный изъян. (Вернее, — не в нашей, ибо подобные вещи пытались войти в обиход много раньше.)

Червоточина заключается в том, что мы опираемся на такие понятия, как — Родина, Честь, Долг, Порядок и Верность. Но сие — увы, не добродетели, но "атрибуты" воспитанников. Объясню разницу.

Все наши качества делятся на две категории. Одна из них — Добродетели. Это такие качества, которые могут меняться со временем. Можно выучиться, иль заставить себя быть умнее, добрее, отзывчивее. Можно быть злее, иль скаредней — бывают и сии "добродетели". Можно стать даже чуть более честным, иль совестливым!

Но нельзя быть "немножко больше ПОРЯДОЧНЫМ". Сие — нонсенс. Человек или порядочен, или — нет. Поэтому Порядочность (в отличие от Доброты, или Совести) не Добродетель, но — Атрибут.

Главное же отличие Добродетели от Атрибута — первая обычно воспитывается, но второй — наследственный признак! Никогда от осины не родятся апельсины. Если матушка — продажная тварь, грешно требовать от потомства Чести, иль Верности. Если папаша — потомственный паразит — блюдолиз, сыночки его унаследуют и гибкий хребет, и "масленую задницу". Таковы уж законы Наследственности.

Именно посему дворянство любой страны пытается возвести барьеры меж собой и всем прочим. Все прочее попросту неспособно в лихую годину "встать под орла" и сдохнуть во имя — ИДЕИ. Иначе — оно само звалось бы — Благородным Сословием!

Увы, наше сословие — меньшинство во всех странах. При том, что благородные люди Пруссии, или Франции не горят желанием поработать на нашу разведку. Стало быть — наша методика годна лишь для юных дворян Российской Империи. Да и то — не для всех.

"Баловаться любовью" — свойство всех нас без изъятья. Поэтому из Холмогор и приходят крестьянские мальчики в лаптях, да опорках и превращаются в Славу и Гордость Империи.

Увы, — обратное тоже бывает. Слишком много "князьев", да "графьев" в дни Нашествия прятались по поместьям, чтобы не предположить, что их матушки (или бабушки) "крутили романы" со смазливыми кучерами, да конюхами.

Кровь-то ведь не обманешь — коль папашу, иль деда пороли за "баловство" на конюшне, этакий "князь" сам дождется насильников, доверит им вожжи, да заголит задницу! А-то и — подмажет родимую, коль его папаша, да дедушка улещали не только "хозяюшку", но еще и "Хозяина"! Дело-то для сей Крови — привычное…

А как увидать сию "подлую" Кровь в маленьком мальчике? Остается либо довериться Чести его отца, и особенно — матушки, иль… отказать ему прямо с порога. Ибо если его низкая Кровь проявится за границей во время задания, — такой погубит не только себя…

В итоге — моя разведка стала лучшей в Европе и мире, но — мне не хватает учеников. Один из моих лучших воспитанников — Федя Тютчев выказал талант поэтический и мог (и должен был!) стать выше Пушкина. Но мне в тот момент нужен был резидент на юге Германии и я предложил на выбор — публикации, гонорары, всемирную Славу, иль — безвестность за тридевять земель от России…

Мой ученик выслушал мое предложение и просто спросил:

— Если бы вам не нужен был человек там — в Баварии, вы бы меня напечатали?

У меня сжалось сердце. Мой мальчик хорошо "почуял" то, что я счел его Незаменимым для Дела.

Я не смог говорить. Руки мои затряслись, и я никак не мог высечь искру, чтоб раскурить трубку. Тогда мой любимый ученик подошел к моему креслу, сам ударил кремнем по огниву, долго смотрел на тлеющее пятно в табаке, затем грустно улыбнулся и, пожимая плечами, тихо сказал:

— Спасибо. Такая похвала — дорого стоит. Зато я знаю, что у меня есть хотя бы один — читатель и почитатель.

Через год он прислал мне письмо с новым стихотворением. Оно называлось "Ad Silentium" и… Лишь когда Тютчев "сгорел на посту", я издал все его гениальнейшие стихотворения и вы, конечно же, их знаете. Но, как приказал нам сам Тютчев — "Молчи!

И все же — признаюсь. В тот день, читая стихотворение Тютчева, я плакал. Я рыдал, как ребенок, ибо век поэтический короток, а я не дал ему писать в самые романтические, в самые плодотворные годы…

Да, я фактически приказал "убрать" Пушкина. Я дозволил уничтожение моего племяша — Миши Лермонтова. Но если — ТАМ меня спросят, каюсь ли я, я отвечу:

"Я грешен пред русской словесностью только в том, что не дал писать Федору Тютчеву. Сей Грех на мне и за сие — нет мне прощения. Но в том году у меня не было иных резидентов, а Федя спас Империю от войны на три фронта…

Я объяснил главную проблему нашей методики. Мы выпускаем лучших разведчиков, но с самого первого дня принуждены отсеивать много лишних. Иезуитская же метода тем и удобна, что позволяет работать на "любом матерьяле". С тою поправкой, что если мы пытаемся говорить с ребятами на языке "высших материй", иезуиты используют для себя самые простые и часто — низменные стороны нашего естества.

В итоге, — мои ученики всегда выходят победителями в споре с иезуитскими выкормышами, но… Пока я готовлю одного Федора Тютчева, мои противники выпускают полтысячи негодяев, с коими… сложно бороться. Но можно и ДОЛЖНО.

Чтобы не быть голословным, опишу — как нас воспитывали иезуитскими методами.

Как я уже говорил, прибывшие ребята не отличались сообразительностью, а за неисполнение простейших заданий нас пороли Наставники. Вернее не нас, их.

Меня нельзя было трогать, — я мог нажаловаться и за меня спрашивала сама Государыня. Но наши мучители никогда не делали тайны, что порют моих друзей не за их проступки и глупость, но — мое своеволие и то, что я — зарезал католика.

Сперва это просто. Когда весь класс выводят на порку за какой-то проступок, а тебя на глазах всех оставляют, это — такое счастье… В первый раз. Потом ты лучше других чувствуешь каждый удар розог и сдавленное мычанье товарищей по ночам, когда они не могут лежать на спине.

Пару раз я вставал и пытался пройти порку со всеми, но меня выводили из строя и говорили:

— Вас, милорд, — не положено!" — это было хуже самого наказания.

Первое время я не знал, что мне делать… Потом же мы обнаружили, что у Наставников все меньше поводов пороть нас. (Разве что за драки с католиками, но тут уж — вопрос принципа и мы били славян — всласть. Авансом за те мучения, что придется нам выдержать в экзекуции за сию драку.)

Единственное, за что они могли нас пороть были — уроки. И тогда мне порой приходилось не спать, решая три-четыре варианта контрольных на всю "немецкую" братию.

Вскоре, как нам показалось, Наставники стали что-то подозревать и однажды ребят поймали с моими решениями. Была грандиозная порка, но "крепкие на голову" латыши, да бароны оказались настолько же "крепки на задницу" и "решальщик" остался не названным. (Меня бы не выпороли, но возник бы ущерб для моей Чести, а стало быть и — для Чести любого лифляндца.)

В ночь после сей экзекуции мы обсудили дела и уговорились о тайных знаках и потаенных местах, где будут мои варианты.

Пару недель все шло хорошо, а потом нас опять сцапали. Опять были розги, опять все молчали и нам пришлось менять код, приметы и места "сбросок". Ровно через неделю мы снова попались — словно на пустяке. А дальше и мы, и Наставники шли на принцип…

Ровно в день раскола Колледжа на столичную часть и "Эзельс абвершуле" мучители показали нам свои тайные кондуиты. И выяснилось, что те давно плюнули на наши познания в истории с географией, зато мы, не зная того, штудировали полный курс "тайных сношений, переписки и обмена сигналами на вражеской территории"!

Я, кроме того, проходил курс "повышения работоспособности в экстремальных условиях", а тупоголовые братья мои — "поведению при допросах с пристрастием.

В этом и есть вся суть иезуитства — мы верили, что создаем что-то новое, боремся против Системы, а Она в это время, строго придерживаясь учебного плана, учила нас грязному ремеслу: умного заставляла еще сильней напрягать извилины, а явным "бойцам" показывала на страшном примере — где человеку больно. Как делать — больно. Как самому терпеть нестерпимую боль. Как развязывать языки при помощи боли. Без помощи боли. Как пытать. Как терпеть пытку. Как ненавидеть мучителей и весь мир, а особенно — ближнего своего.

Сплошь и рядом, когда мы ловим вражьих агентов, выясняется — насколько они ненавидят друг друга и работают зачастую лишь за страх, иль — в надеждах занять высший пост в иерархии и самому "пороть низших", иль "избавить себя от всяких порок". Успехи моего Управления, Абвера и "Интеллидженс Сервис" лежат именно в том, что мы боремся за Идею (каждый — свою), а наши враги в страхе "порки". Мы, конечно же, — лучше. Но их — в сотни раз больше.

Когда мы плыли в то Рождество (в декабре 1795 года) из Санкт-Петербурга на Эзель, настроение у ребят было жуткое. Нас унизили, оплевали, заставили сомневаться в товарищах…

Ребята боялись и не хотели между собой разговаривать — все думали, кого из друзей пороли чуть меньше и — что за этим скрывается. Если бы мы оставили это, как — есть, эти мысли разъели бы нас изнутри, как ржа разъедает самый лучший клинок.

Но все эти порки научили меня чуять боль, настроения и сомнения моих родных и товарищей. Поэтому я собрал их в трюме нашего корабля и сказал так:

— Нас обидели потому, что мы — лютеране не дали спуску юным католикам. За это нас обижали и мучили. Но если бы мы не были вместе и гнулись перед католиками, нас бы не только мучили, но и обратили бы в "ночные горшки", иль посмешища — даже для русских. Ибо сии негодяи ненавидят всех нас за то, как родители наши режутся с мировым католичеством!

То, что нам стало известно, случилось намеренно и для того, чтобы разъединить нас. Господа, я верю в невиновность всех нас и любого в отдельности, ибо в ином случае — это стало б огромным пятном на Чести всех нас. И об этом бы — нам доложили. Враги не упустили бы случая обидеть нас побольней!

Раз этого не случилось, все мы — чисты и сегодня нас волнует иная проблема. Два года сии нелюди пороли и мучили нас. Они многократно пролили нашу Кровь. Если мы не ответим — пятно на нашей Чести.

Я предлагаю — убить их. Всех до единого. Без изъятья. Всех, кто хоть раз — когда-то коснулся нас розгами.

Парни мои зашумели и сразу обрадовались, но мудрый Андрис, который был смышленей всех прочих, засомневался:

— Самому старшему среди нас нет девятнадцати. Как же мы убьем сих взрослых людей, — опытных разведчиков и жандармов?

Я сразу призвал всех ко вниманию и пояснил:

— Конечно, мне только — двенадцать. Я пока не имею ни сил, ни умений на такой шаг. И враг наш ждет сегодня чего-то подобного. Поэтому я прошу от вас Клятвы — в принципе.

Пока же мы должны сделать все, чтобы наши Наставники ничего не пронюхали. Каждый из нас должен выучиться от них всему лучшему, принять все хорошее, что бывает в сем ремесле. Никаких кислых рож, иль чего-то подобного. Орден должен считать, что недовольство всех нас было вызвано тем, что мы учились в России.

Пусть Орден думает, что мы — его скрытый резерв в лютеранской части Империи. Пусть он доверится нам. Пусть он выдаст нам списки своих тайных агентов в Прибалтике и России (а они — существуют, — вне всяких сомнений!). Пусть Орден доверится нам настолько, что поможет нам оружием и деньгами на Восстание против России. И тогда…

Нас слишком мало, чтоб перебить католиков один на один. Но когда русские осознают, что сии медоточивые люди толкают нас на мятеж, у нас будут силы и средства совершить наше мщение!

Ребята затихли, а потом хором крикнули: "Хох!" Так началась наша тайная борьба против Ордена.

Многие русские не могут поверить, что такую "людоедскую" Клятву — "вырезать всех своих Учителей и Наставников" мог потребовать двенадцатилетний мальчик. Но сие подтверждается рассказами всех основателей Третьего Управления и Корпуса Жандармерии, а также — личными письменными воспоминаниями графа Дубельта. А еще — сие подтверждается кровавыми событьями "католической Пасхи" 1812 года. (Шестнадцать лет мы ждали удобного случая и, наконец, добились того, чтоб русские убедились в Измене католиков, а видные Иезуиты собрались на свой ежегодный шабаш…)

Но о сем позже, когда до того дойдет речь.

Много позже — после Войны, ко мне возникли вопросы, — как мои тогдашние действия сообразуются с Честью и Совестью.

Я не привык прятаться от сих обвинений и на очередном заседаньи Сената просил слова по этому поводу. Я сказал так:

— Я наполовину немецкий латыш, а на другую — немецкий еврей. Род отца моего — яростно лютеранский. Род моей матери — ревностно иудейский. Посему, — где нужно я — лютеранин, а где возможно я — иудей. Я никогда не делал секрета из этого и род моего отца и моей матери верит мне и уважает верованья рода супруга своего. В этом я чист пред моими Отцом и Матушкой, а также моими Честью и Совестью. Немецкий латыш обязан быть лютеранином, а немецкий еврей — иудеем.

Вы спрашиваете, — за что я возвысил немецких воспитанников Колледжа Иезуитов?! За то, что мы вместе потребовали от этих католиков поставить нам кирху, — в противном случае мы отказывались заниматься. Иезуиты давили на нас. Обещали льготы, чины и награды. Потом они поместили нас в настоящее гетто — подобье тюрьмы без света, тепла и положенной пищи. Мы могли получить это все, выйди мы из темницы. Но путь наш лежал через католическую часовню…

Поверьте мне, дети ранимее взрослых. Им так хочется тепла, дома и ласки… Мы плакали по ночам в нашем карцере. Но ни один из нас не предал Веры Отцов и основ лютеранства. И что бы там ни случилось, — я не верю, что кто-то из тех плакавших мальчиков — когда-нибудь станет Предателем. За это я доверяю им абсолютно и они исполняют мои поручения государственной важности.

Что же касается прочих воспитанников… Все вы знаете, как мы относились к полякам. Если они застигали нас, — они нас убивали. Если мы их — мы не оставались в долгу. Судьба была благосклоннее к нам и их больше нет. Просто — НЕТ. Что же касается русских…

Господа, поднимите руки те, кто считает, что русский мужик, не несущий в жилах ни капли поляцкой крови и крестившийся в католичество — не Изменник. И что этому РУССКОМУ, мать его так — КАТОЛИКУ дозволительно занимать хоть какие-то должности в Российской, я повторяю — РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ!

Сенаторы зашумели, стали переговариваться, да обсуждать, но никто не решился отвечать на мой вызов. Тогда я крикнул в толпу:

— Ну же! Не вижу рук!!!" — ответом мне было вдруг возникшее гробовое молчание. Тогда я, собирая бумаги с трибуны, сухо простился:

— Спасибо. В сей тишине я вижу полное одобрение всех моих действий. Еще раз — спасибо!

И лишь когда я пошел на свое место, раздались первые робкие аплодисменты. Через мгновение сенаторы стали вставать и садился я в свое кресло под одобрительный рев и овацию. Всех сенаторов.

Что же касается прочего…

Я впервые оказался в казарме. Если вы живете в землянке с двадцатью иными ребятами, вы все совершенно лишаетесь частной жизни. Нельзя съесть больше чем остальные, отказаться убрать в свою очередь общую вашу постель, иль, к примеру — не умываться.

Именно в ту зиму я впервые узнал, как пахнут другие и с той поры умываюсь три раза на день. С мылом до пояса. В конце недели — любой ценой баня. Два раза в день я сам себе мою ноги вплоть до колен. Это всем кажется диким, но я приучил себя — самому надраивать свои сапоги. Если это делает кто-то другой, мне кажется, что они — недостаточно вычищены. И каждый вечер я сам себе стираю портянки.

Это — немного. Но весьма помогает мне (несмотря на мой возраст) хорошо выглядеть и все еще нравиться моим (уже старым) подружкам.

А в это же время крепостные лакеи все бегали за нашими славянскими визави, подтирая им то нос, а то — задницу, а юные барчуки марали стишата, да спорили про смысл жизни — с грязными сапогами. И эти грязные сапоги с угодливыми лакеями в России во всем! Начиная с ежедневных доносов всех и вся друг на дружку и кончая безобразным планированьем декабрьского мятежа!

А еще Император Август писал, что в человеке все связано, — коль Меценат декламировал собственные стишки распоясанным, так и получались они у него — "без рифмы, смысла и соли". Раз был Марциал в юности чьим-то наложником и паразитом (в римском смысле этого слова), так и стихи у него получались иль порнографией, иль хвалебными одами. Коль Ювенал не любил "инородцев", да всего нового, так и в стихах видна вся его желчь, — а я просто не верю, что Рим той поры — так уж плох.

Не жил Ювенал на Руси, не видал наших реалий…

Всему приходит конец. Кончился, наконец, весенний семестр и нас распустили всех на каникулы. Тут-то меня и ждал первый сюрприз.

Я, честно говоря, сильно расстраивался из-за того, что отцу предстоит провести лето в столице. Но приезжаем мы всем кагалом (все — двадцать один человек!) в наш питерский дом, встречаю отца и сестру Дашку (ее привезли той зимой с двадцатью мальчиками тоже учиться, но — при моей бабушке личною фрейлиной), а они счастливы до безумия и показывают мне бабушкино письмо, в коем сказано: "желаю вам провести лето полной семьей и жду осенью для дальнейшего обучения.

В первое время я не знал, что и думать! Ответ нашелся, когда я увидал Ригу собственными глазами. Я никогда не знал, что люди могут так радоваться: все улицы были начищены до парадного блеска, рижане пели и плясали, девушки обнимали и целовали на улицах случайных прохожих, а те смеялись и подшучивали.

Я впервые видал, чтобы все окна моего родного города были сплошь уставлены свежими цветами. Строгие уличные торговцы кормили прохожих бесплатно, да еще и благодарили за это, а те в ответ просили распить с ними кружку темного рижского пива.

Рига ликовала. Сбылась вековая мечта всех лифляндцев. В один солнечный, майский день наши стрелки внезапно, без объявления войны, пересекли Даугаву на всем ее протяжении и за девять часов взяли Курляндию, потеряв при этом семь человек. Сам Суворов, который хоть и не сомневался в превосходстве лифляндских сил над курляндскими, был потрясен примером такого блицкрига. Ведь курляндцы сопротивлялись отчаянно — их потери в сей мясорубке превысили полторы тысячи человек — только убитыми!

А ларчик легко открывался: был в Англии человек. Звали его — Джеймс Уатт. Придумал он паровую машину с особыми клапанами. Бабушка моя всегда хотела приобрести такую, но продали ее только матушке, — чтобы она восстала против России.

Жил в Пруссии другой человек. Или вернее, — много людей. Они научились делать резцы из особого сплава и с их помощью точить оружейную сталь. А еще — сверлить, да фрезеровать заготовки. И бабушка моя готова была отдать полжизни за секреты резцов, сверл, да фрезеров. Но ей их не продали. Зато матушке — отдали задаром. Ради ненависти Латвийского Герцогства к великой России.

Жили в Швеции умные люди. Они придумали, как увеличить жар в топке и плавить особые сорта бронз и сталей. Бабушка хотела купить их секреты, но ей и это — не продали. Зато матушка получила их за "невмешательство" ее войск в ход русско-шведской войны.

Когда же все это собралось в одном месте, на свет появился нарезной штуцер с картонною гильзой… Матушка моя не сделала ни единого открытия за свою жизнь. Но под ее руководством военная наука шагнула из дня вчерашнего в день настоящий. Во всех Академиях и военных училищах Историю Войн делят на три этапа:

— с древнейших времен до начала XV века, иль военное искусство до изобретения пороха;

— с начала XV до конца XVIII века, иль военное искусство прошлого времени;

— и наконец, — нынешняя эпоха — век нарезного оружия.

Первое же массовое применение нарезных штуцеров и произошло весной 1794 года в день завоеванья Курляндии. Мы впрямь положили полторы тысячи курляндских солдат, потеряв только семь человек. Немудрено, — несчастные имели не больше шансов, чем голый индеец с дубиной против лошади и мушкета конкистадоров Кортеса!

Мушкет можно сделать вручную. "Гильзовый" штуцер — только на паровом станке с устройствами, отслеживающими толщину стали и глубину резьбы. Ну, а как удалось целиком машинизировать процесс производства оружия и гильз к этому оружию — дальше все пошло, как по маслу. Из Пруссии пришли патенты на картонную гильзу, из Бельгии на новый тип герметичного замка и — поехало.

В итоге мы получили нарезной "длинный штуцер", бьющий на четыреста пятьдесят шагов со скорострельностью — пять выстрелов в минуту. Против "гладкого" курляндского мушкета с дальностью выстрела — двести пятьдесят шагов при двух выстрелах в минуту.

Это была не война, это был не блицкриг, это был банальный массовый расстрел несчастных курляндцев задолго до того, как они могли броситься в штыковую.

Перевес в огневой мощи не только над курляндцами, но и над прочими был так велик, что во всех уважающих себя странах стали появляться паровые машины и сверлильные, токарные и фрезерные станки. Как грибы стали расти закрытые "университеты", в которых цвет местной науки стал создавать свои — национальные штуцера. Можно сказать, что событья в Курляндии дали толчок нынешней "гонке вооружений" и все те страны, которые не смогли "соответствовать", сегодня уже превратились в полуколонии индустриальных соседей.

Еще вчера Польша, Австрия, Турция, Швеция, Персия и Голландия числились в ряду "сверхдержав". Но сегодня они не могут тягаться с промышленной мощью и военной наукой Англии, Франции, Пруссии и России и фактически — обречены влачить жалкое существование наших "клиентов". Недаром военную Историю принято делить на три этапа: точно так же, как и сегодняшние дела, прошлую "Военную Революцию" не пережили Бургундия, Византия, Венеция, Генуя, да "Второй Рейх" вместе с Великой Литвой… А ведь какими сильными, да богатыми они до поры выглядели!

Так было в то далекое лето… Именно тогда и случилось странное происшествие, после коего меня признали своим латыши.

Однажды мы как-то играли в нашем лесу. И тут на дорогу вышли солдаты. Много… Пехотный полк.

Их вели из столицы к литовской границе. Вели спешно — люди устали и страшно вымотались, но офицеры их подгоняли, — про нас меж русскими уже шла дурная слава.

Был жаркий день и лица солдат были черны от пота и соли, но все боялись уйти от дороги. Пару раз таких бедолаг разные шутники заводили в болота и там бросали на произвол судьбы. Узнав о таких проказах, матушка шибко серчала, но никогда не наказывала — она умела не перечить собственному народу.

При виде детей от колонны выделились офицеры. Они подъехали ближе и один из них, указав на рот, прохрипел:

— Тринкен… Вассер… Пить!

Мы переглянулись с ребятами. Сын моего Учителя Арьи бен Леви — (коего, как я предполагал, евреи послали шпионить за мной) Ефрем тихо сказал по-еврейски:

— Ты не латыш. У тебя хороша одежда для этого. А раз ты — немец, ты не можешь не понять его слов!

Озоль же прошипел по-латышски (он знал немецкий и выучился немного болтать на еврейском):

— Никто их не звал! Пусть убираются к черту в Россию, — там и пьют — сколько влезет!

Я помню тогда согласился с Ефремом, ибо моя еврейская сущность молила меня покориться, но губы сами вдруг шевельнулись:

— Piedodiet, es jus nesapratu…

Русские переглянулись. Кто-то из них неуверенно протянул:

— Может быть он — не немец? Местные латыши очень богаты…

Другой же с раздражением крикнул:

— Придуривается так же, как прочие! Что за страна, — идем целый день по болотам и ни одна сволочь капли воды…" — тут старший по званию, наверно, полковник (в ту пору я еще плохо знал знаки различий — особенно резервных полков) — прервал его сими словами:

— Нужно не так. Мейн кинд, ихь волле тринкен. Гебен Зи…

— Es jus nesapratu. Atvainojiet, bet man jaiet…

С этими словами я повернулся, чтобы идти. Тут самый горячий из русских спрыгнул с коня, схватил меня за плечо и резко повернул к себе, пытаясь ударить. Я, хоть и был одиннадцать лет, перехватил его руку и впился в него взглядом. Матушка учила меня, что если у меня меньше сил, надо заставить врага смотреть прямо в глаза — редко кто выдержит взгляд фон Шеллинга, не попав под фамильную Волю.

Пока мы так барахтались, из лесу вдруг вышли латышские егеря под командой Петерса-старшего — батюшки нашего Петера. Бывший кузнец, а теперь — дворянин играючи снял руку противника с моего плеча, чуток отряхнул мундирчик русского офицера (тот выглядел просто гномом рядом с медведем в егерском мундире с капитанскими знаками), чуть кивнул прочим пришельцам и с сильным латышским акцентом спросил:

— Што фам укотно?

Русские отвечали, что ищут колодец и гороподобный телохранитель моего отца на пальцах им объяснил, как добраться до конского водопоя. Если русские поняли, что это вода для людского питья, сие была уже их проблема. Нас же — детей, пока шло объяснение, егеря увели в спасительный лес и я уж не знаю, чем там все кончилось. Но по довольным ухмылкам спасителей, да более вольным речам мужиков, я понял, что с этой минуты для них я — латыш и ливонец.

Уважение латышей всерьез я ощутил через год. Год Третьего Раздела Речи Посполитой — год второго блицкрига латвийской армии — теперь уже над Литвой.

Лето стояло жаркое, на полях было выгнано множество новых, незнакомых крестьян — в конце мая 1795 года матушкины стрелки в течение одного светового дня овладели Литвой и здорово разграбили там католиков. Стоило мне вернуться из Колледжа, как мы поехали "поглазеть на девчонок". Там было на что посмотреть, — ко двору моей матушки вели лучших девушек, но и просили за них…

Был жаркий июньский день и я совершенно взмок, катаясь на лошади, а девушек гнали многие версты по раскаленной пыльной дороге и вид у них был самый жалкий. Матушка даже выстроила большую баню и пленниц нарочно мыли, а потом переодевали в новые наряды в народном стиле. А пока мыли, наши служанки успевали пощупать и рассмотреть товар получше.

Я сразу приметил Яльку. Одна из девчушек притомилась в дороге и сильно отстала. Я невольно обратил внимание на то, что рядом с нею ехало сразу двое охранников, которые грозили ей плетками, если она не поторопится — но в ход их не пускали. Из этого я сделал вывод, что охранники не хотят "портить шкурку", надеясь на особый барыш.

Девочка прихрамывала, чуть припадая на правую ногу — точно так, как это делала при походке моя матушка. Я указал хлыстом на эту группку и через мгновение мой отряд окружил отставших.

На вид девчонка была моей сверстницей. Всю дорогу из Литвы она проделала босиком и теперь мы видели причину ее хромоты. Ноги несчастной были черны от грязи и пыли, а правая — стерта в кровь. Для крестьянских девушек это весьма необычно. Деревенские нимфы привыкли ходить босиком и к шести-семи годам у них на ступнях образуется род панциря, которому уже не страшны никакие дороги. То, что эта несчастная умудрилась сбить себе ногу, говорило о ее происхождении из высоких сословий.

После избитых, израненных путем, ног шло платье из дорогого красного сукна, чуточку порванное на боку. За платьем шла рубашка — когда-то белая из дорогого тонкого полотна. Рубашка была сильно разодрана спереди, а правого рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крестик на простеньком шнурочке.

Крестик был католическим и мне это очень понравилось: я сразу представил себе, как наши солдаты вошли в дом этой девочки, выгнали ее на улицу, затем кто-то из унтеров полез было ей за пазуху (известно за чем), нащупал ненавистный "польский" крест и пытался его сорвать. Девочка, видно, не дала своего креста в обиду, тогда… В отношении католиков было разрешено все, что угодно.

Выше рубашки начиналась белая шея с явственными почернелыми отпечатками чьих-то пальцев и характерными ссадинами. На шею ниспадали локоны грязных, спутанных волос темного цвета.

Темные волосы пленной девочки грязной копной закрывали ее лицо и Озоль (будучи "местным" и как бы хозяином, принимавшим "гостей"), не слезая с коня, кончиком хлыста поднял голову пленницы вверх, чтоб я мог лучше ее рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные глаза и я, увидав их, невольно отшатнулся — такая в них была ненависть.

Неведомая сила сбросила меня с седла моей лошади, заставила вынуть и размотать парадную куртку и набросить на плечи несчастной. Волна жалости и ярости на моих же людей ни с того, ни с сего вдруг захлестнула мне сердце и я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать на ни в чем не повинных охранников, процедил сквозь зубы:

— Ефрем, деньги! Третий кошель.

Ефремка, который был в таких поездках моим казначеем (по "Neue Ordnung" немцам зазорно иметь дело с деньгами), тут же выдал увесистый кошелек с голландскими гульденами. Я на всякий случай лишний раз взвесил его на руке и, швыряя охранникам, спросил:

— Хватит ли вам, друзья мои?" — они тут же уехали.

Тогда я легко поднял девочку на руки (она и не весила почти ничего), вскочил при помощи друзей на кобылу и шепнул ей на ухо:

— Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не плачь… — а девочка вдруг прижалась ко мне всем телом, обхватила что есть силы руками за шею и заревела в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не расплакался.

Больше мы уже не катались, а сразу вернулись к нам в поместье. И надо же было такому случиться, что именно в миг возвращения матушка вышла на двор встретить целую делегацию курляндских баронов, которые приехали поздравлять ее с моим днем рождения.

Матушка издали заметила нас, сразу извинилась перед гостями и пошла нас встречать. Я слез с лошади, поднял на руки мою возлюбленную (нога ее распухла и была в состоянии ужасном) и молча понес ее в мои комнаты. Тут матушка остановила нас и, видя мое настроение, весьма осторожно просила меня представить ей "мою новую пассию". Я не знал имени литовской девочки и признал это. Тогда матушка спросила меня, зачем я купил рабыню?

Я был в таком шоке, что сперва не знал, что ответить, а затем выдавил из себя, что не покупал ее в рабство. Эта девочка — свободна. Тогда матушка кликнула гостей и всех прочих:

— Господа, идите сюда! Посмотрите на этого мальчика! Он нарочно купил рабыню, чтоб отпустить ее на волю! — потом она наклонилась ко мне и объяснила: — По всем документам эта красавица — твоя невольница. До тех пор пока ты публично не объявишь о своей воле и не подпишешь ей вольную — она твоя рабыня и обязана исполнять любые твои прихоти.

— Эта девушка рождена свободной и ею останется. ОНА СВОБОДНА — ТАКОВА МОЯ ВОЛЯ. Что я должен подписывать?

Откуда-то сбоку мне подсунули листок бумаги, на котором я повторил свою волю и, объявляя свободу незнакомке, спросил у нее, как ее звать?

Она отвечала:

— Эгле, — только у нее вышло очень мягко и послышалось: — Елле.

Кто-то сказал, что "Елле" слишком на литовский манер, (латышский выговор "открытей"), и поэтому в вольной я записал, что отпускаю на волю "Ялю". Далее вольную надо было завизировать у начальства, а моим начальством вплоть до совершеннолетия была матушка. Она же подписывала и указы об освобождении из рабства.

С плохо скрытым волнением я подал ей бумагу, дабы она могла ознакомиться и согласиться, или отклонить мое прошение. Ялька, чуть подпрыгивая на одной ноге, стояла прильнув ко мне, как тонкая тростиночка на ветру и от испуга совсем перестала дышать.

Матушка молча прочла мое прошение, щелкнула пальцами, ей тут же подали перо и чернильницу и она одним росчерком подписала вольную. Потом она подняла голову и все мои страхи улетучились. Я увидал, что матушка счастлива. Счастлива тем, что освобождение произошло при таком стечении народа перед самым Лиго, когда в наше поместье стекаются латыши со всей Латвии и о моем поступке через неделю станет известно на хуторах. А я был счастлив, что у меня — такая хорошая матушка.

Тут она сделала вид, что впервые обратила внимание на дорогое платье, сбитые ноги и католический крест девочки и спросила:

— Тебя обидели мои люди? Почему ты здесь? Кто родители? Я запретила крепостить шляхту, почему мои приказы не исполняются?!

Тут Ялька опять горько расплакалась и объяснила, что она — не шляхетского рода, но ее отец был управляющим в одном крупном имении. Когда пришли солдаты, ее отпустили было вместе с прочими свободнорожденными девушками, но тут (в этом месте Ялька на минуту запнулась) один латышский унтер "нечаянно нащупал" на ее груди католический крест и попытался его снять. Прочие девушки быстро расстались со своими крестиками и им ничего не сделали, а Ялька, по ее словам, "по собственной глупости — стала мешкать" и унтер решил, что она — явная католичка и "пытался сделать то, что ваши солдаты делают с упорными католичками.

Тут Ялькин отец, услыхав шум и крики, вышел на двор, увидал, что происходит и выстрелил из своего мушкета. Пуля попала в голову унтера зачинщика всего этого дела и убила его наповал. А первый из солдат, который дотянулся, бросив Яльку, до своего штуцера — убил ее отца. Литовцы, надо сказать, всегда умели умереть с Честью…

На выстрелы прибежали офицеры и хозяин имения. Тут-то и выяснилось, что Ялька теперь осталась совсем одна — мать ее умерла Ялькиными родами и Ялькин отец растил ее бобылем. После этого возникла проблема: с одной стороны погибший унтер несомненно превысил свои полномочия, но сам он погиб и спросить с него не было никакой возможности. Ялькин же отец, в свою очередь, тоже был виновен в убийстве солдата, а этот проступок карался смертью, что и произошло. Но что теперь было делать Яльке? В разграбленном дочиста имении хлеба могло не хватить даже детям хозяина, чего уж там говорить про несчастную сироту.

Поэтому, ввиду особой Ялькиной красоты, было решено отправить ее на торги в матушкино поместье, дабы там она досталась кому-то из офицеров и таким образом — обеспечила свою будущность.

Матушка, пока слушала эту безыскусную историю, мрачнела лицом на глазах, а потом, вне себя от гнева, прямо-таки прохрипела:

— Господа, мы — маленькая страна. Мы — малый народ! Вы же множите наших врагов на глазах… Не хватало еще, чтоб литовцы ополчились на нас. Меллера и Бен Леви — ко мне! Из под земли достать!

Яльку отнесли в баню, где хорошенько отмыли от дорожной грязи, личный врач моей матушки перевязал Ялькины изувеченные ножки и… Я приказал постелить моей гостье на моей собственной кровати (я боялся, что наши лютеранские слуги могут надругаться над католичкою), а сам лег с ребятами на клеверном сеновале. (Там не было ромашки с полынью, вызывающих мою сенную болезнь.)

Вечером другого дня на сеновал пришел мой отец, который без лишних слов стащил меня со стога за ухо и повел домой. В моей комнате была расстелена вторая постель на узенькой оттоманке возле самой двери. На ней-то мне и приказали ночевать, если я не желаю спать с моей пленницей. (В Риге ходили страшные сплетни насчет содомских оргий Наследника Константина, и мои родители были рады появлению Яльки. По их мнению, мне уже было пора "показать себя мужиком". Мне было — двенадцать.)

Помню, как я всю ночь ворочался у себя на постели, не зная, что должны делать мальчики в таких ситуациях. Мои друзья советовали мне… сами знаете что, но я по сей день — мучаюсь из-за этого. Я знаю людей, которые делают это совсем не заботясь о последствиях, но матушка приучила меня к тому, что для женщины, а особенно — девушки, это все очень важно. Одного неверного раза довольно, чтобы поломать чью-то судьбу, и по сей день я испытываю известное беспокойство по сему поводу.

Многие смеются из-за того, — я с легкостью убивал, или приказывал убивать, а в такой ерунде всегда проявляю избыточную щепетильность и "лишаю маневра" моих сотрудников. Мое мнение на этот счет таково, — Смерть легка, и убить легко, но поломать Жизнь — это иное. Если мой человек совратил невинную девушку — будь сие в стране трижды наших врагов, он обязан жениться, или как-то обеспечить ее Честь и безбедную будущность. Или — лучше ему не показываться мне на глаза. Смерть — одно, Бесчестье — иное.

Это не касается любви за деньги. Если девица готова продать свои прелести, — здесь нет вопросов. Но если она готова на это по Любви, или ради спасения близких, — мой человек обязан жениться, или… "Многие знания таят много печалей". Ведь у меня не уволишься и не выйдешь в отставку. Специфика ремесла.

Ялька тоже не спала, но сидела на подушках, свернувшись калачиком, и всю ночь смотрела на меня. Под утро она тихонько позвала меня и сказала, что мне неудобно на узкой лежанке, а моя кровать достаточно широка для нас. Я очень смутился, но мне так хотелось оказаться поближе к этой красивой девочке, что я без дальнейших слов нырнул к ней под одеяло, а она вытянулась рядом со мной и застыла, как изваяние. Я, конечно же, не удержался от того, чтобы осторожненько не потрогать ее крохотные и твердые, как камешки, груди, но она так сжалась и съежилась, что я невольно отдернул руку, усовестился своего поступка, пожелал гостье "покойной ночи" и от пережитых волнений тут же уснул, как убитый.

Наутро я предложил ей вернуться в Литву и тысячу рублей "на обзаведение хозяйством". Бедная девочка снова расплакалась, обняла меня и на ломаном латышском спросила, как я это себе представляю. Она не уточняла деталей, но я и сам догадался, что юной девице с католическим крестиком дойти от нас до Литвы вещь — немыслимая. Участь полковой шлюхи в итоге такой прогулки станет лучшей судьбой.

Единственной защитой для литвинки в этих обстоятельствах могла быть только моя собственная спина, — так что я с чистым сердцем предложил девочке жить у меня на правах "сестры". А Ялька страшно обрадовалась и зацеловала меня.

Вечером же, когда наша компания вернулась после детских игр, нас всех послали в баню и ребята, сразу заподозрив истинное значение этого события, тут же стали меня подзуживать. В спальне же я встретил совершенно заплаканную Яльку, которая после недолгой словесной обработки, которой меня уже обучили в Колледже, постепенно призналась в том, что утром к ней приходила моя матушка и у них вышла жестокая ссора. Я до сих пор не уверен в том, что именно было сказано — обе рассказывали о сем совершенно противное.

Я до сих пор не могу спокойно слушать моих женщин, когда они рыдают у меня на груди. В тот вечер я так разозлился на матушку, что моча мне ударила в голову, и я понесся к ней, как разъяренный бычок.

Матушка раскладывала за столом пасьянс, и я сказал ей так:

— Сударыня, я уже взрослый человек и сам буду решать — где, когда и с кем спать. Вы можете меня насильно кормить, умывать, учить уму-разуму, но вы не в силах принудить меня изнасиловать несчастную сироту!

Матушка смертельно побледнела, руки ее задрожали, но она, не прекращая раскладывать карты, тихо ответила:

— Друг мой, выйдите вон и войдите, как положено офицеру в кабинет его непосредственного начальства. Кругом!

Я не двинулся с места. Я ударил кулаком по столу и заорал:

— Нет! Если мне скажут, что Ялька сбежала в Литву, вот тогда-то я и сделаю "кругом", и ты меня больше здесь не увидишь! Я уеду к бабушке и предложу ей мои руку и шпагу! Не будь я — фон Шеллинг!

Руки матушки затряслись еще больше, по лицу поползли характерные алые пятна, а губы на глазах стали закаменевать. Она резким движением смешала карты на столе, оттолкнула их, откинулась в кресле и уставилась на меня в упор. Господи, какой же у нее был тяжелый, свинцовый взгляд…

Я не хотел, я не мог более смотреть в эти страшные ледяные глаза и чуть было не опустил взора и не вышел, побитой собачонкой из этого, — вдруг охолодавшего, как могильный склеп, кабинета. Потом, Карл Эйлер по секрету сказал мне, что у матушки необычайно развиты гипнотические способности. Это — в роду фон Шеллингов.

Меня удержало простое видение. Жаркое испепеляющее солнце, бесконечная пыльная дорога и на ней — крохотная хромая девочка с огромными зелеными глазами. И в этих глазах — ненависть. Я не подчинился матушкиной воле лишь потому, что мне страшнее было смотреть в эти зеленые глаза, полные презренья и ненависти, нежели в матушкины серые, пусть и полные упрека и ярости.

Не знаю, сколько я простоял перед матушкой, а она смотрела в мои глаза. Вечность.

Потом что-то в матушкином лице еле заметно сместилось, затем надломилось, щеки ее потихоньку затряслись, а рот медленно искривился… А потом она закрыла свои воспаленные глаза ладонями и зарыдала в голос:

— Господи, прости меня, Сашенька… Прости, дуру старую… Она — злая. Ведьма! Она околдовала тебя… Все ложь! Не верь ей…

Будто что-то огромное ударило меня по ногам и подкосило их. Я, еле шевеля во рту сухим, огромным и необычайно шершавым языком, слабо пролепетал:

— Посмотри мне в глаза. Повтори, что она — лжет, глядя мне прямо в глаза…

Но матушка уже ревела в три ручья и слабо отмахивалась от меня, пытаясь закрыться от моего взгляда. Тут на шум прибежал мой отец, который грубо и непечатно наорал на меня, отвесил мне истинно "бенкендорфовскую" затрещину, от которой я пришел в себя, еле встав с пола, а после этого отец приказал мне выметаться, чтобы ноги моей больше здесь не было.

Я, цепляясь за стены, еле дополз до двери и уже оттуда выдавил:

— Я… Я не могу больше жить в этом доме. Продайте мне выморочные "Озоли" и я уеду туда с литвинкой. Завтра — Лиго. Оно празднуется как латышами, так и литовцами. В этот праздник я обручусь с моей невестой по народным обычаям. Вы не смеете пойти против Лиго. Это языческий обряд и ни вы, ни Церковь не имеете надо мной Власти. Пусть Лиго нас рассудит.

При первых моих словах отец бросился ко мне с таким видом, будто хотел убить меня, но я стоял у дверей, лучи яркого заходящего солнца образовали как бы нимб вокруг моей головы, а открытая дверь в коридор дала вдруг необычную акустику моему голосу. (Все это по рассказам наших слуг — латышей. Сам я после отцовской затрещины не помню всего этого.)

Прежде чем мой отец успел что-либо предпринять, добрая половина наших людей встала вдруг на колени и принялась бить мне земные поклоны. Личные отцовские телохранители повисли на нем и принялись умолять своего господина — покаяться и немедля просить прощения у Короля Лета.

При этом они держали пальцы оберегом, который, по мнению латышей, спасает грешников от кары "старых" богов. В первый миг отец не знал, что и делать, — но латыши шептали древние молитвы, прося прощения у Иного Короля Лета, за то, что их повелитель поднял на него руку, объясняя это происками Перконса-Лиетуониса — покровителя и "отца" злобных литовцев.

Отец, сперва все порывавшийся вырваться из рук собственных слуг и расправиться со мной, постепенно приутих, прислушиваясь к нашептываниям стариков, а затем стряхнул с себя своих охранников, обернулся к матушке, выразительно всплеснул руками, но быстро и сухо прочел языческую молитву Иному Королю Лета и вышел на улицу, чуток сдвинув меня с дороги.

Матушка, по рассказам, сперва была поражена такой невероятной переменой в слугах, но живо выяснила, что мой отец в день Солнцеворота, по общим понятиям, совершил святотатство, ударив Сына Лиго (ибо я родился 24 июня!), и теперь — обязан замолить свой грех, принеся жертвы Господину Того Мира.

Матушка, услыхав этакие новости, долго смотрела на распростершихся передо мной людей с таким видом, будто увидала перед собой разверстую пропасть, а немного придя в себя, даже изволила милостиво улыбнуться, но и взглянула на меня с нескрываемым ужасом и опаской. Но с еще большей опаской она разглядывала всех этих фанатиков. До этого дня она и представить себе не могла, — насколько тонок слой лютеранства и паровиков, "намазанный" на толщу языческих верований латышской деревни.

Матушка сорок лет правила безусловно и самовластно лишь потому, что простой люд считал ее "ведьмой" и боялся пуще России с католиками. Об этом странно и жутко говорить в век Просвещения, но власть моей матушки, строившей школы, больницы, театры и библиотеки, имеет во сто крат более "мистичную суть", нежели у многих правителей самого мрачного средневековья. Горько признать, что не будь этого феномена, мы бы добились немногого…

В день Лиго посреди нашего имения была запряжена бричка с четырьмя вороными. Сзади к бричке были привязаны коровы, черные пятна на коих занимали больше половины шкуры, а мои дружки сгоняли в стадо с десяток черно-розовых хрюшек. Потом из дому вынесли Яльку. Она была в особом черно-белом наряде — жертвы Велсу, а потом я встал на козлы брички и мы поехали оживлять "Озоли". А вся честная компания шла всю дорогу за нами пешком и пела свадебные песни, пила и плясала. А мы с Ялькой ехали в нашей открытой бричке бросали в толпу мелкие монетки и желуди и целовались, как безумные. Я был счастлив, что Ялька сразу согласилась стать моею женой, а та была счастлива, что выходит замуж. (После всего, что случилось.)

К тому же, — ей, как невесте Короля Лета, положена была немалая свита и ради того были освобождены остальные литвинки, которых гнали на праздничный аукцион. Теперь они бежали следом за нашей бричкой и не помнили себя от радости.

В "Озолях" же грянуло такое гулянье, что, пожалуй, небесам стало жарко и сам Перконс на радостях почтил личным присутствием наше собрание. Посреди праздника шарахнула такая гроза, что молниями расщепило один из дубов, окружавших "Озоли". Все так и поняли, что Король Лета — простил моего отца.

Да и шутка ли, — в ночь перед Лиго отец собственноручно заколол чуть ли не полсотни черных быков, да коров и без малого — сотню свиней. Сегодня вся эта еда была выставлена на угощение и участники праздника под конец лежали вповалку с раздутыми животами и славили Лиго. Пива же было выпито столько, что я с высоты нынешней своей старости и опыта до сих пор удивляюсь, как это никто не помер со всего этого? Ну да — латышские желудки крепки к их напитку.

Мы же с Ялькой так и уснули в обнимку в копне клевера. Мне было двенадцать, так что ничего не было… Так я женился на литовской католичке моей ненаглядной Ялечке двенадцати лет от роду. Это был один из самых счастливых дней моей жизни.

Если бы не одно "но". До дня моей "свадьбы" я числился просто — Королем Лета. Вот и просил сдуру "Озоли" — "Дубки". Хутор, одно название коего, как мне казалось, связывало его с Дубом-Перконсом. Я был слишком мал и, зная мифологию античную и германскую — не мог себе и представить, что латыши услышат в сей просьбе иное:

"Дайте мне выморочные Озоли, дайте мне пепелище — кладбище "Дубков"! Отдайте мне владения Господина Иного Мира — Велса!!!"

Велс — Повелитель Даугавы, Король Голода и Холода, Король Унылого Дождя… Перконс — Солнце и Жизнь, Велс — Ночь и Смерть.

Только один раз в году — в день Лиго братья-соперники встречаются, на один день мирятся и пьют и пляшут в одном кругу. В день Лиго, согласно преданиям, — Перконс совсем было побеждает Велса и в знак этого женится на Вайве — "радуге". Он играет с ней свадьбу, но стоит померкнуть последнему лучу Солнца, прекрасная Вайва обращается в бледную Ель — Гадюку (по-литовски — Эгле!!!) — Королеву Ужей, которая подносит Перконсу "сонного зелья" и потом милуется со своим старым возлюбленным Велсом. Лето умерло!

Я радовался моей столь пышной "свадьбе", но в двенадцать лет я просто не понял, что вижу древнюю латышскую тризну — "свадьбу" Велса (и Ели) с погибшим вождем-героем.

C этого дня я к титулу "сына ведьмы" прибавил яркий, запоминающийся и явно мистический ореол. Но ценность его для правления, скажем так… немного сомнительна.

Как вам идея, что ваш будущий юный правитель — вождь "некромансеров" (колдунов, оживляющих умерших), а его мистический знак (символ Велса — Патолса) — Мертвая Голова?!

(Помните "Песнь о Вещем Олеге"? Как вам идея насчет того, что Гадюка выползла из Конского Черепа?! А теперь вспомните, что Бенкендорфы — Жеребцы Лифляндии, герб фон Шеллингов — Лошадь Бледная, а я сам — сын Иного Короля Лета, — Мертвой Головы — Велса!

Да, многие в сем стихотворении Пушкина сыскали подтекст политический. Говорят, что за ним — попытка наших врагов рассорить меня с Nicola, коего с той поры иной раз зовут — "Вещим Олегом"!)

Я так увлекся моими отношениями с Ялькой, что и думать забыл про прочий мир. А там разбушевалась истинная гроза.

Наследнику Константину исполнилось шестнадцать. Слухи о его дурных наклонностях докатились до самой Государыни, и по ее личному приказу к нему подложили несомненную красавицу, которая обнаружила, что Наследник… не выносит женского пола, ибо сам привык быть — "девочкой".

Здесь мне придется затронуть весьма щекотливую тему мужеложества. Долгие годы я возглавлял Особый Комитет по этой проблеме и попытаюсь обрисовать картину из первых рук.

Этот порок всегда существовал в самых верхах русского общества. На Руси принято почитать старину и историю, а в ней есть один весьма пикантный момент…

Владимир "Красно Солнышко", тот самый, который ввел на Русь христианство, был, как известно "робичичем, сыном Малуши — ключницы из града Мурома.

Кстати, ее старшего брата звали — Илья, а прозвище его было, разумеется, — "Муромец". Впоследствии он возглавил дружину собственного племянника и понятно, что не случайно "первейшим" из былинных богатырей был родной дядя Владимира "Красно Солнышко.

(Во всем этом есть забавный аспект — раз Малуша стала рабыней, то и ее старший брат начинал, конечно, рабом. Вспомним, что Муром основали в те годы как крепость в сердце только что покоренных "финских земель". Тогда становится ясно, почему "Илья тридцать лет на печи сиднем сидел". Просто он был обычным финским рабом до тех пор, пока его младшенькая сестра не стала наложницей русского князя.

Кстати, русским очень не нравится мысль, что их главным былинным героем был по происхождению — финн. И "первый князь" — тоже. По-крайней мере — наполовину. Но тут уж ничего не поделать — в окрестностях Мурома в X веке жили одни "мурома", а славянами там и не пахло!)

В России необычайно популярен эзопов язык и люди сызмальства учатся читать между строк, так что в самых лучших семьях отпрыскам строго-настрого запрещалось иметь дело с рабыней "до срока". Дабы "сын смердячки" не порешил в один прекрасный день все законное семя, как это и сделал Владимир "Святой.

Но вернусь к мужеложцам. Наученные горьким опытом, вплоть до совершеннолетия (по "Домострою") будущие князья и бояре не смели притронуться к женщине. Причем отец семейства имел право убить, как "ослушника", так и — "гнусное семя". А Природа своего требует. И как говаривал Адам Смит, "коли есть спрос — будет и предложение".

Впрочем, все это происходило в замкнутых теремах, за семью печатями и засовами в темной подклети. Все изменилось с воцарением Петра Великого.

Если просмотреть списки Великого Посольства можно обнаружить поразительный факт, — три четверти петровых посланцев умерли в течение пяти-семи лет после выезда за границу! (А реформы пошли прахом, — не стало людей.) Причиной их смерти стал… сифилис.

Оказалось, что Россия сухопутная, отсталая и домостроевская не знала этой современной проказы, завезенной из Нового Света. Это прозвучит мистикой, но русские люди, подхватив эту гадость, сгнивали прямо на глазах, за какой-нибудь год, — не больше того!

В 1699 году была создана первая комиссия по вопросам сифилиса, которая обнаружила "панацею" от сей напасти. Все те, кто не заразился в Европе, просто-напросто — не спали с иностранками. А естественную потребность "счастливчики" удовлетворяли за счет… собственных слуг. Среди них был и сам "герр Питер", поступавший так по просьбе его матушки — Натальи Кирилловны.

(Одно дело — проверенная личными лекарями Анна Монс, иное — "гулящие твари заморские".)

Как только "мин херц" уяснил себе причины "спасения", Александру Меньшикову был пожалован титул "светлейшего князя" и прочая, прочая, прочая…

(А вы думали безродный Меньшиков добился чего-то своей головой?! Коли так, то лишь в — "смысле французском"!

А ежели вы верите, что безродный мальчик мог оказаться в компании будущего царя "по случайности", — попробуйте прибыть в Царское Село. Если вы подойдете к Наследнику ближе чем на триста шагов и в вас не окажется с пяток штыков, — я сам лично сломаю собственный штык о кости егерей караула, допустившего подобное безобразие. Это сейчас — в покойное время, а представьте, каковы были меры охраны в дни резни меж Нарышкиными и Милославскими!)

После столь скандального "возвышения" Меньшикова высшее сословие приободрилось и с тех пор выезжало за рубежи исключительно со смазливыми "слугами". Юноши ж "низкие", но привлекательные, увидав в сем примере робкую надежду "подняться" (а другими путями ко двору не выбивались, — богатеи вроде Демидовых — не пример), стали открыто предлагать услуги, и понеслась душа в рай…

Церковь была от всего этого просто в шоке, и удаление Патриарха с заменой его Синодом вызвано и сей щекотливой причиной. (А также клеймо "Антихриста". А вы думали, что простой люд так прозвал царя за страсть к табаку и усечение бород?! Помилуйте, до него на Кукуе было тесно от бритых курильщиков! Что далеко ходить, — те же "раскольники" жгли себя заживо, спасаясь… "от женской участи".)

Дело дошло до того, что под нажимом Государя "первейшим" членом Синода был избран Феофан Прокопович. Сей святой муж происходил из самых низов общества и сам добился "высших степеней" именно таким способом. ("На заметку" моим предтечам он попал, растратив несметные конфискаты Патриархии "на милых отроков".)

Я готов признать, что у сих… "перегибов" была и рациональная сторона. Возник щекотливый выбор: пользоваться прелестями "иноземок" (при том, что в Тайном Приказе господствовало убеждение, что "враги нарочно подкладывают заразных"), иль… это дело. Здесь я должен снять шляпу перед Великим Петром. Мои сведения показывают, что Государь нарочно раздул "дело с Меньшиковым".

Да, он стал "Антихристом", но сохранил "Окно в Европу" открытым. (Государь пошел на сию "славу" при том, что предпочитал "лучшую половину". Вообразите, — насколько сильны были сторонники "закрытья границ" и отзыва всех послов и посольств.)

К 1710 году эпидемию сифилиса удалось обуздать. Все зараженные были изолированы от общества, невзирая на звания и фамилии. Методой изоляции стала бессрочная ссылка за рубеж или в отдаленный гарнизон. Чтоб впредь такой страсти не повторялось, по дипломатическому ведомству пошла бумага за подписью Прокоповича, в которой черным по белому было сказано, что "Церковь не может оправдать сего поведения, но отпускает сие прегрешение, дабы не допускать заразы на Русь".

Так наши посольства стали прямо-таки рассадниками "иной любви", а Пажеский Корпус — их "кузницей кадров". (Ведь дамы в составе посольств появились лишь при моей бабушке. До того им запрещалось нос казать за рубеж по причине "слабости естества" и "падкости на галантное обхождение".)

Из этого проистекает столь жгучая ревность меж дипломатами и моим ведомством. Основу моего будущего Управления составили Бенкендорфы — "племенные" Жеребцы всей Прибалтики. Наша Кровь принуждает нас любить, холить и лелеять всех милых дам в обмен за… известные знаки внимания с их стороны. (Я сам люблю женщин, и все мои кузены с племянниками их — обожают. А против такой Крови, конечно же, — не попрешь! Законы Наследственности…)

В итоге сложилась довольно комичная ситуация, когда две трети посольских работников предпочитают "жить сами с собой", а другая треть офицеры моего ведомства. Они не дипломаты и не занимают больших постов, а потому и не имеют права вывозить своих жен за границу. Ну, а среди подруг сановных мужеложников мои парни как сыр в масле катаются.

Нессель в итоге обвиняет моих людей в "бесстыдстве, распутстве и свальном разврате". Мои ж ребята, времени не тратя даром, делают все, чтоб многие старинные дома на Руси не пресеклись по причине бездетности. Лучшая же половина человечества — целиком на моей стороне. Из сего проистекает молва, что истинная власть Бенкендорфа исходит не от жандармерии, но будуаров.

Но вернемся к нашим баранам. Смерть Петра на время положила конец вакханалии. Первым делом Екатерина Первая сослала Меньшикова (в обвинительном приговоре мелькают словечки типа "шлюхи" с "разлучником"), куда Макар телят не гонял, и вся сия братия вмиг присмирела. Но…

"Лед прорвало" в годы правления Анны. Во время турецкой кампании из недр бироновской канцелярии на войска обрушился фантастический документ, в коем предписывалось, — "Запретить использование питьевой воды на гигиенические нужды после употребления нижних чинов греческим образом". (sic!)

Умом я понимаю, что война шла в безводных степях, где каждая капля на вес золота, но… Только в немецких мозгах, привычных к порождению всяких инструкций с регламентациями, могло родиться подобное. Русский Иван до сего в жизни бы не додумался!

Ну, а раз есть приказ на сию тему, — даже те, кто и не думал об этом, поспешили его исполнить и мы имеем то, что имеем.

Таков взгляд на проблему "сверху". "Снизу" же суть дела такая, — на Руси нет и пока не создано экономических предпосылок для заработков помимо военной службы, доходных мест в министерствах, торговли и поместного землевладения.

Выход один, — записаться в полк, или учиться "в чиновники". В обоих случаях существует опять два пути — простой и тяжелый. Тяжелый заключен в том, что вы тянете воз за себя и "того парня", получая все шишки, но и бесценный опыт при этом. Вряд ли вы подниметесь когда-либо выше подполковника, или статского советника (полковники и действительные получаются только из нашей касты), но небывалое — бывает и тогда не вы, но ваши дети по праву займут место среди наших детей. А самое главное, — вы сохраните Честь для себя и всех своих отпрысков.

Простой способ гораздо быстрее и легче. Надобно намаслить задницу и залезть под одеяло к начальству. Что в армии, что в министерствах высшим шиком считается "намаслить" не крепостного раба, но офицера, или в штатских делах — чиновника. Стоит сие удовольствие больших денег и "клюква", вылетая со службы, уже обеспечил себе безбедную старость. (Согласно Кодексу Чести сей фрукт не может получить чин выше майорского.)

Как видите, — все очень легко и просто. Тонкости в мелочах. "Покровитель" платит "клюкве" за "девство", за "верность", за всякие фантазии в стиле Древнего Рима, так что сия судьба довольно докучна. Если "покровителя" убивают, "клюква" идет по рукам и судьба его просто ужасна. А самое главное, — за детьми его идет слава родителя и по зачислении в полк к ним сразу относятся как к "юной малышке". Сын "клюквы" практически с первых дней службы обречен на такую же участь. Россия сродни Индии — попал не в ту касту, вот и мучайся.

Кстати, "клюква", чтоб вы знали — это анненский знак 4-й степени, представляющий из себя красный темляк из трех шерстяных узлов на эфесе оружия. Сам по себе знак ничего дурного в себе не несет, ибо клюква есть у всякого офицера.

Она появилась в правление Анны, но нынешний смысл приобрела в правление Павла. Тот попытался обратить этот знак в методу разделения офицерства на "агнцев" и "козлищ".

Будучи знаком 4-й степени, клюква стала условием к получению прочих крестов, но… Выдают ее лишь по кадровому представлению.

Иными словами, — крест дают за личное мужество, за геройский поступок, за умелое командование, а "клюкву" за то, что ты глянулся командиру. Чуете разницу?

В итоге сложился обычай, — в боевых частях "клюквой" не отмечают. Ждут, когда офицер проявит себя и в день подвига представляют к кресту и чину, оформляя "клюкву" задним числом.

Увы, крест полагается за нечто этакое, что подтвердили бы все товарищи. "Клюкву" ж дает начальство по произволу и много ль найдется вояк, смеющих отказаться, раз ее отсутствие закроет путь к дальнейшим чинам и наградам?

Только сильные духом готовы жить вообще без крестов, надеясь в один день совершить сразу два подвига, прочие же надевают "клюкву". А потом годами ждут случая — снять ее. Ведь пока нет креста хотя бы 3-й степени, вы принуждены ходить с нею и вызывать всеобщие смешки да намеки!

Казарма остается казармой и носителей "клюквы" открыто дразнят "любимчиками". Ведь согласно иному обычаю, командир "благодарит" свою "женушку" помимо прочего все той же "клюквой"! (Отсюда чисто армейское — "кормить узлами от клюквы", а когда юнца… это самое — "красить мальчику клюкву".)

Коль вы увидели офицера с "развесистой клюквой", плетущего про его подвиги, можете позволять себе в его отношении что угодно. Это либо трус, либо шпик, либо дурак, либо "ночной горшок" у начальства. Словом — "клюква". (Не было у него никаких подвигов!)

Сегодня у нас юноша "пользующийся" окружен ореолом озорства и молодечества, несчастному же "пользуемому" проще пустить себе пулю в лоб, чем терпеть все то, что его окружает. То, что Константин Павлович привык быть "девочкой", вызвало шок при дворе!

Умом я понимаю, что такое поведение Наследника Константина было следствием ужасной болезни, но — сердцу не прикажешь, и на всю жизнь во мне поселилось самое брезгливое отношение к несчастному.

Первое же микроскопическое исследование семени царевича (полученного "дурным" способом) показало, что Константин никогда не сможет иметь детей.

Бабушка моя была в совершеннейшем шоке. Когда она немного пришла в себя, она потребовала немедленного освидетельствования на сей счет другого внука — Александра. Тот в отличие от Константина был необычайно красив, но очень стеснителен и наотрез отказался иметь дело как с девицами, так и мальчиками. Только после сильной дозы опия удалось получить образцы его семени.

Оно тоже оказалось нежизнеспособным. Бабушка моя постарела в один день на десять лет и созвала срочный консилиум из лучших врачей Империи, дабы они дали совет, как бороться с этой напастью.

Только на Совете и выяснилось, что врачи, имевшие дело с Наследниками, давно уже знали, что у мальчиков прошли все сроки для нормального развитья яичек, но боялись сказать о том венценосице.

Бабушка была вне себя от услышанного. В конце концов она осознала всю тяжесть и неотвратимость фактов и спросила, как быть?

Ей отвечали, что в сем деле следует уповать лишь на Господа, но можно верить, что у Александра возможны дети, правда — нежизнеспособные. Его образ жизни таков, что "его семя постепенно накапливается в организме и может еще зачать плод". Что касается Константина… "Он уже вошел во вкус удовольствий и принуждает к ним других мальчиков". В этих условьях прогноз — ужасен.

Тогда несчастная Императрица спросила: каковы шансы на то, что хоть какая-нибудь из Наследниц сможет принести ей венценосного правнука? На что врачи долго мялись, а потом Карл Эйлер осмелился выйти вперед:

— Ваши внуки таковы, потому что таков Ваш Сын — Наследник Павел. Все дети Наследника Павла больны наследственным сифилисом. Так же, как и сам Павел. Он же был заражен в вашем чреве — вашим мужем сифилитиком Петром III. У вас не может быть ни правнуков, ни правнучек. По крайней мере, жизнеспособных.

Пока мой дед говорил эти страшные слова моей бабушке, лицо ее багровело и искажалось. Потом она встала, тяжко прохрипела:

— Так я и знала… Все этот паскудник… Кончилась Россия… — а потом тяжко повалилась на пол прямо со своего кресла. К счастью, все это произошло посреди врачебного консилиума, и — бабушку "откачали". Она всего лишь месяц и пролежала с легким параличом правой стороны тела.

Многие удивляются, как Петр III мог заразить Павла в чреве моей бабушки, не заразив саму бабушку? Сифилис — удивительная болезнь. В форме заразной он поражает органы и тело несчастного, но его можно вылечить. Да вылечить так хорошо, что внешне не остается никаких следов страшной болезни. Но он — не исчез. Он теперь — не заразен, но перешел — в форму наследственную.

Скорее всего, сифилис проник в дом Романовых с Екатериною Первой — полячкой Скавронской. Она до брака с Петром вела жизнь полковой шлюхи и, возможно, переболела сифилисом в легкой форме. (Прибавьте к этому, что поляки почему-то устойчивей к заразным болезням, чем остальные славяне, все вместе взятые.)

В момент свадьбы она была уже совершенно здорова, но ее дети с Петром поголовно имели признаки наследственных сифилитиков. (Вспомним странную смерть Петра Петровича иль бездетность почти всех Петровен!)

В то же самое время поздние дети Петра от иных женщин (тот же Кристофер Бенкендорф) — несомненно здоровы и можно считать, что Государя миновала чаша сия. Да и удивительно было б ему заразиться, если всех его дам "перед этим" проверяли его личные фельдшеры! (Петр жил под впечатлением судьбы его "Посольства в Европу" и страшно боялся "чего-нибудь венерического".)

Поздний вечер, бабушка не спит в ее Царском Селе, — она, постанывая и покряхтывая, ползает по своей спальне, тяжко вздыхает, крестится и все стучит-стучит своей теперь уже неизменной спутницей и подругой — толстой узловатой клюкой. Потрескивая горят свечи, и неверные тени, отбрасываемые ими на стены, все время пляшут какую-то страшную и неведомую пляску. Стучат в двери. С поклоном входит одна из фрейлин со словами:

— Прибыла госпожа Бенкендорф.

Старуха вздрагивает от такого известия, быстро и часто кивает немного трясущейся головой и ползет к своему креслу. Совсем уже хочет в него сесть, но затем передумывает и, принимая величественную позу, встает посреди спальни, пытаясь унять старческую дрожь в коленках.

Двери распахиваются. В комнату входит моя матушка. Вместе с нею врываются запахи летней ночи, ароматы ночных цветов, свежего воздуха и недавно отгремевшей грозы. Матушка стремительна и решительна во всех движениях, ее сапоги начищены до блеска и чуть поскрипывают при ходьбе и звенят подковками. Сегодня Шарлотта Бенкендорф практически не прихрамывает и без ее обычного "летнего платка" с чередой — единственным спасением от сенной болезни.

Дряхлая Императрица в старческом ночном капоре с усилием приподнимает голову, чтобы хватило сил посмотреть в глаза гостье. Старуха ведь тоже рода фон Шеллингов, — в молодости ее гипнотический взгляд заставлял трепетать королей и фельдмаршалов, но… сегодня ей не тягаться с пронизывающим взором племянницы. Старенькая бабушка покорно опускает слезящиеся глаза и, тихонько вздыхая, спрашивает:

— Как добралась? Тебя больше не мучит сенная лихорадка?

Матушка небрежно отмахивается:

— Все пустое… Тяжко было в твоей России, — по моей же Прибалтике пронеслись с ветерком, я даже нисколько не запыхалась. Вообрази, проскакала всю дорогу от Риги до твоей дачи в стременах и ни разу не присела в седле. Говорят, это от радости. Мой Карлис радует меня постоянно — вот я и в форме! Ну да что мне об этом тебе говорить, — у тебя ведь тоже все это было… Не так ли?

А что касается сенной лихорадки… Ты тоже в свое время шибко страдала и вечно слезилась, да сопливилась, а как отправила к лешему своего муженька, так и выздоровела. А я вот никого не придавила, а все равно — Слава Богу, вылечилась. Кончила с курляндцами, поквиталась со шведами, успокоилась насчет тебя, да графа Суворова, и — как рукой сняло.

Как здоровье?

Женщины разговаривают по-немецки и видно, насколько каждое новое матушкино "Du", обращенное к тетке, коробит русскую Государыню, но с улицы, через распахнутую дверь доносится ржание лошадей и немецкая речь. Матушка с недавней поры наносит визиты исключительно в компании полка конных егерей. В какой-то степени, это беседа рижских паровиков с золотыми руками тульских мастеров-оружейников. Бабушка злится на матушкино "Du", но терпит, а племянница получает от разговора явное удовольствие. Женщины любят сводить старые счеты.

Государыня машет рукой и, оседая в свое кресло, бормочет:

— Дела наши скорбные… Знаешь, небось, про мою беду… Что скажешь? Ведь мы с тобой, чай, — одной крови…

Племянница пожимает плечами и, стягивая с руки перчатку для верховой езды, пропитанную грозой, конским потом и запахами асфальтов, коими стали "крепить" дороги Прибалтики, легко бросает:

— А и думать тут — нечего. Вызови сюда невестку и скажи ей, чтобы она с этого дня жила с любовником, не скрываясь, а сына пошли в Крым послом к туркам — бумажки носить да перышки чистить.

Господи, о чем это я?! Ведь Крым-то давно наш! Совсем все перепутала где-то я это слышала, а где — не припомню…

Государыня сидит, вжавшись в кресло и крепко зажмурив глаза, ее пальцы побелели и похожи на кости скелета, вцепившегося в ручки кресла, а по щекам бегут дорожки непрошеных слез. Наконец Императрица Всея Руси, открывает глаза и шепчет:

— Откуда ты это взяла? Про любовника… Мне ничего не сказали… Зачем ты мучишь меня и болтаешь вздор. Нет у нее любовника! Откуда ты знаешь?!

Матушка заразительно смеется и, многозначительно потирая в воздухе пальцами правой руки, шепчет на ухо несчастной старухе:

— Я уже купила весь твой Тайный Приказ. Мне, а не тебе сообщают все пикантные слухи твоего двора!

Бабушка плачет навзрыд, а матушка сперва стоит рядом с теткой и на губах ее — улыбка. Потом улыбка как-то линяет, и племянница садится прямо на пол в ногах у кресла своей былой благодетельницы и покровительницы. Затем она вдруг обхватывает руками коленки дряхлой старушки и обе женщины плачут вместе. Они обнимаются, целуются, бормочут друг другу мольбы о прощении и, наконец, успокаиваются во взаимных объятиях.

Потом бабушка спрашивает:

— Кто он? Верные ли у тебя сведения?

Матушка в ответ странно смотрит на венценосную тетку, а потом на большие часы, стоящие на полке не растопленного камина:

— Это не моя тайна… Обещаете ль вы, что не накажете мою былую подругу?

Государыня с подозрением и хитрецой ухмыляется (на ее постарелом лице — гримаса выглядит просто ужасно) и говорит:

— Конечно… Ну, разумеется!

Матушка покорно кивает и зовет за собой…

На улице хорошо пахнет грозой, свежим воздухом и нежными листьями. Старуха с усилием ковыляет, поддерживаемая сильной племянницей, и клюка ее теперь качается в воздухе, будто — усики огромно-неповоротливого жука. Сперва она полна решимости идти на край света, чтоб узнать — кто любовник ее невестки, и даже не замечает, что вышла из дома в домашних тапочках. Затем…

Затем она вдруг замирает, прислушиваясь к чему-то слышному только ей. Потом она медленно, как сомнамбула идет по тропинке меж древних берез на все громче слышные голоса…

В летнем павильоне кто-то играет на клавесине и печально поет:

"… Ach, Madchen, du warst schon genug,

Warst nur ein wenig reich;

Furwahr ich wollte dich nehmen,

Sahn wir einander gleich…"

Поют на два голоса: мужской — низкий и сильный будто поддерживает высокий и словно девичий голос женщины. А тот рвется под небеса и так и давит слезу у незримого слушателя…

Сложно не узнать в этом пении моего дядю — Начальника Охраны Наследника Павла Кристофера Бенкендорфа и Великую Княгиню — жену Наследника Павла.

Но бабушка почему-то не спешит прервать старинную песню и разоблачить безбожных любовников…

Сгустился ночной туман, моросит мелкий дождь, иль капли сыплются с листьев от недавней грозы — лицо Государыни мокро. Она стоит в мокрых домашних шлепанцах, закрывши глаза и вцепившись рукой в плечо любимой племянницы. Потом она подносит палец к губам и почти что не слышно шепчет:

— Я ничего не слышу. Я ничего не вижу… Бог им Судья…

На самом-то деле, — это конец истории. Середина же ее такова:

Не доезжая до Царского Села, матушка отделяется от кавалькады прибалтов и несется сквозь дождь, сопровождаемая лишь капитаном Давидом Меллером и раввином Бен Леви. (Арья Бен Леви, хоть и духовного звания, но в Пруссии ему пришлось служить в армии — военным священником в "жидовских частях". Так что ему не в новинку гарцевать на горячем коне…)

На перекрестке незаметных тропинок их ждет одинокий ездок. Матушка и незнакомец спешиваются и откидывают капюшоны дорожных плащей. Незнакомец оказывается Кристофером Бенкендорфом… Он с опаской смотрит на спутников своей законной жены, но признав в них знакомые лица, капельку успокоен:

— Мадам, я прибыл сюда по вашей записке… Это — опасно. Меня могут заподозрить в любую минуту. Я и так — как уж на сковороде меж двух огней, немцы не любят меня за мое "как-будто" предательство, на которое я пошел по вашему наущению, русские же не доверяют — потому что я — немец! Сколько ж продлится сие безобразие?

Матушка примирительно кладет руку на рот гиганта и тот сразу же успокоен. Как ни странно — похоже эти два непримиримых на людях врага — всецело доверяют друг другу. Матушке нужен последний из Романовых — способный к деторождению, дяде нужны матушкины мозги. Вместе они — страшная сила.

Матушка спрашивает:

— Вы сегодня встречаетесь с вашей любовницей в летней беседке, что у южных ворот?

Дядя смертельно бледнеет:

— С чего… Откуда вы знаете?

Матушка невольно улыбается такому наиву и говорит:

— Сегодня там будет стоять клавесин. Не спрашивайте — откуда и не удивляйтесь его появлению. Пусть сегодня ваши друзья из охраны и фрейлины Великой Княгини не оставляют вас тет-а-тет. Если что-то пойдет вдруг не так, — мы должны иметь кучу свидетелей, что в сей встрече нету ни капли… чего недозволенного.

Вы садитесь с Княгинею за клавесин и занимаетесь чем угодно, пока по тропинке не пробежит кто-то из моих егерей. Его увидят и ваши спутники. Поэтому он не пойдет к вам, он не подаст какого-то знака, но как только он пробежит по тропе мимо беседки, — вы начинаете играть "Nonne und Graf". По моим сведениям вы оба любите петь сию песню, оставшись наедине, и у вас, конечно — получится.

Пойте же так, чтоб ангелы на небесах облились слезами! И если вы споете действительно хорошо, я обещаю вам, что… Исполнятся все ваши желания!

Дядя растерян, он жует губами, он морщит лоб, пытаясь найти в сем какой-то подвох, затем по-бенкендорфовскому обычаю машет рукой, и с отчаяньем в голосе говорит:

— Ах, пропадай моя задница…! Я опять доверюсь тебе, жидовская морда! Но если ты подвела нас под монастырь — ты губишь не только меня, но и подругу свою! А она верит тебе — просто всецело. Мы с того света придем мучить тебя!" — при этом он протягивает руку, как для пожатия. Матушка протягивает руку в ответ и дядя ни с того, ни с сего (на жидовский манер) вдруг бьет ее ладонью по ладони, гикает, вскакивает на коня и с грохотом уезжает.

Кончается моросящий дождик. Матушка поднимает глаза к небу, беззвучно говорит ему все, что думает о давешнем собеседнике, а потом, ковыляя, идет к своей лошади. Бен Леви и Меллер беззвучно смеются и матушка невольно подхватывает их смех, восклицая:

— Ну вас, жидовские морды! Довели меня до греха!

Это — середина истории, а вот какое у нее было начало:

Когда моя матушка приезжала в 1783 году к моей бабушке, был месяц март на дворе, а матушка была мной на сносях.

Встретившись, они гуляют по берегу Финского — матушке прописали прогулки на воздухе, а бабушке нравится выезжать из душного, большого дворца, в коем даже у стен растут уши.

Оставив за спиной роскошные санки, они бредут по дорожке с расчищенным снегом по высокому берегу моря, а под ними расстилается белая гладь… Сверкают снежинки и мягко хрустят под ногами, воздух прозрачен и свеж, а солнце сияет так, что даже дыхание женщин искрится в его лучах.

Тетка спрашивает у племяшки:

— Почему такой грустный вид? На тебе лица нет!

Матушка, печально покачав головой, отвечает:

— Да нет, — я — счастлива… Правда! Вот только…

Тетка внимательно смотрит на лицо юной девушки и с пониманием произносит:

— Сей Уллманис — купец и пират! Я же имею глаза…

Матушка невольно смеется в ответ:

— От ваших глаз ничто не может укрыться! Мы любим друг друга и он — славный малый, но…

Когда он садится выпить с друзьями, все их разговоры будут о ценах на порох в Гамбурге и Амстердаме, о новом оружии, о том, как визжали очередные католики, когда их резали после удачного абордажа… Когда же они вспоминают, как стонут пленные католички, мне приходится уходить — иначе меня вырвет!

А еще они бредят охотой, своими собаками, лошадьми, да меняют щенков на любовниц! К лошадям, да собакам их отношение лучше, — ими они не меняются…

Мой Карлис… Однажды он заснул крепким сном посреди "Гамлета"! А в антракте назвал в ложу дружков и они пили пиво, да обсуждали, каковы должны быть в постели актрисы, игравшие Гертруду с Офелией! А потом…

Я посмотрела на Карлиса и он в том не участвовал, но прочие сели играть. Играли они на то, кому из них после спектакля везти Гертруду, а кому — Офелию! Как они смеялись — "их ужинать"!

Я… Я ненавижу их! Господи, как же я ненавижу сих деревенских ослов! И… Я люблю Карлиса и понимаю, что он, в сущности, — такой же как все! И это разбивает мне сердце…

Первое время я думала, что весь этот порох с оружием — признак рьяного лютеранства и целостности натуры. Теперь же… Это — ужасно!

Тетка внимательно слушает, снимает с руки перчатку, подбирает снег с небольшого сугроба, скатывает из него снежок и идет, подбрасывая сей комочек в руке. Она вдруг улыбается:

— А у нас в Цербсте снегу порой наметало… Я любила играть в снежки. А ты?

Матушка теряется от таких слов, потом берет из рук Государыни твердый снежок и… почему-то нюхает его:

— Я тоже любила снежки… Мы играли в них с дедушкой. Он выезжал в кресле-каталке в наш сад к большому сугробу и… Мы с ним кидались, пока не помирали со смеху… Он очень любил снежки!

Иной раз я лепила снежок, иль поднимала снежок дедушки, а он пах камфорой — я растирала ему культю ноги камфорным спиртом… У нас с ним руки всегда пахли камфорой…

Лицо Государыни вдруг меняется. Она закусывает губу и лицо ее будто трясется. Затем она начинает рассказ:

"Я тоже любила снежки. Мой отец, верней — муж моей матери был генералом в армии Железного Фрица и редко когда навещал нас. Он был очень жадный, холодный и скупой человек. Я никогда не любила его… Зато я любила моего крестного.

Когда он приезжал к нам из Берлина — начиналось веселье! Он привозил с собой гору подарков: сладости, игрушки, обновки для меня, и для матушки… Много ли нужно вечно голодной и бедной принцессе для счастья? Крестный же и привозил в наш дом Счастье…

Потом он опять уезжал к жене и детям в Берлин и я оставалась его ждать… Летом мы играли с ним в мяч, а зимою в снежки… Однажды мы с ним слепили такую большую снежную бабу, что она была ростом с крышу! Когда приехал муж моей матери, он разозлился — баба мешала подъехать к крыльцу и он приказал разломать ее…

И тогда матушка сказала ему:

— Сломай ее сам, коли смелый!

Я впервые увидела — насколько мать его презирала… А он вдруг испугался, замахал на нее руками и баба простояла у меня под окном до самой весны. Она почернела и принялась оседать, когда снова приехал крестный и мы с ним вместе разломали дурацкую статую…

Перемазались тогда… И смеялись до колик…

А потом… Крестный привез большой торт и мы втроем ели его с подноса — ложками, точно свиньи… А мама с отцом кормили друг друга тортом с ложечки, очень смеялись, да измазались тортом. Я так смеялась, глядя на них, а потом…

Мы запивали торт — кофе. Черным и горьким кофе. И я, поднеся чашку к губам в очередной раз, увидала в кофе — свое отражение. А перед глазами — как раз крестный целовал мою мать…

У меня помутился рассудок… Я увидала перед собой два похожих лица. Слишком похожих, чтобы это было случайным! И сразу мне пришло в голову, что крестный всегда приезжает тогда, когда муж моей матери покидает наш замок. Верней, крестный всегда присылает письмо и сей человек сразу же едет в командировку…

Я поставила чашку на стол и не могла смотреть на отца. А он вдруг будто почуял мое настроение, встал со своего места и вместе со стулом подсел вдруг ко мне.

Он провел рукою по моей голове и спросил:

— Ты знаешь, что мы двоюродные с твоей матерью?

В груди у меня что-то сжалось, и я прошептала:

— Знаю, папочка…

У отца перехватило дыхание. Он поцеловал меня в обе щеки и:

— Я… Мы пытались бежать из дому… Ни в одной германской стране нас не приняли. По германским законам мы — брат и сестра и не имеем права на брак. А твоя мать была уже тобой в тягости…

Тогда я купил ей мужа, страну и королевский престол… И я хочу, чтоб самая старшая из моих дочерей была — Счастлива. И я сделаю все, чтоб и у тебя была — пусть крохотная, но — Империя и царский венец! Ты — веришь мне?!

Я вцепилась в отца руками, я облилась слезами, ибо мне стало так хорошо, сладко и больно в его объятиях… И я прорыдала:

— Я верю тебе, папочка…

Прошли годы. Я стала Наследницею Престола России. Моя сестра (из законных) была уж сговорена к браку с Наследником Прусской Короны. Самая младшая же из нас еще не появилась на свет, но и ее дождалась Корона Ливонии. Отец умел выполнять обещания.

Правда… Фридрих Великий пошел на мой брак лишь потому, что отец наплел ему, что я — великий разведчик. Прусский король надавал мне массу приказов, за исполнение коих в России мне б полагалось десять усечений головы сряду! Но стоило мне прибыть в Санкт-Петербург, как кто-то из моей свиты сразу "донес" про сии поручения и всех немцев сразу же выгнали.

Лишь потом я поняла, насколько был мудр мой отец. Сыск русских находился в зачаточном состоянии и пруссаки водили их за нос буквально во всем. И со зла русские ловили кого придется и — сразу казнили, не обременяя себя доказательствами. Много погибло невинных, но столь частыми казнями русские повывели и всю нашу разведку, так что — в сей жестокости был толк.

Меня же не тронули, ибо я уже была единожды "схвачена" и теперь за мною следили в сто глаз. Именно потому, что за мною следили — я оказалась вне подозрений!

Это я поняла потом… А так — был период, когда я готова была руки на себя наложить. Я как раз родила Павлушу и у меня его сразу отняли… Не дали единого разика — грудью его покормить! (Корми своего малыша только грудью! Чем дольше, тем лучше. Меня с тобой матушки кормили грудью и мы с тобой — толковыми выросли, а Павлуша мой… Что с него взять — грудью не кормленный!)

Слонялась я по дворцу — никому не нужная, всеми забытая. И вдруг однажды — слышу кто-то поет… "Nonne und Graf". Когда отец был вместе с матушкой, они всегда вместе пели "Монашку и Графа"…

Я тайком подошла… Один из моих офицеров стоял на посту и тихонько пел себе под нос. У меня отобрали всех моих немцев и в охране остались одни только русские… Средь них никто не мог знать сию песню!

Слушая офицера, я невольно шумнула и он услышал меня. Он сразу прекратил петь и вытянулся по стойке. Я подошла ближе…

Гриша был настоящий красавец, — стройный шатен, кровь с молоком, гренадерская стать… У меня аж сердце в пятки ушло. А на уме: "Я родила им Наследника. Теперь я никому не нужна. Государыня при первой возможности пострижет меня в монастырь. Так чего ж теряться? Последние денечки на свободе хожу…"

Я спросила его:

— Ваш голос — хорош. Где вы услышали сию песню?

Он щелкнул мне каблуками:

— Моя матушка любила мне ее петь перед сном!

— Ваша матушка?! А откуда она знает немецкие песни?

— Моя матушка — урожденная баронесса фон Ритт! Это по отцу я — Орлов. Григорий Орлов — к вашим услугам!

Я обомлела. Я и представить себе не могла, что в моей свите могут быть немцы! Ну… Пусть хотя бы наполовину.

Я не знала что и подумать и побежала за разъяснениями к садовнику. Он был англичанин, а мы с тобой в родстве с английской короной и, когда из России выслали немцев, я знала, что англичане — мне не чужие. (Чутье не обмануло меня, — наш садовник оказался резидентом "Интеллидженс Сервис" в России и через много лет возглавил сие заведение. С моей помощью, разумеется.)

Я спросила его, — что он думает на сей счет? И тогда англичанин, поклонившись, сказал мне:

— Мадам, вы еще слишком молоды и не понимаете поступков людей. Ваш же отец с самого первого дня знал, как именно поступит Государыня Всея Руси. Вы можете сердиться на Елизавету, но в сущности это — очень добрая женщина. Истинная полячка.

Мать ее — полька. Екатерина Скавронская. И пока Елизавета была маленькой, из ее окружения то Петр Второй, то Государыня Анна убирали поляков. Боялись, что польские родственники настроят девочку на свой лад. Вплоть до того, что маленькой Лизаньке запрещалось петь польские колыбельные — так, как пела их ей ее матушка. И девочка сего не забыла.

Теперь она — Государыня и из принципа окружила себя поляками. Воронцовы, Чернышовы, Шуваловы, Разумовские, Шереметьевы…

Это все — польская шляхта с примесью русской крови. Чистых же поляков среди них нет, ибо тех когда-то повывели, и Государыня привыкла жить среди "русских поляков".

Запомните же, — Государыня может быть глупой, строптивой и необразованной женщиной, но у ней — доброе сердце. Все ваше окружение — обязательно русское, но с обязательной примесью родной вам — немецкой крови. Государыня настояла на этом. Она сказала:

"Я сама прошла через весь этот ад и, как добрая христианка, не хочу, чтоб невестка моя так же мучилась! Может быть, когда я стану старенькой, она позаботится обо мне, а не вырежет всех, как я — семя чертовой Иоанновны! Я слишком озлобилась, а Катарина не должна жить в этой злобе…"

Запомните же — вас окружают ваши друзья и приверженцы. Можете на них положиться всецело — русские немцы в одной вас видят надежду и спасение от произвола русских поляков!

Как только я поняла, кто — меня окружает, я стала жить так, как мне нравилось. И я стала — Счастлива.

Когда ж наступил День, мои люди вышли под моей командой на улицы (их не пустили на войну с Пруссией за немецкую Кровь) и я стала Императрицей. Пока у тебя не найдется горстки людей, готовых ради тебя на все тяжкие — Власть твоя не стоит и пфеннига!

А Людей невозможно завлечь чем-нибудь, кроме Идеи, Веры и Крови. Ваших с ними Идеи, Веры и Крови.

Так прими мой совет, — окружи себя соплеменниками. Да, ты живешь в готической Риге. Но ты выросла среди Торы, мацы, да игры в шахматы! И никогда немцы, да латыши не признают тебя своей! Даже и не пытайся…

Так не изводи себя — будь верной своему Карлису, но отводи душу средь своих — средь евреев. Пусть немецких, но — все же евреев. Это — нормально. Это — Путь к Счастью!

Такой вот был разговор меж моими мамой и бабушкой в марте 1783 года. И матушка из него вынесла много важного. Во-первых, она выписала из Германии Меллера и Бен Леви. Во-вторых, она создала "Жидовскую Кавалерию" — Рижский конно-егерский. В-третьих, она запомнила про снежки и про то, как бабушкины отец с матерью пели "Монашку и Графа". И о том, как сию песню пел юный Орлов…

Бабушка услыхала пение Бенкендорфа в августе 1795 года. С того дня дела между Россией и Латвией пошли на поправку и многие опытные царедворцы мигом связали это резкое улучшение с болезнью Наследников. Многие заговорили о том, что Государыня намерена "предать Россию в руки жидов" и уже подписала секретное завещание насчет того, что в случае ее смерти русский престол переходит к ее внучатому племяннику — "жиденку Александру Бенкендорфу.

Этот слух породил невиданное брожение в умах, в остальном же столичный двор радовался. Восстановление связей между Санкт-Петербургом и Ригой привело к тому, что матушка возобновила дружбу со своей доброй приятельницей — урожденной Принцессой Вюртембержской. Две старых подружки теперь долго сидели в обнимку и посмеивались чему-то своему, девичьему. Сам Наследник Павел, как ни настроен он был против моей матушки, был немало рад такой перемене в настроении любимой жены. Такой веселой, по его собственным словам, он не видал ее со времен свадьбы.

Только один-единственный раз он всерьез разозлился, дав волю своему природному бешенству. Однажды он пришел в гости к жене и обнаружил ее в необычайно хорошем расположении духа. Генерал Бенкендорф рассказывал ей с матушкой пикантные анекдоты. Наследник решил присоединиться к веселью, но вскоре взбесился.

Бенкендорф был не в ладах с русским и потому рассказывал анекдоты исключительно по-немецки, а его не знал сам Наследник. Тогда Павел приказал всем присутствующим говорить только по-русски и все веселье сразу же кончилось. Бенкендорф не мог дольше веселить дам по причине незнания языка, а те со зла стали говорить гадости на чистом русском, а он как известно велик и могуч, и склонен к эзоповым и византийским роскошествам.

Так что Наследник выбежал из покоев жены совершенно взбешенным, а вслед ему раздался дружный смех. Бенкендорф, по простоте душевной, не поняв ни одной из дамских шпилек на чуждом ему языке, продолжил увлекательную историю про жену молочника, или что-то вроде того. Самое любопытное, что Наследник нисколько не озлился на своего Охранника. Он был сыном своей матери, чтоб обижаться на главного придворного идиота.

Тот же, "радуя" жену господина всеми доступными способами, говорил всем, что такими методами он восстанавливает мир в семье. Ведь частые роды и впрямь жестоко обезобразили его любовницу. Вот такая идиллия.

В ноябре месяце 1795 года к нам в Колледж прибыл вестовой с приказом от Государыни "всем воспитанникам организованно прибыть в театр и просмотреть весь репертуар заезжего Рижского театра". Ну, не надо и говорить, какое у нас началось оживление. Казарма она и есть — казарма и там не до развлечений.

В театре давали премьеру (для России) "Гамлета" — у столь позднего дебюта Шекспира в России весьма прозаическое объяснение: русский профессиональный театр появился на свет только в 1783 году (в Риге — в 1782). До того театры в России были исключительно крепостными, исполняя функции публичных домов, да борделей.

Во-вторых, — Шекспир писал во времена английской династии Тюдоров и был придворным драматургом протестантки Елизаветы Великой, которая, как известно, разгромила испанскую Непобедимую Армаду и обезглавила свою соперницу — католичку Марию Стюарт.

Елизавета была женщина властная и жестокая. Сам Шекспир частенько принимал участие в возмущениях против своей покровительницы и она миловала вольнодумца единственно ради его таланта. Когда же, к безграничной радости великого драматурга, Елизавета умерла, пришедшие к власти Стюарты выкинули его на улицу. Я люблю вспоминать эту притчу нашим фрондирующим литераторам, но они смеются и делают вид, что сие — не про них.

Потом на английский престол взошли наши родственники. Они-то и вымели со сцены всех католических драматургов, сдунув пыль с уже забытого протестанта — Шекспира. С этого дня Шекспир стал культурным идолом всех протестантов. Именно этим и объясняется его столь бешеная популярность в Англии, Пруссии, и разумеется — Риге.

Россия же долгое время дружила с католиками против нашего брата. А на русских крепостных подмостках безусловно господствовали пасторали. Но когда во Франции грянул Террор, русским срочно понадобился Шекспир. Расин же стал вольнодумством, а за Мольера сразу рвали ноздри и — в Сибирь на вечное поселение.

Бабушка даже нарочно устроила гастроли рижского театра, — матушкины актеры не знали русского и спектакли шли по-немецки. (Языком знати к той поре был язык Вольтера — "злостного якобинца", согласно новому веянию.) Поэтому после представлений всех, кто не понял сути происходившего, люди Шешковского тут же брали "на манжетку", как предполагаемого вольтерьянца со всеми вытекающими последствиями. (Цены на немецких учителей выросли до небес, а от французских гувернеров шарахались, как от чумы.)

Надо ли объяснять, что спектакли смотрели, затаив дух, с замиранием сердца и занавес опускался под всеобщие аплодисменты, переходящие в бурную овацию, так что зритель шел более-менее подкованный и многие из моих друзей-актеров потом со слезами на глазах признавались, что так как в России — их не принимали больше нигде во всем мире.

С той поры во всех губерниях идет хотя бы одна пьеса Шекспира и это ныне числится лучшим примером "благочиния" всей губернии.

(Что меня радует в сей истории, — благонадежность проверили все-таки на Шекспире… А ведь могли и на чем-нибудь квасном, кондовом, да доморощенном!

Помните, — "по брегам невским много крав лежало, к небу ноги вздрав!" А ведь сей "пиит" стал при Павле числиться "русским народным классиком" да "гордостью русской литературы". Чур меня, Господи!)

Пригнали нас в театр, рассадили на галерке и началось представление. По счастью, вся моя группа знала немецкий, и мы (в отличие от славян) получили огромное удовольствие.

Впрочем, гастроли в столице начались скандалом. В царской ложе посреди "Гамлета" поднялся шум и спектакль вдруг прервали. Потом по нашим рядам побежали какие-то люди, которые спрашивали, — нравятся ли нам жиды? Многие из тех, кто ответил отрицательно, тут же поднимались и покидали театр. Прочие же чисто подсознательно пересаживались ближе к моей группе. (К нам просто не подошли.)

Вскоре добрая половина театра опустела и стали играть дальше. Оказалось, что посреди представления Наследник Павел вдруг вскочил с места и произнес:

— Такой великий герой, как Гамлет, не мог быть жидом! То, что его играет жид — оскорбление. Я требую убрать евреев со сцены!

Пару минут в царской ложе царило гробовое молчание, а потом Государыня обернулась к моей матушке и прохрипела:

— Объясни ему, что они все — жиды и жидовки. Если их убрать, вообще никакого спектакля не будет. Он страшно близорук и чуток косоглаз, а Гамлета он опознал лишь по выговору. Объясни ему. Я уж язык обмозолила, да и не разговариваю с этой радостью. Всякий раз, будто дерьма наешься…

Наследник весь аж пошел багровыми пятнами и заорал:

— Все зло от сего чертова семени! Жиды совершили Революцию в Франции, в России они пролезли на все посты, жидовка отбирает у тебя Прибалтику, а ты ей во всем потакаешь!

Тут уж почти все невольно отшатнулись от матушки и в ложе образовалось как бы пустое место. А посреди него матушкин стул и чуть ближе к сцене кресло моей бабушки.

Тишина стояла такая, что казалось — еще немного и грянет гром среди ясного неба. Даже на сцене все замерли. Актеры не станут играть, пока из царской ложи раздаются всякие выкрики. Потом кто-то из знати наверняка захочет поглядеть пропущенную сцену еще раз, так зачем потеть дважды?

Затем моя бабушка оторвалась от созерцания застывших актеров, обернулась к матушке и, чуть пожимая плечами, повинилась:

— Тяжело тебе с ним придется. Весь в отца. Не думает ни о приличиях, ни о своей голой заднице, ни даже — Империи. Где он кредиты намерен искать — не возьму в толк… Не был бы моей плотью — удавила б гаденыша.

Тут уж у матушки не выдержали нервы и она, забыв об обычной предосторожности, поклонилась Государыне и отвечала:

— Я исполню все тайные желания Вашей Милости!

Тут Наследник картинно взмахнул руками (он всегда любил "жест ироический") и воскликнул:

— Решено! Я — не стану вторым Густавом Третьим! Те, кто любит меня и готов живот положить в битве с сей саранчой — ура, за мной!!

Добрая половина двора бросилась вслед за будущим Императором и первым среди них — Кристофер Бенкендорф, а прочие сдвинули стулья ближе к центральным двум креслам и трагедия продолжалась.

Кстати, совсем забыл объяснить — при чем тут Густав III. Сей подлец в свое время получал от матушки весьма крупные кредиты на более чем приятных условиях и обещался, в свою очередь, обеспечить нейтралитет Риги в случае русско-шведской войны. Но он и не думал держать своих слов.

Матушка этого так не оставила и в 1792 году, через два года после ничейного исхода Шведской войны, Густава III — зарезали.

Впервые в истории Северной Европы Помазанник Божий пал жертвой наемного убийцы. Все следы заговора вели к нам в Ригу, но на шведских следователей было оказано колоссальное давление со стороны Англии (должной — полмиллиарда гульденов частным инвесторам) и в итоге выяснилось, что смерть Густава дело рук маньяка. Конечно же, — одиночки. Впрочем, с той поры матушку ни разу не решились надуть при сделке. Даже монархи.

Люди же, с коими матушка никогда не вела дел, (навроде — Наследника Павла), не зная подробностей, стали во всеуслышание болтать о существовании некоего "всемирного заговора", нити которого тянутся к некоему таинственному Рижскому Синедриону и главе его — Шарлотте Бенкендорф. Ну, что возьмешь с больных, да убогих?

По возвращении в Колледж страсти накалились. Две плотных толпы воспитанников, возглавляемые Наставниками, чуть ли не сцепились у мостков на наш островок. Только личное вмешательство самого Настоятеля Колледжа Аббата Николя предотвратило кровавую драму. Стороны уже взялись за шпаги, сторонники Павла прибыли на островок раньше нашего и теперь отказывались пускать нас за нашими же вещами.

Переговоры продолжались всю долгую, холодную и мерзостно-слякотную столичную ночь и к утру в нашей компании выработалось общее мнение, что нам нужны лишь наши вещи, а учиться под одной крышей с сей сволочью мы не станем, чего бы это нам ни стоило.

Были небольшие сомнения — что делать с русскими, пожелавшими примкнуть к нашей группе? Мы предложили им вернуть исконное православие, плюнув на католическое распятие и латинскую Библию. Средь них было много сомнений и в конце концов мы взяли лишь тех, кто согласился стать православным, но отказался осквернять святыни общие для всех христиан.

(В католическом Колледже того не учили, но по протестантским понятиям — нет различий в кресте протестантов с католиками. Тем более — нет ложных Писаний. Есть Писания на латыни, по коим грешно справлять лютеранскую службу, но от этого они не прекращают быть Святыми Писаниями!)

С католиками нам было не по пути, а существ, для коих нету Святынь (пусть даже и — католических!) я не считаю людьми. (Кстати, сам граф Спренгтпортен впоследствии говорил, что я поступил в лучших иезуитских традициях.)

Мы даже немного побили отказавшихся поганить святыни. Впоследствии это стало обычаем Эзельской Школы — мы (в иезуитском обличье) били новоприбывших за их лютеранство, требуя от новичков Отреченья от Веры. Если мальчик ради шкуры своей отрекался, его выгоняли, стойких же помещали в карцер, откуда они выходили уже нашими Братьями и — полноправными членами нашего "цеха.

Так в моем Управлении появились первые русские и я никогда не жалел, что принял этих ребят к нам на службу. Русский — обязан быть Православным и уважать чужую Веру при этом…

К утру прибыли бабушкины лейб-гвардейцы и матушкины конные егеря. Две детских толпы были наконец-то разведены и бабушкины охранники стали выносить нам из казарм наши вещи.

Все наше имущество было изодрано, запачкано и осквернено юными "павловцами" и я приказал ни к чему не касаться. (Кроме, разумеется, памятных вещей и — семейных реликвий.) Так мы покинули Колледж налегке, а за нашей спиной осталась гора изгаженных "павловцами" вещей. В прямом смысле этого слова — изгаженных.

Так кончилось мое обучение в столице и началась моя рижская жизнь. В следующий раз мне довелось прибыть в столицу только через шесть лет — в 1801 году принять участие в коронации Императора Александра I.

19 мая 1796 года жена Наследника Павла разрешилась от бремени мальчиком, названного Николаем. Николаем Павловичем.

С первой минуты после рождения придворные дамы, присутствовавшие при сем событии, стали шушукаться о том, что теперь с наследованием трона проблем не предвидится, — роды были очень тяжелыми. Мальчик родился в два раза тяжелее и в полтора — длиннее своих старших братьев, — Александра и Константина. Но больше всего поразил факт, который сразу стал анекдотом.

Павел был колченог и потому носил короткие сапоги. В длинных кривизна ног сразу бросалась в глаза — даже по швам. Точно такие же ноги были и у Константина. Александр же унаследовал ноги матери и любил щеголять во всем обтягивающем. Ножки его имели вид самый что ни на есть — соблазнительный, а попка — аппетитней попок многих и многих дам. Извините за эту "казарму.

Итак, у Александра ножки были — фигуристыми и он предпочитал сапоги мягкие, почти дамские, которые бы хорошо облегали ногу и подчеркивали достоинства фигуры Наследника. У новорожденного же ноги были невероятно длинны и очень мощны. До такой степени, что придворная дама, исполнявшая роль восприемницы от повитухи, при виде сих ног перекрестилась и воскликнула:

— Ну, наконец-то! Теперь и в этой семье есть кому носить ботфорты Петра!

Тут в дверь постучались и сказали, что Наследник желает знать о здоровье и статях новорожденного. Дама тут же передала мальчика на руки своим помощницам, а сама вышла к Наследнику, который стоял в окружении свиты, и рассказала:

— Это мальчик, Ваше Высочество! Настоящий богатырь, вырастет в подлинного гренадера! Я приняла роды у многих женщин и сразу могу сказать, кто в итоге получится из маленького. Мне частенько приходится кривить душой, но сегодня мальчик удался на славу — истинным русским богатырем! А ножки у него просто на радость! Несомненно мальчик будет… будет… носить… ботфор…" — тут несчастная мертвенно побледнела и упала в глубокий обморок.

Вернее, не упала. Потому что ее успел подхватить на лету Начальник Охраны Наследника. Генерал-лейтенант гренадерского роста и богатырских статей — Кристофер Бенкендорф. Он стоял совсем рядом с Наследником и последние слова впечатлительной дамы были обращены скорее к нему, чем к Принцу. Вернее, не к нему, а к его сапогам — огромным, тяжелым, надраенным до зеркального блеска ботфортам, которые заканчивались, извините за подробность — "у самых… причиндалов", а те как раз получились на уровне грудей восприемницы. И груди Наследника.

Начальник Охраны Наследника был воистину богатырского роста. И я весь в него, вернее — в его родного брата, который тоже был таким же, как и все Бенкендорфы. Сегодня при дворе только один человек может оспаривать у меня пальму первенства самого рослого человека русского двора. Это нынешний Государь Всея Руси — Николай Павлович Романов.

Любопытна реакция Наследника на сии сообщения. Он необычайно приободрился и сказал весьма гордым голосом:

— Это — неудивительно. Ребенок настолько большой, потому что мать переносила мальчика в своем чреве. Представьте себе, она по моим подсчетам носила моего сына десять с половиною месяцев! Вот он и вымахал таким громадиной. Ничего удивительного!

На другой день о десяти с половиною месяцах и ботфортах судачило пол-России и люди не знали, что им делать, — смеяться, или плакать в ожидании правления Павла.

Доложу, когда я впервые услыхал про десять с половиною месяцев, я ржал до болей, до визга, до колик в желудке!

Сегодня мне стыдно за тот смех, — из архивов я понял, что Наследник чуть ли не с первых дней знал, что жена ему изменяет…

Люди — странные существа, и я никогда не любил Павла за то, что он был несомненным лунатиком и маньяком. И вот теперь, после многих лет я узнал, что он… любил свою жену. Любил настолько сильно, что готов был простить ей предательство несомненное. Любил до того, что искренне желал, чтобы ее ребенок любой ценой стал Императором Всея Руси. Много ли найдется других мужчин, которые бы любили своих жен до такой степени?

На нем же самом лежало какое-то ужасное проклятие, — его не любили. Его не любила матушка, его не любили жены, его не любили любовницы. Ужаснейшая кара, какую только можно представить…

Сегодня я пытаюсь понять, какое нужно было самообладание, для того, чтобы не учинить скандал в тех условиях, чтобы не объявить новорожденного младенца — незаконнорожденным…

Ради чего?! Ради сущего пустяка — вашей Любви к неверной вам женщине. Люди бывают странными существами. Даже курносые, колченогие карлики, способные одним своим видом вызвать только наше презрение. Никогда не смейтесь над странностями других людей. Вы можете просто не знать некоторых неприметных подробностей.

А кроме того возникла проблема и — юридическая.

В незапамятные времена в Великой Степи кочевали монгольские скотоводы. Пока монголы резались меж собой, не все примечали, что мужчины надолго покидают свой дом. Но потом стало ясно, что в годы походов резко падает деторожденье в Степи и стало быть — меньше солдат вырастет для новых войн. Из этого в Ясе Чингисхана появился любопытный Указ.

Ввиду того, что монголы числили себя по родам по мужской линии, Чингисхан объявил, что нет разницы от кого родится ребенок. Лишь бы он появлялся от родственника ушедшего на Войну по мужской линии!

В домонгольской Руси право наследованья шло по "братней лествице". По "Русской Правде" (Своду Законов Кнута Великого) наследство умершего переходило к его младшему брату, а если он сам был младшим в семье — к его племяннику от старшего брата при условии, что старший брат сам владел сим имуществом.

Увы, деловая и судебная практика скандинавского общества, выросшего на постоянных "квиккегах" — пиратских походах в соседние земли, сразу вошла в разительное противоречие с Правом и обычаями древних славян. И уже после смерти Ярослава был созван Любечский собор, на коем постановили: "каждый держит отчину свою". (Судя по всему, у тогдашних славян было больше в почете право "отцовское", нежели — "братнее".)

Оба Права все время вступали в конфликт меж собой, но поистине неразрешимым он стал уже при монголах после смерти Даниила Московского. Сей Святой Князь имел несчастие умереть раньше своего брата — Андрея и таким образом не стал Наследником. И стало быть его сыновья — Юрий Злой, да Иван Калита лишились прав не только что на "Великое Княжество", но даже — самое Москву.

Будь сие с другими князьями, История пошла бы иным путем. Но мать Ивана и Юрия была единственной дочкой хана Берке — младшего брата хана Батыя. Сам Берке при жизни имел титулы "Меч Ислама", да "Бич Неверных" и среди своих родственников почитался почти что Святым! И тогдашний Хан Золотой Орды — дядя юных московских князей, — знаменитый на весь мир хан Узбек объявил Москву — "ханским городом", выведя ее таким образом из состава Руси.

Теперь в Москве действовала Яса Чингисхана со всеми ее Указами и нелепостями. Так в "Домострое" появилась строка про то, что "если воин по приказу правителя покинул очаг, а его жена забеременела от родственника его — ребенок считается мужним"!

Сложно сказать, — как сия норма действовала в допетровской Руси, но в эпоху Петра Россия испытала те же проблемы, что и Монголия Чингисхана.

Постоянные войны за тридевять земель от России требовали все больше дворян в действующей, а законы Природы уменьшали число законных детей — в сердце Империи. И тогда древняя норма официально вошла в Законы Петра Великого…

Опять-таки сложно сказать, как именно она воплотилась в жизнь, но из архивов явствует, что иногда офицеры пытались подать в суд на своих жен, а им отказывали именно по этой статье.

Скандал разразился в годы правления бабушки. Потерпевшим оказался сам граф Суворов! За время трехлетней отлучки жена его — урожденная боярыня Прозоровская родила ему сыночка Аркадия.

Суворов был в бешенстве. Ни по срокам, ни по приметам он не мог быть отцом своему первенцу и на основании этого он подал в суд на жену и… собственного племянника. А ему в суде показали на дверь и кипу ровно таких же жалоб иных офицеров.

Сама Государыня сказала своему лучшему генералу:

— Я понимаю размеры вашей обиды и негодования, но… коль уважить сию просьбу, выйдет еще худшая обида для прочих! А там недолго и до мятежа с Революцией!

Суворов очень переживал, но не решился пойти против всего офицерства, обиженного ровно этим же образом. Но теперь — если бы Наследник Павел посмел возмутиться и его жалоба была б принята к рассмотрению, — обиженным оказался бы сам граф Суворов и добрая половина офицеров всей русской армии! (К тому же сам "обиженный" — Павел не желал и слышать об Иске.)

Так что Наследникам Александру и Константину осталось лишь утереться и смотреть на крохотного Nicola с долей презрения. Весь двор знал — кто отец Николая, но с точки зрения русских законов он был, конечно же — "Павловичем" и никто не мог с этим что-то поделать!

Вся декабрьская катавасия проистекла из того факта, что в общественном мнении укоренилось два факта: Наследник Константин — бездетный содомит и педераст с весьма сомнительными развлечениями из эпохи Нерона и Калигулы, а младшие братья — Николай с Михаилом — "наполовину — немножко ублюдки". Если первый из фактов попал в нынешние учебники, второй — "ушел в дальний путь по Владимирке.

Одним летним утром 1796 года нас с Дашкой нарядили получше и повезли к "тайным" пристаням, — где сгружали секретные грузы и контрабанду. Поездка была из обычных, но я сразу же удивился, что нас сопровождают — капитан Меллер и его ветераны. Да не в обычной, зеленой форме Рижского конно-егерского, но самых разнообразных одеждах их прусской молодости.

Когда мы приехали, к причалу швартовался "американец". Только с него подали трап, я увидал старенького субъекта высокого роста и необычайной худобы, — из-за высокого борта торговца сперва показался высокий цилиндр, затем узкое, худющее лицо, испещренное глубокими морщинами, которое увенчивала необычайно нахальная козлиная бородка торчком вперед. Далее появился узкий черный сюртук нараспашку, из-под коего виднелась атласная жилетка с огромными золотыми часами на толстенной цепочке и белая рубашка, да галстук — "веревочкой". Но самым ошеломительным в наряде нашего гостя были — полосатые штаны! Навроде тех, что носят комики в балагане и фарсах. На ногах незнакомца были длинные остроносые штатские штиблеты, которые вызвали у нас с Доротеей презрительные ухмылки. Для нашей касты человек не в сапогах — не совсем человек.

Американец подошел к нашей группе встречающих, картинно раскинул руки-жерди в стороны и обнял дядю Додика. Со стороны было очень смешно смотреть на этого долговязого, смахивающего на кузнечика, — или вернее хищного богомола, старикана и маленького, подтянутого и крепко сбитого полковника Меллера, стискивающих друг друга в объятиях.

Затем визитер оторвался от создателя нашей армии и подошел к самой матушке. Она была ростом гораздо ниже его и старику пришлось нагнуться, чтобы расцеловать ее щеки. Только когда их лица оказались рядом, я осознал, где видел это лицо, — каждое утро в зеркале во время утреннего туалета!

И еще за завтраком, когда я входил в столовую и наклонялся к матушке, дабы поцеловать ее. Разумеется, в том отражении, которое я видел в зеркале, лицо было пошире, потяжелей в челюстях (кровь Бенкендорфов), а у матушки еще не образовались эти глубокие, точно кора старого дуба, морщины, но…

Это было наше лицо. Лицо — фон Шеллингов.

Старик шагнул к моему отцу и они пожали друг другу руки. Потом он повернулся ко мне и сказал странным, высоким, чуть надтреснутым голосом:

— Сэмюел Саттер, к вашим услугам. Можно просто — дядюшка Сэм. А вы кто такой?

Голос господина Саттера был каким-то особым, какого-то странного тембра. Стоило ему заговорить чуть громче, как появлялись какие-то весьма неприятные на слух, визгливые нотки, но в целом — это был голос человека любившего посмеяться и посмешить окружающих. И я отвечал ему, раскрывая объятия:

— Я родился после твоего отъезда. Рад тебя видеть, дедушка.

Лицо моего деда исказила какая-то совершенно непередаваемая гримаса, он будто поморщился от какой-то неведомой боли, усмехнулся, ухмыльнулся, подмигнул мне, состроил комическую гримасу, хлопнул меня по плечу, ущипнул меня за нос, обхватил меня за плечи и одновременно шепнул на ухо:

— В нашем роду рождаются — одни девчонки. Наследственная болезнь… Правда, она позволила нам оказаться в постелях всех лютеранских государей Европы, но… женщины, на мой взгляд, дают опору семейному клану, но только от мужчин зависит его слава и положение. Ты не находишь?

Готовишься стать военным? Это хорошо. Все фон Шеллинги, — кем бы они не стали впоследствии — академиками, торговцами, или вот как я — паяцами, все проходили через армейскую форму. И надо сказать, у нас получалось недурно!

— Я знаю, Ваше Превосходительство. Дядя Додик рассказывал, что Вы были — хорошим генералом, а он всегда знает о чем говорит.

Дед тут же нахмурился и с деланным подозрением и неодобрением воззрился на своего бывшего комбата:

— Давид-то? Он — романтик! Кого ты слушаешь?! Да он в Америке не мог самолично повесить ни одного французского шпика — так у него руки тряслись! Да курица он мокрая, а не — офицер! Кого ты слушаешь?! Он тебе про меня басни плетет, а какой я генерал?

Дядя Додик и оба его зама — все хором прошедшие американскую кампанию, от души расхохотались, а дед, разгорячился, распетушился, поставил руки фертом, откинул в сторону неведомо откуда появившуюся в его руках тросточку, и закричал неприятным голосом:

— Цирк приехал, господа! Дамы, не пропустите случая посмотреть на нашего Вильгельма — перекусывает якорные цепи одним зубом, подымает пудовые гири одним пальцем, делает славных детей одним… О, господи, зарапортовался!

Не слушайте меня, увечного, искалеченного, героя войны, а пожалейте, купите билетики, наши билетики — цена двадцать центов, — деньги немалые, но у дядюшки Сэма лучшее зрелище во всех северных штатах! Цирк приехал!

Фокусы! Фокусы! Мсье, посмотрите вот сюда, какая это карта? Не угадали, милейший, свои часы и бумажник получите у кассира за вычетом двадцати центов — актерам тоже нужно с чего-то жить. Мадам, ах, какой запах у ваших духов, я просто потерял голову… Точно такая же голова — голова индейского вождя Тути-Мкути приветствует вас в нашем паноптикуме, а под ним коллекция скальпов его семерых жен, снятая мною собственноручно! Обратите внимание на третий и пятый, они, как видите, белокуры. Я плакал, господа, поверите или нет, я плакал, когда снимал скальпы этих восхитительных дам!

А они что? Они — хоть бы что! Отряхнулись, взяли у меня мои кровные и оставили эти парички мне на память, сказав, что через дорогу они купят новые. Господа, танцы! Дамы приглашают кавалеров, — в заведении дядюшки Сэма все танцуют только самые модные и непристойные танцы из до самого нутра прогнившей — старушки Европы. Итак…" — дед внезапно оборвал свою необычайно занятную тираду (я и впрямь уже чувствовал себя этаким лопоухим зевакой перед дверьми балагана в далекой, неведомой для меня Америке). Его лицо стало каким-то смятым, торжественным и печальным. Он выпрямился во весь свой рост и резко скомандовал так, будто подковки на сапогах лязгнули:

— Сабли… наголо..! Француз в ста шагах за гребнем. С Богом, братцы!" — а его бывшие солдаты вдруг словно загавкали:

— Хох, хох, хох, ур-ра!" — и я как наяву увидал генерала в блещущем золотом мундире впереди кавалерийской лавы на стремительно несущемся коне…

Меня охватил какой-то суеверный ужас и я дал зарок, — коль мне суждено умереть до срока, я это сделаю в сапогах и офицерском мундире. В штиблетах и полосатых штанах что-то есть — омерзительное.

А дед мой уже теребил меня, устанавливая мои ноги в исходную позицию и орал:

— Эту ногу сюда, эту — сюда, улыбочку… По-ошли! Да не так же! Да на тебя обхохочутся все портовые доки от Балтимора до Провиденса! Ты же фон Шеллинг! У тебя должно быть врожденное чувство такта! Ритм, чувствуй ритм, какой ты — будущий жеребец, ежели ритма не сможешь выдержать?! Еще раз пошли!

Вот! Вот так! Получается… Ура, получается — вот это и называется чечеткой. Смотри и учись — пока я жив!" — тут он прямо перед таможенной будкой встал в позицию и отбил такую лихую чечеточку, что даже таможенники выглянули посмотреть и захлопали в ладоши — так здорово у него получилось.

А дед мой, садясь со мною, Дашкой и матушкой в одну карету, обронил вдруг сквозь зубы:

— Белобрысый парень со сломанным передним зубом справа — негоден. Смотрел на меня, разинув рот, а за его спиной — щель в заборе, — ткнуть его ножом и проход справа открыт.

Замени и девчонку, смешливую такую, что стояла у крыльца перед женским пунктом досмотра. Глаза у нее — шальные, — влюбчивая. Хороший контрабандист ее так скрутит, что она ему и ключи, и печати — маму родную со службы вынесет.

Смени, но — не выгоняй. Белобрысого я бы послал за рубеж. Раз так смотрел — парень с воображением. Ему с людьми должно работать — не с тряпками.

А смешливая — хороша! Выдать ее замуж за не слишком ревнивого и — за границу. Интересные мужики по ней будут с ума сходить, а она видно — с фантазией…

Тут мой дед обернулся ко мне, прикрыл пальцем мою отвалившуюся от удивления челюсть и сухо заметил:

— А вот это — нехорошо. Мой внук должен меньше глазеть, да сильней примечать! Впрочем, — мал ты еще для семейного ремесла.

Я страшно обиделся. Я так обиделся, что не выдержал:

— Я встречал тебя со всей душой, а ты мне — такие гадости! Как же тебе не стыдно?!

Дед выпучил глаза, — будто от удивления:

— Мальчик мой, что есть — стыд?! У разведчика не должно быть стыда. Я ведь не собираюсь тебя чему-то учить. На мой взгляд — общение меж людьми сводится к простому обмену мнениями. Коль я тебе интересен, — слушай. Нет, жизнь моя на этом не кончена!

Я растерялся, — этот странный человек с неприятным голосом вел себя вызывающе, можно сказать — по-хамски, но… я отвечал:

— Прекрасно. Я согласен на такие условия. Мне интересно, что ты мне скажешь, но я… оставлю за собой право — делать любые выводы и думать своей головой.

Мой дед обернулся к матушке и с интересом спросил:

— Этому мальчику только тринадцать?! Из молодых, да — ранний. Интересно пощупать — чем он тут у тебя дышит.

А матушка многообещающе ухмыльнулась и предупредила:

— Я думаю, что вы оба еще удивите друг друга. С ним — забавно. Он у меня уже на все имеет свою точку зрения и однажды — послал меня к черту.

У него есть невеста, о которой я тебе написала, но он — упрям, как все фон Шеллинги. Ведь ты женился на моей матери тоже против воли всей нашей семьи — не так ли?

Дед внимательно, но с некоторым осуждением во взоре, окинул меня с головы до ног, а затем подмигнул моей матушке:

— Разберемся. Впрочем, я о том ни разу не пожалел. А ты?

Матушка задумчиво улыбнулась, и вдруг отчужденно и как-то холодно прошептала:

— Конечно, нет. Только вот ждала я тебя слишком долго… Лучше бы ты вернулся пораньше!

Где-то через неделю — мы с дедом катались в окрестностях Озолей и он показывал мне всякие штуки. Как обертывать копыта лошадей лопухами, или вести ее под уздцы так, чтобы она не заржала и не захрапела. Или наоборот, как заставить кобылу тихонько подать голос, чтобы ей ответил жеребец неприятеля. Все это не составляет никакого труда — если знать, как сие делается. Но для меня это была настоящая "Терра Инкогнита" и я слушал дедов урок, затаив дыхание.

Был жаркий полдень и дед устал мотаться со мной по лесам, да болотам и мы присели с ним отдохнуть и немножко перекусить. Мы разломили с ним краюху хлеба и кусок сыра, а запивали — темным пивом из одной фляжки. Только в тот день я впервые заметил насколько он старый, — капельки испарины выступили на его висках и под усами на верхней губе, а руки еле заметно дрожали, передавая мне флягу с пивом. Я спросил его:

— Сие не опасно?

— Что именно?

— Твоя болезнь. У тебя язва?

Дед внимательно окинул меня взглядом и тихо спросил:

— С чего ты взял?

— Матушку частенько мучит изжога. Она говорит, что в нашей семье много умерло язвой. У тебя все симптомы. Почему не лечишься?

Дед обнял меня и, похлопывая по плечу, отвечал:

— Когда-нибудь… Когда-нибудь ты тоже плюнешь на всех докторов и захочешь пожить последние дни без лекарств и рецептов…

Ты прав, — это опасно. Это смертельно опасно и врачи прочат мне не более полугода. Поэтому мне и разрешили проститься. С дочкой и внуками. По долгу службы я не могу покинуть Америки.

Но я — не боюсь. У меня нет страха перед падением занавеса. Я всего лишь — смою с лица грим и…

Возможно, я встречу там единственную женщину, которую любил всем сердцем. И мы — заживем вместе долго и счастливо. Арлекин соскучился по Коломбине и просит отставки… Finita la commedia.

Что-то было в его голосе странное. Непривычное, волнующее сердце. Я невольно сделал к нему движение и спросил:

— Ты не жалеешь… Ты не скучаешь по Родине? По Германии?

— Не знаю. Возможно я — слишком голландец, или чех, или — бродячий цыган для того. У меня была жена. Германия убила ее…

Нет, я не жалею ни о чем. Барон фон Шеллинг умер задолго до того, как в Америке объявился негоциант и комедиант Саттер. У Саттера ныне в Бостоне жена и две очаровательных дочки. Приемных.

Одна на выданье, другая — уже на сносях… Замужем за сенатором! Я американец Саттер, а бедный барон — Иоганн фон Шеллинг умер от горя по своей молодой жене. Я уж и забыл про него.

Я долго смотрел на моего родного деда и все пытался представить мою бабушку, — я видел только ее крохотную и не очень хорошую миниатюру в матушкином медальоне. И вот только этим жарким днем мне вдруг пригрезилось, что я — наконец-то хоть немножечко ее увидал. В глазах моего деда. Я сел к нему поближе и…

Тут дед резко выпрямился, подтянулся и будто захлопнул створки невидимой раковины со словами:

— Отставить слезы и сопли! Сейчас у нас будет сеанс практической магии. Исполняю самые сокровенные желания посетителей — только в нашем цирке. Единственная гастроль — единственное желание. Загадывай желание и я исполняю его.

— Идет. Можно начать?

— Валяй.

— Сделай так, чтобы я смог жениться на Яльке. Чтоб мы любили друг друга долго и счастливо и… И только смерть разлучила бы нас.

Дед прищелкнул пальцами, сделал в воздухе пару пассов, а потом вдруг застыл на половине жеста:

— Погоди, я-то женю тебя на литвинке и влюблю вас друг в друга, — но как же обычаи? Ты — лютеранин, она — католичка, твоя мать — яростная иудейка, что скажут церкви? Ты понимаешь сколько законов вам придется преступить в один миг? Да и кто осмелится вас венчать? По какому закону?

Я от души рассмеялся:

— О католиках — не беспокойся, мы их повывели. Я — глава латвийской лютеранской церкви, — как прикажу — так и будет. А что до евреев… Не думай об этом. Матушка скажет — они подпрыгнут!

Дед внимательно взглянул на меня, затем опять завертел в воздухе пальцами и… снова остановился:

— Еще одна закавыка. Ялька-то — деревенская! А ты — горожанин. Сможешь ли ты прожить с ней в твоих деревенских Озолях? Сможет ли она выжить в Риге, или, предположим, — Санкт-Петербурге?

Я растерялся. Я никогда не задавал себе этого вопроса. В глубине моего сердца невольно шевельнулось воспоминание, — Ялька скучает в нашем рижском доме, когда я привожу ее туда в гости к родителям. А я сам порой выхожу из себя от сознания того, что я наблюдаю в Озолях, как трава растет, а в Риге премьера "Много шума из ничего" и все мои сверстники, — конечно же — там. Но Ялька плачет и не хочет в Ригу. Да и что ей делать в обществе хорошеньких баронесс и юных банкиров?

Господи, но о чем это я? Какие пустяки лезут в мою голову?!

— Это все — ерунда. Ей когда-нибудь понравится город. Да и мне неплохо в Озолях. Но погоди, — ты обещал исполнить мое желание, а не — отговорить от него…

— Да я уже почти исполнил его! Только ответь мне на последний вопрос, — кто отец твоей Яльки? Думал ли ты о том, что, возможно, именно ее отец выжег твои Озоли?! Понимаешь ли ты, что кровь пролита между тобой и любой католичкой?!

Доходит ли до тебя, что об этом никогда не забыть твоим людям?! Они придут на твою свадьбу и будут думать, что их госпожа — дочь человека, который проливал кровь их отцов и дедов?!

Я подскочил на месте. Я взорвался. Я вцепился руками в лацканы дедовой куртки. Я заорал что-то на тему, что не его собачье дело лезть в мои дела и вообще…

Я попытался увидать Яльку. Я позвал ее, я хотел во что бы то ни стало увидать ее лицо, а вместо этого передо мной стоял тот страшный почернелый амбар. Ворота перед ним. На них петли, а в них — одна из фигур вдруг ожила и сама собою повернулась ко мне. Совсем юная светловолосая девчонка с вырезанными глазами.

Черный крест, — дегтем — по ее голому, потрошеному телу… Чуть ниже пупка — крест становился черно-красным. Что-то черно-красное медленно и лениво ползло вниз-вниз, туда… На черную от крови землю. А я вновь был в жертвенном круге и держал в руках острый нож… И оглушающе: "Будь здоров, Велс! Доброй тебе еды!

Я взмахнул ножом и попал в самое сердце очередной телки — черной масти. Она упала на черную от крови землю и захрипела и забилась в судорогах. Тут она подняла ко мне побледнелое лицо и я понял, что убиваю Яльку… А все кругом в экстазе выкрикнули — "Доброй тебе еды, Властелин Того Мира!"

Я выронил нож, шагнул вперед, обхватил мою возлюбленную за плечи и поцеловал в губы, на которых пузырилась кровавая пена… Ялькины глаза распахнулись в немом крике и… Они у нее были вырезаны, а волосы посветлели прямо на глазах. Совсем, как у неизвестной мне латышской девочки с вырезанных Озолей!

Я закричал, сам не знаю — отчего и вцепился в платье умирающей Яльки (а может быть — латышской девочки) и…

А мой дед отвесил мне тяжеленную оплеуху и оторвал мои скрюченные пальцы от лацканов его сюртука. А потом — вдруг подмигнул и заразительно расхохотался мне прямо в лицо.

Я опомнился и, сгорая от стыда, отошел подальше от старого черта и бросился ничком на землю. Изо всех сил ударил кулаком по мягкой зеленой травке пригорочка и — ничего.

Только… Я утирал странные, пустые слезы, которые сами собой катились по моему лицу. А на сердце у меня было так холодно и пусто, что кажется ударь меня по груди и оттуда раздастся гулкий тупой звук. Настолько там ничего не было…

Потом я рассмеялся, сел на пушистую зеленую травку и никак не мог вспомнить — почему я только что пытался броситься на моего родного деда? Ради Яльки? Нет, разумеется, она была весьма соблазнительной девочкой, и моя жеребячья кровь тут же начинала бурлить при одном воспоминании о ее нежном и сладком теле, но… не больше того. Что-то было еще… Но я никак не мог вспомнить — что…

Что-то оборвалось. Какой-то дурман. Наваждение… Не могу объяснить как сие называлось.

Солнышко ярко светило в голубом небе, птички щебетали о чем-то своем, легкий ветерок быстро высушил мои странные, пустые слезы и на душе моей снова стало покойно и тихо. Поэтому я улыбнулся:

— Зачем ты это сделал? Тебя мать просила? Зачем ты — так…

Дед мой долго смотрел мне в глаза, а потом вдруг спросил:

— Ты… Ты все равно хочешь жениться на ней?

— У меня нет теперь выбора… Я не могу выгнать девушку обесчещенной… Я обязан жениться.

Дед продолжал смотреть мне в глаза и бородка его меленько затряслась. ("Как у козла", — что-то холодно шепнуло во мне.) Глазенки его суетливо забегали и он гадливо проблеял:

— Но вы же не спите! Я по вашим лицам видел — вы же не спите! Как же ты мог ее обесчестить?!

Я будто со стороны услыхал чей-то тихий, суровый голос:

— Ее могли обесчестить наши солдаты. Ее почти наверняка обесчестили… И если мои солдаты готовы умереть за меня, я — Честью отвечаю за все их поступки.

— Погоди, — но тебе лишь тринадцать?! Ты даже не командовал сими скотами! Как же ты можешь за них отвечать?! Ими командовал жид — Меллер! Ими командовал пират — Уллманис!

Будто что-то оборвалось во мне. Я нормально воспринимал от дяди Додика слова, что он — "старый жид". Я смеялся с моею матушкой, когда она звала дядю Додика, иль Арью Бен Леви — "Моими жидами", а Рижский конно-егерский — "Жидовскою Кавалерией". Сами егеря моего "родного" полка звали себя в обиходе — "жидами" и даже гордились сим прозвищем. Но из уст моего деда сие слово прозвучало вдруг… Оно — нехорошо прозвучало.

Внутри меня все как будто окаменело. Я услыхал будто со стороны мой покойный вопрос:

— Кстати, а как ты получил под команду Давида и прочих? Ведь ты не хотел быть их командиром, не так ли?

Человек с козлиной бородкой растерялся от моих слов. Что-то в лице его надломилось и он прохрипел:

— За что я должен был быть им командиром? За что я должен любить сих людей?! Бабка твоя оскорбила меня и совсем опозорила… Я не хотел видеть жидовские морды… Но когда началась Революция, я по чину должен был стать командиром полка, а прусские немцы не желали приписаться в мой полк. Жиды ж думали, что моя жена была Честной и не знали подробностей… Вот они и просились ко мне… Мне нужны были дельные офицеры — так что пришлось их терпеть…

Я иногда вспоминаю сей разговор и удивляюсь, — он начинался, как отеческие советы старика малолетке, а обратился в какую-то исповедь, где я оказался вдруг исповедником…

Как ты думаешь, — почему мне — наследственному барону дозволили взять в жены еврейку? По прусским законам ведь сие — невозможно!!! А все — просто. Все очень просто…

Я болел в детстве свинкой… А может быть сие — "Проклятье фон Шеллингов"! Я не могу… Я — нормальный мужик, но от меня не бывает детей! Я — стерилен! Я НЕ ТВОЙ ДЕД!

Что-то огромное, мягкое нежно ударило мне под коленки и я осел на землю. Мир потерял вдруг устойчивость и я понесся туда — в тартары. Я замотал головой, я закричал:

— Неправда! Моя бабушка не была шлюхой! Она — иудейка, она не могла быть шлюхой!

Лицо старика приняло странный вид. Он будто прислушивался к чему-то, что слышал один только он. Затем паяц кивнул головой:

— Ты не понял… Она не была шлюхой. Она даже… любила меня. Но тебе надобно вырасти, чтоб понять мир взрослых…

Я был сыном моего отца — друга Фридриха, его кредитора, Создателя Абвера и прочая, прочая, прочая… Меня принимали как наследного принца и многие дамы были рады свести знакомство со мной… А любил я лишь твою бабушку…

Потом настала Война с русскими и французами. Сперва мы побеждали и я быстро двигался по чинам, пока не стал генералом и командиром дивизии. Но… Я получил мою должность до срока, — не имея к ней ни умения, ни привычки…

Однажды, когда моя дивизия шла на марше, мы нос к носу столкнулись с русскою армией…

Русских было так много, что на одного нашего приходилось десять-двенадцать славян. А так как мы не успели перестроиться в боевые порядки, дело пошло с рукопашной и люди мои побежали…

Паника случилась ужасная. Люди бежали по узкой дороге, бросая оружие, форму и снаряжение и не слушали ничьих приказов… Я пытался… Я хотел остановить их… Но они бежали, как безумное стадо и чуть было не затоптали меня самого.

И тогда я решил, что мне надо возглавить отряд, который бы стал заслоном перед бегущими и как-то остановил их. Я вскочил на коня и мы понеслись по дороге, обгоняя солдат… А потом общий ужас, крики проклятий моих же людей, произвели страшное впечатление на мою лошадь и она понесла…

Я опомнился лишь когда какой-то капитан нашей армии схватил моего коня под уздцы. Я хотел… Я пытался ему объяснить, что случилось, что сейчас сюда придут русские и мы должны…

Тут он выдернул меня из седла, дал мне пощечину и прошипел:

"Слезайте немедленно с лошади, люди подумают, что их бросили! Придите в чувство, вы же — генерал нашей армии! Вон те холмы, встаньте на них в каре и попытайтесь остановить как можно больше людей, чтоб защищаться! Я же с моим батальоном постараюсь задержать русских, пока вы… Пока вы не приведете людей в чувство!

Я сразу опомнился. Я пошел, как сомнамбула и воткнул мою шпагу в землю на ближайшем холме и мои солдаты, бежавшие по дороге, при виде меня, стали по одному останавливаться, озираться вокруг, вооружаться оставшимся у них оружием и занимать место в строю. Так мы стояли и ждали русских…

Только русские не пришли. Вся их армия уперлась в единственный батальон и понесла в битве такие потери, что русские командиры не решились атаковать штандарты целой дивизии после конфузии с единственным батальоном пруссаков.

А тот капитан и все его люди полегли, как один. В том бою на один его штык пришлось… Бог весть — сколько штыков русских…

На другой день стало известно, что главные силы Железного Фрица смогли нанести контрудар и теперь русские отступают по всему фронту… Потом прибыли вестовые, которые предложили мне ехать в Ставку, а вместо меня был назначен новый комдив…

На Трибунале я объяснял ситуацию, рассказал все, как было, и у меня оказались свидетели, так что… Меня оправдали.

Но пока шло это следствие, я оставался при короле под домашним арестом и не мог знать, что происходит с моей женой — твоей бабушкой.

В день оправдания (а следствие длилось почти ровно год) ко мне подошли и сказали:

"Твоя жена тебе изменила. Она родила от твоего же отца! Теперь тебя ждет в колыбельке маленькая сестричка, а старый греховодник так спятил, что показывается всюду с твоею женой, как с твоей матерью! Даже хлеще того, целует ее перед всеми — старый сатир! А от этих евреек и впрямь легко потерять голову — они же такие все сладенькие!

Я сошел с ума от сих слов. Я не помнил себя. Я испросил дозволения у короля и поехал домой. Я вбежал в мой собственный дом и в спальне жены…

Там была люлька и Софи кормила малышку своей собственной грудью. А крохотная девчушка пускала огромные пузыри, гулила и размахивала ручонками…

Я сказал Софье:

"Как ты могла? Ведь я так сильно любил тебя! Как ты могла предать нашу Любовь?

Тогда твоя бабушка положила твою мать в люльку, убрала в платье грудь, приложила палец к губам и шикнула:

"Не пугай ее! Говори тише.

Затем она вышла со мною из комнаты, прикрыла за собой дверь, с досадою посмотрела на меня и просто сказала:

"В кого же ты такой уродился? Недоделок… Отец бы твой за такое — прибил бы и меня, и мой плод! А ты даже выходишь на цыпочках… Ладно, чего уж теперь…

Уходи отсюда, пожалуйста. Дочь моя не должна тебя больше видеть. Пусть лучше я родила ребенка в Грехе, чем… Сей Грех — на мне и я теперь — шлюха. Зато на моей девочке нет Пятна за то, что ты сделал. Иль верней за то, что не смог сделать. Уж лучше бы…

Лучше бы ты застрелился в тот день! Своей Чести не жаль, отца б пожалел! Он чуть не умер со стыда и горя из-за тебя…

Я не помню, как вышел из моего ж дома… Потом я написал прошение Фридриху, в котором просил его отправить меня — куда-нибудь, лишь бы из дома подальше. Америка тогда считалась известнейшей ссылкой и меня послали туда — с глаз долой.

После Войны, когда меня выкупили из французского плена, я узнал, что отец, будучи комендантом Берлина, был тяжко ранен. Русское ядро раздробило ногу его, а он все пытался ее сохранить — вот и доигрался до сепсиса… Ногу пришлось отнять по бедро, но по его личной просьбе Фридрих оставил его комендантом Берлина и командующим берлинского гарнизона.

Уже после Войны рана его вдруг воспалилась и он пролежал в горячке полгода. За время сие они убили твою бабушку — Софью.

Ее изнасиловали до смерти в тюрьме. Было следствие и по личному приказу Фрица всех насильников обезглавили. Но я, как человек причастный к разведке, знаю подоплеку этого дела…

Мой отец и твой дед страстно влюбился в мою жену и твою бабку. Он настолько потерял голову от Любви, что она стала вертеть им, как хотела. А в Пруссии начались гонения на евреев и советники Фридриха сказали ему, что нужно прервать эту связь, иначе прусский Абвер может обернуть оружие против немцев! Но они боялись, что отец все узнает, а он до смерти был — ужасного нрава.

Поэтому тюрьма и пара безмозглых скотов, которым нравилось мучить насилуемых… Все списали на их зверскую похоть и ошибку охраны. Да только отец был умнее других. Он не мог предъявить обвинений Железному Фрицу, зато…

Протри глаза, мальчик. Если твоя бабка умерла, когда твоей матери было пять лет, а еврейских родственников к тому времени выгнали из страны — откуда в ней такая ненависть к Пруссии? Откуда она знает, что ее мать изнасиловали? Почему она больше всех ненавидит именно Железного Фрица? Подумай, сынок!

Воспитывал ее — один мой отец. Воспитывал он ее, как самую любимую доченьку — младшенькую! И я не думаю, что он самолично все ей рассказывал. Да только дети чуют такие штуки порой — лучше нашего! Так что было на душе у отца, когда он рассказывал твоей матери о пруссаках, евреях и Фридрихе?! Других учителей у малышки не было и — не могло быть. Глава национальной разведки — такое лицо, у коего не может быть домашних учителей для потомства…

Я слушал и не слышал этого человека. Я пробормотал:

— Зачем ты мне это сказал? Зачем ты мучишь меня?

Иоганн фон Шеллинг воскликнул:

— Да как же ты не можешь понять?! Если мужчина любит, он — во власти жены! А ты хочешь жениться на литвинке и католичке! А, представь, — у вас пойдут дети! Твои ж латыши и придавят эту девчонку, ибо она воспитает детей в литвинстве и католичестве! А когда они сделают это, (а по другому дело не кончится!) ты возненавидишь собственный же народ ровно так же, как это сделал твой дед! Пока не поздно — откажись от нее!

Я смотрел на сие существо и не мог понять, как в нашем роду могло сие уродиться? Я только пожал плечами и прошептал:

— Не так важно — Люблю я ее, или — нет. Мои люди совершили над ней злодеяние. Или — пытались его совершить. Я взял ее к себе в дом, чтоб загладить вину слуг моих, ибо я им — Хозяин.

Я — Бенкендорф и Жеребец Всей Ливонии, а мой отец — лишь купец Уллманис. Так что и отвечать за дела егерей — мне, а не моему отцу!

На карте Честь семьи Бенкендорфов и очередной Господин моих подданных не может "поматросить с девицей", а потом выставить ее за порог! Мои подданные — сего не поймут. Стало быть, я — стану спать с Ялькой и она принесет мне кучу маленьких. И никто уже не сможет сего изменить. Ибо сие — Честь моя!

Тебя мать пригласила приехать? Чтобы ты рассказал мне все это? Сколько она тебе заплатила?

Паяц заморгал глазами и я понял, что ему и вправду заплатили энную сумму. Тогда я встал, позвал мою лошадь и, седлая ее, произнес:

— Спасибо за истории про лошадей. Интересно, что о тебе — на самом-то деле думает дядя Додик?

Только он ведь не скажет — мы ж с тобой родственники, а он — Честен… Хоть, по твоим словам — он, конечно, и — жид… Прощай, я не хочу тебя больше видеть.

Так я впервые узнал, что средь моих родственников попадаются и не только хорошие. И еще то, что даже самый честный на свете капитан Давид Меллер может мне врать… Наверно, из самых хороших и дружеских побуждений.

А еще я вдруг понял — истину в отношениях меж мамой и "бабушкой". Они и впрямь никогда не жили, как "почти мать" с "почти дочерью", но — как две сестры: самая старшая в огромном семействе и — самая младшенькая. И еще я теперь знал, что иной Грех — лучший выход из таких положений.

Каким бы греховодником, Мефистофелем, иль убийцей ни был мой дед (или — прадед?!), с точки зрения общества он был более Честен, чем его неудачливый сын. (А я не думаю, что Иоганн струсил — по моему армейскому опыту я сам знаю, как заразительна паника…)

Я не знал, что мне делать со свалившимся на меня Знанием. Я просто заперся в моей комнате и не вышел к обеду, когда на него стали звать. Тогда вечером в мою комнату постучали мама и Дашка.

Я открыл им, матушка сразу втолкнула мою маленькую сестру ко мне в комнату и я не посмел при Дашке говорить о том, что — нельзя при столь маленькой. Матушка же села рядом со мной на постель, и, обняв меня, тихо спросила:

— Ты хочешь, чтоб он уехал?

Я молча кивнул головой. Тогда матушка, показав глазами на Дашку, поинтересовалась:

— О чем вы с ним разговаривали?

— Так… Ни о чем. О тебе. О моей бабушке. О прадеде Эрихе. О том, как он любил мою бабушку. О том, за что ее убили, да еще таким жутким способом… В конце концов мне сие надоело… Скучно…

От таких слов встрепенулась моя сестра:

— Да как же тебе может быть сие — скучно? Ведь…

Мы с матушкой рассмеялись в ответ, стали тискать Дашутку и вконец настолько защекотали ее, что сами взмокли и запыхались.

Сэмюэль Саттер вскоре уехал. А в конце лета к нам из Берлина пришла посылка, в коей оказалось две шпаги. Одна из них была — четырехгранной рапирой, чтобы — колоть, вторая же — трехгранной саблей — рубить.

На гарде эфеса рапиры было выгравировано имя мастера "Джузеппе дель Джезу", а на гарде сабли — "Иоахим дель Джезу". Я сразу опробовал красоток в деле и они превзошли самые смелые ожидания.

Отец мой признался, что никогда в жизни не видал столь дорогих и смертельных "железок", а уж он-то повидал их на своем долгом веку!

Правда, он понимал в оружейной стали и объяснил мне:

— Видишь эти полоски вот тут — на металле? Это признак толедской стали и руки испанского мастера. Ей, наверно, лет триста — не меньше! Очень жестокая и жесткая синьора, смею тебя уверить!

А вот эту веселую мадьярку выковали относительно недавно — в Будапеште. Как видишь здесь полосы не прямые, но — крученые, характерные для мадьярского палаша. Колоть ей не советую, но вот разрубить противника можно от плеча до седла! Догадываешься зачем они выполнены, как родные сестры?

— Кому-то из пришла на ум озорная проделка! Вызываешь врага на дуэль, показываешь ему рапиру, а потом — бац — и одним ударом голову ему с плеч! Или того лучше — показываешь ему саблю, сходитесь, он закрывается от рубящего удара, а ты — бац — и пришпиливаешь его к стене, что муху иголкой в гербарии. Или я — ошибаюсь?!

Отец с удовольствием потрепал мою голову:

— Кстати, тебя не пугают моральные аспекты этой проделки?!

Я расхохотался:

— Отнюдь. Прежде чем тебя кокнули — убей врага первым! Это же Заповедь Бенкендорфов"!

Отец мой, — потомственный пират, согласно кивнул головой. На Дуэли и угрозы убийства в нашей Семье понятия Чести не распространялись. Впрочем, как и в Доме фон Шеллингов!

К шпагам прилагалось письмо-завещание барона Эриха фон Шеллинга. В нем говорилось:

"Шпаги сии завещаю первенцу дочери моей Шарлотты, если он примет к Чести сей дар, осознавая что в нашем Доме шпаги сии переходят от деда к внуку — обязательно через женщину. Если же он не сможет жить с Грехом моим и его родной бабушки, шпаги переходят к тому из внуков, кто примет сей Грех.

P.S. В момент согласья с Грехом первенец моей младшей дочери (иль иные Наследники) не должен знать, — какой дар его ожидает".

(В 1837 году, лежа после инфаркта, я написал подобное завещание, оставив шпаги еще не рожденному первенцу моей дочки Эрики (в браке — фон Гинденбург). С тем же самым условием — передать их Наследнику только в том случае, если он признает Грех мой и его родной бабушки, не ведая о подробностях моего завещания…)

Сие было летом, а осенью я совершил иное открытие. Я не знал предыстории сего дела, но однажды, прибыв домой на побывку, я обнаружил странного человека у ворот нашего дома.

На нем был великолепный мундир с Орденами — размерами с суповую тарелку. На нем были чиновнические панталоны (чуть ниже колен) из черного бархата и белые чулки из батиста. И вот этими самыми чулками (а обуви на сем господинчике не наблюдалось) сей субъект стоял в луже грязи прямо пред воротами нашего дома!

Это не самое удивительное в происшедшем — сей удалец держал в руках настоящую Тору и бубнил слова иудейской молитвы, а вокруг него стояла группа раввинов, которая осуждающе покачивала головами! Прибавьте к сему этакие привесные пейсы с ермолкой странного посетителя и картина окажется полной. Я чуть не упал на месте от этого зрелища!

Средь раввинов я приметил Бен Леви и бросился к нему с вопросом, — "Кто сей чудак?" Ответ просто убил меня наповал. Бен Леви невольно закашлялся, странно пожал плечами, а потом (будто бы извиняясь) с укоризною произнес:

— А это — Президент Имперской Коммерц-Коллегии граф Воронцов… А ты что, — сам не видишь?

У меня помутился рассудок. Я спросил заплетающимся языком:

— А что ж он тут делает? Да еще — в таком виде?!

Мудрый раввин лишь развел руками в ответ:

— Видишь ли… Он — еврей. Может быть даже что — иудей. И по договору с твоей матерью он занял свой пост в обмен на… Кое-что. И в знак своего согласия он целовал Тору в моей синагоге. Мало того, — твоя матушка по сему договору согласилась платить Десятину на Храм. А потом сей субъект отказался делить выручку с твоей матерью и она не смогла платить сию Десятину.

Тогда она сама заплатила его долю и предложила нам взыскать с сего вора и клятвопреступника. Сей человек выгнал наших послов из Одессы и мы объявили его — Вне Закона.

Его партнеры в Англии, Голландии и Германии отказались покупать теперь "некошерный" товар и сей субчик ныне на пороге банкротства. Теперь он стоит перед домом твоей матери и сам просит, чтоб мы взяли с него Десятину. Только-то и всего!

Я от изумления открыл рот. Я никогда не задумывался, что под всем матушкиным иудейством может быть… база практическая. И до сего дня я не знал реальную силу наших раввинов. Но вид Президента крупнейшей российской внешнеторговой организации, стоявшего на коленях в дерьме — произвел на меня… Я не могу забыть этого.

Я бросился к матушке, потребовал объяснений и услыхал удивительную историю:

— Будь осторожен с нашими братьями. Взять хотя бы наших друзей — Воронцовых. Уж казалось бы — такие друзья, — не разлей вода! Я дочь назвала в честь княгини Дашковой, и все Эйлеры помогли ей стать Президентом Академии, а что получилось?!

Мои люди доставили нам из Франции секрет производства шампанского. (Благо во Франции сейчас Революция и многие виноделы бегут из страны со своими секретами.)

Увы, в наших краях не растет виноград и я предложила друзьям Воронцовым создать партнерскую фирму, — мы в их Крыму выращиваем виноград, мои химики производят "шампанское", а потом я по моим каналам поставляю его прусскому и английским дворам. Революция и войны с проклятой Францией прервали поставки сего напитка на Север Европы и я почуяла в сем… Недурной профит.

Воронцов ударил со мной по рукам, мы сделали пробную партию и дело пошло. Но через три года я узнаю… непонятное. Моя прусская кузина пишет мне, что цены на "шампанское" крымского производства стремительно падают, ибо начали прибывать просто гигантские партии напитка ужасного качества. Вообрази, — шампанское поставляют целыми бочками!!!

Через месяц мне о том же сообщает английский кузен, — все в ужасе: оба двора были со мною в концессии и наживали немалые суммы с торговли крымскими винами. Теперь же вдруг получается, что сей благородный напиток оказался чем-то меж яблочного сидра с плодовой мадерой!

Я тогда пишу Воронцову и спрашиваю, — что происходит? Откуда сии избытки? Почему вы не сообщили мне о ваших прожектах и почему так упало качество вин?!

На что сей подлец отвечает, что раздел прибылей — восемьдесят моих процентов на двадцать его — изжил себя, ибо виноград растет в Крыму, а не в Риге. К тому же, по мнению сего наглеца, я брала с него слишком дорого за бутылку, производимую на Рижской стекольной фабрике и его хохлы надумали разлить шампанское бочками!

Далее он мне сказал, — пока речь шла о бутылках, имело смысл везти шампанское через Ригу, но бочечное шампанское лучше возить из Одессы — нового имперского порта в Новороссии.

А раз вино теперь не шло через Ригу, — он и не счел нужным делиться со мной отчислениями!

Сей человек клялся передо мной на Писании! Я сама ходила с ним в синагогу, где сей подлец настоял на том, чтоб я платила храмовую десятину из моих отчислений! И после этого он назывался ЕВРЕЕМ!?

Хорошо… Я пошла в синагогу и показала им мою бухгалтерию. Все, что положено Богу, я отдала из собственной доли. Этот же выкрест не отдал на Храм ни копейки из своих гешефтмахерских прибылей. Раввинам не пришлось всего объяснять, — все они владеют самой простой арифметикой и могут сосчитать Десятину. Так что в день получения столь наглого ответа на мой вопрос сей Воронцов был отринут всей нашей церковью и раввинами по всему миру!

Через неделю мои послания получили в Берлине и Лондоне и в обеих странах были приняты самые строгие меры по борьбе с незаконной продукцией. Корабли Воронцова были немедленно арестованы, подложное шампанское конфисковано, бочки разбиты и при стечении тысячных толп вылиты в море!

Как человек совершенно бесчестный, он был лишен всех патентов и привилегий как в Англии, так и в Пруссии, а счета в банках (как самого Воронцова, так и его проклятой Коммерц-Коллегии) были немедленно арестованы и конфискованы в пользу казны в возмещенье убытков, причиненных сими подделками.

Воронцов в течение месяца был разорен… Тогда он прибыл к нам в Ригу и как Генрих Гогенштауфен стоит пред воротами нашего дома в грязи на коленях, чтоб я его приняла и выслушала…

Я не знал, что и думать… Сызмальства я учился, что мы — евреи Избраны Богом и потому должны… (Ну — не важно…) Наши враги в моих мыслях преследовали нас по всему миру и мы Избраньем своим должны были держаться нашего племени.

И что же теперь? Вождь "польских евреев" Российской Империи целует Писание, а потом не хочет платить Божье — Богу?!!

Ради доходов с "шипучки"?! С того самого "квасного", о чем особо оговорено в Заповедях?!! Так какой же он Иудей после этого? И во что на самом-то деле — Верит моя матушка?

Ведь получалось, что они на пару с сим Воронцовым подделывают вино и развозят его контрабандой — по всему миру! А королевские дворы половины Европы поощряют сей преступный гешефт, принимая участие в прибылях! Так о какой же тогда Морали и Нравственности смеем мы говорить? Если сие — не коррупция, так что же тогда называть преступлениями?

Мир мягко качнулся и ушел у меня из под ног…

Я, запинаясь, спросил у моей матушки:

— Ты сгноишь его в долговой яме, правда?

Мама с изумлением посмотрела в мою сторону, и покрутив пальцем у своего виска, веско ответила:

— Извини, но у нас — не растет виноград! А шампанское нашей выделки уже нашло покупателей и приносит нам хороший доход! Нет уж, пусть он еще денек постоит, да подумает, а потом я приму его и он будет платить Десятину из своей части! Цену ж на пустую бутылку я подыму… Пожалуй — до полутора гульденов!

Он все равно останется с профитом и потому примет все мои требованья.

Ты, Сашенька, намотай-то на ус — никогда не оставляй партнера без профита. Давить этих гадов — понятно, — дави, но и дай заработать. Иначе в сем мире — не проживешь!

Для меня эти слова были громом средь ясного неба. Я был еще мал и от этого — максималист. И сия меркантильность всерьез подорвала мои иудейские идеалы. Наверно, в тот день я перестал быть только лишь иудеем.

Прошло много лет и лишь теперь я могу судить здраво об этих событиях. Да, разумеется, производство чистой подделки и явная контрабанда не красили моей матушки. Равно как и покровительство всему этому со стороны протестантских корон. Но было ли это коррупцией? Если угодно, — насколько сие — преступление?

Газированное вино той поры производилось только во Франции (я не говорю о всяких там сидрах, да "бродящих мадерах"). Сей напиток весьма нравится дамам и потому на него — недурной спрос.

Но во Франции той поры бытовал Робеспьер. Робеспьер, помимо казней невинных людей, торговал и шампанским. Вы можете удивляться, но… В годы Террора Франция продала миру вина на три миллиона гульденов!

Коль мы живем в правовом государстве, мы не можем запретить всяким подонкам — вроде Бекфорда, или Куртне пить шампанское. Даже, несмотря на то, что деньги за это шампанское идут на строительство гильотин!

Увы, Бекфорды с Куртне могут жить, как им хочется, пока они не затеяли заговоров. Сие — суть современного общества и Права на Личную Собственность. Но дозволительно ли из этого — подкреплять деньгами правительство насильников и убийц?!

Здесь мы входим в царство юридических тонкостей, выходом из коего и стало сие преступление. Да, производилось вино подделанное. По ряду своих свойств первое время оно, конечно же, уступало настоящим шампанским. Но выброс его на рынок под своим именем низвел бы его до уровня обычного сидра! А времени ни у кого не было — на уровнях кабинетов Англии с Пруссией принималось решение "вытеснять продукцию якобинцев со свободного рынка.

Так на рынке появилось "Шампанское — крымское", хоть это название из серии шуток про "сладкую соль". И мы добились достигнутого — французское шампанское было на все время Войн вытеснено с английских и прусских рынков! (За счет более низкой цены "шампанского" наших фабрик.)

Когда начался скандал с Воронцовым, наши союзники улучили момент обвинить во всем сего гешефтмахера и уничтожили "шампанское — бочковое". Зато матушка смогла сменить марку и теперь уже наше вино поступало на рынок под маркой "игристого крымского" и в этом качестве смогло победить французские вина. (По окончании Войн, когда цены на все французское резко упали, "шампань" "отыграла" назад свой "сегмент рынка", но и мы закрепились на рынке дешевых вин.)

Нам, в России, удивительно слышать, что английский, иль прусский король не могут запретить своим подданным пользование товаром из Франции! На Руси в таких случаях все — много проще. Но до тех пор, пока наше правительство в борьбе с невыгодным импортом будет пользоваться лишь запретительством — мы не можем считаться культурной страной.

А пока сего нет — мы обречены жить в условиях торговой войны, все время переходящей в блокаду, — если мы хотим продвинуть наши товары на рынке, мы не должны запрещать вторжение иностранных товаров в Россию! А иначе — никто сюда не приедет и не захочет здесь торговать. Всякий раз, когда я говорю это в Сенате, находится человек, кричащий мне с места:

— Вы — еврей и желаете заполнить наш рынок своими товарами! Все это — политика жидовского заговора!

Однажды я не сдержался и крикнул в ответ:

— Да кому вы нужны?! Весь торговый оборот Российской Империи, за вычетом лютеранских губерний, не составляет и трети от торгового оборота разрушенной Пруссии! Франция, раздавленная на корню, уже имеет двукратное превосходство в торговле. Бюджет же крохотной Англии превосходит наш — в двадцать раз! А вы все…

Я не смог продолжать, я сбежал со своего места и покинул Сенат, хлопнув дверью с такой силой, что осыпалась штукатурка. И сразу же нашлись этакие, кто сказал — "Правда жиду — глаза колет!

А вы говорите — Реформы… Освобожденье крестьянства…

А чем занять столько освободившихся рук? Ежели не привязать их к станку — они потянутся к топору! Это же — очевидно…

Интересно закончилась распря матушки с Воронцовыми.

Согласно их новому договору, прибыли стали считаться не "семьдесят-Десять" и "двадцать", но "десять-Десять" и "восемьдесят". А сверх того Воронцов подарил матушке свой лучший крымский дворец, переименованный им по сему случаю — "Ливонской Аркадией". Или сокращенно — "Ливадией.

Матушка частенько грозилась там отдохнуть, но… Однажды я спросил у нее:

— Когда ж ты поедешь в нашу Ливадию?

Матушка засмеялась в ответ и напомнила:

— Видел ли ты глаза Воронцова, когда он стоял под моими воротами? В Крыму он же — Царь и Бог и я не проживу и минуты под сим жарким солнышком. Он прикажет зажарить меня на шашлык и самолично обсосет каждую косточку! Он же нарочно подарил мне Ливадию, чтоб я ее посетила! А посетив, дала б шанс его Мести!

Нет уж… Бойтесь данайцев, дары приносящих! Никогда я не поеду в сие гадючье гнездо и тебе с Дашкою не советую. Будем-ка мы дружить с Воронцовыми на расстояньи оптического прицела!

Моя мамочка всегда была необычайно доверчивым, незлопамятным и незлобивым существом. И она всегда думала, что ее окружают столь же милые и хорошие… гешефтмахеры.

Кстати, — как я уже доложил, матушка сменила наклейки и клейма и с того дня наши фирмы стали продавать не "шампанское", но "игристое крымское"… В рижских бутылках.

Тем временем бабушка стала совсем плоха. Со дня рождения "Nicola" она уже не вставала с постели. У нее разыгралась ужасная водянка и она превратилась в одну огромную гору тухнущего рыхлого мяса. Честно говоря, я очень переживал оттого, что не могу навестить ее. Но теперь ее окружали выдвиженцы этого злобного коротышки и все столичные евреи спешили перебраться в нашу Ригу. Речи не было о том, чтобы мне съездить в столицу навестить бабушку.

Мало того, — из столицы в Ригу привезли мою Дашку, которая там жила рядом с бабушкой — ее личной фрейлиной. С нею приехали и Эйлеры, и прочие жиды и матушкин двор сразу стал одним из самых блестящих дворов всей Европы. В Санкт-Петербурге же времена становились угрюмее день ото дня.

Наконец, 6 ноября 1796 года из бабушкиных покоев вышел настоятель столичной Немецкой Церкви (сперва был православный поп, но бабушка прогнала его), который подошел к Карлу Эйлеру и просил его пройти к Государыне.

Мой дед дотронулся до шеи покровительницы, прислонил зеркальце к ее побелелым и обметавшимся губам, а затем заплакал и, утирая слезы, сказал присутствующим:

— Да здравствует Государь Император Павел Петрович!" — дальше силы оставили несчастного медика и, если бы его не подхватили под руки, мой дед упал бы рядом с телом его единственной пациентки.

Потом дед, поддерживаемый Шимоном Боткиным вышел из дворца Ее Величества и сел в карету. Дядя Шимон приказал кучеру:

— Теперь гони, будто за тобой черти гонятся!" — и карета с последними столичными евреями полетела к Нарве — в матушкину Прибалтику. Вслед за каретой вскачь понеслись две сотни бабушкиных гвардейцев — каждый третий из ее личных охранников. Никто из них не был жидом, но раскол в столичном обществе был настолько велик, что они не желали присягать Павлу, но решились держаться моей матушки.

Именно они и сообщили печальную весть…

Нас (в ожиданиях непоправимого) в те дни нарочно привезли с Эзели в Ригу и учили в казармах Рижского конно-егерского полка. У нас шли занятия, когда в Цитадели вдруг тяжко грохнула пушка. Мы все вскочили со своих мест, хоть шел урок картографии и нельзя даже тронуть кальки карт во время копирования.

Через миг двери в класс распахнулись и вошел граф Спренгтпортен со словами:

— Господа, я пришел сообщить о большом горе", — на его левом рукаве был уже повязан черный муаровый бант, и мы сразу поняли, о чем речь.

Мы построились, повязали черные ленты и вышли из класса с непокрытыми головами. На улице моросил мелкий дождик и дул сильный ветер с моря, который резал капельками дождя наши лица, но мы не чувствовали боли. Все шли молча, но на уме у нас был один лишь вопрос, — будет ли война с Россией?

По мере того, как наш отряд подходил к Ратуше, улицы заполнялись народом. Все были в трауре и почти все женщины плакали. Плакала моя матушка, покрыв волосы черной шалью, плакали прочие еврейки, а офицеры латвийской армии глухо переговаривались, передавая друг другу известия о том, как проходит мобилизация наших частей. Латвия вставала под ружье, готовясь к страшной войне с великим восточным соседом.

Я плохо помню подробности панихиды, единственное, что осталось в памяти, — я стою под проливным дождем (моросящий дождик сменился ужасным ливнем — недаром так тянуло с моря!) и утешаю Дашку. Ей было всего одиннадцать лет и она последние годы провела у юбки нашей с ней бабушки. Теперь у нее сделалась настоящая истерика. Мне самому дико хотелось разрыдаться, но обязанности старшего брата не позволяли мне это сделать и я только сжимал Дашку в объятиях, успокаивая ее.

Самым же страшным в этих слезах были Дашкины всхлипывания:

— Ненавижу! Как же я его ненавижу! Он сказал мне: "Когда старая шлюха сдохнет, папка подарит мне настоящую лошадь, а тебя с Сашкой — лишит наследства!" Как же я его ненавижу!" — а невольные свидетели этих горьких слез, догадывались, что речь идет о нашем брате и, содрогаясь от бездны, разверзшейся внутри нашей семьи, — спешили отойти дальше. Кому охота влезать в это страшное и уже — недетское горе?!

Так мы похоронили бабушку. Потом были указы новоявленного Императора Павла об "объявлении всех жидов вне закона", "о губернском устройстве Прибалтики" — по которому Латвия делилась на четыре куска — Эстляндию, Лифляндию и Курляндию, а "даугавские земли" отходили к губернии Витебской.

Были еще указы о "правилах престолонаследия", согласно которым наша семья лишалась всяких прав на русский престол и даже — назначение Кристофера Бенкендорфа рижским генерал-губернатором! Много было всякой ереси и прочих павловских благоглупостей, которые кончились пшиком, — ибо их можно было привести в жизнь только силой оружия.

Нет, прямо в ноябре 1796 года, пока еще не успел остыть бабушкин труп, наш коротышка совсем уж надумал воевать и даже назначил командующим самого Суворова. Да вот только тот, будучи во сто крат умнее нашего недоросля, немедля отказался от такой чести, заявив: "Стар я воевать против штуцеров на мушкетах…". За что и попал в опалу. Правда, от войны Павел почему-то вдруг отказался. Он у нас был весьма переменчивый.

Ну да Бог с этим, — я учился в Эзельской Школе и расчеты опор мостов, да построение полевых карт заботили меня больше, чем интриги политические. К тому же я, по матушкиным стопам, увлекся химией, и мне было во сто крат интереснее собирать перегонные кубы, да выдувать стеклянные дефлегматоры, нежели вникать в очередные затеи несчастного сифилитика.

* * *

Блестящее правление моей бабушки под конец было… Нет, не испорчено. Должность правителя — докучная штука. Хорошо, коль ваш друг — настоящий министр. Но годы берут свое…

Что вы сделаете со старым товарищем?

За годы правления он обрастает сторонниками. Уберите его и в его лесу подымется буря — вековые стволы будут рушиться один за другим, подминая под себя юную поросль. Может быть — новый министр будет и лучше, но удаление прежнего расколет правительство и лишит вас многих старых друзей.

Готовы ли вы общаться с "молодыми, да ранними"? И догадываетесь — или нет, — что вас первого "молодежь" считает "историей" и тщится отправить на свалку?

Эти люди не помнят событий и развлечений из вашей молодости, не поют старых песен и не ведают ваших танцев. А вы не понимаете ни их шуток, ни новомодных (и весьма странных!) привычек.

Вы будете пытаться "подмолодиться", конечно, но… Это никого не обманет. Равно как старая дама смешна рядом с юными жиголо, так и старый король жалок в окружении юных министров. (И если старец — мужик, его все зовут "содомитом", а если сие — королева, все говорят — "шлюха на троне"!) Итог же этого — одиночество.

Нет, если вы не хотите остаться один — ненужный и презираемый обществом, нужно держаться друзей — Вашего детства. Конечно, — "Короля играет его свита", но и — "Каков поп, таков и приход"!

Те из великих, кто имел несчастье состариться, оставшись при том — человеком, к концу собственного правления имели правительство глубоких старцев и застой и гниенье в стране.

Таков был закат Петра Великого в нашей стране. Только ленивый не ругал его под конец "пьяницей" и "табачником". Пришедший на смену Бирон и вправду не пил водки и не курил табака.

Над "устарелыми понятиями" и "Кодексом Чести" Короля Солнце в последние годы смеялась вся "просвещенная" Франция… Досмеялись до Робеспьера с его гильотинами.

Тяжко и долго задыхалась Англия в последние годы Елизаветы Великой. На смену ей пришел содомит Яков Стюарт и привел за собой милейшего Кромвеля. Уж тот-то хорошенько "проветрил головы" всем недовольным, просушив их на солнышке.

Испания проклинала в конце жизни своего Карла Великого. Как же она радовалась воцаренью нового короля — Филиппа! Кровавого… При коем Испания перестала быть страной, "где не заходит Солнце.

Я мог бы множить примеры, — но факт остается фактом: если правитель добр и человечен, его подданные начнут проклинать его еще при жизни. За "Несвободу". За отсталость страны во всем. За архаичные формы правления. За дружеские чувства к выжившим из ума маразматикам, которые управляют страной.

На волне сего недовольства всегда приходят молодые, да рьяные. Желающие все изменить. Вот тогда-то страна и взвывает от ужаса и уже после смерти называет "выжившего из ума" старичка, иль старушку — Великим. Или — Великой.

По "имперской истории" на сегодняшний день "Великих" на Руси только лишь двое — Петр, да моя бабушка. Всех остальных придавила корона до самого что ни на есть — обычного состояния. А в обычном состоянии сию Империю не поднять… Не хватит Величия…

Именно это и случилось с Императором Павлом. Да, к моменту смерти моей бабушки страна устала от ее "просвещенного абсолютизма" и жаждала перемен. Да, "вельможи в случае", — те что "тем паче" — утомили всех своим сребролюбием. Да, вся Империя потешалась над страстью бабушки к миловидному графу Зубову и звала ее… вы знаете как. Россию же сама же Россия называла "просвещенным борделем.

Да, все это было… Но Павел не понял самого главного, — сие было следствием слишком долгого правления одних и тех же людей, а любая Власть… Власть — страшная штука.

Из самых первых рук доложу: бабушка моя никогда не была шлюхой. Видите ли… Всю жизнь она любила одного-единственного человека — ее "Гришеньку". Князя Орлова.

Другое дело, что Григорий Орлов воспитался его матушкой — баронессой фон Ритт в самых что ни на есть — прусских традициях. Он был красавец, бретер, волокита и бабник. Разумеется, — прекраснейший офицер и специалист инженерного дела. И при всем том — ужаснейший организатор и совсем никакой управленец. (Сие — обычные доблести и вопиющие недостатки всей военной касты пруссаков. Отсюда и военные поражения Пруссии при великолепнейшем офицерстве.)

Пока бабушка "тащила Империю" на своих слабых плечах, она была счастлива с "Гришенькой". Но потом ее одолели хворобы и врачи ей сказали, что если она и дальше все будет тянуть на себе — ее скоро не станет. Тогда и появился Григорий Потемкин. Бабушка его не слишком любила, но он был Администратор от Бога. Без него Империя сегодня не была б тем, что она есть.

А "Гришенька" тогда сказал моей бабушке, что не может быть в постели втроем и предложил выбирать. И бабушка моя выбирала меж Любовью и Долгом. Меж Любовью и Властью.

Она просила "Гришу" остаться, но тот, как истый пруссак, отвечал, что сие не позволит ему его Честь. А на прощание Князь подарил венценосице знаменитый алмаз: "Князь Орлов". Вот тогда-то бабушку со зла и понесло во все тяжкие.

Это Власть превратила бабушку в "даму легкого поведения"! А к шлюхам — не возвращаются. Не вернулся и Князь Орлов… А Империя без его гвардейцев стала терпеть одно поражение за другим. Впрочем…

Бабушкина Империя чем-то напоминала гигантского ящера. В молодости он боролся с врагами "внешними и внутренними", отрастив для того лес клыков, да когтей. И, конечно ж, всем сим армейским хозяйством должен был управлять офицер и службист.

Сожрав всех врагов, сей ящер получил несваренье желудка в виде ужаснейших эпидемий и народного недовольства — венцом коего стал Пугачев. И стало ясно, что когти с клыками — плохая подмога в борьбе с собственным же народом и бабушка отказалась от них, доверив Империю — "травоядному" экономисту Князю Потемкину.

При Потемкине Империя приняла свои нынешние очертания, но и свойственные исполинам проблемы, — неповоротливость, "холодную кровь" и полную атрофию "военной" мускулатуры.

Покорение Крыма и Польши случилось экономическим методом, но не силой оружия! В то ж время войны со Швецией и Турцией показали органическую слабость всей русской армии. Да, мы взяли Измаил, да Очаков, но кто и когда посчитал — какой кровью?! И воевали мы с самой отсталой из армий Европы!

Со шведами ж мы просто не смогли ничего сделать — на одного убитого шведа пришлось восемь погибших русских, а в конце войны шведы перетопили практически весь русский флот! И это (да извинят меня шведы) в войне с маленьким, да извините за слово, захолустным государством на самом краю Европы! В годы, когда во Франции уже стали сгущаться тучами якобинские орды!

А Франция это — не Швеция… Во Франции были Лавуазье с Бертолле. Экономику (после Лоу) там делал Кине, а солдат воспитали Вольтер, Дидро и Руссо. Не будем вдаваться в подробности — дурному они не учили! И после их уроков росли весьма образованные, начитанные и очень культурные офицеры. Люди, верившие в то — за что они умирали. Для таких монстров наш "динозавр" с наклейкой "Россия" был попросту тушей почти что бесплатного мяса! А бабушка моя никогда не хотела стать чьей-нибудь дармовою поживой!

И тогда "динозавр" совершил последнюю трансформацию. Из Германии была выписана моя матушка. Сама бабушка познакомила ее с братьями Князя Орлова, намекнув тем, что пришли времена "сушить былой порох"! Старые военные жеребцы ответно "заржали", услыхав уже подзабытый рев военного горна. Так что — матушка не просто возглавила всю Прибалтику. Внутри России все "русские немцы", иль Партия Братьев Орловых обеспечили нам — политическую поддержку.

Только с их помощью удалось воссоздать Дерптский Университет и начать Возрожденье Прибалтики. Потемкин же, почуяв неладное, поставил вопрос ребром — или-или. (С точки зрения экономической он был сто раз прав! Вспышка национализма в наших краях грозила отрезать Империю от единственного экспортного порта в Европе. Интересы развитья Науки в Империи вошли в непримиримое противоречие с ее ж кошельком. И великий Администратор до своего издыхания противился вложению денег в нечто — не приносящее прибыли здесь и сейчас. Администраторы вообще — люди чрезвычайно практические. Но им обычно неведома "Музыка Горних Сфер".)

Иными словами, — стареющий "динозавр" из последних, оставшихся сил в его "остывающем" теле, стал "откладывать яйца". В виде Дерптского Университета. В виде зачатков нынешней торговой системы — Бирж, банков и ярмарок. В виде реконструкции Сестрорецкого и Тульских оружейных заводов. В виде новейшего сталелитейного производства в Екатеринбурге…

Увы, сие были только затраты. Вложения с очень нескорой отдачей. Казна затрещала по швам. И "желудок" Империи отказался кормить собственные "органы размножения"… (С точки зрения обывателя, — последние годы жизни бабушка своими ж руками создавала в наших краях крайне агрессивный и "антирусский" национальный анклав. Сторонники Павла открыто называли сие — "Предательством интересов Империи".)

В сих-то условиях Потемкин и был смещен графом Зубовым. Преимущества последнего заключались в том, что он ни хрена не понимал в экономике и потому не вскакивал по ночам с криками о стремительном опустошении имперской казны.

Если угодно — в последние годы жизни бабушка добровольно утратила контроль над Прибалтикой и во всем положилась на мою матушку. Потому что за матушкой стояли Англия с Пруссией и Голландией. В своем сыне бабушка разочаровалась еще в молодости и теперь "имперский динозавр" доверял свою "кладку" родственникам. "Яйцам" полагалось "дозреть" в покое и попечении иных исполинов, коль уж местный Наследник уродился без царя в голове…

* * *

Я не могу сказать, что Павел был идиотом. Напротив, все его поступки с указами были нужны и логичны. За вычетом одной малости — новый Государь люто враждовал со здравым смыслом. Он видел, что последние годы правления бабушки вызвали раздражение в Российской Империи и принял сие — на счет всего правления в целом. Поэтому программа его была проста и логична: разрушить все, что делала мать и все что можно — обернуть по-другому.

В конце жизни бабушка отчаянно пыталась сколотить антифранцузскую коалицию "северных стран". Именно на сии страны приходилась львиная доля внешней торговли России, но… Русские никогда не были сильны в торговых делах. Заморские партнеры всегда получали больший профит, чем мы, ибо торговали дорогим "конечным продуктом". Мы ж поставляли на рынок сырье — подешевле.

Павел все это "перевернул". Он сразу ж ввел грабительские ввозные пошлины на "заморский" товар, снизив налоги на экспорт. Покупать английские и прусские вещи в России сразу стало не выгодно и внешнеторговый баланс Империи сразу стал улучшаться. Наше ж сырье стало активно вытеснять с рынка сырье наших заморских союзников и ответ не замедлил себя долго ждать.

Сперва Англия, а потом Пруссия и Голландия с Швецией объявили любой русский товар — "демпинговым" (или разрушающим национальное производство) и обложили его непостижимою пошлиной.

Торговую войну можно было б предотвратить, но Павел при первых признаках грядущей грозы написал знаменитое письмо английскому королю — Георгу III. Подробности неизвестны, но английский "Форин Офис" по сей день брызжет слюной при одном упоминании об этом письме.

Там было сказано буквально следующее:

"Все беды меж нами произошли от евреев. Именно еврейские банкиры в вашей стране стакнулись с еврейскими гешефтмахерами инородческой Риги и теперь тянут соки, как из нас, так и — из вас. Вы же в своем слабоумии (в письме буквально — "feeblemind"!) потакаете мировому жидовству, а они и без того уже отобрали у Вас Америку.

Я требую (в письме буквально — "demand"!) от Вас покончить с этим Безумием (в письме — "Madness"!), или Вас назовут "жидовской марионеткой", а страну Вашу — "Королевством Жидов" (в письме — "United Kingdom of Great Britain and Jews")!

Там было еще что-то в сем роде, но и приведенного мною хватило, чтоб английский король впал в очередной припадок безумия. Видите ли, — он и вправду был немного безумен — "slightly mad", причем врачи поставили ему диагноз "feeblemindness", вызванный наследственной порфирией. Поэтому письмо Павла было принято королем, да и всем английским двором, как поток грязных ругательств и мерзких намеков, специально написанных, чтоб еще больше оскорбить и унизить несчастного короля.

Георг III по преданью сказал:

— Да, я болен и сознаю это — не хуже других. Но когда начинается приступ, я теряю контроль над собой. Штука эта чисто наследственная — сие не вина моя, но — беда! И не дело русскому идиоту называть меня Сумасшедшим! Мы еще посмотрим, кто из нас — больше чокнутый!

Сказано — сделано. Вся английская пресса тут же наполнилась карикатурами, да памфлетами против Павла, а официальная пропаганда даже изобрела лозунг: "Покупаешь товары у русских — ждешь пришествия русского варвара!

Разумеется, кое-кому не понравится сие объяснение. Мол, Павел совершил, конечно — ошибку. С кем не бывает? Ну, не создан человек джентльменом — назвал душевнобольного короля "идиотом", а тот и обиделся. Но — суть-то письма — о другом! Ведь никто не сможет оспорить, что именно в конце прошлого века и начале века нынешнего евреи в Англии и наша партия здесь стали играть все большую роль в политике, да экономике наших держав!

Давайте расставим точки над "i". Я — рижский еврей. Я прекрасно знаю, — каково отношенье к евреям в толще русского общества. И коль уж вас посетила подобная мысль, что бы я вам ни плел насчет того — какие мы тут все в Риге белые, да пушистые, в вас уже поселилось известное предубеждение. Поэтому я не буду оправдываться. Я расскажу — как сие дело было воспринято в Англии. Стране куда более развитой и просвещенной, чем наши пенаты.

Эпизод с неудачными выражениями из письма был нарочно раздут английской печатью. Это было ярко, броско и понятно каждому дураку. Наружу не вышла реакция верхов английского общества на оскорбления британских евреев.

Вряд ли английские джентльмены были в курсе русских проблем. Поэтому грязь в огород моей матушки они пропустили мимо ушей. Но вслед за списком "рижских жидов" Павел начертал имена "иудеев английских", которые тоже якобы "участвуют во всемирном жидовском заговоре". Первым средь них стоял — Дэвид Рикардо.

Для русских читателей сие имя мало что говорит (разве что они — хоть немного сведущи в экономике). Для англичан же упоминание этого имени, да еще в столь скандальном контексте стало — Оскорблением Британской Империи. Поясню.

В середине прошлого века стало всем ясно, что господствующая тогда в экономике теория "меркантилизма" затрещала по швам. Бурное промышленное производство в наиболее развитых странах Европы потребовало новых взглядов на сей предмет. Наибольшую популярность получило учение Адама Смита о "свободном рынке и конкуренции". Это сразу же привело к недурным результатам.

Увы, подводные камни учения Смита проявились в самый неудачный момент. Стоило английской армии столкнуться с первыми же неудачами в американских колониях, рынок в Англии сразу "свихнулся". Все цены пошли вразнос, английские фирмы (уверенные в том, что дурные времена кончатся сами собой) наделали долгов за рубежом, а кризис только начинал свои обороты и в итоге английская экономика "пошла ко дну" с неслыханным дефицитом — в полмиллиарда гульденов золотом!

Английские матросы с солдатами не получали жалованья в течение года… Улицы Лондона и всех крупных городов заполнились безработною голытьбой, а в казне не было денег, чтоб их накормить и хоть как-то снизить народное недовольство. Англичане были вынуждены капитулировать в американских колониях и это разожгло нездоровые страсти. Венцом недовольства стали массовые волнения на флоте — гордости и символе Британской Империи.

Английский флот поднял красные флаги в Плимуте, Портсмуте и Ярмуте. По улицам сих портов бродила пьяная матросня, убивавшая своих офицеров, а главари мятежа призывали несчастных к походу на Лондон! Если бы не личное мужество Лорда Хоуи (необычайно популярного среди моряков) — Господь ведает, чем бы все это могло кончиться. Вот тогда-то и возникла проблема — как подымать рухнувшую "свободную экономику.

Наиболее привлекательным казался совет мистера Лоу — "накачать" бюджет ассигнациями, временно покрыть ими платежные дефициты, а в ходе раскручивающейся "инфляционной спирали" продавцы сырья смогут встать на ноги за счет "ножниц" меж "сегодняшними" и "форвардными" значеньями цен. А как только хоть часть экономики "подымется на ноги", ассигнации будут выкуплены английской казной за десятую, если не сотую от их номинала.

В качестве "зримого образа" Лоу изображал экипаж, несущийся по горной дороге. При виде обрушенного мостка, сей экипаж сильней разгонялся и преодолевал препятствие по… отвесной стене, куда его прижимала центробежная сила на крутом повороте.

Англичане — страшные консерваторы и хоть идея с повозкой многим пришлась и по вкусу, английское Казначейство предложило всем известным экономистам высказать свои мысли по сему поводу. При этом особо подчеркивалось, что "огульная критика сей идеи рассмотрению не подлежит". Человек, осмелившийся бросить камень в построение Лоу, должен был предложить свой выход из кризиса.

Одним из первых ответов была отповедь совсем юного еврейского банкира — Рикардо. Он называл теорию Лоу — "благодатной почвой для страшной коррупции", ибо "люди, причастные к выпуску ассигнаций, смогут загодя предупреждать о реальном денежном содержании этих бумаг своих "подельщиков" (sic!) в частных фирмах и банках"! А так как речь шла о миллионах гульденов и фунтов стерлингов, Рикардо утверждал, что "соблазн может быть слишком велик для самых благонравных и положительных участников рынка". И дальше он добавлял, — "даже я, положа руку на сердце, принял бы участие в сих беззакониях, если бы моя прибыль составила сам-третей на вложенный гульден"! Но не это было самым значительным в сем анализе.

Рикардо утверждал: "Даже если Казначейство и сможет выкупить не обеспеченные ничем облигации, пережив кризис, оно уподобится курильщику опиума. В другой раз оно с большей охотой выбросит на рынок пустые бумажки и сих бумажек будет уже много больше. Затем еще и еще! А лошади на горной тропе — живые. Их нельзя понукать бесконечно. И когда рухнет первая, она потянет за собой в пропасть всех остальных.

Довольно одному-единственному банку в нашей стране не успеть погасить "форвардные платежи", как начнется кошмар, называемый "принципом домино". Падение одного банка означит сокращение кредитной устойчивости его партнера и далее…

В предельном случае — весь рынок Британской Империи по схеме Лоу способен рассыпаться за одну-единственную торговую сессию и тогда события в Портсмуте покажутся всем нам детской забавой в сравнении с той кровавою баней, что выплеснется на улицы всех городов старой Англии. Методика Лоу — пролог к Революции!

Со своей стороны Рикардо предложил "рыночное управление экономикой". Суть дела не в том (как думают многие), что на Рынке появлялся новый Игрок — Государство, но…

Рынок — есть Рынок. Если на нем возникает устойчивая тенденция в понижении курса национальной валюты — должно ль Государство поддержать самое себя?! До Рикардо "меркантилисты" убеждали всех — да, Государство обязано защищать самое себя!

Рикардо же отвечал — нет, не должно. Коль рыночные тенденции идут в разрез с приоритетами Государства, "в самом Государстве что-то не так". И нужно — либо создать условия для того, чтобы "уговорить народ" (в виде представителей рынка), либо — радикально пересмотреть собственные приоритеты.

Впервые в истории экономики возникла "обратная связь" меж короной и "простыми людьми"! До сего дня в Англии был Парламент, где "простой люд" мог выразить отношение к господской политике голосованием бюллетенями. Теперь же у него появился и рынок, на коем возникла возможность "голосовать кошельком" по поводу тех, иль иных решений экономических.

Мысль о том, что Государство должно "подстраиваться кошельком" под вкусы подданных была столь нова, что… Сперва идею Рикардо приняли, мягко выражаясь, в штыки.

Главные возражения, что характерно, перекликались с еще ненаписанным письмом Павла. Мол, английские евреи обладают огромными финансовыми ресурсами и очень сплочены меж собой. Не получится ли, что сия группа, поставив перед собой задачу, сможет "влиять на правительство" в вопросах экономики и финансов?

На это Рикардо отвечал так:

"Вообразите себе сплав по бурной реке. Мы оснащаем английскую лодку рулем, веслами и шестами для того, чтоб удержать ее на середине фарватера. Но безумием было бы выгребать сими веслами против течения — против законов экономики и здравого смысла.

Разумеется, любая группа сплоченных людей, владеющих капиталами, будет влиять на политику кабинета министров. До тех пор, пока сие не противоречит здравому смыслу. Когда же действия любой группы людей будут направлены против интересов большинства общества, финансовые потоки утопят их совершенно.

Точно так же, как само английское Казначейство не смогло "выгрести" против установившейся перед кризисом конъюнктуры, так и любая другая сила (какие бы финансы за ней не стояли!) неспособна бороться с существующими экономическими реалиями!

К этому сложно что-то добавить, за вычетом того, что люди, высказывающие нечто по отношению к нам — рижанам, или нашим английским сородичам руководствуются чем угодно, только — не здравым смыслом. А если уж человек сам таков, так и всех остальных он подозревает в своих же грешках!

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не позиция Принца Регента, замещавшего английского короля в моменты припадков. На очередном заседании Палаты Лордов, когда кто-то из оппозиции попытался что-то сказать про Рикардо, Принц закричал с места:

— Вы называете назначенье еврея — Бесчестьем?! Бесчестье для всей страны и меня лично иметь долги в полмиллиарда гульденов! Не я занимал эти деньги, но пока наша страна кому-то должна — подмочена моя личная Честь и моя Репутация!

Рикардо может быть трижды евреем, но он предлагает правительству способ расплатиться с долгами, не делая новых! Если вы это назвали Бесчестьем, я немедля позову приставов — у вас наверняка есть куча долгов, которые вы замыслили не отдать!

Пусть все богатые люди Соединенного Королевства получат толику Власти по рецепту Рикардо, — Власть — ничто, если она не подкрепляется Честью! А страна не может считать себя Честной, имея такие Долги!

Мы не жили в Долг, не хотим быть должны и должниками не будем! Это вопрос Морали и Нравственности. Состав правительства — мелкий вопрос в сравнении с Нравственной чистотой нашей Родины!

Принц Регент никогда не был популярен в английском народе. Все говорили, что он — слишком немец для этого. Но именно после его речи лед тронулся.

(Впрочем, похоже, что дело решилось за много веков до Рикардо.

В свое время в споре, — что важней: Британия, иль составляющие ее земли? — выиграли бароны и английский король подписал "Великую Хартию Вольностей". Через пару веков вопрос поставили по-другому, — что выше: Двор, иль английский народ? Ответом стал насильственный созыв "Долгого Парламента". На наших глазах в Англии обсуждался третий вопрос, — что ценней: Казна, или кошелек обывателя? И опять, в соответствии с былою традицией, Англия ущемила интересы собственной Власти.

Бритон всегда остается "островитянином" и в глубине души — не любит собственных же правителей. "Мой Дом — Моя Крепость"!)

Рикардо вошел в правящий кабинет. Затем получил особые полномочия по всем вопросам экономики и финансов. Потом стал "экономическим пророком" нового времени. Английская ж экономика попросту "восстала из пепла". (Не прошло и двадцати лет, как англичане погасили свой чудовищный, непостижимый долг. При этом они даже не пошли на какие-то особые жертвы — Долг "рассосался" как будто бы сам собой, — его "растопил" общий подъем экономики.)

Идеи же Лоу нашли применение за Проливом. "На Континенте". В первое время все шло хорошо, но… Наиболее приближенные ко двору из "откупщиков", узнавая сроки выхода очередных ассигнаций, успевали заложить, перезаложить и — обратно выкупить свои "откупа", умножая свои капиталы в сотни и тысячи раз! За это они платили взятки неслыханные и вскоре всем участникам сего безобразия стало необходимо "вбрасывать" в экономику все новые и новые ассигнации.

Потом был крах. И (предсказанная Рикардо) Французская Революция. Однажды английские джентльмены выбрались из теплых, уютных постелей, увидали леса гильотин за Ла-Маншем, услыхали как падают в десятки корзин головы джентльменов французских и осознали, что сие могли быть — их собственные головешки. (Моряки в Портсмуте уже показали, как легко режутся британские офицеры…)

С этого дня Давид Рикардо стал "священной коровой" английского общества. Требование Павла "арестовать и под пыткой вырвать у еврея Рикардо подробности всемирного жидовского заговора", мягко говоря, не нашли поддержки у англичан.

Сам Рикардо, узнав об этом письме, обратился к Парламенту с просьбою об отставке, "если вы верите в сии измышления". На это английский Премьер отвечал:

— Сэр Дэвид, мы скорее начнем войну с этими русскими, чем дадим вас в обиду!" — хоть в Англии и сильны межпартийные склоки, но при этих словах вся Палата Общин встала единогласно и отдала Честь Сэру Рикардо оглушительною овацией. (Еврейский банкир настолько расчувствовался, что ему даже стало на миг нехорошо с сердцем.)

На сем сей вопрос в Англии был совершенно исчерпан, а Россия на "севере" оказалась в жесткой политической изоляции.

Все это, конечно ж, должно было вызвать в Императоре самые сильные чувства. И со дня смерти бабушки Павел заговорил о нужде "наказать жидов и нацистов". (Надеюсь, вы не забыли, что наша "ливонская", иль — "латвийская" партия зовется еще и — "Нацистской"?)

Уже в ноябре 1796 года русские армии готовиться к вторженью в Прибалтику. Русские перерезали все пути и дороги в нашу страну, особо не пропуская к нам продовольствие.

Одновременно с этим с ноября того года евреям в России было запрещено занимать любые посты в министерствах и ведомствах, а также — торговать, заниматься врачебною практикой, преподавать и прочая, прочая, прочая…

Кроме того, в России припомнили "Закон о Черте оседлости", работавший в бабушкину эпоху серединка-наполовинку. В связи с этим я вспоминаю забавнейший случай в нашей семье.

Когда говорят о "еврейском вопросе" в России, либо по незнанию, либо нарочно умалчивают один важный момент. В Империи нет единой еврейской диаспоры. Испокон веку мы делились на евреев "немецких" и "польских". "Светлых" и "темных". "Столичных" и "местечковых.

Если не осознать такого различия, можно и удивиться — Эйлеры занимали высшие посты в государстве, имели герб с шестиконечной звездой и не скрывали своей веры в то самое время, когда существовала "черта оседлости", а евреев на пушечный выстрел не пускали к столицам. Моя матушка прибыла в Россию в ту пору, когда Воронцовых "загнали за Можай" за их кровь, а княгиню Дашкову (урожденную Воронцову) так и вообще — выслали из страны.

Просто в России всегда вольно, или невольно различали две диаспоры — так называемую "северную", иль рижскую и "южную", иль подольскую (или одесскую).

Начало "северной" иммиграции было положено Великим Петром. Он хотел "ногою твердой стать при море", для этого ему нужно было воевать с Турцией и Швецией, а денег не было. В то же самое время Европа катилась к Мировой Войне "За Испанское Наследство", отдельными эпизодами которой стали Северная война и Прутский поход. Все бряцали оружием, в Англии — "Славная Революция", в Испании умирал король, в Германии — очередная война, во Франции "Король-Солнце" запретил евреев — деньги тухли без вложения и движения. И тут появился Петр с огромной страной, бескрайними просторами и возможностями для гешефта.

Дали ему кредит с огромной охотой и радостью. А еще дали кучу врачей, ученых и мастеров. Только не верьте, что сии мастера были голландцы. Для тех Россия — где-то ближе к Луне, чем к здравому смыслу и на готового туда ехать они надевают рубашку — с очень длинными рукавами.

Зато есть иной народ, который не имеет земли в Голландии и потому — легче на ногу. Просто в отличие от иных стран в России не просили показать родовое древо, а верили на слово — голландец, так — голландец. Датчанин. Немец. Англичанин. Русской таможне было плевать. Был бы человек хороший.

Когда я был маленьким и у моей прабабки был день рождения (прадед уже умер), вся наша родня собиралась за одним огромным столом и дети всей "межпухой" бродили под ножками стола и меж кресел, а старики вели неспешные разговоры о судьбах нашего народа. (Тогда я познакомился с Мишей Сперанским, — он был толстым надменным щенком, страшно кичившимся папенькой — "сельским батюшкой". Приход Сперанского-старшего был в Царском селе. Вот он и числился "сельско-приходским". Ну, не городским же!)

Однажды дед Карл, усадив на колено — внука Сперанского, а на другое — внука Боткина, рассказывал историю приезда в Россию его ассистента — Шломо Когана. Он говорил:

— На палубу всходит таможня. Огромный русский сыщик с вот такой мордой (показывает руками) отымает у него документы и читает чуть ли не по складам, — "Шломо Коган из Амстердама", а потом говорит, — "Коган — голландская фамилия?

Соломон с самым умным лицом, чтоб не рассмеяться, не будь дураком, отвечает, — "А как же?

Тогда сей монумент поворачивается к писцу и приказывает, — "Голландец Коган. Прошел досмотр". Так Шломо вдруг стал голландцем!

Помню, как все хохотали и потешались над русской глупостью. А потом мой дед Кристофер — тесть графа Аракчеева и директор Сестрорецкого военного завода, вынул трубку изо рта и, чуть усмехнувшись, добавил:

— Лишь потому, что здесь дети, которые могут сделать неверный вывод из слышанного, осмелюсь чуть подправить эту историю. Видите ли, ребятки, ваш дед Карл — великий медик и вращается все по дворцам, да присутствиям… Посему он смеет так говорить о русском народе. Но ежели вам предстоит общаться с Россией с иной стороны…

Я не верю, что офицер прочел, — "Шломо Коган из Амстердама". Просто врач Коган, рассказывая сию историю врачу Эйлеру, опустил одну деталь, показавшуюся ему несущественной. Офицер прочел: "Шломо Коган — врач из Амстердама". И лишь после того — нарочно подсказал жиду Когану, что лучше тому назваться голландцем. Ибо пока еще никто не отменил Указ "о черте оседлости.

А если бы он прочел, — "Шломо Коган — мусорщик из Амстердама", тут-то сей Коган и узнал бы Русь с задницы.

Помню, как вдруг притихли все дети, а Карл Эйлер задумался и сразу помрачнел, словно что-то припомнив. Мудрый же директор завода внимательно оглядел детвору, откашлялся и сухо сказал:

— Жизнь сего народа весьма тяжела, горька и опасна. Поэтому русские любят ваньку валять. Что взять с дураков?

Вот есть весьма умные люди — украинцы. Они прямо так об этом и говорят. А умней их — поляки. Те — просто самый умный народ. Но самый умный человек на Земле — турецкий султан. Так написано в его титуле. В России же — куда ни глань, кругом Ванька-дурак!

А теперь идите к карте и ищите Украину, Польшу, да Турцию. Вот к чему привел их хваленый ум. Где-то там рядом и дурная Россия. Вот до чего довела ее глупость! Так что в другой раз, ребятки, поосторожней с "Россией", раз она с такой рожей. Коль на Руси — такая вот рожа, значит ее хозяин хорошо кушает, а раз он хорошо кушает — не надо думать его дураком. Себе дороже.

Теперь вы понимаете, что такое евреи "немецкие". Это обычно люди редких, иль ценных профессий, которые были нарочно выписаны русскими "из Европ". Все мы получили радушный прием, дружбу и кров от русского народа и нам нечего с ним делить. Мы заняты такими делами, какими русские не могут, иль не умеют заняться. Русские — туги на иностранные языки с дипломатией, а ювелирное, иль врачебное дело передается от отца — сыну. А кто ж плодит себе конкурентов?!

Благодаря сему выгодному положению, мы вхожи в самые высшие сферы русского общества и, в сущности — есть сие общество.

Не так судьба обошлась с евреями "польскими". Эти шли через Польшу и Австрию, спасаясь от преследований тех самых народов, ибо ни в одной стране не нужна голодная, часто злобная и в культурном смысле враждебная масса. Эти люди — "черная" рабочая сила и в этом всегда конкурируют с титульными нациями тех, или иных стран. Так было в Испании, во Франции и Италии. Так было в Австрии, Германии и Пруссии. Так сейчас начинается в западных областях Империи. Разве что в России пока еще не начались погромы, но причина тут не только и не столько в терпимости русского народа, сколько в "черте оседлости" и крепостном праве.

Русские рабы и "польские" пока не пересекаются ни в правах, ни борьбе за работу, ни взглядах на жизнь. Под "взглядом на жизнь" я понимаю деятельность "польских раввинов". Если у "немцев" раввинат откровенно сытый, обладающий огромными средствами и оттого — "светский", "польский" голоден, нищ и оттого — радикален.

Все крайние религиозные секты, бытующие сейчас в еврейском народе, родились в землях бывшей Речи Посполитой. У сего есть культурная подоплека, — коль ты живешь в стране, где самый последний шляхтич имеет право на "Не позволям!", приходят фантазии устроить что-нибудь этакое — не как у прочих.

Вот недавно в Каменец-Подольске евреи стали строить новую синагогу. Дело хорошее, но зачем это делать на месте православной церквы?! Ее как раз сожгли местные униаты и пока попики глаза протирали — стоит! А вокруг нее стеной "польские", уверяющие, что у их очередного мессии было видение. И местное население вдруг начинает думать, что не униаты, но жиды сожгли православный храм! Слово за слово — вот и новый погром…

Ну вот, — опять… Начал-то я за здравие…

Хотя, если быть откровенным — ни с того, ни с сего появляются только — чирьи. Да и то, — лишь на заднице!

Как хотелось бы некоторым, чтобы те, иль иные явления были только лишь плодом чьей-нибудь ненависти, иль дурного характера!

Скажем так, — "Еврейский вопрос" у нас существует, иначе не было б самого Императора Павла. Сии грибы взрастают на уже унавоженной почве…

Почве, унавоженной — теми ж раввинами из польских местечек, проповедующими — сами знаете что. А претензии на то, или — это меня коробят, — что из уст Старого Фрица, что — Императора Павла, что — бесноватых раввинов. (Пахнут-то они — одинаково!)

Вот и выходит, что иные братья мои зовут меня "Царем Иродом", а матушку, да сестрицу — "Иродиадами" — "Старшей", да "Младшей"… Не за то, о чем вы подумали — средь евреев иные понятия. Просто Династия Иродов в свое время долго боролась с движением фарисеев и прочих безбожников (одним из коих и был некий Иисус из Назарета). Сами же Ироды принадлежали к религиозному течению саддукеев и полагали, что жить нашим предкам желательно с помощью Великого Рима. Это было — взаимовыгодно.

Теперь в Малороссии говорят:

"Москва — Третий Рим, а Бенкендорфы — Третьи Ироды", — обзывая при том всех "немецких евреев" "новыми саддукеями".

Наши раввины не остаются в долгу и появись сегодня средь "польских жидов" новый Иисус, наши "первосвященники" первыми б возопили — "Распни его!" А я, наверно, как и тот — Ирод, подписал бы ему приговор. (Nicola ж, конечно, в этих делах — тоже умыл бы руки…)

Кстати, — "Вторыми Иродами" средь нас считаются "Дожи Венеции". А вы не слыхали, что в первых редакциях Дездемону зовут "прекрасной еврейкой"? Венецианцы еще там говорят, — "лишь жидовки бегают в стойло к сей черноте"!? Интересное наблюдение…

Похоже, что и "Вторые Ироды" имели ту же проблему, что и настоящие Ироды Первые, и — ваш покорный слуга. С одной стороны, — прозвище Иродов от собственного же народа. С другой — милые венецианцы, шутящие про "жидовок" и "стойло". Правление меж открытым погромом и — хорошим поводом для него…

В первый раз все закончилось — Разрушением Храма. В другой — массовой резней и погромом в Венеции. В третий…

Я не допустил раза третьего. Весной 1812 года я собрал у себя всех видных раввинов и в присутствии моей матушки сказал так:

— Грядет ужаснейшая Война. Потери в ней будут огромнейшими. И наша лучшая часть — наша Жидовская Кавалерия примет участие во всем этом веселье. Ее составляют — ветераны пруссаки, а у них особый счет к якобинцам…

Из этого следует, что к мигу Победы мне нечем станет вас защищать. А посему — сегодня мы примем решение.

Либо — сегодня же вы поддержите меня своей проповедью и мы вносим очередную статью в "Новый Порядок". О том, что каждый еврей, достигший пятнадцати лет, обязан пройти военную подготовку. Чтоб дальше не было слюней и соплей — предупрежу сразу. Служба в армии подразумевает в сем случае не теплый пост в интендантстве, иль должность полкового раввина, но… Марш-броски на сто верст с полной выкладкой, отрытие траншей в полный профиль и розги — за неисполненье приказов, иль — разговоры в строю!

Раввины охнули и зажужжали. Затем старший из них — мой Учитель престарелый Арья Бен Леви поднял руку с места и произнес:

— Паства к сему не готова. Любая еврейская мать найдет тысячу поводов, чтоб не отдать дитя в эту армию!

Я пожал плечами в ответ:

— Есть другой выход. Мы пишем другую статью — о запрете на проповедь, несущую в себе межнациональную рознь. И по этой статье мы будем вешать — не только иных лютеранских лунатиков, но в первую голову — всех мешугге с Подола! На месте, как бешеную собаку!

Мои реббе ахнули и шум раздался еще громче. На сей раз они без стесненья шептали между собой — "Своя Кровь", "Избиенье младенцев"!

При этом они боялись обратиться ко мне и я, не выдержав, крикнул:

— Да что же вы за народ?! Нужно либо сцепить зубы и — драться! Любою ценой, любым потом и кровью! Если мы хотим хоть чего-то добиться, нужно уже сейчас учить военному делу наших детей — какая бы армия у нас ни была!

А ежели вы не можете драться, давай маслить попу и гнуться перед русскими с латышами! Да, обидно, но без армии в наших руках — нужно — иль гнуться, иль подыхать в миг очередного погрома!

Принимайте ж решение!

Они на сей раз призадумались, а потом Бен Леви спросил:

— Неужто мы не сыщем какого-нибудь… компромисса? Мы же разумные люди! Мы не можем идти против наших же жен, обрекая ребят на мучения, и… Зачем же нам мученики в среде — фарисеев?!

Я рассмеялся в ответ и мать моя, остерегающе, положила руку мне на плечо. Я ж обернулся, обнял и поцеловал ее в лоб, а потом сказал всем присутствующим:

— Компромисс есть. Собирайте манатки, господа иудеи. Если вы не примете того, иль иного решения — придет день и нас тут всех вырежут! Опыт Венеции показал это. Сожители наши не терпят чужого мнения — коль уж они так славно принялись за курляндцев, свернуть шею горстке жидов — им вообще, — за забаву! Собирайте манатки…

Многие раввины обиделись на меня в этот день. Они так и не договорились… (Это обычная беда всех евреев — мы не создали еще ни одной нашей партии. Меж евреями родовитыми всегда найдется повод для склок.) Просто, когда они покидали наш дом, Бен Леви на прощанье спросил у меня:

— Раз вы прогоняете нас, на кого же теперь ты рассчитываешь? Кто пойдет умирать за твой трон и корону?

Почти все раввины застыли и с интересом уставились на меня. Я же с улыбкой ответил:

— Ты меня так и не понял, Учитель… Я готов царствовать лишь над любимыми мною людьми. Но раз они сами не ведают, что хотят — Пастырь отвечает за свою Паству.

Коль вы не готовы еще строить наше — Иудейское Царство, я не хочу чтоб ради моих претензий на трон страдал наш народ. Я не доведу дел до Иудейской Войны — я просто не буду царствовать…

Бен Леви всерьез призадумался, а потом, благословив меня и поцеловав на прощание, вышел из комнаты. Прочие же раввины, с интересом поглядывая в мою сторону, покинули дом моей матушки.

Прошло десять лет. Я всем моим политическим весом поддержал моего кузена в борьбе за русский престол. Ради того я — даже упразднил Латвийское Герцогство и многие "нацисты" занесли меня в свои "черные списки". Но в 1823 году все раввины Империи единогласно выступили с петицией о создании Единого Раввината в России. Раввинат получили заковыристое название "Комиссии по Иудейской Вере и Быту" и я стал — главным раввином Империи.

Знаете, — вопросы Крови и Веры потому и сложны, что… Всегда меж народами находятся поводы для обид. Дерьмо всплывает в каждом народе и в каждой нации — есть свои гении. (Как бы я ни ненавидел поляков — я плакал и плачу, слушая "Прощание с Родиной". Сия музыка — не от Мира сего…)

Но вернусь к рассказу о той ужасной зиме. Уже к Новому 1797 году все евреи "немецкого корня" покинули обе столицы, перебравшись к нам — в Ригу. Всем здравомыслящим людям было понятно, что сейчас Государь начнет искать "козлов отпущения"…

Евреи бросали дома, производства и лавки, хватали в охапку своих домочадцев и любою ценой — пересекали границы Прибалтики. Считается, что с "Новым Порядком" в Ригу съехалось много евреев со всей Европы. Так вот, — в ту страшную зиму из России в протестантскую Латвию ушло в три раза больше народу, чем прибыло из иных стран… Увы, люди обычно не едут туда, где им лучше, но чаще бегут оттуда, где уже — просто невмоготу…

Прибытье такого количества беженцев вызвало голод и матушке пришлось обратиться за помощью ко всем лютеранам Европы.

Редко кто и когда воспринимал евреев за обычных людей. Но в те дни, несмотря на угрозы зимы и обледенение Балтики в Ригу пошли корабли с продовольствием: из Англии, Пруссии, Голландии и даже — вроде бы враждебной нам Швеции. Корабли шли по мерзлой воде, прорубаясь сквозь смерзавшийся лед. Когда Балтика окончательно "встала", по льду пошли санные поезда…

Это было только началом. Помимо еды, беженцам нужен был кров — крыша над головой. И тогда моя матушка на свои личные деньги стала строить большие многоквартирные дома на южном — бывшем курляндском берегу Даугавы. Так в Риге стал расти Новый город, застроенный "высотным" "муниципальным" жильем.

Строили быстро и уже к февралю 1797 года туда стали вселять первых беженцев. От сего дома получились низкого качества и очень легко горели от наших "брандскугелей". То же, что не сгорело — развалилось от прямых попаданий наших фугасов…

Ежели "Старый город" к осени 1812 года представлял из себя страшное зрелище, "Новый город" был фактически стерт нами же — с лица земли. (У французов не было столь мощных фугасов и — никаких брандскугелей.) Нынешняя Рига — по сути отстроена заново…

Плата за такое жилье была совсем символической и матушку мою с той поры принято почитать во всем мире. И до нее было много богатых евреев, пекшихся о сородичах, но никто до сих пор не готов был "платить за евреев вообще.

Пример сей был заразителен и с 1799 года диаспора французских евреев стала строить жилье для беженцев, спасавшихся от Войны "на той стороне баррикады". С 1803 года аналогичное движение началось в Англии, где тоже стали строить временные жилища для обездоленных. Но все (в наших кругах) помнят, что первой на сем поприще была моя матушка и где бы я ни был, — в первую очередь меня принимают, как ее Первенца, а уж потом — за все остальное.

Иудейские мистики считают между собой, что Возвращение в Землю Обетованную будет дозволено нам лишь после того, как евреи со всего мира ощутят себя, как единый народ. Увы, сегодня в той же России евреи "подольские" (иль — "одесские") враждуют с евреями "рижскими", считая нас своими заклятыми ненавистниками. Мы платим им той же монетой, так что "воссоединенье евреев" — вопрос отдаленного будущего. Но той страшной зимой мы сделали колоссальный шаг — к единению и Восстановлению Храма.

(Любопытно, что Павел, боровшийся с "всемирным еврейским заговором", в реальности — подтолкнул нас в объятья друг друга.)

К весне 1797 года в Дерпте было сделано два колоссальных открытия — во-первых, был разработан нитрат-нитритный цикл в консервировании колбас и копченостей и свинарники Бенкедорфов стали воистину "золотой жилой". Во-вторых, было доказано благотворное влияние фосфора с калием на посевы и придумались "калийные суперфосфаты.

В любое другое время сию технологию ждали б долгие годы проверок и прочего, но — голод не тетка и суперфосфаты попали на наши поля уже весной этого года. Осенью мы получили пятикратную прибавку ко всем урожаям! Отныне и по сей день — прежде убыточные земли Прибалтики стали фантастической сельскохозяйственной житницей Российской Империи, а вопросы добычи фосфатов перешли в ранг национальной политики.

Увы, к несчастью для Швеции — месторождения апатитов (фосфорсодержащих известняков) были обнаружены только в Финляндии. Сами шведы не умели их обрабатывать и потому продавали нам — за терпимую плату. Но со дня открытия суперфосфатов все кругом говорили о "необходимости решить финский вопрос". Мы не можем зависеть нашим желудком ни от безумной России, ни от шведских цен на "фосфорную муку". Завоеванье Финляндии стало вопросом нашего выживания.

Калийные ж соли производятся в Пруссии. Прусская королева и моя матушка сразу захотели моей женитьбы на прусской принцессе. Пруссия тоже весьма зависит от продуктивности ее почв и брак апатитов Финляндии на прусском сильвине (хлориде калия) сразу же стал вожделенной мечтой наших промышленностей.

Браки, конечно же, заключаются на небесах, но в свете последних открытий — для притяженья двух юных сердец требуется "чуточку химии". Глубоко простерла Химия руки в дела человеческие!

Кстати, — русские боятся минеральных добавок, считая продукты, выросшие на таких удобрениях — "ненатуральными" и "сплошной Химией". Я устал убеждать их по этому поводу — пусть голодают, коль считают иначе.

Мы же с пруссаками в кои-то веки стали производить продукцию сельского хозяйства на экспорт. Сегодня мои четыре провинции — Финляндия, Эстляндия, Лифляндия и Курляндия производят зерна, мяса, масла и молока столько же, сколько и вся остальная Империя вместе взятая.

Видите ли, — русские приняли особый закон, запрещающий использование калийных и фосфорных удобрений на землях России. Может быть, — они правы. Продуктивность земель в центре России — немыслимая. Там — сплошной чернозем и наши добавки погоды не делают. У русских иная болезнь — погода у них неустойчива и от ее капризов зависят их урожаи.

В Прибалтике ж — все года на одно лицо: дожди. Да почва, истерзанная ледником. Она настолько тоща, что любые удобрения, внесенные хуторянами, окупаются сторицей! Так что — опять верно сказано: "Что русскому здорово, то — немцу смерть!" И ровно наоборот.

Сельское хозяйство в Прибалтике сегодня немыслимо без калийных и фосфорных удобрений. В России же — те же самые удобрения только "сжигают" ее необычайно тучную почву.

При всем этом в Сенате мы видим два типа дурней: одни говорят, что "надобно не отстать от Европы и удобрить Русь-матушку", другие же требуют — "запретить Химию на всем пространстве Империи", — в том числе и в Прибалтике. А когда пытаешься бороться с обоими сортами придурков — и те, и другие обижаются на тебя.

То же самое и в политике. Раз уж разные почвы Империи столь по-разному относятся к удобрениям, чего уж про людей говорить?! Ну — не дело же лазить с русским уставом в наш монастырь! Иль с польским — в русский. Иль — с монголо-татарским!

Так нет же — лезут. Вот и появляются новые Павлы…

Массовое бегство евреев в Прибалтику привело и к военным реформам. Нашим командующим стал Михаил Богданович Барклай-де-Толли. Он первым осознал сущность переворота в тактике и стратегии, вызванного появлением штуцеров.

Официально считалось, что мы Восстали против России и под сим соусом солдатам меняли Уставы, оружие и даже — форму одежды. Латышам говорили:

— Ношение треуголок, да киверов — знак обрусения. Латвийский солдат должен носить "куратку" (иначе — "фуражку").

Разноцветные мундиры русских полков — признак их базарной натуры. Егеря должны перейти на единую форму одежды — зеленую с черным. Сие цвета нашей Лифляндии и Креста Протестантов.

Русские только умеют, что гадить вокруг своих лагерей. Наши солдаты обязаны убирать за собой и — носить лопатки для нечистот.

Русские — вылитые бараны. Поэтому они ходят толпою. Каждый из егерей — личность, умеющая самостоятельно принять решение. Поэтому егеря отныне ходят в атаку лишь рассыпной цепью"…

Сии указания можно продолжить. Общая неприязнь к русским у наших солдат была такова, что одного упоминания "а у русских — вот так" было достаточно, чтоб сие немедля искоренилось в среде егерей.

Но вы ж понимаете — истинную подоплеку приказов: резкое увеличение дальности выстрела и скорострельности штуцеров вели к устарению тактики каре и колонн. Отсюда — рассыпной строй.

Появление оптических призм и впоследствии — оптического прицела потребовало "неприметности" наших стрелков. Отсюда — зеленые и черные цвета нашей "единой" формы для всех солдат.

Увеличение меткости снайперов противника заставило укрывать солдат от огня. Отсюда использование "ритуальных лопаток" — для отрывания траншей и окопов. (Нарезное оружие позволяло теперь перезарядить штуцер "из положения лежа".)

Но в траншеях немыслимы "лопушистые" треуголки, да торчащие, как перст, кивера. Отсюда появление фуражки в наших войсках. Обязательно — с козырьком, чтоб глаза прикрывало от солнца.

Как видите, — все сии новшества диктовались самым что ни на есть — здравым смыслом. Но армия — необычайно консервативна, а армейская логика — в стороне от здравого смысла. Не будь "врага" в виде России, мы б долго убеждали своих хуторян в необходимости хоть что-то менять! А на волне, — "все — не как у России", реформы прошли просто стремительно. (Выходит и в этом Павел оказал нам услугу!)

Разумеется, такая активность в провинции пришлась не по вкусу бесноватому Императору. И тогда он приказал готовить войска к вторжению в наши края. (А кроме нас — в Грузию.)

Удивительно, но из этого не делалось никакого секрета! Павел сказал по сему поводу так:

— Мы их просто затопчем!

Русская пропаганда подхватила сей тезис и стала чернить жидов с немцами на всяком углу. Многих в ту зиму прогнали из армии и она стала попросту небоеспособна.

Наши ж полки, имея все больше изгнанников, усилились необычайно. В итоге — на масленицу 1797 года наши армии сами вторглись в Россию.

С юга Латвию всегда окружали поляки. Но после Пугачевского бунта много поляков поддержало Костюшку и бабушка решила их выселить. В недельный срок в Минской, Витебской и Могилевской губернии собрали всю шляхту и погнали ее на восток. В губернии Московскую с Нижегородской.

Я уже говорил, что по неизвестным причинам поляки менее восприимчивы к заразным болезням. Сии же губернии в те годы особо жестоко пострадали от эпидемий чумы, холеры и тифа — две трети москвичей с нижегородцами умерли от сих болезней. Посему и заселяли пустые деревни "устойчивыми к заразе" поляками.

Политические итоги сей акции я подведу много позже, но на будущее хотел бы вам указать. Многие помнят странную фразу Наполеона: "Если я займу Санкт-Петербург — я возьму Россию за голову, коль я займу Киев, я возьму Россию за ноги, а коль я освобожу Москву, я поражу Россию чрез ее Сердце!

Русский перевод не может быть адекватен, — в исходном французском есть тонкая игра слов, но факт остается фактом: многие из вас помнят патриотические очерки про Нашествие. Популярнейшей темой средь них было о нападении на французский конвой с продовольствием. Но задумывались ли вы об одной странной штуке — практически нет ни единого очерка про то, как "оккупанты" реквизируют продовольствие у несчастных русских крестьян?!

Дело же в том, что к 1812 году, согласно статистике — польские "переселенцы" владели двумя третями земель Московской губернии и выращивали четыре пятых ее урожая! А поляки — в большинстве своем ненавидели русских и кормили французов бесплатно. Французам не за чем было у кого-нибудь что-нибудь реквизировать. Они шли именно в Первопрестольную, чтоб в ней — зимовать. В самом сердце теперь уже польских поместий! Знаете, что они сделали, только войдя в нашу Москву? Они выписали из Парижа труппы "Гранд Опера" и "Комеди Франсез" — они надеялись зимовать со всеми удобствами!

Другое дело, что гениальный Кутузов повышиб у них кавалерию на Флешах и лягушатники не смогли защитить польских помещиков от моих егерей, коих русская пропаганда любит называть "партизанами". (Будь у французов жива их конница, мои б пешие парни не осмелились так "разруливать" по всей губернии!) Но обо всем этом — позже.

Здесь же я хотел бы отметить, что к 1797 году Витебская губерния была заселена русскими барами, коим дарили поместья поляков. Новые хозяева не имели поддержки в народе, так что наши егерские армии входили в Витебск с хлебом-солью и девичьими поцелуями "освободителям". (С того дня матушка моя, чтоб сильней позлить Павла, звала себя — "помещицей витебской". Тот на стенку лез от обиды!)

Интересно, что кроме Витебска мы не стали развивать свое наступление. В природе есть своеобразные штуки — к примеру крепость Смоленск невозможно брать с запада. Поэтому его еще зовут "Ключами России". Зато тот же Смоленск незащитим от ударов с востока — поэтому русские в движеньи на запад проходят его "в один пых.

Против Смоленска же стоит — Витебск. Эту крепость почти невозможно взять ударом с востока, поэтому шляхта всегда звала его "Ключом к Польше". (Зато Витебск весьма легко брать ударами с запада!) Так сама Природа развела Россию и Польшу по "разные стороны баррикад.

Поэтому Барклай не стал рисковать и "подбирать земли" к востоку от Витебска. Вместо этого тысячи паровых машин были поставлены на телеги и переброшены на строительство "Восточного Вала" — системы траншей и фортов по всей границе с Россией.

Когда меня спрашивают — "А было ль Восстание?", — я предлагаю проехать на Днепр и посмотреть на тамошние траншеи полного профиля, обращенные — против русских. Когда наивцы бормочут:

"А может быть это — поляки?!" — я отвечаю:

"Господа, это — траншеи. Это создано после Разделов Речи Посполитой. А кто еще, кроме нас, в эти годы мог отрывать такие траншеи против вас — русских?!

(Забегая вперед, доложу, что "Восточный Вал" сыграл свою роль в событьях Войны 1812 года. Хоть этого никто и ждал!)

Другая постройка той же зимы — "Дрисский Рубеж". Равно как мы страшились нападения русских с востока, так же мы опасались и угроз католических с запада. Но если "Восточный Вал" возник на высоком берегу Днепра, "Дрисский Рубеж" откапывался на низком — правом берегу Дриссы и его все время затягивало грунтовыми водами.

В итоге уже к началу 1798 года все силы с Дриссы были переброшены на строительство "Восточного Вала". Строительство ж "Дрисского Рубежа" признано "бессмысленным и бесперспективным.

Удивительно, но русские нам не поверили и работы по "восстановлению Дрисского Рубежа" начались незадолго до вторжения Бонапарта. На сей раз строил Фуль, но и у него — траншеи превратились в бесконечные канавы с водой.

С точки зренья Истории — наш отказ продолжить работы на Дриссе привел к ужасной осаде Риги летом 1812 года и фактической сдаче Литвы и Курляндии — якобинцам с поляками. Но против Бога с Природою не попрешь. Сколь воду ты не откачивай, — она дырочку сыщет. Зато, — как стоял "Ливонский Рубеж" так и стоит — ни одна якобинская сволочь не прорвалась сквозь него в сердце Лифляндии. Как выстроился "Восточный Вал", так и не выскочил чрез него Бонапарт из России… Божья Воля.

Когда русские осознали величие "Восточного Вала", сам Суворов отказался его штурмовать. За это Павел его отправил в отставку. Но утрата губернии Витебской привела к отсеченью России от прочей Европы! Теперь русским нужно было рассчитывать лишь на свои собственные ресурсы. А тут — новая катавасия.

Павлу подали петицию московских помещиков, в коей ему доносилось:

"Кредитный Банк Российской Империи отказывает в предоставленьи кредитов русским помещикам на основаньи того, что они — русские. Все же кредиты идут лишь полякам, которые совершенно выжили всех русских с рынка и теперь ценами унижают русских людей.

Павел вскипел. Он решил во всем разобраться и вызвал к себе своего казначея и директора Кредитного Банка.

Сей Институт появился в России во времена Анны. В те годы русские дворяне, разоряемые бироновщиной, стали продавать собственное "дворянство" в обмен на прощенье долгов. Тогда Анна, чтоб не извести вконец свою ж армию, предложила закладывать имения в Кредитный Банк. В итоге — к началу правления моей бабушки долги частных лиц Кредитному Банку составили шестьдесят миллионов гульденов золотом (это около трехсот миллионов рублей!). Это при всем Имперском бюджете — в сорок миллионов гульденов на круг…

Бабушка моя поняла, что взыскать сию сумму с неплательщиков невозможно и простила все эти долги. Так что к началу Правления Павла Кредитный Банк стал опять приносить некий доход.

Когда Павел потребовал от своих слуг объяснений, Директор Кредитного Банка встал на колени и закричал:

— Вы ж меня без ножа режете! Лучше увольте, но не заставляйте давать денег русским! Они же — не отдают!

Павел весьма изумился. Но проверка банковских записей показала удивительную картину: русские и вправду не отдавали долгов. На Руси весьма своеобразные понятия Чести: проигранное отдают любою ценой. Зато долг процентщику отдадут лишь по пьянке, иль в каком ином состоянии умопомешательства. При этом на полном серьезе кредитные деньги воспринимаются как "дурно нажитое" и сплошь и рядом к ним относятся: "легко пришло, легко и уходит". Возвращать же долги никто и не думает!

Иное дело — поляки. Эти воспитались в нормальных рыночных отношениях и собственную деловую репутацию ставят превыше всего. Поэтому польский помещик отдавал деньги исправно и в срок. В соответствии с Указами моей бабушки "исправный должник" получал льготу — в увеличении кредита. В итоге те же московские магнаты Кесьлевские к 1812 году к весне брали в Банке кредит на два миллиона рублей серебром и успели вернуть его до начала Войны со всеми процентами — именно потому, что начиналась Война и поляки Кесьлевские боялись, что русские заподозрят их в желании не отдать под шумок!

А какой русский решился бы на сей подвиг?! Кесьлевские ведь — отдали долг не имея еще прибылей с урожая… Но люди сии заботились о своей деловой репутации!

Это — Кесьлевские. В то же самое время кредитный предел для русских помещиков в Московской губернии составлял… вы не поверите. Полторы тысячи рублей. При невозврате сей суммы — новый кредит не выдавался. С 1810 года ни один русский помещик в Московской губернии не мог получить денег в кредит, ибо был должен Кредитному Банку по счетам прошлых лет.

Почувствуйте разницу. Одни просят и получают два миллиона рублей серебром под Честное Слово, а другим не дают и полутора тысяч! Это и называется — разницей в деловой репутации.

Вы по-прежнему удивляетесь, что за сорок лет горстка изгнанников смогла подмять под себя две трети земель Московской губернии, да производить четыре пятых ее урожаев?! А вы не задумывались над тем, что у этих поляков — помимо всего и урожайность на квадрат почему-то в полтора-два раза выше, чем у русских, да еще и на худшей земле?! Почему? А вот — потому.

Павел осознав эту реальность впал в состояние комы. Когда он из нее вышел, он собрал у себя всех русских, подписавших сию ябеду и сказал так:

— Почему вы долга не платите?

На сие ему отвечали:

— У нас — недород. У нас — обстоятельства!

Тогда Павел расчувствовался и заявил:

— Коль русским у нас в стране будет плохо, плохо будет и всей Империи. А может быть и — всему Миру.

Без комментариев.

На основании этих слов Павел уволил Директора Кредитного Банка и собственного казначея, приказав выдать денег всем русским помещикам под их Честное Слово. (Полякам же велели больше не давать и копейки!)

На русский рынок обрушился невиданный "дождь" дешевых рублей. Это при закрытии "Латвийской границы", бойкоте русских товаров средь "северных стран" и очередной Войне на Кавказе…

За 1797 год рубль обесценился в восемь раз. Но даже столь дешевые рубли в Кредитный Банк не вернули и с такою инфляцией! Так русская казна начала свое неуклонное движение в бездну, а Павел к своей могиле.

В конце 1800 года Россия окончательно обанкротилась, — первым рухнул Кредитный Банк под грудой невозвращенных долгов… С октября 1800 года в русской армии не выплачивали никому жалованья, — это просто удивительно, что Павел дожил до марта 1801 года! И это случилось с той самой страной, которой моя бабушка оставила недурную казну в тридцать миллионов рублей серебром!

Да не в павловских ценах, иль ассигнациях Александра, но — бабушкиных "полновесных рублях"! Нет, недаром ее кличут — Великой!

Все сии безобразия до глубины души возмутили "польскую партию". (Павел запретил давать кредиты только полякам и они увидели в том особую обиду в свой адрес.) И если до сего дня "поляки" на Руси грызлись с "немцами", теперь мы впервые оказались с ними — "товарищи по несчастью". Что любопытно, полякам все равно нужны были деньги и они обратились к кошельку моей матушки. В чем им не было отказано. Мало того, — на сей случай матушка нарочно ввела "мягкий кредит" и поляки получали у нее средства под меньший процент. Если угодно — в те дни мы впервые увидели друг в друге не просто врагов, но торговых партнеров и сие стало прологом к нынешнему "Золотому Веку" Империи.

Давайте начистоту. Россия — единственная страна во всем мире, в коей политикой занимаются все, кто угодно, кроме "титульной нации". Дело в российской Природе.

Во всех иных странах становление национальных партий происходило на основании интересов экономических, — обычно на производстве тех, иль иных продуктов питания. На Руси ж — вся земля "зона рискованного земледелия", а на сих рисках не выстроить регулярную экономику. И из этого — последовательную политику.

Поэтому до начала "промышленной революции" на Руси и не могло быть никаких политических партий — столь слабая база в сельском хозяйстве не могла обеспечить общности интересов.

Но, когда на Россию пришел "промышленный бум", здесь уже пронеслась и "бироновщина", и "избиения немцев" так что вопросы национальные вышли на первый план.

Легче всего в любой стране поднимается "промышленность легкая" пищевая, мануфактура и прочее. Наиболее развиты сии отрасли в "легкомысленной" Франции и ее восточной союзнице — Польше. Так что первые же мануфактуры в России возводились только поляками и — для поляков. (Они опасались, что русские учудят в их отношении нечто подобное расправе над курляндским правлением и надеялись, что разрушение мануфактур без поляков — остановят русский погром. Расчет их был верен.)

Так возникла "польская партия". Сегодня в ней уже больше русских, чем чисто поляков, но по сей день — сии люди выступают за поблажки сфере обслуживания, легкой промышленности и ресторанам.

Но вслед за "легкой промышленностью" во всех странах подымается промышленность и "тяжелая". Шахты, выплавка стали, горное дело, военная индустрия всегда были любимым коньком всех германских племен. Так возникла "немецкая партия" Российской Империи. Партия пушек, верфей, шахт и железных дорог.

Обратите внимание на одну тонкость. Начинали-то мы все по — национальному признаку. Но деньги не имеют национальности. Потихоньку все в нашем кругу перемешались, да переженились между собой, так что сегодня — полным-полно немцев в пекарнях, равно как и поляков — в литейных. "Партии" же сохраняют свои имена только лишь на основании былых экономических приоритетов.

Обратите внимание — экономических. Все же решения Павла были продиктованы чем угодно, но только не экономическим смыслом. Неудивительно, что в первые же полгода правления на него ополчились как "немцы", так и "поляки.

(Вся же вражда наших партий свелась сегодня к прениям над бюджетом и вопросам налогообложения, иль напротив — поблажки тем, иль иным областям индустрии. Если так будет и дальше, когда-нибудь мы дорастем до нормальной парламентской демократии. Конечно, хотелось бы — раньше, но — всякому овощу свое время.)

* * *

Осенью 1798 года указом Императора Павла я был произведен в прапорщики Лейб-Гвардии Семеновского полка. Государь пошел на сие, скрепя сердце, но его принудила международная обстановка. Когда "обозначились контуры" павловского режима, все инородцы поспешили прочь из столицы. Лютеране с иудеями живо укрылись в матушкиной Риге, хуже пришлось католикам, которые бежали к Наследнику Константину в его полукатолический Киев.

Если такие горести были у армейских чинов, вообразите, что творилось на флоте! Россия "вышла к морю" на нашей памяти и все высшие флотские должности были по праву за "инородцами", имевшими морское образование.

Причем большая часть адмиралов была именно католиками! Ведь моряки по характеру не любят перемен и по добру никто из них не пойдет к чужим берегам проситься на службу. Поэтому русскую форму надевали прежде всего выходцы из Данцига и Курляндии, обученные в польских мореходных училищах, — все прочее побережье было насквозь лютеранским и католическим капитанам было непросто даже бросать якорь в ином порту.

Немногим лютеранам и тут повезло: согласно договору меж бабушкой и матушкой — Балтийский флот был наделен правами "экстерриториальности", так что команда корабля, бросившего якорь в Риге, Ревеле, или Рогервике, надевала черную форму, а вернувшись в Кронштадт и Питер — поднимала бабушкины цвета.

Хуже пришлось католикам. Они не могли пристать к Константину и это породило "эпоху русских географических открытий". Если вспомнить, что адмирала Крузенштерна звали Адам, а адмирала Беллинсгаузена — Тадеуш, можно понять насколько им стало туго.

От хорошей жизни не поплывешь открывать Антарктиду, или — вокруг света…

Завершение же эпохи "русских открытий" связано с тем, что ныне все флотские капитаны с адмиралами — воспитанники Рижской мореходки. (А русская флотская форма не "петровско-андреевская" белая с синим, но "лютеранская" черная с белым.)

Как вымерли последние католики на флоте, так и отпала надобность путешествовать "за три моря". (Кстати, Афанасий Никитин отправился в Индию не от хорошей жизни, но, спасая себя от монгольской сабли, да московского бердыша, — его родимая Тверь затрещала под ударами москвичей, да их татарских союзников.)

Но не всем дано плавать в полярных льдах, или помирать от тропической лихорадки. Поэтому большая часть флотских католиков настояла на военной экспедиции в Средиземное море — против тамошних якобинцев. Так вышел "Второй поход" Ушакова, увенчанный взятием Корфу и созданием "Республики Ионических Островов.

Все было бы хорошо, если б не Павел. Жители Мальты, измученные жестокостями британского правления, увидав столь мощную эскадру вблизи своих берегов и обнаружив известную доброту Ушакова, обратились к Павлу за помощью. И тот стал "Гроссмейстером Мальтийского Ордена" со всеми вытекающими последствиями.

Англичане увидали в том повод к войне и немедля пригнали подмогу к армаде лорда Нельсона, закрыв Гибралтар. Французы, узнав о начале войны на море меж нами и Англией, немедля заключили союз с турками и стали накапливать в турецких портах (в паре плевков от Корфу) эскадру Брюэса. Россия же оказалась "меж двух огней" в состоянии войны с обеими великими державами.

Вырваться из такого кольца не представлялось возможным, и без леса на починку кораблей, боеприпасов и провианта ушаковская эскадра была обречена. Тогда русские католики, надеясь спасти братьев по вере, уговорили Павла послать самого князя Суворова в Итальянский поход. (Получи мы надежные базы для флота в Италии, дело приняло бы иной оборот.)

Поэтому Павел объявил все мое поколение остзейцев офицерами Семеновского полка, повелев нам "следовать на войну.

Согласно обычаю, с бароном в поход выходит до роты его мужиков. Так Император надеялся получить наши штуцеры, молва о коих гремела по всей Европе. Единственное, чего он не учел (а он отличался даром не видеть сути), что все высшие чины в Суворовской армии были за католиками. Сама же идея послать родных чад на суд и расправу к католической нечисти, вызвала во всем ливонском дворянстве хохот почти истерический.

Павел весьма изумился, когда матушка, пышно отпраздновав наше производство в офицеры имперской армии, на другой день под овации и рукоплескания всей Остзеи огласила Указ, по которому отлучка из Латвии без ее письменного разрешения объявлялась Изменой Родине.

Павел в ярости приговорил всех нас к смертной казни, матушка тут же не осталась в долгу, приняв у нас Присягу Латвии. Никогда мы не были так близки к окончательному отделению от великого соседа! Лишь осознав это (и найдя в сем деле корень личной вины), Павел пошел на попятную…

В 1799 году я защитил докторскую по химии. Не будь я сыном моей матушки, не видать мне столь важной степени в шестнадцать, как моих ушей. Но то, что в 1807 году я стал членом Прусской Академии Наук, а в 1808 Парижской Академии, дозволяет мне верить, что хоть и не в шестнадцать (что нонсенс), но в реальном возрасте я все ж защитил бы обычную диссертацию.

С детства я питал слабость к матушкиным порохам и фейерверкам. Поэтому на практикумах, обязательных в Дерпте, я баловался с парафинами, получая из них нечто по древним рецептам "греческого огня". (Такую тему я сам выбрал для "личной работы".)

Однажды я прокалил соду, сплавил ее с белым глиноземом (все по старинным трактатам) и обработал сплав горячим раствором "парафиновых кислот". Полученное мыло обладало невероятно горючими свойствами. Оно горело прямо в воде, прекрасно липло к любой поверхности и прожигало насквозь даже металл. Я дал ему имя — "NAPalm", — или Натрий-Алюминиевые соли Пальмитиновой кислоты. (Пальмитин — основной углеводород нефтяных парафинов). Мое мыло сразу пошло в дело для начинки ядер нового типа, "брандскугелей" (ими в Рижском заливе были сожжены якобинские эскадры в 1812 году), а мне — присвоено звание доктора химических наук.

Сегодня считают, что мои научные заслуги больше связаны с технологией производства активного хлора и хлоратов, а также за работы с азидом ртути и азидом свинца. Иными словами — хлорного пороха к "пушкам Раевского", да капсюлей к "унитарному патрону". Но сие — вопрос Тайны.

Россия — страна с малым флотом, и перечить нам готова одна только Англия. Напалм же используется лишь в береговой артиллерии. (Чтоб не пожечь свои же корабли, да — пехоту.) Поэтому по сей день технология его производства остается нашей Государственной Тайной. Вот приплывут к нам сыны Альбиона, тогда и — рассекретим.

Здесь мы подошли к вопросам секретности. Все наши научные подвиги с первого же дня были окутаны завесой секретности, граничащей с паранойей. Только в 1807 году после Ауэрштедта, французы на весь мир раззвонили ужасную для них новость. За пятнадцать лет секретной работы и баснословных гонораров матушка собрала в Дерпте весь цвет лютеранской математики (Дерптская школа по сей день почитается лучшей в мире) и химии. Только тогда и вышло наружу, что цвет латвийского офицерства "сгубил молодость" за пробирками и логарифмами в Дерпте, в отличие от наших русских сверстников. Нынешнее "немецкое засилье" в армии объясняется тем, что нашему брату не отшибли последние мозги в павловской казарме, — вот и вся разница.

Сегодня, вспоминая о молодости, я вижу перед глазами огромные залы, брызжущие тысячами свечей, оркестр, гремящий вальсы, да мазурки, и разряженных веселых девиц, от которых так и разит духами, как от кокоток.

Но по ночам мне грезятся иные миры. Темная укромная зала Дерпта. Два-три подсвечника не могут рассеять таинственный полумрак этой теплой и уютной комнаты. Где-то далеко плачет одинокая скрипка и я танцую печальный менуэт, или сарабанду с грустными дочками наших ученых. Мимо меня неслышными тенями скользят другие пары, в темноте взблескивают погоны и эполеты и, кроме плача скрипки — тишина… Только скрип наших сапог со снятыми шпорами и еле слышное шуршанье платьев наших дам, да затаенный шепоток и еле уловимые запахи цветов в темноте…

Моя дальнейшая судьба сложилась так, что я чаще оказываюсь на ярком свету, среди этой ужасной вопящей, вонючей и грязной толпы, или в жаркой постели, окруженный тысячами глаз изо всех щелей, слюнявых морд и всего прочего, чем так отвратительна наша придворная жизнь. Я настолько привык к ней, что мне порой кажется, что этот маленький, уютный и теплый зал в сонном, печальном Дерпте — химера моего воспаленного воображения…

Только с годами мне все чаще снится плач одинокой скрипки, шуршание чьего-то платья, неуловимый аромат живых цветов и семь крохотных огоньков в темноте над глыбой рояля… Иной раз мне кажется, что если бы я остался с моими пробирками — жизнь моя обернулась лучше, праведнее. Чище…

Только все это — ночные химеры, — в реальности все мои друзья ушли на войну с Бонапартом. И почти все — погибли. А выжившие стали нынешним русским правительством и наш Дерпт — опустел.

Я пару раз приезжал туда, но не узнал ни зала, где мы танцевали по ночам и признавались в любви близоруким девочкам, да читали им Гете, ни моей лаборатории. Только тот — старый запах…

Запах соляной кислоты, квасцов и еще чего-то родного, но — неуловимого, впитавшегося в камни моей второй "Альма Матер". И еще — тишина провинциального, Богом забытого, университетского города. Только это и осталось со времен моей молодости. У меня была — хорошая молодость.

12 марта 1801 года Император Павел помер апоплексическим ударом. В этом официальном сообщении есть толика истины — Государь действительно помер от удара, но не крови в голову, но — табакеркой по голове. И мы были приглашены на его похороны и коронацию отцеубийцы — Александра I.

Много сказано и написано о причинах убийства Павла — личность это была неординарная и борьба со "всемирным жидовским заговором" прославила его на весь мир. Поэтому многие досужие писаки любят порассудить прежде всего о масонском заговоре, или об экономических интересах иных заговорщиков.

Все это верно, но — не это стало причиной гибели несчастного коротышки. Что самое ужасное и невероятное во всей этой истории — причины столь мерзкого преступления были самыми что ни на есть уголовными. Я могу сказать это со всей откровенностью, ибо именно мне было поручено в январе 1826 года возглавить комиссию по расследованию сего преступления.

История гибели Павла уходит в события лета 1799 года. Суворов, спасая наш флот, согласно павловскому плану, разбил французов и занял Венецию, которой уготовлено было стать главной базой русского флота. Но в августе Нельсон разбил Брюэса при Абукире и обложил Корфу. Ушаков не решился оголить остров в такой момент, меж ним и Суворовым вспыхнула ссора (Ушакова ушли на Каспий) и эскадра в Венецию не пришла.

Без Ушакова (и морского подвоза провианта) Суворову нечего было делать в Венеции, ибо его армия стала голодать и он решился выйти из окружения через Альпы. В октябре Суворов, обессмертив славу русского оружия, вывел остатки армии в Тироль. Французы же догнать его не смогли.

Павловская администрация была столь рада сему обороту дел, что всех участников перехода осыпали орденами и медалями, а самого Суворова произвели в князья и генералиссимусы. При этом умалчивалось, что во время перехода Суворов был принужден бросить все свои пушки и обозы, а лошадей пришлось съесть. При этом из окружения вышли почти все генералы, — но только треть старших офицеров, восьмой из младших командиров, и только — двадцатый из нижних чинов. Всех остальных сгубили голод и холод.

Тем временем во Франции бригадный генерал Наполеон Бонапарт провозглашает себя диктатором. Но на нем пятно египетской катастрофы и ему нужна быстрая победа, дабы забылось давешняя конфузия. Жертву искать не надо, — те же снега, что спасли Суворова прошлой зимой, преградили и ему дорогу к спасению. Он вынужден встать на зимовку в горах и только просит австрийское правительство срочно прислать ему лошадей и пушки. Но австрийцам наплевать на русского командира. Они его руками подчинили себе Север Италии и им Суворов не нужен, — эти католики не посылают ему ни крошки!

И вот — весной 1800 года, вслед за вскрытием перевалов, с альпийских вершин на австрийский Тироль обрушиваются лавины французских горных стрелков. (Бонапарт, предвкушая сладкую месть, всю зиму муштровал два полка фузилеров нарочно для войны в горах.) Армия Суворова окружена вторично и… сдается без единого выстрела. (А что можно требовать от доходяг?) Тут умирает Суворов, а Константин попал под суд Церкви.

Павел тут напугался, что время его правления не несет ни одного "светлого пятна" и сделал вид, что Суворов — "вышел из окружения". Французы, конечно же, передали русским труп генералиссимуса "для погребения" (об этом сохранились документы в архивах, где смерть Суворова зафиксирована французским жандармом и французским же военно-полевым медиком), а Павел устроил из этого ужаснейший фарс.

Карета, якобы с живым Александром Васильевичем, проехала по доброй половине России и пару суток стояла перед Зимним Дворцом. При этом ее натерли молотым чесноком и обрызгали литрами французских духов, но… трупный запах все равно расходился по площади. Люди с ужасом смотрели на эту карету и только крестились, говоря меж собой:

"Это за Курносым прибыла Та — Курносая.

В конце "визита" Павел даже вышел на ступени пред Зимним и обратился к безмолвной карете с "ироической" речью, прославлявшей Суворова и последние сомненья у России отпали. Если Суворов был жив, как получилось, что его карета два дня стояла перед Дворцом, а Государь только сейчас вышел, чтобы приветствовать своего полководца?! Авторитет Павла у армии стал попросту отрицательным!

В войсках говорили:

"Все мы — смертны и даже если Александр Васильевич и погиб, нужно было похоронить его со всей Почестью, а не томить его тело без погребения. Сие не по-христиански. Недаром, видать, Павел стал Гроссмейстером Мальтийского Ордена. Это все эти масоны — нарочно глумятся над телом Александра Васильевича!"

Сегодня есть разные взгляды на эту Историю. Один из юных поганцев как-то сказал:

— Давайте предъявим Империи истинные обстоятельства смерти Суворова. Пусть у Правления Павла и впрямь не останется Светлых Пятен! Когда все узнают правду про Альпийский Поход…

Он не договорил. Я встал со своего места, молча распахнул дверь нашего Тайного Совета и сухо сказал:

— Вон отсюда, поганец! Те люди, что шли через Альпы — Герои. И какой бы у нас ни был Правитель — негоже отымать у них эту Победу. И Суворов умер — непобежденным. Я возглавлял следственную комиссию и доложу из первых рук: Александр Васильевич умер от дистрофии.

Он с первого дня голода объявил, что будет жить, как простой солдат — из солдатского рациона. А какое здоровье — у старика?

Он и помер-то чуть ли — не первым… И Смерть сия — на мой взгляд, героическая.

Если бы Павел тогда — решился сказать о ней, — может быть сам остался бы жив… И не вам, юноша, рассуждать о "светлых пятнах" в Истории. Вы с нами не голодали! Вы последнюю корку на троих не делили… И не вам судить — ни Суворова, ни — нашей Армии!

Тут все армейские, прошедшие через всю сию эпопею (от Аустерлица до Парижа) меня поддержали и мы сего гада — навсегда вычеркнули из всех наших списков. Только бывалый солдат понимает, что такое — Победа, и как умирают Герои без фуража с провиантом…

Но это — не все. Хуже пришлось с Константином.

Оказалось, что сей мужеложец, попав в нашу среду, осознал "насколько плохо быть девочкой" и стал пытать, насиловать, а затем убивать всех своих пленников. Суду предъявлены чудом оставшиеся в живых свидетели ужасов и останки убитых сим нелюдем.

Речь шла о царевиче, и якобинцы поспешили пригласить на суд англичан и швейцарцев, ибо их страны не дружны с Францией. (Судили за "сатанизм", а в таких делах лютеране солидарны с католиками.) Именно этот "нейтральный" суд и признал, что "факты имели место", а "Константин одержим дьяволом" и присужден к… сожжению на костре. (В России долго не верили этому, надеясь, что Наследника оболгали. Но он выказал свое истинное лицо в 1803 году.)

Павел долго просил за сына, и наконец Наполеон сжалился, потребовав денег и военного союза с победительной Францией. Павел согласился на все условия и союз заключен. А вот с контрибуцией неувязка. Вдруг выяснилось, что казна пуста и для исполнения обязательств Павел обратился за кредитом к моей матушке. Матушка была против, но подчинилась общему мнению.

Сам же Павел весьма удивился, — куда делись его денежки? Будучи по природе человеком педантичным и въедливым, он нашел личную просьбу самого Суворова о предоставлении ему единовременного пособия в размере трехсот тысяч рублей серебром "на нужды армии", помеченную датой… через месяц после его смерти в Альпах. И это прошение было удовлетворено, а за полученные деньги расписался… сам Суворов (sic!).

Вот после таких страстей и начинаешь верить в истории о привидениях, вампирах и прочих барабашках, которые, как оказалось — густо населяли покои павловского военного ведомства. Надо отдать должное, — Павел этого так не оставил. Впервые в жизни он озаботился проблемами военного бюджета и первые же справки поставили его перед фактом. Армия, отрезанная от дома горами, лесами и морями — как бы исправно получала довольствие. Вплоть до заключения мира с Францией. А затем, в течение суток в ней якобы погибло — девяносто три процента личного состава!

История с суворовцами дело обычное и в других странах жируют казнокрады хлеще нашего. Но только в павловской России в армии стали служить не только убиенные, но и — неродившиеся. Выяснилось, что стало хорошей традицией создавать вымышленных офицеров, и, учитывая фантастические скорости производства, которые бытовали в павловской среде, эти бестелесные создания проделывали карьеры — головокружительные. К примеру, — знаменитый бригадный генерал Киже, которого никогда не существовало в природе, умудрился получить жалованья на восемьсот тысяч рублей серебром, прежде чем скоропостижно скончался.

Хоть Павел был дураком и наивцем, — но не до такой степени! Так что 26 января 1801 года он объявил о решении начать следствие, а 15 февраля произошло первое слушание о казнокрадстве в русской армии. И на нем впервые звучат имена: Беннигсен, фон Пален, Гагарин, Кутузов-Голенищев и прочие… Павел в ярости обещал казнь с конфискацией всем, кого уличат в сих преступлениях. Но кто ж о таком предупреждает преступников?!

12 марта его не стало. Во главе заговора — начальник штаба русской армии Беннигсен. Убийц подбирал — заведующий кадрами военного ведомства фон Пален. Штаб-квартирой их был дом князя Гагарина, отвечавшего за денежные отправления вне России. Двери замка им открыл сам комендант Михайловского, непосредственный начальник бестелесного Киже — генерал Кутузов.

Таковы выводы моей комиссии. Страшно жить на свете, господа…

Была ранняя весна и кругом лежал серый, ноздреватый снег. Ночью сильно подмораживало, но к вечеру лучи мартовского солнышка все растапливали настолько, что дороги превратились в сплошную кашу. В Зимнем же было слишком много жарких печей и свечи светили слишком ярко для такого случая. Запах чадящего ладана (по случаю смерти) чересчур смешивался с вонью дамских духов (по случаю приема) и меня стало мутить от жара, духоты и местных ароматов задолго до первой стопки.

Я знал, что в окружении Константина все мужеложники и педерасты, но когда я воочию увидал обтянутую кожей белоснежных лосин тугую попку нового Государя, его жеманно отставленный мизинчик, когда он пил шампань (на похоронах собственного отца!), его румяна и напудренный парик — мне оставалось только плюнуть с досады и громко сказать:

— Это — сифилис. Больные приобретают женские черты, даже если и не грешат содомскою мерзостью. Это не вина, но — беда… — я не стеснялся, произнося эти слова и их услыхали многие из присутствующих.

Масоны, окружавшие в ту пору юного Государя и совершившие в 1802 году "малый переворот" с "воцарением" их лидера Кочубея, — меня ошикали, но остатки "павловцев", еще вчера шипевшие в наш адрес "Жиды!", зашумели, выражая моим словам свое одобрение.

Государь, коему живо передали мои слова, не остался в долгу и, подойдя ко мне ближе, воскликнул:

— Беда моего отца состояла не в том, что мой дед был сифилитиком, но в том, что у кого-то слишком много денег!

Было очень жарко, душно и водка с шампанским быстро ударила нам в голову, именно этим я могу объяснить мой ответ:

— Беда покойного была в том, что он был слишком добрым и честным. Вот и доверил свою семью, свою казну и самое себя — всякой мрази, которая его обесчестила, обворовала и под конец — кокнула. Нельзя Государю быть добрым и честным. Не царское это дело!

Я сказал это, держа в руке стакан водки в кругу семьи, — в глаза моему родному кузену. Тот от этих слов пошатнулся, побледнел и затрясся, как бумажный лист, а его прихвостни…

Короче, — выгнали меня из честной компании, а на прощание мой венценосный кузен пошел за мной следом и уже на лестнице прошипел:

— Чистеньким хочешь всем показаться?! Ну, так — не видать тебе моей короны, как своих ушей! Сам же сказал, что не царское ж это дело — быть добрым и честным!

Он сказал это и пьяно расхохотался, — он тоже здорово перебрал на поминках и невольные слушатели сего разговора шарахнулись в разные стороны. Нет большего проклятия в дворцовой жизни, — чем оказаться посвященным в Государеву Тайну. Тогда я крикнул ему снизу, с лестницы:

— Я — жид и не смею получить русской короны и — черт с ней! Зато мне не нужно убивать собственного папашу, чтоб завладеть ею!" — от моих слов Государя шатнуло, как от физического удара, а я не удержался и добавил, "Всякий раз, как будешь касаться своего венца, помни, что самый страшный круг ада уготован отцеубийцам!

Меня выгнали из Санкт-Петербурга, а в народе пошла молва о том, что я остался последним при дворе, сохранившим верность несчастному Павлу. (Я по сей день почитаюсь вождем "умеренной" фракции павловской партии.) Жизнь странная штука.

Так новое правление началось с возвращения "инородцев" в столицу, а для меня — с опалы. Ну да как потом выяснилось, — опала была меньшим из зол, которые для меня уготовил мой милый кузен. В те дни шел разговор и о более скверных вещах.

В своей злобе и ненависти Государь пожелал уничтожить меня совершенно и для этой цели создал комиссию, которой поручил разбирательство обстоятельств "жидовского заговора, приведшего к безвременной кончине Государя Императора". Я связываю это с естественной человеческой слабостью Его Величества, — даже если бы его собственная рука нанесла роковой удар табакеркой, он и тогда желал бы, чтобы окружающие смогли ему доказать, что это не он сам возжаждал короны, но — жиды его подучили. Это — так по-человечески!

Ну, разумеется, Павла убили жиды! Жид Беннигсен, увольнявший из русской армии любого с шестнадцатой частью нашей крови, да жид Пален — автор проекта об "организованном выселении жидов в отдаленные области Сибири и Русской Америки.

Что и говорить — милые люди, а какая честь для моего народа оказаться в одной компании с этими фруктами!

И вот эта преступная шайка собралась на заседание своего трибунала с целью найти доказательства нашей вины в сем убийстве. Дело было нелегкое. При Павле евреи бежали из столицы, ибо были лишены им элементарных средств к существованию, а с 1800 года моя матушка стала в нем экономически заинтересована. До самой смерти она с удовольствием вспоминала, как аккуратно Павел платил долги (за освобождение Константина).

Смерть Павла привела к тому, что Александр отказался платить по счетам, объяснив, что деньги пошли на похороны убиенного им отца и его собственную коронацию. Матушке сии удовольствия обошлись в три миллиона рублей серебром.

(Сей хитростью Александр сам себя наказал, — перед самой войной с Францией оставшись без наших кредитов.)

Александровский трибунал так и не смог найти ни одного фактического доказательства причастности хоть кого-то из нас к этому преступлению. Люди, размахивавшие табакерками, за шесть лет до того были бойкими юнцами, нагадившими на наши вещи в Колледже. Такая у мальчиков случилась забавная эволюция. Бывают странные сближенья.

Тогда на свет Божий извлекли очередную фигуру из павловского паноптикума. Сей субъект именовался — то ли Агафоном, то ли Акакием, но его покровители были люди "мистические" и возникло "имя со значением" — Авель. (Догадайтесь с трех раз, кого готовили на роль Каинов.)

Впервые сей цветок всплыл в павловской проруби в начале 1795 года с поразительным предсказанием о скорой кончине Государыни. Мне в ту пору было одиннадцать лет, но и я мог бы сделать такое же предсказание с тем же самым успехом. Бабушка к той поре перенесла два удара с последующими параличами на правую сторону тела и один инфаркт. Смерти ее ждали со дня на день и о грядущей смене царствования рассуждали все — кому только не лень.

Господин Авель отличился в своем провидении ото всех остальных в одном пункте, — он объявил, что Государыня умрет от яда, который ей поднесут жиды и указал на Карла Эйлера. С того дня инок вещал в лучших дворцах русской столицы. Каждое его слово ловили, как откровение, надеясь хоть так опорочить мою матушку. (Эти наивцы так и не поняли, что бабушка больше млела не от племянницы, но паровиков, штуцеров и гульденов.)

Дело дошло до того, что с подачи Павла разыгралось целое дело врачей и евреям с той поры было запрещено заниматься в России врачебной практикой. (К примеру, Боткины по сей день не смеют именоваться врачами, но пишут себя — "из купечества". Судьба.)

Второе предсказание Авеля логически вытекло из первого. Он напророчил, что и Павла убьют жиды! Если учесть ту атмосферу истерии, которая все годы правления Павла царила при его дворе, эти слова упали на унавоженную почву и Павел с той поры лично копался в родословных своих министров, выискивая преступную кровь.

Правда, руки на него наложили не жиды, а — ровно наоборот, ну да не в том суть! Составили заседание следственной комиссии, вызвали туда сего Авеля, а от обвиняемых пригласили мою матушку.

Сперва, по матушкиным словам, она не знала куда пришла — в балаган, или дурдом. В залу ввели крохотного старичка самого мерзкого вида и "доморощенных запахов". Государь представил ему всех присутствующих, а когда речь дошла до моей матушки, она, прежде чем Государь успел представить ее, сама представилась следующим образом:

— Я родная тетушка Его Величества. Я приехала из Пруссии. Мы весьма наслышаны о Ваших талантах и ждем Вас, не дождемся. Я так переживаю за судьбу моего Сашки, — не прогоняйте меня, прошу Вас!" — у всех вытянулись лица, но никто не посмел опровергнуть сих слов, — ибо все они были чистейшая правда! (Оцените сами.)

Пророк же расплылся от удовольствия. То, что перед ним стоит внучка Эйлера и урожденной Гзелль, — ему и в голову не пришло. (Я уже говорил, что у меня, моей сестры и нашей матушки внешность — "истинных арийцев".)

Так этот дикий мужичок, обдав матушку запахом кислых лаптей, дозволил ей поцеловать ему руку с такими словами:

— Не волнуйся, дочка, я спасу тебя и твоего племянника от этого фараонова племени. У меня глаз на жидов острый — ни один не укроется!" матушка тут же покрыла руку пророка горячими поцелуями, а тот был настолько польщен ее вниманием, что и не заметил, как вдруг побледнели лица членов следственной комиссии, а по лицу Государя пошли багровые пятна.

Стало быть — "от глаз Пророка не укрыться жиду"? Как же!

Тут матушка, наконец, отпустила мужичка на волю и потребовала от него порции новых пророчеств. Ну, и — понеслась душа в рай…

Тут было и о всемирном жидовском заговоре, и о том, как жиды пьют кровь христианских младенцев, и о том, как они поклялись убить несчастного Павла и… убили (!) его. Все это было известно со времен царя Гороха и не представляло сколько-нибудь познавательного интереса, но было и кое-что любопытное. Господин Авель вдруг озаботился судьбами России, уверяя матушку, что Россию ждет третье иго. Первое было татарским, второе польским и третье грядущее — станет жидовским!

Матушка сразу поняла в чей огород этот камушек. Да и сам инок затрясся в очередном припадке с воплями о том, что жиды хотят убить Государя и готовят жидовского монарха на русский престол. Государь при сих криках вдруг сам забился в истерике и стал отползать подальше от матушки, — в условиях бездетности старших Павловичей и малолетства младших — реальными претендентами на престол стали мы — Бенкендорфы. Сыновья урожденной Шарлотты фон Шеллинг, еврейки по матери.

Матушка же что есть силы вцепилась в бесноватого старичка, чтобы тот не понял, — от кого отползает наш Государь и принял эту странную реакцию на свой счет. Ну, тот и рад был стараться!

Пустил пену изо рта, страшно закатил глаза и с дикими завываниями стал пророчить о том, какие ужасы ждут Русь под жидовским правлением. И вот, когда он распетушился до невозможности, матушка крикнула ему в ухо:

— Имя! Назови нам имя этих преступников!

И бесноватый забился в судорогах:

— Бенкендорфы! Бенкендорфы ищут твоей погибели, Царь-Батюшка! Убей их! Спаси Русь от жидовского рабства!

А матушка, будто сама одержимая бесами, взвизгнула еще громче:

— Главный! Кто из них — самый главный?! Кто во главе заговора?

— Александр! Он — старший в роду Бенкендорфов. Он злоумышляет против жизни нашей Надежи и Опоры!" — Государь сам стал биться в судорогах, как — в припадке падучей.

Тут матушка резко оттолкнула от себя провидца с гневною отповедью:

— Вы ошибаетесь, отец мой. В роду Бенкендорфов самый старший Кристофер, но не Александр. Так кто же преступник, — Александр или Кристофер?" — шарлатан растерялся. Было видно, что он недурно выучил роль, но не знает сих тонкостей.

Тут матушка воскликнула, обращаясь к судьям и следователям:

— Ну, все вы — ответьте пророку, — кто глава рода Бенкендорфов?! Александр, или — Кристофер?" — и невольные зрители этого цирка, как зачарованные, прошелестели хором:

— Кристофер…

А матушка, нависая над несчастным старикашкой и сжимая его лицо своими сильными руками, закричала громовым голосом, зорко всматриваясь в бегающие глазки комедианта:

— Так кто ж из них — жид?!" — и провидец покорнейше промычал:

— Кристо…

— Почему жиды хотят сделать Кристофера Бенкендорфа — русским царем?

— Мамка… Мамка его — жидовка… А сам он — жиденок…

Матушка резко отпустила свою жертву и пророк шлепнулся на пол, как куль с дерьмом. А матушка, задумчиво разглядывая свои руки, сказала в пространство:

— Стало быть — сей Божий человек уверяет, что Софья Елизавета Ригеман фон Левенштерн была еврейкой. Чего только не узнаешь на таких сеансах… Интересно, от кого она получила сию кровь? От матери, или — батюшки? Но ведь тогда — жидовское иго уже наступило, — вы не находите?

Мгновение в зале была гробовая тишина, а потом из среды следователей раздался смешок истерический. Через мгновение хохотали все, кроме матушки, Авеля и несчастного Государя. Люди пытались удержаться от этого неприличного хохота, они закрывали лица руками, они топали ногами, они корчились в беззвучных судорогах и…

И тут Государь, багровый, как спелый помидор, бросился на обманщика с кулаками:

— В темницу, в крепость, на сухари и воду! Подлец! Изменник! Негодяй!" — при этом слезы градом катились по его щекам, а тело продолжали изгибать непонятные судороги. Через мгновение несчастный царь пулей вылетел из зала и побежал в неизвестном направлении. Матушка же тяжко вздохнула, потрепала дикого мужичка по бороденке и устало произнесла:

— Эх ты… Провидец… Ты что, — не учуял, что я — еврейка? Я — та самая жидовская мамка, о которой ты тут только что бесновался. А ты меня не раскусил. Плохи стало быть дела у — твоей России…

Что вас, господа, ждет при правлении сей истерической барышни — я и представить себе не могу. Примите мои соболезнованья.

Теперь, когда матушке стало ясно, что для наших врагов я все равно был, есть и буду жидом, ничто не мешало ей совершить то, чего она всегда искренне жаждала. Она затащила к себе муллу из турецкого посольства, и я до ночи развлекал его цитатами из Корана, да так, что он — аж прослезился от умиления, не ожидав в европейцах такого рвенья к Аллаху. А под впечатлением от нашей встречи написал письмо в одно медресе, в коем просил местных служителей культа принять меня, как родного.

Матушка вскрыла это послание и чуток подправила его. Она была мастерицей по подделыванию чужих почерков, и я унаследовал от нее и этот дар. Письмо отличалось от оригинала тем, что мулла просил совершить надо мной обряд обрезания, а теперь дело обстояло так, будто я им уже обрезан.

В один из праздничных дней в сентябре 1801 года я пришел домой к рабби Бен Леви, где уже собрались все наши родственники с этой стороны и многочисленные гости со всей Европы. Сам Бен Леви лично омыл жертвенный нож и, подходя ко мне, сказал, усмехаясь и подмигивая:

— Ну, юный магометанец, доставай-ка своего дружка… — а совершая жертву, тихо, так чтобы я один слышал, ухмыльнулся: — Аллах акбар!

А я, кривясь от естественной в таком деле боли, громко отвечал:

— Воистину акбар… — чем заслужил одобрительные возгласы и аплодисменты со стороны моих родственников и знакомых. Так я стал магометанцем. А кем бы вы думали?!

Тому, что случилось дальше, я обязан только Ялькиною беременностью. Слова Иоганна Шеллинга не прошли даром и когда она окружила себя служанками и заперлась, готовя малышу "приданое", я счел себя "свободным" от всех обязательств. Да и какие могли быть "обязательства" у юноши моего положения перед его же наложницей?!

Мне как раз стукнуло восемнадцать, и вихрь "светских развлечений" захватил меня целиком. Однажды, во время веселых танцев с милыми дамами один из офицеров сказал, указав на меня:

— Неудивительно, что юный Бенкендорф так лихо отплясывает со своей пассией. У него красивые ноги, и он знает это. Это в их роду. Ножки его сестры таковы, что просто пальчики оближешь.

Я услыхал эту подлую тираду и ни на миг не усомнился, что вся она целиком предназначалась мне лично. В те дни мы с этим господином ухаживали за одной фроляйн, и она отдала предпочтение мне, хоть мой соперник и был старше меня на добрых шесть лет.

Разумеется, во всем этом не было ничего серьезного. При любом дворе всегда существуют милые фроляйн, которые ради материальных благ, или протекции исполняют любые прихоти сильных мира сего, не требуя взамен ничего сверхъестественного.

Посему я не мог не отозваться:

— Наш друг смеет уверять, что видел ноги моей младшей сестры, или мы в этом вопросе отдадим дань изрядной дозе рейнвейна, поглощенной сим выдумщиком? — я задал этот вопрос не моему обидчику, но моей пассии. Правда, таким тоном и голосом, что окружающие не могли не слышать его.

Все мы были немного навеселе, — я по армейскому и лифляндскому обыкновению пил водку, в то время как курляндские шаркуны нагружались рейнвейном — этим сбродившим компотом католического Рейнланда. Ни один уважающий себя лютеранин не возьмет в рот капли сих поганых напитков. Мы воспитаны исключительно на пиве и водке, в худшем случае — их смеси. Пить кислый виноградный сок — обидно для нашей Чести.

А вот курляндцы предпочитают вина, — рейнвейн и мозель. Это всегда было главным и почти законным основанием для дуэлей между лифляндцами и курляндцами. Мы не пили их вина, они — нашего пива. Прекрасный повод перерезать глотку ближнему своему.

Впрочем, такие дела не новы. Во Франции дуэльная лихорадка разразилась сразу после Нантского эдикта, дозволявшего южанам-гугенотам молиться наравне с католиками Севера. В Англии же резня внутри дворянства разразилась вслед за "мирным" присоединением католической Шотландии к протестантской Англии. В Пруссии кровь хлестнула на паркеты дворцов вместе с присоединением католического Рейнланда к "лютеранской твердыне". Так что и матушкина "Инкорпорация" дала свои кровавые плоды.

Вот и этот курляндский выскочка мигом почуял в моих словах вызов к драке и теперь уже громко — для всего зала выкрикнул:

— Увидеть ноги вашей сестры, — не проблема. Достаточно поехать в Кемери и полюбоваться на то, как она плещется после дозы шампанского в грязях, подобно любой протестантской свинье! А после этого купается в море в чем мать родила, — в компании веселых кавалеров! Вся Рига то знает, да боится сказать!

Я, не раздумывая, бросил ему в харю перчатку:

— Ваши слова — подлая ложь, и ты подавишься ими. Здесь и сейчас.

Мой враг со смехом отвечал:

— Всегда к услугам — к чему терять время?!

Нам тут же освободили место посреди танцевального зала и мы скинули мундиры, оставшись: я в егерских штанах из армейского зеленого сукна, он в щегольских кожаных лосинах; и белых рубашках — я из грубого лифляндского льна, он — в курляндском батисте и кружевах. За пару месяцев до того я присутствовал на подобной дуэли посреди танцев и по молодости удивился, зачем дуэлянты остались в одном исподнем? На что моя тогдашняя пассия прошептала со стоном: "Ах, красное на белом — это так эротично!" Так что в этот раз мне не надо было подсказывать снять мундир.

Господа офицеры тут же разбились на лифляндцев с курляндцами и стали заключать пари и делать свои ставки, а милые фроляйн сбились в одну стаю и, плотоядно облизываясь, и покусывая прекрасные губки, шептали:

— Господи, как это ужасно!" — но толкались друг с другом, занимая место получше.

Я был выше и крупнее своего противника, но на шесть лет моложе его и, как следствие того — неопытен. У него же за плечами было уже две дуэли. Посему, должен признать, я — малость побаивался.

К счастью, я быстрее моего врага смог справиться с нервами и на пятом выпаде всадил ему "Жозефину" в левую половину груди — почти по рукоять. Впоследствии выяснилось, что рапира прошла в пальце от сердца моего обидчика и все для него обошлось. Но в тот миг я думал, что заколол его и, выдернув шпагу из страшной раны, воскликнул:

— В добрый путь, милостивый государь!" — он тут же рухнул на пол, как подкошенный, а изо рта у него полезли кровавые пузыри.

Я к тому времени сам был оцарапан в левую руку и рукав моей рубахи здорово пропитался кровью. Так что моя возлюбленная тут же бросилась ко мне, собственноручно оборвала залитый кровью рукав и обвязала мою ранку дамским платочком, впившись в меня с поцелуями, как черт в грешную душу.

Раненого тут же унесли с глаз долой, а кровавое пятно посреди залы посыпали толченым мелом с опилками. Оркестр грянул самый непристойный и развратный танец этих времен — австрийский вальс. Я подхватил мою одалиску на руки и через мгновение все общество неслось по кругу в таком возбуждении танца, что еще немного и пары занялись бы соитием прямо посреди зала, а всякие следы недавнего инцидента стерлись нашими сапогами и дамскими туфельками.

Но на душе моей было нехорошо. Стоило Дашке достичь пятнадцати лет, она на глазах распустилась и похорошела, как майская роза. Вокруг нее тут же стали виться стаями кавалеры, которых я в шутку называл "опылители". Дашка при сем заразительно смеялась, кокетливо играя глазками и напоминая, что ей всего лишь пятнадцать.

Но я уже заставал ее за довольно двусмысленными играми в кругу ее фрейлин — подружек по бабушкиному пансиону и молодых офицеров. Они в один голос уверяли меня, что это обычные развлечения русского двора, к которым все эти ангелочки привыкли с младых ногтей. А если вы знаете нравы моей бабушки и ее двора — тут было над чем почесать голову.

Так что я с каждой минутой все больше терял душевное равновесие. Вскоре я не мог уже думать ни о чем другом, кроме как о Дашкиных голых ногах и обстоятельствах, при которых они демонстрировались публике. Тут я вспомнил пару Дашкиных кавалеров. Их я частенько заставал за фривольными играми с моей сестрой и они были зрителями давешней дуэли, но теперь — вдруг испарились самым мистическим образом.

Кто-то подсказал мне, что оба молодых человека сразу после вальса, завершившего мою дуэль, откланялись и ускакали в неизвестном направлении. Я сразу же заседлал мою лошадь и приказал прочим моим сторонникам остаться с дамами, — мы не хотим скандала и кривотолков. С собой же я взял только пару кузенов — Бенкендорфов по крови, которым доверял, как самому себе.

Через полчаса мы были в Кемери, в доме, из которого мы вышибли ненавистных Биронов сразу по завоевании Курляндии. Теперь этот особняк принадлежал Рижскому магистрату. На этом основании в нем теперь отдыхала исключительно наша семья и наши родственники и знакомые.

Слуги при нашем виде разбежались в ужасе. Столовая была в ужаснейшем беспорядке. Стол пуст, но стулья раскиданы по всей зале, а на скатерти полно крошек и пятен от еды и питья. На кухне я приказал накинуть петлю на крюк для свинины и только после этого мне открыли шкафчик с вином и пустой посудой. Я насчитал там с гору пустых бутылок из-под шампанского, — из полудюжины еще попахивало свежим алкоголем. Я спросил, кто пил вино и старый мажордом, вечно прислуживавший нашему дому, пал на колени и с дрожью в голосе признался, что — пригубил малость.

Я поднял старика с колен за шиворот и заставил дыхнуть. Наш верный слуга был трезв, как стекло, и я процедил сквозь стиснутые зубы:

— Спасибо за службу, верный пес. За обман — лично будешь пороть розгами эту сучку, если я найду ее виноватой. Понял?" — старик, дрожа всем телом, и часто крестясь, покорно кивнул головой. Мы же с моими кузенами поскакали в наш домик на взморье — в трех верстах от особняка в Кемери.

Там все было тихо и покойно. Мирно потрескивал камин, у мягкой постельки с двумя взбитыми подушечками стоял ночной столик с приборами на двоих и ведерко со льдом, в коем плавала бутылка шампанского. В вазочках лежали фрукты, в блюдечках — заветривались ломтики сыра со слезой и красная рыбка. Сильно пахло жасмином с пачулями.

Я молча вышел из этого гнездышка и в гробовой тишине сел на свою лошадь. Служанки с нескрываемым ужасом наблюдали из всех щелей за каждым моим движением. В душе моей свирепствовали все силы ада.

Я прибыл в наш рижский дом, сестрины девки пытались загородить дорогу в ее покои, но я их расшвырял в стороны, как котят. Кузены встали на часах у дверей в спальню. Я же вошел к негоднице.

Здесь попахивало перегаром от шампанского и мускатными орешками. Несчастная разгрызла целую пригоршню в надежде отбить предательский запах. Я откинул одеяло, — Дашка лежала в ночной сорочке, сжавшись калачиком и усердно делая вид, что крепко спит. Я не поверил ей:

— Сударыня, я не буду пороть вас… Это бесполезно и бессмысленно, и только добавит грязи к имени нашей семьи.

Кто-то из ваших друзей слишком распустил свой язык. Сейчас вы назовете имена всех ваших кавалеров, не указывая, кто именно из них… уже.

Я обещаю, с их головы волоса не упадет, ибо мне дороги желания моей сестры, как — мои собственные. У всех, кроме одного-единственного. Надеюсь, вы не будете на меня в обиде за такую вольность. Итак, я вас слушаю.

Моя сестренка вскочила с постели, обвила меня руками, и рыдая от счастья и облегчения, прошептала:

— Ты правда — не сердишься на меня? Ты — такой славный!

— Сержусь. В другой раз выбирай себе менее говорливых любовников.

— Ты обещаешь, что не тронешь никого, кроме — предателя?

— Нет. Возможно — таких говорливых более одного. Тогда я им всем собственноручно вырву… сама знаешь что. Но — только у них. Обещаю.

Тогда моя сестра во всем призналась. Список вышел значительным и я чуть в сердцах не надавал ей оплеух с вопросами, — со сколькими из них она уже переспала, но…

Мне понравилось, что спальня в домике на взморье была приготовлена для двоих. Раз женщина в ее возрасте уже умеет заниматься любовью с понятием и расстановкой, — сие означает — она созрела. А спорить с Природой в сих делах — глупо. Тем более — глупо ссориться из таких пустяков с родимой сестрицей.

Выяснить, кто из Дашкиного списка раскрыл рот, труда не составило. Большинство поклонников были юноши благоразумные и, памятуя о нравах нашей семьи, не афишировали личных побед. За вычетом одного малого, который любил выпить лишку и под влиянием алкоголя терял голову.

Кстати, Дашка оказалась умна и не спала с этим субчиком. Держали же его при себе за веселость нрава и легкость характера, — он немало смешил честную компанию своими забавными выходками.

Как только я установил виновника сих неприятностей и определил слабые и сильные стороны его характера, у меня созрел план мести сему господину. План, совершенно обеляющий мою сестру и Честь нашей семьи.

У нашей семьи был в Риге один любопытный дом — лавка. Вернее, — три лавки. В каждой из лавок была потайная дверка, которая вела на второй этаж этого большого, вместительного здания.

Из одной вы попадали в прелестный будуар с роскошным альковом на десять человек и всеми нужными в галантных делах причиндалами. (От бронзовой ванны и сладких помад, до… стальных оков и набора плеточек — для поклонниц неистового маркиза.) Многие из прелестниц обменяли мое золото на свое главное девичье достояние — именно в этой кровати.

Из другой лавки крутая потайная лестница вела в уютную столовую с батареей бутылок лучших вин, которыми нас только одарила Природа. Здесь же был обеденный стол, стулья, ломберный столик с мягким диванчиком и комплекты карт и костей. (Иные любят вист и попойку крепче девиц.)

Из третьей лавки гости поднимались в огромный кабинет, забитый книгами, шахматами и научными журналами, а на спиртовках рядом пыхтели изогнутые реторты и кофейники. (В природе встречаются и такие…)

Задние стены алькова, столовой и лаборатории были украшены огромными зеркалами. С другой стороны трех стен с зеркалами была еще одна комната, в которую имели доступ только мы с матушкой и наши верные слуги. Там были "тайные" свечи, — не дающие света наружу, и удобные конторки, — быстро писать чужие беседы.

Именно сюда я и привел мою сестру со словами:

— Будешь сегодня вечером здесь со свидетелем. С него ты возьмешь клятву, что он забудет об этой комнате и этом стекле. Как придете, потяни этот шнур. Я пойму, что вы тут. Ясно?

Дашка быстро закивала головой. В ее глазах плеснулся настоящий ужас. В тот день я не понял его причин, но потом я часто видел такое же выражение в глазах прочих, случись мне посвятить их в мои тайны. Ведь с этой минуты либо я доверяю этому человеку, либо шлю пышный венок "верному другу — товарищу". Старый добрый обычай нашего Ордена.

Вечером, после попойки в тесном кругу я вытянул болтуна на улицу и уговорил на еще один штоф. Тот, воображая меня другом, с радостью согласился. Мы прибыли в заветный кабинет и я без всякой жалости стал накачивать его до полного омерзения. Комедия длилась недолго, — вскоре я приметил условленный знак и хлопнул моего собутыльника по плечу:

— Ладно, снимай штаны", — в первый миг на его лице было настолько остекленелое выражение, что я даже напугался — не перепоил ли его?! Но тут он протрезвел и чуть заплетающимся языком спросил:

— Что ты имеешь в виду? Если сие — оскорбление…

Я откинулся на моем стуле и деланно расхохотался:

— Это — не оскорбление, — ты настолько пьян, что просто не помнишь себя. Я потребовал от тебя уплаты долгов и ты просил меня об отсрочке. Мы договорились, что я соглашусь остановить проценты по долгам в обмен на твою задницу! Или ты забыл, зачем мы сюда пришли?

На лице моего гостя возникло такое выражение, будто его уже обратали. Он стал растерянно озираться по сторонам, а по его натуженному лобику зримо забегали мысли о разном. Коль я остался с ним наедине, хоть у меня был выбор из десятка миленьких потаскух, видно меж нами и впрямь был уговор! (Так ситуация виделась ему с перепою.) Наконец, он не нашел ничего лучшего, как удивиться:

— Ты — содомит?! А как же все твои дамы? Я не понимаю…

— А и понимать — нечего. Речь идет о компрометации…

Тут уж несчастный так и сел с разинутым ртом и словами:

— Какой компрометации? Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что у тебя большой рот. Я не оспорю твоих слов, ибо это ниже моего достоинства и не смоет пятна с имени Доротеи. Стало быть, — я должен лишить тебя Чести. Снимай штаны.

Несчастный густо покраснел и задергался:

— Ты не смеешь требовать от меня этого. Я не твой крепостной и… это стоит дороже моего долга.

— Ты думаешь? Изволь. Тогда деньги на стол. Но если сейчас этих денег на столе не окажется, я прямо отсюда пошлю за судебным приставом и он отведет тебя в городскую тюрьму. Там тебя поместят в камеру с опытными мужеложцами и — плакала твоя Честь. Совершенно бесплатно.

— Они не посмеют тронуть меня — дворянина!

— Тю-тю-тю… Как ты заговорил… Они уже получили известную сумму и в восторге были узнать, что, кроме грядущего удовольствия с таким гладеньким мальчиком навроде тебя, их ждут денежки! Они жаждут встречи с тобой. Поверь мне, — оказаться на корявых шишках у рабочего класса, — ощущение из незабываемых!

На несчастном уж не было лица. Весь хмель с него мигом сдуло. Теперь он чуть ли не ползал за мной на коленях, с ужасом внимая каждому моему слову. С отчаяния он бросился ко мне, обнял мои сапоги и проскулил:

— Пощадите меня, милорд. Все тайное станет явным, вам не принест счастья мое Бесчестье. Я готов на все, кроме этого… Должен быть выход!

Только этого я и ждал. Задумчиво пыхнув трубкой, я согласился:

— Что ж, я пойду тебе навстречу. Я выложу на стол все твои долговые расписки и мы бросим кости. Если у тебя выпадет больше чем у меня, — мы рвем расписки на сто гульденов, если меньше — ты сам спустишь штаны, а наутро я вызову врача, который по шрамам подтвердит все, что случилось меж нами. За это я прощу тебе твой долг. Твое падение останется тайной до тех пор, пока ты не разинешь пасть в очередной раз.

Мой гость так и стоял, обнявши мои сапоги и я не знал, что творится на его душе. Согласно Кодексу Чести, офицер не может воспользоваться другим офицером, как женщиной, без полного на то согласия. Я на своем веку не знал случаев принуждения (а в армии такого не скроешь), ибо никто не станет марать Чести такой мерзостью. Купить — иное дело.

Здесь я предлагал игру, он, разумеется, должен был отказаться. Он потерял бы Честь на тюремных нарах, но слова его остались бы в силе. Они остались бы в силе и — выиграй он у меня эту партию. (Любопытно, что я мало чего бы добился, если бы он, проиграв — отказался "обслужить Долг". Вот насколько участь "масленка" хуже даже славы "картежного должника"!)

Наконец, он принял решение и, еще раз обняв мои сапоги, выдохнул:

— Это — нечестно. Я не смогу двадцать раз кряду выбросить больше.

Я от души расхохотался:

— Изволь, выиграй у меня десять раз и я отпущу тебя с миром. Если Господь на твоей стороне — ты без труда сделаешь это.

Метнули кости. У него выпало десять, у меня — семь. Я отсчитал расписок на сто гульденов (живая девка в вечное рабство на рынке стоила не больше семидесяти) и порвал их в мелкие клочья.

Метнули второй раз. У моего гостя стали трястись руки, а челюсти свело так, что стали видны малейшие прожилочки мышц на лице. У него выпало шесть, у меня — четыре. Я отсчитал расписок еще на сто гульденов (чуть больше, ибо ровно на сотню не получилось) и порвал их.

Метнули в третий. Несчастного трясло уже всего и он так жадно облизывал губы, как мальчишка обсасывает леденец на палочке. У него выпало снова шесть. У меня на этот раз — восемь. Поэтому я сказал:

— Финита ля комедия. Спускай штаны и давай — на диван.

Он, расстегивая штаны, пошел на уютный диванчик, но не встал в позицию, а сел на него, обхватил голову руками и горько заплакал. Я был, как на иголках. Если бы он заартачился в сей момент, все мое построение рухнуло бы. Он, разумеется, на другой день прилюдно поплатился бы своей Честью и задницей, но имя моей сестры оказалось бы залито грязью.

Но когда он наплакался, он действительно спустил штаны, действительно воспользовался маслом и действительно — встал на колени. Я аж вспотел, — в мои планы совсем не входило пользоваться его задницей! Хотя бы потому, что я ценю дамские прелести!

К счастью, — тут двери столовой распахнулись — на пороге стояла Дашка. В первый момент я не узнал ее, — я ни разу не видал ее до того в охотничьем костюме. Кстати, если бы Дашка надела мундир, пожалуй, сходства было бы больше, но в охотничьем камзоле…

Передо мной стояла высокая, стройная женщина с необыкновенно прекрасным, будто подернутым неземной печалью — лицом. Чувствовалось, что она еще юна, но ее полные губы уже призывно приоткрылись, обнажая за собой полоску ослепительно белых, правильных зубов, а ноздри чувственно подрагивали — за эту непроизвольную дрожь наш клан и получил наше прозвище.

За ее спиной стояла не одна преданная подруга, но чуть ли не десяток ее знакомых по столичному пансиону и пяток молодых кавалеров. Я до сих пор не могу понять, как такая толпа народу смогла соблюсти тишину в комнате, отделенной от меня с моей жертвой — одним тонким стеклом?!

Фроляйн смотрели на меня такими глазами, будто все хором намеревались сожрать меня целиком и у меня даже возникла странная мысль, что вот для таких случаев в соседней комнате и стоит десятиместный альков.

Кавалеры тоже смотрели на нас, как зачарованные. Наверно, я за игорным столом при полном параде и рядом со мной юноша на четвереньках со спущенными до колен штанами и намазанной маслом задницей представляли из себя незабываемое зрелище…

Дашка, побелелая, как один кусок слоновой кости, — медленно проплыла мимо меня, долго, с видимым отвращением на лице, смотрела на согбенную фигуру несчастного, а затем — чуть жалостливо развела руками и вздохнула. Я, если бы не был уверен в ее виновности, — понял бы этот вздох именно так, как это сделали Дашкины спутники. Фроляйн тут же зашушукались, одна или две из них тут же подбежали к сестрице, целуя ее щеки и приговаривая:

— Какой ужасный и мерзкий негодяй! Как Вы страдали, душечка! Ах, злые языки — страшнее пистолета! Подумайте только, — такой человек смел говорить о Вас сии пакости!" — а господа офицеры приложились к ручке.

Тогда сестрица, раскрасневшись то ли от стыда, то ли от гнева, неожиданно расстегнула на своем камзоле тонкий ремешок и, продевая язычок ремня в застежку, многозначительно намотала концы ремня на руки и подергала их со словами:

— Объясните сему господину, что он будет первым, ради кого я сняла с себя этот ремень. Надеюсь, в нем осталась хоть капля того, что прочие именуют "достоинством", и он сможет использовать его по назначению. Он хорошей кожи и, не сомневаюсь, что его застежка выдержит вес и не столь чахлого субчика", — при этом она не отказала себе в удовольствии слегка стегнуть ремнем масленую задницу, а офицеры хором заржали и принялись обсуждать, — какая из балок самая прочная.

Я тут же вмешался в сие проявление общественного правосудия:

— Господа, только не здесь! По моему дому не должны бродить привидения!" — это вызвало новую бурю смеха и весьма вольных шуток самого черного свойства. Офицеры теперь уже всерьез обсуждали, — выдержит ли застежка и бились об заклад по сему поводу. Дамы же согнали несчастного с диванчика и веерами и длинными шпильками подталкивали его к выходу. Им не терпелось принять участие в новом развлечении. Хлеба и зрелищ…

Я после их ухода еще пару минут сидел за столом и пил водку. Рядом со мной села моя сестра, я налил ей рюмку и мы выпили, не чокаясь. Помню, как она поморщилась, я протянул ей какую-то закуску, но она помотала головой и замахала рукой перед раскрытым ртом, чтобы быстрее унять жар во рту. Потом мы поцеловались, как безумные, и пока длился этот поцелуй, с улицы донесся взрыв аплодисментов — ремешок выдержал.

Я хорошо запомнил этот поцелуй. В тайной комнате было весьма тесно и душно и теперь от Дашки несло жасмином, созревшей женщиной, и (вы не поверите) матушкиным молоком. Она прямо-таки трепетала в моих объятиях. Она шепнула мне на ухо, что хотела увидеть, как я "оженю" сего болтуна.

За окном раздавались ржание, стоны и повизгивания молодых кобыл и жеребцов в человечьем обличье. Наши губы уже не могли остановиться, а руки будто жили своей жизнью. Теряя уж голову, я прохрипел:

— Глупо будет, если мы не выйдем к твоим дружкам. Зачем все это, если мы сами подадим повод к твоей компрометации?

— Я не могла тебе довериться… Я пустилась во все тяжкие, потому что… Моя Честь давно уже не стоит и капли!

Я отстранил сестру от себя:

— Как это?! Я только что погубил человека, — ради чего? Что значит, твоя Честь нисколько не стоит?

Сестра моя всхлипнула, припала щекой к моей груди и прошептала:

— Ты убил его ради меня. Разве этого мало? Я числюсь Честной лишь потому, что меж столицей и Ригой нет сообщения. Изволь, я признаюсь…

На давешних похоронах был человек… Нас познакомил мой отец. Он… был со мной и стал о том рассказывать. Я просила, я умоляла его, но он сказал… сказал — ему заплачено и брак с жидовкой для него — невозможен.

Пожалей меня, Сашенька. Только с тобой я и могу забыться, — прочие либо не нашей Крови, либо — не нашего сословия. Возьми меня, такую — как есть. Люби меня, ибо кроме тебя, меня никто не любит…

Дальше началось наваждение. Мы вышли на улицу, простились с участниками этой проделки и поднялись в комнату с альковом…

Первое время мы скрывались от чужих глаз, но потом взаимная страсть захватила нас с такой силой, что слухи поползли по всей Латвии. В один прекрасный день матушка вызвала нас "на ковер", и, не решаясь смотреть нам в лицо, сухо приказала мне "найти сестре мужа", а ей — "подчиниться моему выбору.

Я остановил мой выбор на молодом бароне фон Ливен. Его семья была родовитой и слыла очень влиятельной. Матушка вовсю использовала их родственные связи в обмен на… некую материальную помощь, кою она тайно оказывала этой семье. Короче, к тому году фон Ливены должны были нам весьма круглую сумму. Я, получив от матушки карт-бланш в этом вопросе, прибавил к официальному Дашкиному приданому их долговые расписки и фон Ливены остались в совершенном восторге.

Что же касается жениха… Юный фон Ливен — по причине избыточной хладности своего нрава и природной застенчивости приохотился к известным забавам. Поэтому я привел к нему милого отрока и сказал барону:

— Я знаю Ваши истинные предпочтения и хотел бы, чтобы таковыми они и остались. Ваша семья хочет сего брака, а я желаю, чтобы Вы не были ущемлены. Берите сего Ганимеда и ни в чем себе не отказывайте.

Что касается Вашей невесты… Я буду и дальше дарить вам подобных рабов, кои Вам не по карману, но — ее дела Вас не касаются.

Мало того, — если Вы пальцем осмелитесь дотронуться до моей сестры, я лично отрежу тебе уши! Мою сестру трясет от мужеложников, — ты меня хорошо понял?! Прекрасно… Совет вам, да — Любовь!

В день Дашкиной свадьбы я подошел к спальне молодых с прелестным отроком, фон Ливен открыл мне, и мы сделали полюбовный обмен. Увы, фон Ливена заметили, когда он выходил из дому и народ остался в полном замешательстве, — кто же тот счастливчик, посмевший дерзнуть "на первый поцелуй Младшей Иродиады"?! Шила в мешке не утаишь и скандал…

Дней через десять нас с сестрой вызвали в "исповедальню", где нас ждали матушка и Бен Леви. (Матушка так и не посвятила моего отца в тайну этой коллизии, — она вообще не допускала его ни к политике, ни к абверу, ни службе сыска. Наверно, оно и к лучшему.)

Чтобы не вдаваться в подробности, скажу, что матушка была весьма жестка и даже жестока с нами, наговорив кучу гадостей. Под конец же она приказала мне собираться в армию, моей же сестре было велено следовать за мужем "в ответственную поездку за рубежи.

Лишь распорядившись нашей судьбой, матушка чуток поостыла и уже почти человеческим голосом осведомилась, благодарны ли мы?

Надо сказать, что в последние дни мы с Дашкой стали отдаляться друг от друга. Я не мог понять в чем дело, сестрица же озлоблялась на меня с каждой минутой. Единственное, чем я мог ее утешить, была постель, но после нее она, придя в себя, зверела — хуже прежнего.

Так что я с вполне чистым сердцем отвечал:

— Я думаю это жестоко, ибо в Любви нет Греха, но, возможно, известный перерыв пойдет лишь на пользу нашим с ней отношениям.

Сестра же только фыркнула:

— Я нисколько не жалею о нашей разлуке. Ваш сын, матушка, подлый негодяй, ибо спит со мной по нужде. Он не смеет открыться в своей любви истинному предмету его страсти и отводит мне роль куклы, с коей можно, что угодно! Я счастлива, что все это кончено!

Мы стояли навытяжку перед креслами матушки и духовника и я очень хорошо запомнил выражения их лиц. Матушка даже вынула изо рта трубку, выбила ее о край пепельницы и осведомилась, что Дашка имеет в виду?

Тогда негодница, бросив на меня победительный взгляд, воскликнула:

— Ваш сын забывается в миг любви настолько, что называет меня именем его истинной пассии!

Я растерялся. Я знал за собой этот порок, но ничего не мог с ним поделать. Я по сей день сплю только с теми женщинами, которым могу доверять всецело, ибо во время соития сознание покидает меня и потом я никогда не могу вспомнить моих собственных слов и речей. (Воспоминания и ощущения плотские живут во мне настолько долго и ярко, что на слова и мысли просто не остается места.)

Я не сомневался, что мог называть сестру Бог знает чьим именем, но само имя начисто ускользнуло из моей памяти. Матушка, осведомленная об этой моей слабости из донесений ее агентов, снисходительно усмехнулась и, с сочувствием поглядев на меня, спросила:

— Как же зовут предмет столь тайной страсти?

Сестра посмотрела на меня, лицо ее приняло злорадное и мстительное выражение, и она отчеканила:

— Ее зовут…. ШАРЛОТТОЙ. Накажите ж преступника!

По сей день не могу забыть выражения матушкиного лица. Она будто не слышала этих слов, а лицо ее обратилось в непроницаемую каменную маску. Старый раввин сидел, зажмурив глаза и губы его быстро шевелились. Потом матушка встала, как сомнамбула, и хлестнула рукой наотмашь, — без замаха от бедра, длинной, как кнут, рукой. Мне было настолько не по себе и так жутко, что я хотел умереть от этого удара, но матушкина рука, просвистев в каком-то дюйме от моей щеки, со всей силой врезалась в щеку моей сестры. Матушка же, отворачиваясь от нас, каким-то серым и усталым голосом прошептала:

— Поди вон, лживая тварь…" — а потом глухо добавила, — "Это — грех. Твоей прусской кузине Шарлотте лет шесть — не больше. Я еще могу понять эту страсть к девицам постарше, но к такой крохе… Это большой грех. Извольте немедля собраться в дорогу. Армия отучит тебя от таких глупостей.

С этими словами матушка вышла из нашей крохотной комнатки, а Дашка прямо вжалась в стену, убираясь с ее дороги. Потом, когда мы с раввином остались одни, он тихонько откашлялся и произнес:

— До сего дня я и не примечал, насколько они… схожи. В сумерках, они, верно, и впрямь — на одно лицо?

— Кто они?" — Бен Леви я смог посмотреть в глаза, — "Вы не поняли, реббе! Шарлотта — родовое имя в нашей семье. Равно как я — на самом деле, — Карл Александр, так и Дашка — на самом-то деле — Доротея Шарлотта! Она так — нарочно! Это ж ее собственное — родовое Имя!

Тогда Учитель обнял меня, расцеловал в обе щеки и прошептал:

— Это Кровь. Гипнотические таланты фон Шеллингов влекут припадки падучей. Фантазии Эйлеров слишком часто терзают их душу. За все в этом мире нужно платить…

Собирайся с дорогу, мой мальчик. И помни, что здесь тебя Любят, помнят и ждут. Когда станет невмоготу, возвращайся. Мы будем ждать тебя. Но…

Ради ее души и рассудка, — не торопись домой. Ей сейчас сорок. Постарайся вернуться лет через десять. Время, — вот лучший бальзам на сию рану. Возраст — вот лучшее средство ото всех ваших бесов…

* * *
Анекдот А.Х. Бенкендорфа из журнала графини Элен Нессельрод.

Запись декабря 1807 года.

(Игра в анекдоты стала весьма популярной в высшем обществе революционной Франции, вытеснив собою игру в фанты. Правила игры, — нужно по заданной теме придумать и занятно рассказать (или пересказать) историю, которая будто бы приключилась с вами или известным историческим персонажем. Игра в анекдоты "по якобинским правилам" стала главным развлечением салона графини Нессельрод. С 1810 года я числюсь лучшим игроком "в анекдоты". После смерти Элен Нессельрод в 1842 году и закрытия ее салона игра в анекдоты в Империи прекращается.)

Тема: "О дурных привычках".

"Когда я был маленьким, я был очень застенчив. От этой беды — все время грыз ногти. Как со мной не бились — никак не могли избавить меня от этой напасти.

К счастью, пятнадцати лет от роду приказом Императора Павла меня сделали прапорщиком Лейб-Гвардии Семеновского полка. Я надел гвардейскую форму, новый офицерский мундир с начищенными ботфортами и, хоть и остался застенчив, теперь уж не грыз ногти. Из-за сапог".

Загрузка...