Что значит — роза?
Роза пахнет розой,
Хоть — розой назови ее,
Хоть — нет.
Я сбился на рассказ о себе, но многие спрашивают: "Почему Вы бросили Ригу"? Ведь сие — "Золотая жила на Балтике"?!
Рига — единственная в Империи "перворазрядная крепость" с полным комплектом фортов с бастионами, "прибрежными батареями" и Цитаделью. (В прочих губерниях не было моей матушки и — ее денег!)
Ежели б Рига имела вволю защитников, сие была б — "абсолютная крепость", кою можно было б разрушить, — разве что Землетрясением! Но кое-кто не хотел пускать сюда русских, а своих сил, увы, — не было.
Захоти Бонапарт взять сию крепость, он согнал бы сюда инженеров с саперами и выкурил нас из фортов с бастионами.
Но он не двинул сюда ни единого инженера, — стратегия Бонапарта зиждилась на разгроме "живой силы противника". Взятие ж крепостей типа Рижской — с огромными людскими потерями в планы его не входило.
Наполеон не Суворов — ну… попробую объяснить.
Вообразите себе, что вы — полководец в стране, где писали Вольтер и Руссо, Дидро и Мольер… У вас прекрасная артиллерия, а заводы тысячами штампуют пушки, да готовят к ним порох. Попробуйте после этого взять Измаил с большими потерями!
Да ваши же бумагомараки — съедят вас заживо! А местные Бомарше обольют грязью так, что — вовек не отмоетесь.
Теперь вы — опять полководец. Но в стране вашей пушки из "рыхлого чугуна" и потому — "непрочны" и чудовищно тяжелы. Порох, конечно же, производится, но хватает его на две стрельбы в год. По три выстрела на солдата. И — все.
Зато солдаты у вас — особенные. Это — рабы. Жизнь их не стоит вообще ничего! Зато за каждую "утраченную" из сих "рыхлых" пушек — старшие офицеры идут под расстрел.
Ну, — нет у страны вообще "добрых" пушек! Не произвели — не придумали! Ну, — не знают пока ваши ученые, что такое "легирующие добавки", да как при их помощи получать "оружейную сталь"! (Все это будет буквально через десять лет — именно для этого моя бабушка и создала "Дерпт"!) Ну, — нельзя пока на русских заводах получать "ровное пороховое зерно"! Что делать?!
А — ничего. "Пуля — дура, штык — молодец!" "Ура, солдатушки, бравы ребятушки…" "Бей, барабан, круши врага в песи…
За одно взятие Измаила — полегло больше солдат, чем у якобинцев за всю вторую "франко-австрийскую"… Ну и что?!
Значит ли это, что кровавый Кортес гораздо лучший стратег, чем безвестный индеец, разгромивший крупный испанский отряд — лишь голыми людьми, луком и стрелами?! Штатский скажет, что — ДА. Военный задумается, глотнет стакан, и еще раз — задумается…
Войны-то свои Суворов выигрывал… Равно как и — Наполеон.
Да, извините мне еще одно отступление… В дни Альпийского похода наши "взяли" у якобинцев с десяток пушчоночек — в три раза легче, да меньше наших. Так вот — эти пушечки били дальше и точнее обычного. Так простые солдаты тащили через перевалы их на руках… Дохли с голоду, но — тащили.
Тащили и говорили между собой: "Надобно их домой донести, — пусть умные люди на них посмотрят — авось, отмстят за всех нас антихристам!" А "наши" пушки — бросали. Все. До единой.
В Дерпте "пушечки" распилили на железные "бублики" с "палочками". А потом сии бублики растворили в кислотах.
Так в Империи началось то, что теперь называют "анализом". Прошел срок и мы создали пушки из той же стали, что — якобинские. Знаете что произошло?
Знатный чин из Артиллеристского Управления скривил нос:
— На что нам сие? Что за глупость?! Всем же ясно, что русские пушки лучше всех в мире! Мы что — в Россию не верим?!
Господин ни дня не был в "действующей" (такова уж особенность тогдашнего масонского правительства) и не мог взять в толк, — с чего это "тупые", неграмотные солдаты, надрываясь, тащили откуда-то трофейную пушку?! Да еще — "махонькую". Неказистую. "То ль дело — наши единороги!" Весом в полтонны…
Потом был Аустерлиц и русские ядра не долетали до пушек противника, а якобинцы расстреливали нас — точно в тире… Затем Наполеон из "взятых пушек" отлил колонну и я знаю того, кто перекрестился от этого. Он сказал:
— Слава Господу — у Империи не осталось орудий прежнего образца! Теперь мы можем принять в строй новые пушки!
Человека этого звали Барклай. И еще через год новые, "неказистые пушчонки" при Прейсише показали Антихристу, что и в сием "у нас все наладилось"… Масонов же погнали взашей с Артиллерии, а Ведомство возглавил дядя мой — "автор пушки нового образца". Иными словами — Граф Аракчеев.
Это он велел "уцелевшие от опытов" якобинские пушки поставить на постамент и выбить на нем:
"Безымянным солдатам от Благодарного им Отечества.
Многие не знают уже — истинного смысла тех слов, — простые солдаты Альпийской армии перемерли все с голоду, но пушки они донесли… Сегодня я нарочно вожу моих слушателей посмотреть на эти две "крошечки" и говорю им:
— Господа, — сие корень Побед всей нашей армии. Я не о пушках, но тех — кто ценой своей жизни их доставил сюда!
И Ученики мои, как один, обнажают головы и преклоняются.
Впрочем, простите мне сие отступление — я все время сбиваюсь на постороннее в моей повести…
"Рижский феномен" случился благодаря Революциям во Франции и Америке. Английская и французская экономики рухнули и "деньгам" потребовались новые рынки для Инвестиций. "Приняты" сии "деньги" могли быть именно в многонациональной — "серой" (смешанной — немецко-латышской) культурной среде.
Все мое — сказало Злато. Все мое — сказал Булат. Все Куплю — сказало Злато. Все Возьму — сказал Булат…
Любой Банкир с Гешефтмахером, желавший "осесть" в наших краях, вынужден был "искать покровительства" у многочисленных "серых баронов" — вожаков местных банд, воевавших с католиками.
"Деньги" завелись лишь у тех, кто с одной стороны — "поступился лютеранскими принципами", "приняв в дело жидов", а с другой — "снизошел до общенья с бандитами.
К 1812 году сие привело к "пожидению" вчерашних разбойников, да укоренению "Понятных Отношений" на Бирже.
Но самое главное, — вчерашние "боязливые евреи Европы" вырастили детей, привычных к команде над свирепыми лютеранскими бандами. А дети традиционно неграмотных лютеран получили высшее образование. История Англии, Голландии, да Америки повторилась…
"Буржуа", да "бароны" слились в некую общность (политическую формацию), называемую — "буржуазной аристократией" и ведущую себя агрессивно ко всем иным общностям.
Капиталы сей "новой общности" уже не могли, да и не желали ограничивать себя "обыденной для жидов" — биржевой, да кредитною деятельностью. Но они не желали и "вложить себя в землю", — как сделал бы "обыденный аристократ.
Выход виделся нам в развитии производства, да освоении новых, "невиданных технологий". Вот тут-то нас и подстерегла закавыка…
В 1812 году идеолог "черных" (иль — "чистокровных") немцев фон Фок в полемическом задоре написал в "Северном Ветре":
"… Суть нашей с Вами вражды — отношение к латышам. Мы, по Вашему мнению — сущие демоны. Они ж — чистые агнцы, — мирно пасутся, да хотят жить своей страною без нас…
Вы возглавили сиих "агнцев", построили им свинарники, заводы и фабрики, банки, биржи и даже — Университет! Мы рукоплещем Вашей наивности и Вашей неслыханной доброте!
Пойдите на любой завод, Биржу, иль фабрику. Кто работает там?! Латыши?! Как бы не так. Все работники там — евреи, немцы, да эмигранты. Пойдите на верфи, пойдите в Ваш собственный Университет: нету там латышей!
Есть опять же — евреи, есть немцы, да эмигранты. А еще есть там русские, эстонцы, да финны — коим и вправду пришло в голову капельку подучиться. Но латышей…
Пойдите в любую деревню. Загляните в сельскую школу. Прислушайтесь к разговорам латышских детей. Вы изумитесь тому, что ни один из них не желает Учиться! Они — не Читают книг и не желают сии Книги Читать, ибо — "сие писано не латышом". А даже если и латышом — "это неинтересно.
Как Вы думаете — почему сей народ имеет самую архаическую культуру средь всех народов Европы? Потому что Культура сия — просто не развивалась. А почему? Потому что — "это неинтересно"!
Ниже я приведу другие положения этой статьи, но общий смысл — ясен. И увы, — сие — горькая истина. Латыши не желали работать на наших заводах и фабриках, а русских мы не могли завезти из-за ненависти населения к русским.
Тогда-то и начались первые разговоры — "рано, иль поздно всем нам суждено отсюда убраться". Сие наложилось на Победы Антихриста и вызванное сиим сокращение доходов с торговли.
Были разные планы на "вложение денег". Самым первым (в 1795 году) и очевидным стала аннексия "Шяуляйского края" и попытки "расширенья на юг". Вскоре выяснилось, что литовцы — "архаичнее" латышей, а важнее всего католики фанатичные.
Второе движение (в 1799 году) произошло на восток — "включением Витебска и окрестностей". Увы, ужасное состояние белорусских дорог и низкое "качество" белорусских работников (в сравнении с латышами — литовцами) быстро охладили наш пыл.
И только лишь третье (в 1809 году) "движенье на север", наконец, удалось! Мы отобрали у шведов Финляндию и партизанской "финской войной" не пустили русских к сему лакомому куску.
Финны оказались прекраснейшими работниками и совершенно не протестовали массовому строительству верфей, заводов и фабрик. "Бандитские" деньги, наконец, смогли "осесть", да "отмыться.
С первых рук — доложу, — осенью 1811 года все у нас говорили только лишь о финском лесе и рудах, рыбе и фосфоре. Родственники мои, не таясь, обсуждали, что надобно — "пока не поздно перебираться в Финляндию", ибо "рижский гешефт нам в убыток.
Считалось, что "от Риги до Гельсингфорса — полдня морем" и "мы будем приезжать домой — отдыхать на Рижское взморье". Но… Латвию все уже воспринимали, как "отчий дом" и "воспоминания детства" — "кои мы обязаны помнить.
Так нынешние американские нувориши собирались "капельку подзаработать в Америке.
"Мы разбогатеем и, конечно, вернемся!" "У нас тут Корни, Отечество и милая Родина!" — говорили они.
Но… Вернулись не все. Прочие ж устроили Революцию и "скинули ненавистное колониальное Иго"…
Я не думаю, что кто-нибудь из моих друзей, знакомых и родственников когда-нибудь вернется к "брошенным очагам". Все мы — уже больше финны, нежели — латыши…
Я доподлинно знаю, что мой отец — Карл Уллманис, уступая "подельникам" (или — "компаньонам"?), пару раз собирался "переносить семейный гешефт в Гельсингфорс", но всякий раз "передумывал.
Его можно понять, — в Риге он почитался "Природным Хозяином", а в Гельсингфорсе… К тому же ему было уже за пятьдесят, а в таком возрасте тяжело все менять.
Ходит слух, что убил его не осколочек, но хитрая бритва, выпущенная из особых приспособлений, коими так гордится "Бандитская Рига". Все участники тех событий погибли и правду сыскать мудрено, но… Известно, что к лету 1812 года Бенкендорфы утратили влиянье на Ригу и латышей. Объясню поподробнее.
Осенью 1811 года наша семья собралась на этакий семейный Совет по вопросу — как быть? Стоит ли переводить капиталы в Финляндию? Каково наше место в грядущей Войне России и Франции? Отношенье к "жидам", — кто мы?
Бенкендорфы к этому дню включили в себя и евреев, и русских, и немцев, и латышей! Появились в нашей семье и армяне, и татары, и шведы… В сих условиях наше главенство в "Нацистской партии" воспринималось всеми, как дурной анекдот! (Навроде того, что "два самых известных нациста Моссальский, да Израэлянц!")
Мне, как старшему из мужчин (отец мой был — не барон и семье моей не указ), предоставили первое слово и я сказал так:
— Прежний мир доживает последние дни. Я долго прожил во Франции и из первых рук доложу: там развилась людоедская экономика. Промышленное производство этой страны совершенно неконкурентоспособно по причине разрухи и гибели наемных работников. Стоит Антихристу отказаться от войн и страна его рухнет.
Отсюда рано, иль поздно — или все мы станем одной гигантской, католической Францией с Террором, бессудными казнями, разрухой и нищетой, иль — с Террором и Антихристом будет покончено.
В сущности, у нас нет с вами выбора. Проиграет ли Россия войну, иль тамошние масоны сдадутся без боя — всех нас ждет гильотина, а жен и доченек наших — судьба в сто крат худшая…
Разговор наш был в Вассерфаллене. За окном валил влажный снег и в зале было не протолкнуться. Многие сильно курили и казалось, что клубы тьмы не только бушуют на улице, но и сгущаются над нашими головами… Кто-то крикнул:
— Мы не пойдем в услужение к русским!" — и прочие одобрительно зашумели. Тогда я стукнул кулаком по столу:
— А куда мы с вами денемся?! Поймите главную вещь! Чем бы не кончилась эта война — мир уже никогда не будет таким!
Я не беру случай нашего проигрыша — все мы в сием раскладе покойники и не о чем тут лясы точить. Я спрашиваю вас — что будет после того, как мы победим? Что?!
Родственники мои растерялись и призадумались. Никто не осмелился выступить и пойти против меня, ибо я у моей родни слыл за самого умного. Все стали шушукаться и я взял быка за рога:
— Давайте взглянем правде в глаза. Кто мы?! Разбойники, да пираты. Все наши гешефты с заводами — лишь прикрытие для содержания наших банд, коими мы постоянно шерстим католиков.
Вообразите себе, что мы — победили. В Европе установился мир. Долгожданный и благодатный мир… А у нас — бандитское государство.
Маленькое, без природных ресурсов, но многочисленными врагами БАНДИТСКОЕ ЦАРСТВО! Сколь его могут терпеть?!
Родственники мои зашумели. Сперва недовольно, потом пошли споры, а затем… Затем кто-то крикнул:
— Что ты предлагаешь?! Жить-то нам как-то надо? Чем кормить семьи? Что сказать людям, ежели мы все вдруг "завязываем"?
— А мы не "завязываем"! Я не предлагаю что-либо изменять!
Грохнул смех. Кто-то заливисто свистнул и выкрикнул:
— Мы теперь как монашки! Беременные! — и родственники мои закатились от хохота.
— Я не верю в исправление ни вас, ни себя. Черного кобеля не отмыть добела. Запрети я вам жить "как вчера" и — недалеко до беды.
Но я вспоминаю историю. Из нее следует, что многочисленные пираты кончали на виселице. За исключением исключений. Я предлагаю путь Дрейка и Моргана!
Шум стих. Зал напряженно слушал меня.
— Граф Аракчеев мне — родной дядюшка. Мы обсуждали с ним сей вопрос и он согласен со мной, что Империи нужна Жандармерия и Пограничная стража. Нам нужен сыск. Уголовный и политический.
Возглавить его должны дворяне и офицеры. Русские офицеры. Дворяне Российской Империи…
Кто-то присвистнул еще раз:
— Кровь — меж нами и русскими! Нас они не возьмут. Да и мы — к ним не пойдем!
Раздался всеобщий шум, все вскочили и крохотный зал сразу наполнился. Я же взобрался на стол и, перекрикивая всех моих родственников, заорал:
— Да — выслушайте! Друзья познаются в Беде! Русские потеряли почти всех своих офицеров. Я спрашивал Аракчеева и он обещался — любой дворянин, пришедший сегодня на русскую службу, получит чин и солдат. Увы, необученных.
Но всякий, кто в смертный час стоит в одном строю с русскими — с того дня для Империи — "Русский"!
Все, что бы ни было до сего дня — Забыто. Вычеркнуто. Вы станете баронами, полковниками, да генералами Российской Империи!
Мы с дядей уже ходили с сиим к кузену моему — Императору. И вот документ, — он обещал, что все вы пожизненно избавитесь от всех налогов и податей!
Переедем в Финляндию, настроим там фабрик, да верфей и — ни одной копейки в казну! Вы слышите — ни копейки, ни пфеннига!
И ежели вам не терпится резать католиков, — обещаю: служить вы будете на границах с католиками, да жандармами в губерниях униатских, да католических. А там уж — сами решайте, — тамошние католики — все в вашей Власти!
Затеялся большой шум. Самые "невменяемые" стали кричать:
— Не пойдем в услужение к русским! НЕ ПОЙДЕМ! Александр — предатель! Не слушайте вы его! Он стакнулся с русскими свиньями!
Мои друзья и сторонники схватили таких за грудки. Пошли было страшные оскорбления, когда я, стоя над дракою на столе, крикнул:
— Думайте, что хотите! Только я — Забочусь о вас! Я даю вам шанс Примиренья с Законами! Те ж, кто не с нами — будут без жалости уничтожены! Мной уничтожены!
Но Вы — родственники мои и я прошу Вас, не принуждайте меня убивать вас во имя Свободы и Родины!
Кто-то крикнул в ответ:
— Как ты, Иуда, смеешь говорить о Свободе — после того, что ты нам тут сказал?!
— Смею! Чего жаждете Вы?! Свободы пиратов с разбойниками? Новой Тортуги в сердце Европы?! Так знайте же — пришел день и флоты цивилизованных стран стерли сие пиратское гнездо в порошок!
Никто не станет терпеть вас в середине Европы! Наша Родина не должна быть в глазах всего общества колыбелью бандитов с разбойниками! И я готов голыми руками рвать на куски всех, кто позорит Честь моей Родины. Надеюсь на вас…
Родственники мои вдруг все стихли и я почуял, что они смотрят на меня иными глазами — кто в страхе, кто — с уважением.
Потом все вышли на улицу и долго подставляли разгоряченные лица под мокрый снег, валивший с сурового "лютеранского" неба. Затем вернулись назад. Проголосовали.
Латыши поголовно отказались "идти под русских". "Серые" же бароны как один согласились и вечером того судьбоносного дня вступили "добровольцами" в русскую армию.
С того дня прошло много лет и теперь люди спрашивают:
— Вы известнейший "либерал", Александр Христофорович. Как же это Вас угораздило решать что-либо — голосованием?!
Я смеюсь над этим в ответ:
— Господа, — Глас Народа — Глас Божий! А вообще-то, любое голосование нужно готовить. Но хитрость же в том, что на самом деле это было — не голосование.
Я — наполовину еврей. И я чуял, что когда у нас ругаются "русский", под сим скрывается…
Не в русских дело. Кроме них латыши в разное время клялись в Ненависти к немцам, полякам и шведам. "Русские оккупанты" сегодня лишь жупел, собирательный образ врага для моих латышей. И я сознаю, что на месте "русского" с тем же успехом окажется "жид" — при неких условиях, да исторических обстоятельствах.
Я чуть-чуть сгустил краски в тот день. Я показал людям — не просто толпе, но относительно образованным людям — "соли нации" и моим родственникам то, как их видят со стороны. Я показал бездну, уже поглотившую ненавистную Польшу — бездну, кою не пощадят!
Польшу разъяли на части не за что-нибудь, но — Насилие ко всем "не-полякам" и "не-католикам". Чем же Латвия отлична от Польши?!
Так вот, — голосовали исключительно образованные, относительно культурные люди. Люди — привычные без обсуждений повиноваться Воле Главы Дома Бенкендорф. И в сиих — столь благоприятных для моего мненья условиях, я получил лишь чуть более двух третей голосов!
Что ж думать — о мнении простых латышей?
Именно поэтому, а не — "ни с того, ни с сего" я и принял решение перебираться в Финляндию. "Народное мнение" в Латвии уже сформировано и не мне, и ни вам — его "через колено ломать"!
Другое дело, что я (и может быть — вы!) понимаю, что такую страну ждут суровые времена. Но я ничего не могу с этим сделать!
Единственное, что я смог — я ознакомил еврейских братьев моих с итогами этого странного голосования и уже тогда в 1811 году Синедрион тайно решил покинуть Ригу после Войны.
"Нацистская" ж партия после того дня раскололась. Латыши, возглавляемые моим братом — Яном Уллманисом, обвинили меня в том, что я "продался русским" и все дальнейшие события нужно воспринимать, понимая сие…
Что же касаемо пиратских занятий… У Великой Войны могло быть два конца: либо всех нас вырезали б католики, либо граничили б мы теперь не с Польшей, но — Пруссией. (Как оно в итоге и — вышло.)
Грабить после Победы нам пришлось бы не польские, но — прусские корабли. Прусская сторона выказала мне озабоченность по сему поводу. Я обещал "что-то сделать.
В частных, приватных беседах с моими "серыми" сродниками я объяснял позицию моей прусской родни и "серые бароны" поспешили перейти на "немецкую сторону.
Латыши ж, в массе своей, выказали неприязнь к сим "сговорам" и сразу же после Войны прусский флот задержал с десяток судов брата моего Уллманиса. Капитаны с командами сих пиратских судов без лишнего шума были немедля расстреляны и с тех пор о пиратах на Балтике ни слуху, ни духу…
Государь опасался обученных егерей "лютеранской милиции" (стрелявших в русских в дни "финской") и… Все начало Войны мои "сродники" и верные им войска просидели в Финляндии.
В Риге же остались лишь латыши, кои верили — "Бенкендорфы продались", да матушкины евреи…
Как говорили впоследствии, — "В известный миг стороны терпели друг друга лишь потому, что предводитель простых латышей и предводительница богатых евреев любили друг друга. Стоило одному из них умереть междуусобица не заставила себя долго ждать!
Все это произошло на фоне чудовищных зверств Великой Войны.
Когда случилось Нашествие, всех не успевших удрать протестантов ждала ужаснейшая судьба. Та же самая, что и всех католиков — не успевших убраться в "не нашу" Литву осенью в дни "Дождевого Контрнаступления". Я никого не оправдываю. Обе стороны превзошли себя в массовых расправах с насилиями…
Однажды в Вене — на Венском Конгрессе, где мою сестру признали "военной преступницей", я спросил — как она дошла до жизни такой? Почему ее именем пугают детей — от Вильны до Кракова?
Мы сидели на травке под сияющим солнышком, под ногами у нас тек Дунай, щебетали какие-то птички. Война казалась кошмаром из страшного сна. Сестра сидела рядом со мной в форме полковника ее "волчиц" и грызла травинку. Длинную такую с метелкою на конце. Дашка, не вынимая сию метелочку изо рта, натянула потуже кожаную перчатку на левую руку:
— Входишь в деревню. Всех под прицелы на площадь. Всем на глаза повязки. Говоришь по-хорошему, что первый, кто поправит ее, будет наказан.
Они — не верят. Ни разу не верят… Тогда первому, кто тронет ее вырезают глаза. Не сразу. Дают возможность порыдать, попросить пощады пока палач точит нож. Но потом — все равно вырезают. Один глаз. "Из милосердия.
Говорят: "Второй глаз не тронем, ибо слепые рабы не нужны". Потом дозволяют выбрать — какой глаз меньше нужен. Почему-то все соглашаются на вырезание левого.
Когда идут резать глаз и жертва видит сие и кричит, прочие — сие слышат и ужасаются. Ужас — на слух, — всегда страшнее, чем наяву. Они ужасаются и — уже в нашей Власти.
Мол, пришла новая Власть — строгая, но справедливая. Обещала "глаз вырезать", и вот — пожалуйста. Говорит "рабы", стало быть — сохранит жизнь. А чего еще желать пленным?
Им дают длинные палки и они идут группами "по десять голов". Совершенно не связанные, но — с повязками на глазах. Идут ровно столько, чтоб немного измучиться и тогда мы объявляем привал.
На привале всех по очереди ведут "до ветру". После "вырезания глаза" обреченные исполняют приказы беспрекословно — сами спускают штаны (иль подымают юбки) и "присаживаются" на край длинного рва.
В сей миг надо встать за спиной, зажать рот левой рукой (надеваешь перчатку, чтоб не укусили!), а правой — скальпелем быстро ведешь по горлу… А еще — успеть толкнуть труп коленкою в спину, чтоб дерьмо, лезущее из него, не вывалилось на сапог…
Они даже… Как овцы на бойне… Руки их сжимают штаны, или юбки, а хрипы заглушает бравая строевая…
Сестра рассказывала сие так обыденно, будто резала колбасу. Я уж… на что видал виды, но и у меня пошел холодок по спине. Я, не веря ушам, спросил Дашку:
— И сколько… Сколько так можно за раз?
— По-разному. Как пойдет… Голов шестьсот за солнечный день. Но сие уже в Польше — в 1813-ом. А осенью — рано темнело…
Да и опыт приобрелся со временем… Быстрей дело пошло.
Человек сто. Или — двести? Нет — ближе к ста в первые дни.
Да… Где-то — сто с небольшим. Вроде того.
Я сидел рядом с собственною сестрой, матерью нашей с ней девочки и на меня веяло холодом…
Я не понимал… Я не мог осознать то, что она мне рассказывала.
Я — солдат. Я понимаю Войну. Я иной раз против любого Устава сам вешал пленных. Иной раз я отдавал иных (в основном — поляков) партизанам с московскими ополченцами. Крики тех, кто стрелял наших у Кремлевской стены, по сей день будят порой меня по ночам.
Но… "Волчицы" истребляли невинных баб, стариков, да детей!
Когда моя сестра сказала мне "сто", она имела в виду не мужиков, не вражеских пленных. "Сто" — это дети, немощные старики, да несчастные женщины (все как одна — по одному разу уже изнасилованные!) Это им "вырезали глаз" — по "их личному выбору"!
Это происходило не на многолюдной Руси, не в переполненной народом Европе. Это там — можно "вырезать тысячи"! А у нас — на наших болотах, "сто" — огромная цифра. Чудовищная.
Я не знал, что сказать…
По-прежнему чирикали птички, по-прежнему тек Дунай. Сестра моя брезгливо стряхнула с руки кожаную перчатку, скомкала ее и бросила в плавно текущую воду. И…
Я посмотрел на родную сестру. Губы ее дрожали, на глазах навернулись первые слезы, и ее вдруг стало трясти.
Я вдруг осознал, что сие — не вся Правда. Да, я — прямо спросил ее, как сие было. Она мне ответила. И сие — Правда. Но…
Как Человек Чести она не могла солгать мне. Да и я, как жандарм, сразу же уловил бы малейшую фальшь! Но своим отношением я обидел ее. Я единственный родной для нее Человек, — чуть было — не понял собственную сестру!
Правда — она разная. То, что сказала мне Дашка — это ж ведь только лишь одна грань Правды про ту Проклятую Войну!
И тогда я обнял милую Дашку, расцеловал ее и шепнул:
— Как ты вообще — стала Волчицею? Почему..?
"Когда наши взяли Курляндию, все думали, что мы все — латыши. Единая Кровь. Матушка даже заставляла брататься наших с курляндцами… Во время сих браков в Курляндию завозили латышей-протестантов. И когда началась Война…
Я не знаю, что с ними делали в сердце Курляндии. Я была в Риге. У меня только что родилась дочь (твоя дочь!) и я кормила Эрику грудью, не взяв к ней кормилицу. Мне нравилось кормить ее грудью…
Потом началась Война и в Ригу бежали многие протестанты. Они рассказывали страшные вещи и я им не верила.
Я была с тобою в Париже, зналась со многими якобинцами и знала их, как образованных, культурных людей. А тут… Какие-то страшные сказки из прошлого!
Я говорила всем: "Мы живем в девятнадцатом веке! На дворе Просвещение! Того, о чем вы рассказываете — не может быть, потому что… не может быть никогда!
И люди тогда умолкали, отворачивались от меня и я дальше баюкала мою девочку.
А потом… Вокруг, конечно, стреляли, но Эрике нужен был свежий воздух и я повезла ее как-то на Даугаву.
Там был какой-то патруль, кто-то сказал мне, что — дальше нельзя и я еще удивилась, — неужто якобинцы перешли на наш берег?
Мне отвечали — "Нет", но… И тут все смутились и не знали, что сказать дальше. А я топнула перед ними ногой и велела: "Я — Наследница Хозяйки всех этих мест. Я могу ехать, куда я хочу и делать, что захочу ежели сие не угрожает мне и моей доченьке!
Меня пропустили. Я поставила люльку с Эрикой на каком-то пригорке, пошла, попила воду из какого-то ручейка, а потом посмотрела на Даугаву. Там что-то плыло. Какой-то плот… И на нем что-то высилось и дымилось.
Я прикрыла рукой глаза от ясного солнца и пригляделась. Потом меня бросило на колени и вырвало.
Там было…
Там была жаровня и вертел. А на вертеле — копченый ребеночек. Насквозь… Вставили палку в попочку, а вышла она — вот тут вот — над ребрышками. И огромный плакат — "Жаркое по-лютерански.
Меня стало трясти… Я крикнула: "Немедля снять!", — а мне ответили: "Невозможно, Ваше Высочество! Снайперы…
Знаешь, ты был, наверное, там… Даугава в том месте имеет большую излучину, так католики на наших глазах убивали детей, молодых девиц, да беременных, а потом спускали их на плотах по реке… И их фузеи били на восемьсот шагов, а наши лишь на семьсот и мы ничего не могли сделать!
И вот, вообрази, сии плоты — с трупами, с еще живыми, умирающими людьми плыли так чуть ли не к Риге! Несчастные кричали и умирали у нас на глазах, а мы НИКАК, НИЧЕМ НЕ МОГЛИ ИМ ПОМОЧЬ! Хотелось просто выть от бессилия…
Я бежала с того страшного места, прижимая Эрику к груди и в глазах стоял тот копченый ребеночек и я знала — с Эрикой они сделают то же самое!
Вечером этого ж дня я нашла Эрике кормилицу и просила выдать мне "длинный штуцер". И оптический прицел для него.
Да, я знала, что "длинный штуцер" негоден для нормальной войны, ибо его долго перезаряжать. Но, — я догадывалась, что через Даугаву они не посмеют, а стало быть у меня есть некий шанс. "Винтовка" же, или — "длинный штуцер" бьет на полторы тысячи шагов вместо обыденных семисот.
Я побоялась идти на реку одна и подговорила с собой моих школьных подруг. Мы немного потренировались, постреляли из "оптики" и где-то через неделю вышли на реку.
Когда поплыл новый плот, на коем еще кто-то там шевелился (я приказала пропускать плоты с "верными трупами"), пара "охотников" с баграми побежали сей плот вылавливать. Потом на том берегу я заметила фузилера и нажала на спуск.
Голову его разнесло на куски и я… Я впервые в жизни убила какого-то человека и лишь радовалась! Затем еще одного, и еще…
Пришел день и мы так уверились в наших силах, что стали выползать на самую кромку нашего берега и даже — отстреливали палачей, пытавших и убивавших детей протестантов — там, на той стороне излучины. И враг решил нас "убрать.
Настал день, когда…
Вообрази: плот, а на нем вроде виселицы. Но на конце веревки не петля, а здоровенный трезубый крючок. И крючок этот загнан в попочку маленькой грудной девочки и она уже не орет от боли, а хрипит и слабо так шевелит в воздухе ручками…
Мужиков поблизости не было и моя подружка — Таня фон Рейхлов сама подтянула плот ближе к берегу, а мы ее прикрывали, а потом держали за веревку, когда Таня стала снимать малышку с крючка…
Там была такая пружина… Как только девочку сняли, боек с размаху ударил по детонатору… А бомба была в основании виселицы — между бревен.
Таню разорвало на месте в клочья. Еще двух "волчиц" убило летящими бревнами, а меня и еще двоих ужасно контузило и отбросило на открытое место — прямо под прицел к якобинцам.
Они стали стрелять… По моим погонам они ясно видели, что я командир и поэтому меня они "берегли напоследок". Девчонкам прострелили руки и ноги в локтях и коленях… А последние пули (с насечками — ну, ты знаешь!) стреляли в живот, чтоб кишки — в разные стороны и раненых нельзя было даже и вынести…
Затем один из убийц крикнул мне на латышском:
— У тебя красивые ноги, рижская сучка! Не забудь хорошенько подмыть их, когда мы войдем в вашу Ригу!" — вскинул фузею и выстрелил… От боли я потеряла сознание.
Потом уже выяснилось, что — зря они так… Пока глумились они над моими товарками, наши успели подтащить пару мортир и — давай бить навесными осколочными…
Убийцы сразу же убежали, а меня смогли вынести из-под огня. Локтевой сустав и все кости в локте были раздроблены, а сама рука болталась на сосудах и сухожилиях. Дядя Шимон скрепил кости обычным болтом так, чтобы я могла снимать и одевать что-нибудь с длинными рукавами (локоть свой я теперь не покажу даже любовнику!), но рука моя гнется в плече, да кисти… Я даже пишу теперь — левой!
Когда я смогла ходить, наши перешли уже в контрнаступление и я опять возглавляла "волчиц". Начинали мы — "баронессами", а теперь у меня служили — "простые латышки". И у них все было проще…
Мужчины ушли, а нас оставили "охранять Даугаву"…
В первое время я не знала, чем "развлекаются" мои "девочки", но однажды я "не во время" прибыла с проверкою в один батальон… Там я и увидала впервые, как "режут католиков". Мне, как командирше вот всего этого — сразу же предложили "поквитаться за руку и вообще — всех наших". Я… Я ужаснулась.
И тогда одна из моих лучших подруг поняла все и сказала:
"Уезжай. Я скажу всем, что у тебя больная рука. Ты — не можешь держать в руке скальпель. Они поймут. Ты же ведь — все это затеяла!
И тогда я поняла… Ежели я сию минуту уеду, я никогда себе этого не прощу. Я и впрямь — "все это затеяла". Я и впрямь виновата в том, что эти все женщины (простые крестьянки!) потеряли человеческий облик и как фурии мстят за тысячи несчастных детей, замученных лишь за Веру родителей. И тогда я просила дать мне "перчатку и скальпель"…
Скальпель стал для нас — знак отличия. Латышки, да немки попроще "работали бритвой", и лишь баронессы "держали скальпель". Считалось, что от него "разрез чище" и жертва не мучится, ибо скальпель не делает рваных ран. Да и…
Мне с моей "кочергою" вместо правой руки и несподручно было с короткою бритвой. А у скальпеля — ручка чуть подлинней.
А что б ты делал на моем месте?!
Я не знал, что сказать. Наверно, я б сам взял в таком случае бритву… Да, конечно — обязательно б взял.
Я же ведь Командир и не смею идти против собственных же солдат! Ежели они считают, что "так положено", я б сам — стал бы резать! Детей, старух, да — беременных…
Я обнял крепче сестру, положил ее голову к себе на плечо и она вдруг горько заплакала…
Так плачут матери, потерявшие своего малыша.
Тут есть один важный момент.
Сто лет назад моего прадеда убивали в Швейцарии лишь за то, что он "якшался с евреями". (Через много лет Вольтер скажет: "Нынешний гуманизм родился как протест одного-единственного человека, осмелившегося уйти от толпы. Эйлер велик не тем, что он — Великий Ученый. Эйлер велик тем, что он — Человек!")
Через пятнадцать лет после этого на Руси убивали немцев лишь за то, что они — немцы. Но теперь уже были люди — единицы, — сущая горстка, объявившие всем: "Мы ничего не можем поделать с тем, что произошло. Но мы, как частные лица, смеем лично не уважать Государство, идущее на такой шаг!
Минуло еще пятнадцать годков и в Ливонии малышей учили убивать иноверцев — походя, как в игре. Но делали сие — как бы исподтишка, опасаясь осуждения общества. Мир же зачитывался трудами Дидро и Руссо. И Жизнь Человеческая впервые стала "Священной". Увы, пока только лишь на бумаге…
Еще через пятнадцать лет католических девочек в центре Европы угоняли в протестантское рабство и это воспринималось в порядке вещей. Но малейшее сочувствие к их судьбе сразу же нашло понимание — пока, к сожалению, в высших кругах. Но этого было достаточно, чтоб впервые возникло требование о безусловном запрещении Рабства!
Затем по Польше прокатились "погромы". В сущности — детские шалости в сравнении с тем, что делали кальвинисты. Но — впервые в Истории культурные и образованные люди всех наций единогласно "прокляли погромщиков"! Впервые целая страна была осуждена международным судом. Международный суд впервые сказал: "Польша будет разделена и разъята на части за нарочную государственную политику к Инородцам, да Иноверцам!
И прочие Государства задумались. Вообразите себе — по всему миру, — и в "просвещенной" Великобритании (подавлявшей ирландские бунты), и в "дикой" Османской Империи (угнетающей вообще всех!) появились Законы, спасительные для меньшинств!
Прошло еще лет пятнадцать… Завершилась самая страшная из всех Войн, когда-либо пережитых человечеством. И впервые возник Международный Процесс, на коем судили — и Победителей. За бесчеловечное отношение к побежденным.
Нет, в Вене так и не осудили, не посадили, и не повесили никого из "военных преступников". Просто весь мир, наконец, уяснил для себя — даже на Войне, даже там — есть границы дозволенного!
Прошло без малого — лишь сто лет. Сто лет, перевернувших весь мир. За сей век мы дальше ушли от того Зверя, что рычит в каждом из нас, чем за всю историю человечества! Я не знаю — что, не знаю — как это выразить, но… Как будто мы сделали шаг и приблизились к Господу! И от этого — все мы стали чище, и лучше…
Я часто разговариваю с моею сестрой и из первых рук доложу, — она сама себе Судия. Люди же — Простили ее. И в сием — больший смысл, чем сие можно представить.
Господа, четверть века мы не знаем войн и насилий! Четверть века продолжается мир — самый долгий и благодатный из тех, кои знает История. И сие — славный знак!
Ежели на то — Воля Божия, Девятнадцатый Век станет веком всеобщего примирения и Прощения, а Двадцатый грядет Царством Божиим!
В 1809 году в Париже мы основали Ложу "Amis Reunis", провозгласив ее Целью — "Мир и Всеобщее Дружество на Земле.
Мы сказали друг другу:
"Много Крови пролилось за Историю. Много Обид, Насилия и Жестокостей обращают нас во Врагов. Но…
Возьмемся за Руки, Друзья! Ибо сие — первое, что мы можем сделать, чтоб Воссоединиться!"
Среди нас были литовцы. Не смею называть их имен — "Amis Reunis" почитается лютеранскою Ложею, но…
Когда католики заняли Литву и Курляндию, литовцы сии, как могли, воздействовали на литовское народное мнение и в Литве не было массового истребления протестантов. Когда мы перешли в контрнаступление, массовые казни католиков миновали Литву, — тут уж постарались мои лютеранские друзья по "Реунис.
На Венском Конгрессе я встретил литовскую делегацию, и, подойдя к ним, протянул мою руку, сказав:
— Спасибо Вам, Братья мои, что пощадили Вы единоверцев моих в начале Нашествия. Дружбы сией я — не забуду!
Средь литовцев все — заклятые враги дома Бенкендорфов, а мы — клялись в Мести почти что ко всем литовцам той делегации. Но…
В тот день престарелый Князь Радзивилл вышел из рядов своей свиты, пожал руку мою, поклонился и произнес:
— Спасибо Вам, Братья наши, за то что пощадили вы наш народ… Путь начинается с первого шага, а дружба с рукопожатия. У нас есть общий враг не пора ли забыть древнюю свару?!
Через неделю мы в присутствии русской, прусской, английской, австрийской, французской, голландской и шведской комиссий провели наконец "вечную границу" меж Литвою и Латвией. (Верней, была подтверждена историческая граница меж "Литвою" и "Орденом".)
Прошло четверть века. Тяжко рубцуются старые раны. Но вот уже десять лет, как в приграничных областях Литвы и Курляндии люди женятся меж собой, а латыши и литовцы зовут себя "сродниками".
Придет день и моя Родина станет Свободной. Так вот — в тот же день мы сделаем все, чтоб Свободу сию получила кроме нас и Литва, а литовцы, надеюсь, помогут отстоять нам наши Права!
"AMIS REUNIS".
Из первых рук доложу: в Курляндии были физически истреблены все протестанты. Все — до единого.
Как я уже доложил, — в Литве протестантские дети и женщины (после естественных изнасилований — разумеется) "стали рабами" католиков, но им сохранили жизнь. Невольно напрашивается параллель с Эстонией — там католики "ущемлены в правах", но "смеют жить". В отличие от нашего края. Из того по народному мнению: "литовцы хорошо выказали себя" и "невиновны во всех этих ужасах.
Массовые экзекуции прокатились лишь по Курляндии, да Северной Польше, окончательно ставшей после этого — Пруссией. Но речь не шла о "тотальном уничтожении". "Волчицы" начисто вырезали несчастных лишь в местах своих дислокаций.
Из всего этого — вам чуть более ясно: народ с обеих сторон рвался в драку. Народные ополчения с обеих сторон дрались так, что Кровь хлестала потоками… Осада Риги вылилась в беспримерную кровавую баню, когда стороны фактически дрались стенка на стенку!
Вот эту-то кашу и расхлебывала моя милая матушка.
Стоило пасть моему отцу, сразу же пошла буча. Немецкие родственники мои ушли на Войну, а семьи многих из них "обживали Финляндию". Латыши ж, получив полное превосходство, желали "скинуть ненавистное жидовское Иго.
Единственным, кто остановил их, был мой брат — Озоль. Брат мой, к счастию, остался мне верен:
— Против Саши я не пойду. Он — старший сын и Наследник, ему и Держать нашу Власть!
Ему говорили:
— Пока его нет — ты мог бы жить Регентом!", — на сие мой брат, по-латышски — неспешно подумавши, отвечал:
— Власть — как сладкая женщина. "Кувыркнешься" с ней один раз, а потом придет муж…
Кто ж ее — "пользованную" просто так назад-то возьмет?! И будут у меня с братом моим всякие Разбирательства… До Смерти.
И… Ежели убьет он — вы же скажете: "Поделом Узурпатору!" А ежели я: "Братоубийца!" Ведь…
Обещал я ему. Перед Господом Обещал!
И ежели и у нас — в наших краях брат покривит душой против старшего грядет Царство Антихриста!
Были люди, коим рассуждения брата моего показались дики. Они поспешили сказать, что "Власть немцев кончена!" и стали божиться, что именно они-то и убили отца моего — Карла Уллманиса. Вскоре матушка моя была "вызвана на обряд Посвященья во Власть" каких-то совершенных лунатиков.
Матушка, конечно же, отказалась и чернь стала ей угрожать. Тогда сестра моя Доротея (еще весьма слабая от ранения в руку) вызвалась "прибыть вместо нее". Латыши сочли сие знаком "раскола среди жидов" и страшно обрадовались. "Новая Власть" поспешила объявить Дашку "единственной законной Наследницей" всего состояния Карла Уллманиса и сразу же успокоилась…
В день "Помазания на трон" какого-то из латышей, Дашка по замыслу должна была лично благословить его "от лица прежней Власти". Так как она считалась "национальным Героем" и "современной воительницей", ее не слишком обыскивали и сестра пронесла в кирху двуствольный нарезной пистолет с гильзовыми патронами.
Ее, конечно, "пощупали" охранники нового "герцога" (якобы в поисках спрятанного оружия), но в лубок с раненою рукой заглянуть не додумались. Ну а, — "Дать потрогать и дать — огромная разница!
Был прохладный, ветреный день, огромное стеченье народа на площади и самозванец должен был идти снизу вверх по лестнице в кирху. Дашка же, объявив себя иудейкой, отказалась заходить в христианскую церковь и "обряд передачи Власти" решили "сотворить" на крыльце — "на глазах у народа", "на свежем воздухе.
По словам очевидцев, Дашка вдруг расчихалась и все, думая, что у нее очередной приступ "сенной болезни", отвернулись на миг, чтоб дать больной высморкаться. "Самозванец" даже захохотал, указывая на нее и говоря латышам:
— У нас была прогнившая Власть и больные Наследники. Ну да что взять с этих жидов, да жидовок!
При этом он на миг отвернулся вниз — на толпу, а потом раздался общий крик ужаса. "Самозванец" поднял голову и увидал над собой дуло Дашкиного пистолета и услышал слова:
— Тебе привет от Карлиса Уллманиса!
Грянул выстрел. На глазах всех голова "самозванца" разлетелась на части, а сестра, обернувшись, пустила вторую пулю в упор в сына несчастного — тот, не подумав, бежал со всех ног к отцу…
Выстрел был с десяти шагов, юноша качнулся и стал валиться на ступени церковной лестницы, сестра же моя закричала:
— Ко мне — мои родичи! Жеребца сюда! Ливонского Жеребца!
Откуда-то вынесли стяг Бенкендорфов. Уллманисы и "незаконные" латышские "сродники" Бенкендорфов окружили сестру. Враги же нашего дома, видя гибель сразу двух своих предводителей, оробели и дали увлечь себя общей панике.
К вечеру все было кончено. Сестра с моей матушкой приняли в Ратуше делегацию латышей и "простили их". От всех не укрылось при этом, что стол возглавила моя родная сестра — Доротея фон Ливен, матушка ж сидела чуть за спиной у нее. (Там, где в ее времена обычно сидел ее исповедник и реббе Арья бен Леви.)
Когда сестра встала из-за стола, чтоб "принять Преданность", кровь ее из лубка отдельными каплями стала звенеть прямо на пол. Дашка была смертельно бледна, но…
Череда покорных ей вождей кланов не осмелилась — ни разойтись, ни предложить ей присесть.
Первый же человек встал пред сестрой моей на колени, пальцем коснулся лужицы крови перед ним на полу, на миг приложил палец к губам и поцеловал его. Тогда сестра моя усмехнулась:
— Ну, и какова на вкус Кровь Хозяина?
Ее подданный поклонился и отвечал:
— Так же сладостна, как Святое Причастие!
Лишь тогда сестра моя милостиво кивнула ему и заметила:
— Раз так, — могли бы целовать саму Кровь, но не — палец! Или же мне снять сапоги?! Ведь вам моя нога больше нравится?
Вообразите, — латыши лишь втянули в себя свои винные головы и целовали не пальцы, но залитый сестриной кровью пол Ратуши.
В нашем доме мы все — "либералы". Аж дух захватывает!
Казалось бы, — все вернулось на круги своя. Но… Произошедшие в дальнейшем события немцы связывают с тем, что "жиды разбаловали латышей", а латыши — "Хозяйка наша была чересчур жестока к нам!
Это не удивительно. Это я рос сызмальства атаманом банды крохотных латышей и привык воспринимать их, как ровню. Когда я попал в Колледж, кулаки латышей спасли меня от больших неприятностей. Мое отношение к латышам сему соответствовало.
Сестра же моя выросла в окружении маленьких баронесс, а потом стала фрейлиной нашей бабушки. С "простыми девочками" она встречалась постольку-поскольку, — в Вассерфаллене на каникулах. И общение сие сводилось к тому, что "смердячки" мыли ее, да причесывали. Обратите внимание, что Вассерфаллен не в Латвии, но — Ливонии. Ливские девушки стали наперсницами, да дуэньями моей младшей сестры. Им она поверяла свои девичьи тайны с секретами. А ливы традиционно не дружны к латышам.
Согласно древней традиции, "латыши работали на земле, ливы же служили в баронской армии". Из этого получилось, что некогда многочисленные племена ливов "обратились в ничто", зато латыши расплодились на "ливской" земле. Объяснение сему просто: солдат оставляет за собой меньше потомства, чем крестьянин, и семья его вынуждена жить "без мужика". Много женщина одна не наработает и для обеспечения солдатских семей (ливского корня) бароны принялись завозить на "ливскую пустошь" работников-латышей.
Чтобы русским стало понятнее, — "баре" в наших краях исключительно немцы, "крестьяне" из латышей, а ливы — солдаты с приказчиками. (В дни народных бунтов верхам это на руку — каратели из военных легко вешают бунтовщиков, ибо те им — не родственники.)
По сей день Доротея скажет, что "правила она хорошо". А ежели и пошли недовольные, так она всегда относилась к простому люду из принципа: "Одобрительно, но без потачки!
Сей принцип она усвоила из "Учебника светских манер для юных барышень". Труд сей датирован шестнадцатым веком. Веком Ивана Грозного, да Ночи Святого Варфоломея…
Я читал сей учебник, — весьма забавная вещь. К примеру, — как отставлять в сторону пальчик, когда прижигаешь раскаленною кочергой "срамное место" еретику. Иль почему — много мелких порезов при пытке предпочтительней одного, но — глубокого?
В общем, — в простой, незатейливой и весьма занимательной форме неизвестный автор тех лет посвящал "юных барышень" в тонкости анатомии и физиологии, религии и юриспруденции, а также — химии и медицине. В смысле лекарств, порохов и всяких там ядов…
Все это, по мнению автора, должно было очень помочь маленькой баронессе — найти свое место в жизни в ту нелегкую пору…
Учебник необычайно затрепан и явно зачитан. Многие страницы настолько затерты, что милые баронессы, штудируя сей изумительный труд, подводили готический шрифт своими чернилами. Кое-где на страницах запеклось что-то бурое…
Как бы там ни было — в день Бородина матушка на заседании в Ратуше вскочила вдруг с места, схватившись одной рукою за сердце, а другой — за голову с криком:
— Саша! Сашенька!" — а потом упала на пол замертво и пару часов была без признаков жизни. Когда же сам Шимон Боткин уже опасался самого страшного, матушка вдруг очнулась, вцепилась костлявыми пальцами в грудки врачу и четко, но ясно произнесла:
— Саша при смерти. Только ты сможешь спасти его! Собирайте карету, дайте мне мои камушки. Надо проехать через вражьи посты… Собирайся, Шимон, бери инструменты — мой сын умирает. Но ты сдохнешь прежде него. Понял?" — а чего ж тут было не понимать?
Занятно, но латыши сразу поверили в матушкины слова. Они решили: "Ведьма знает, что говорит. Сын ее — при Смерти! Надобен Новый Хозяин!
Согласно обычаю, Права на Лифляндию переходили теперь к моей "языческой" дочке — Катинке, да "чреву" Маргит. Катинка была католичкою и ей требовался лютеранский Регент. Равно как и — не родившемуся ребенку от Маргит.
Регентом сиим мог быть лишь мой брат — "Озоль" Уллманис.
Но зачем ему сия перхоть?! Жизнь католички в наших краях не стоила выеденного яйца, женское ж "пузо" — не конкурент…
Может быть — сего б не случилось, будь жива моя Ялечка…
Она не усидела в "родных" Озолях и, как началась война, поехала в Ригу. Сперва она пыталась стать снайпером, но менять Веру ради того она не решилась, а католичкам штуцеров не давали.
Тут средь полячек пошло поветрие. Они надевали на голову белые косынки с красным ("георгиевским") крестом и выбегали на поле боя, вынося своих раненых. Через пару дней сию моду подхватили и лютеранки. Наши девушки, в пику католичкам, носили черную косынку с белым ("тевтонским") крестом.
Но Ялька была ревностной католичкой… Она надела белую косынку с красным крестом и стала спасать лютеран — католичкою. Полякам сие не понравилось и они в нее стали постреливать.
Сперва просто попугивали, но Ялька не обратила внимания и в конце июля какой-то польский петух влепил ей пулю в голову.
Когда Ялька рухнула наземь, никто не понял — что с ней. Многие думали, что она поскользнулась… Только когда к ней подбежали прочие лютеранки, правда вышла наружу.
На другой день добрая половина всех лютеранок вышли не с черными, но "георгиевскими" платками. Вечером не стало еще двух…
На третий день те самые девушки, кои давеча шли спасать наших раненых, получили винтовки с оптическими прицелами. Больше раненых никто не спасал…
Когда война покатилась на запад, нахождение снайперских принадлежностей в польской семье приводило к казни всего семейства. А за "георгиевскую" косынку полячек… скажем так — мучили насмерть.
Ибо… После смерти моей жены, остальные литвинки тоже пошли в снайпера, а детей оставили под охраною в Озолях.
После матушкиного обморока (и дня Бородина) неизвестные (по мнению латышей — конечно, католики!) проникли в Озоли и…
Узнать Катинку труда не составило, — она была выше прочих. Ее схватили, сломали руки, и по очереди сгнушались. Она — умерла…
К вечеру того дня, как пришли известия с Озолей, против дома нашего собралась большая толпа латышей, кои "лаяли евреев и немцев", требуя от них — "убираться из нашего города.
К бунтующим пошла моя матушка, ее сразу же окружили…
Внезапно со стороны "дома Бенкендорфов" раздались частые выстрелы, крики и грохот ломаемой мебели. Через миг распахнулись "парадные двери" и оттуда выбежало несколько "жидов"-егерей, выводивших "среди себя" мою Маргит. Многие из них были ранены…
Манием руки матушка моя разогнала толпу, сама присоединилась к процессии и они бросились бежать к домам гетто. (Из "нашего" дома все время палили им в спину из штуцеров.)
Матушкины евреи ценой жизни спасли мою Маргит — по рассказам, неизвестные "подобрали ключи" от "черного хода" и были уже у дверей "роженицы", когда "жиды" преградили им путь…
Пошла перестрелка. К счастию, — сестра моя с крохотною Эрикой жила в казармах Рижского Конно-егерского, почитаясь всеми, как "дочь и Наследница" нашего с нею батюшки.
"Бунт народный" бессмыслен и беспощаден. Почти все баронские семьи (а сами бароны в ту пору служили в имперской армии) при первых признаках мятежа, бросив все, бежали к казармам. Многие баронессы в тот день впервые взяли в руки оружие, "добровольцами" ж к моей сестре пошли почти дети крохотные бароны в возрасте от десяти до четырнадцати! (Более старшие уже ушли с родителями в русскую армию.)
К счастию, — нарезное оружие с "унитарным патроном" позволяет стрелять из него без особого навыка. Так что если наш огонь в этот день и не был прицелен, все компенсировалось его большой плотностью и темпом стрельбы. (Десятилетние пареньки с особым жаром приняли команду Доротеи фон Ливен: "Огня не жалеть!")
Но самый главный удар в этот день выпал на "жидовскую кавалерию". Она в первые же минуты бунта понесла решительные потери, ибо заговорщики стреляли со всех окон и даже — крыш. Но силы латышей, к счастию, разделились, а сестра моя выказала недурной полководческий дар, выбив бунтующих из Цитадели, и — ценой единственных за день тяжких потерь заняла Арсенал.
Впоследствии она часто смеялась, что причиной тому стала ее раненая рука. "Нрав Жеребцов" постоянно толкал ее на всякие подвиги, но раненая рука "не пускала", — куда уж женщине в рукопашную, да с перебитой правой рукой?! В итоге, — сестра весь тот день провела за штабным столом над картою города, а "геройствовали" те, кому это положено. Ко всеобщему удовольствию.
Ибо, — брат мой Озоль Уллманис в отличие от сестры "увлекся сражением", сам помчался "драться на улицы" и там, где он был — враг сразу же наступал. Зато сестра вовремя перебрасывала резервы и… отступала. Но за каждый шаг, за каждый дом, каждую улицу латыши платили огромную цену и вскоре наступление выдохлось.
На Венском Конгрессе сестру мою принимал сам Меттерних. И они стали любовниками.
Сестре моей нравилось, что за нею ухаживает величайший из дипломатов и царедворцев Европы. Меттерних же по сей день гордится, что "любил единственную воительницу нашего времени", "удержавшую позицию женщинами и детьми, — один к тридцати"!
Это действительно так. Другое дело, что на "основных направлениях" Дашка оборонялась "кадровыми" против "повстанцев" и ее "кадровые" были вооружены до зубов, а "повстанцы" — вы понимаете. Не важно — Доротея ведь женщина!
Ее и впрямь — с той поры изображают исключительно в костюме валькирии. А она смеется в ответ:
— А я в тот день — ни разу не выстрелила!
Туже пришлось матушке с Маргит. Матушка моя была дважды ранена (оба раза легко) и один раз пуля царапнула Маргит.
К счастию, матушка моя изменила границу рижского гетто и до "жидовских домов" было рукой подать. Оттуда же — на подмогу матушкиным егерям бежали евреи из "рижской самообороны", да охранники многочисленных компаний, да банков…
В ответ мятежники взорвали одну из стен гетто и начался "рижский погром". (Впрочем, весьма недолгий. Стоило сестре занять Арсенал, прочие части повстанцев вышли из гетто и бросились на штурм Цитадели.)
К ночи в городе установилось хрупкое "двоевластие" — торговые кварталы и порт остались в наших руках; жилые ж районы перешли к "заговорщикам". За ними высилась Цитадель со всеми казармами, бастионы, да Арсенал — в наших руках.
Город обратился в "слоеный пирог" — с тем условием, что "начинка" сего пирога превосходила "тесто" в десятки раз! И при том — с одной стороны у нас оказалось оружие с пушками, но — кот наплакал людей, а с другой много отчаявшихся жидов, зато — мало оружия.
Но и "противник" в тот день понес решительные потери и не смел пойти на другой штурм.
Зато на другой стороне Бастионов — за Даугавой оживились поляки, кои сызнова принялись обстреливать Цитадель…
Спасение пришло откуда не ждали. В Риге стоят — два полка. Второй из них — Лифляндский Егерский (на коий рассчитывали наши враги) — весь день "хранил Верность Дому Бенкендорфов.
Офицеры его (под командой Винценгероде) объявили, что "не поддержат "новую" Власть, пока не прояснится Судьба Александра фон Бенкендорфа". А до той поры они обещали "Хранить Верность дому сему и не воевать — ни с Женою, Сестрою и Матерью Природного Господина, ни — Братом его…" No comments.
Неизвестно, чем бы все кончилось, ежели б "противник" сам себе не подгадил. Первый же Указ "новой Власти", объявлял "Латвию — Свободной от Жидов, Русских и Немцев", называя лишь латышей — "титульной нацией.
Сие вызвало неслыханные волнения в только что "нейтральном" Лифляндском полку. Латыши не учли, что сами они — в основном, — хуторяне. В Армию же со времен Ливонского Ордена немцы брали не латышей, но — ливов (за их "ливскую слепоту" и вытекающую из нее — легендарную меткость)! Ливы же по определению "новой Власти" — лишались всех прав, уравниваясь во всем чуть ли не с русскими…
С минуты объявления сией глупости Лифляндский Егерский "перешел к нам". (Помните "Королеву Марго" и ее продолжения? Дюма не пришлось много выдумывать, жизнь сама подсказала — как сие вышло два века назад…)
Пока латыши думали, как "пробивать оборону" моей сестры, "ливские егеря" внезапным ударом заняли прибрежные батареи. Три раза и затем еще два "условно" ударила пушка и из балтийской предутренней мглы вынырнул первый транспорт…
Никто не ждал русский десант так близко к берегу, но выяснилось, что Витгенштейн (давний любимец и протеже моей матушки) получил от Государя "особые полномочия", скопил "финскую" армию в Гельсингфорсе и теперь "пришел" не чрез Ирбенский пролив, но — прямиком из Финляндии.
Ирбенский пролив был "заставлен" плавучими минами и латыши уж уверились, что, пока целы рижские батареи, десанты им не грозят… Теперь же русские армии (ударной силой в коих были наши бароны, да их "карманные армии") посыпались через Рижский порт, как горошины из мешка!
За неделю Витгенштейн десантировал в Ригу двухсоттысячную "Финскую" армию и о всяческом мятеже можно было забыть. Армия сия сразу же пошла сквозь Латвийское Герцогство, кое до того запрещало всякое появление у нас русских, и якобинцы попросту растерялись, — чудовищный двухсоттысячный корпус нежданно зашел им во фланг, а Бонапарт уверял всех в Прочности наших границ! Он говорил: "Русские не посмеют! У них нету денег и они не обидят диаспору"!
Кто ж знал, что латыши нам так шибко нагадят…
Пятьдесят тысяч "мятежников" влились в общую армию и мудрый Витгенштейн сразу же расформировал все их полки. По сей день латыши служат с прочими лютеранами в общем строю и офицеры следят, чтоб они никогда не составляли более чем одну десятую войска.
Число ж русских — даже в "лютеранских" частях не должно быть менее одной пятой! Русские — веротерпимы и лучше всех уживаются в многонациональной среде, так что они играют роль этакой "смазки", сглаживающей межнациональные, да религиозные противоречия.
Вы удивитесь, — как же так: русские и в "лютеранах"?! Но существует мой личный Указ:
"Согласно Лютеру — всякий должен молиться на своем родном языке. Отсюда — ежели русский молится на "обыденном русском", он может и должен служить среди лютеран.
Кое-кто обвиняет меня в "поглощении русской паствы" и "растворении" немногочисленных русских в лютеранах Прибалтики.
Ну, сие изумительно — здравствуйте, — оказывается это я "ассимилирую русских в эстонцев и финнов"!
Ежели человек молится на "родном" языке, исповедует лютеранство — мне лично, — все равно — кто его дедушки с бабушками. Я повторю вслед за Павлом:
"Нет разницы ни в эллине, ни в иудее… Все люди — Братья и произошли от общих Праотца, да Праматери. Ежели человеку по душе жить среди лютеран; он нормально работает, а не пьет, или пачкает — назовите его хоть бы "негром", — это мой подданный. Пусть при этом он сто раз поляк, иль тысячу — русский. Это — мой человек.
Многие при сием сразу же замечают — русские "растворяются" именно в эстонцах, ливах, да финнах! Средь латышей же они (как вода с растительным маслом!) четко делятся меж собой.
Поэтому возникает странная вещь, — согласно переписи, "русских" больше всего именно среди латышей! А в так называемой "Эстонии", иль "Финляндии" их практически нет! При том, что все видят — в Ревеле с Гельсингфорсом в десять раз больше вывесок "на кириллице"!
Но сие скорее всего — вопрос национальной культуры, местных болот, да… ее "архаичности"…
Кстати, — ненависть и сопротивление латышей сыграли матушке добрую службу. Вчерашние "бунтари" из "северных замков", вернув себе прежнюю Власть, рассыпались в комплиментах "ненавистной жидовке". Глашатай их генерал, видный "нацист", публицист и мой троюродный дядюшка — барон фон Фок написал в своем "Норд Винд" ("Северном Ветре") открытое письмо моей матушке. (Выдержку из него я уже приводил, вот же прочее.)
"Сударыня, много Крови, Слез и Чернил пролилось меж нами и Вами в прежние времена.
Вы называли нас — "Отрыжкой Реакции", "Последним Островком Феодальной Европы" и прочее. Мы тоже Вас не щадили…
Вы возглавили сей народ — "ради Свободы его". От кого, спрашивается?! От русских?!! Как бы не так!
Шестьсот лет назад на земли сии прибыли наши прапредки. Они нашли чащобы, болота, да человеческие жертвоприношения. Знаете каков был первый Указ Архиепископа Альбрехта?!
"Запретить местным язычникам приносить пленных в жертву их темным Идолам.
Знаете, — как сии нелюди по сей день казнят своих пленных? Я имею в виду не одних лютеран, — на том берегу Даугавы — такие же латыши, но католики. Эти бьют тех, те — этих, но они казнят врагов именно так, как шестьсот лет назад сие видел Альбрехт…
Так, как сие описано в "Поклонении Зверю" — на страницах "Молота Ведьм" того времени…
Двести лет наши предки вычищали от скверны эту страну. Двести лет никто не жил на болотах, но лишь "служил" здесь, ибо замки, дома, да "земля" крестоносцев были не там, но — "блаженной Ливонии", — в землях ливов, да эстов.
Когда пришел час, латыши взбунтовались, требуя "Свободы от поработителей-немцев". Ради Свободы, а не чего-то еще, латыши призвали поляков и предали нас под Грюнвальдом.
Двести лет после этого латышей "воспитывали" поляки. Почему "воспитывали"? Потому что в Указе Ягайло по поводу латышей, воеводам приказано — "прекратить человечьи жертвоприношения, да разбить местные Идолы". Вы сами знаете, — как ненавистны поляки с тех пор латышам…
Когда пришел час, латыши взбунтовались, требуя "Свободы от ненавистных католиков". Ради Свободы сией они призвали русских, а затем шведов, предавая, да истребляя поляков целыми семьями.
Сто лет здесь были шведы. Первое, что они сделали — попытались прекратить человеческие жертвоприношения. На сей счет есть Указ шведского короля. Чем сие кончилось?
Когда пришел час, латыши опять взбунтовались, требуя отмены Редукций, да "Свободы от шведских господ". Ради Свободы сией они открывали ворота своих крепостей русским, да убивали шведов все теми же древними способами, принося их в жертву идолищам…
Вы не находите странную закономерность?
Вы думали, что латыши так ненавидят русских, что "ради Свободы от них" переметнутся к Вам — в Еврейское Царство? Вынужден вас разочаровать.
Придет день и ваши "агнцы" растерзают еще и внуков, и правнуков ваших, сплясав на их трупах языческое камлание…
Камлание — не кому-нибудь, но — Вечному Змею. Владыке Осени. Богу Смерти и Таинств… Богу Любви — кстати сказать.
Вы знаете, что всех своих пленников местные шаманы именно "любят" до смерти всеми способами, ибо… Ибо по их понятиям в этот миг "Вечный Змей" — Бог Любви Велс "входит в тела человеческие". Надо ли Вам объяснять, что они имеют в виду?!
Не это ли самое и произошло с вашей же "языческой" внучкой?
Всякому свойственно заблуждаться. Когда тебя Зовет Ангел, хочется подчиниться ему — не раздумывая.
Это потом, созерцая себя, вспоминаешь, что тот, кого звали не иначе как — "Светоносный", был не просто Ангел, но — "Первейший, Умнейший и Достойнейший из них всех". Сложно не послушать Зова "Умнейшего и Достойнейшего"…
Обосновался же Он именно там — у Вас в Риге. Еще Альбрехт сказал, что "местные испарения выделяют тепло и закрывают от нас хлад небес"!
"Небеса" же "хладны", не там, но у нас. Приезжайте к нам — в Ваш же Вассерфаллен. Не просто же так, — Предки Вашего Дома селились не в Риге, но у нас — на "ливских пустошах"…
Здесь не богато, не сытно и — холодно… Зато в любом месте наших краев слышен колокол кирхи, да небо такое прозрачное, что до него — можно достать рукой…
Первые Крестоносцы обосновались именно здесь, потому что "тут слышен Глас Божий", да "оружие, бывшее на Алтаре в Пернау, несет Благословение Божие". Четыреста лет (пока мы не перебрались в Ригу) звание "тевтонского рыцаря" значило для всего мира — "Крестоносец" и "Паладин". Нищий Крестоносец и Паладин…
Но может быть Вы не любите Ветра, да Севера? Ведь все Ваше состояние испарится в мгновение ока: "болотные деньги" не "держатся" на нашем Ветру. Ведь именно против Ветра была Ваша Проповедь?!
Напомню ее. В борьбе с ненавистным вам Ветром Вы нашли лишь один приют для темного, коптящего Огня Рижской Свечи — большой, теплый, вместительный Гроб…
Да, Вы правы, — Гроб — конец владений беспокойного Ветра и начало "Светоносного" царства. Вы уже тогда думали Царствовать над нами из Гроба?! Что ж, — исполняется все, что задумалось…
Иль сие — все-таки случайная, "Вещая", но не замеченная никем оговорка?! Господь (иль для нас сие — Ветер?!) часто вкладывает в нас обычнейшие слова, наполняя их Вещим смыслом, но мы в тот момент, увлекаясь Игрою Ума (иль скорей — искоркой коптящего Пламени?!) не слышим самое себя… И тогда сие — извинительно.
Ежели Вы приедете, мы примем Вас с соболезнованьем и распростертым Объятием. Ибо ежели Вы решили "проветриться", мы простим Вам все прежнее Зло, ибо Вы шли на Свет (а это — простительно!), забыв, что Заветный Огонь не дает сажи, да копоти.
Ваши — Северные Бароны.
Под этим письмом фон Фок предложил подписаться "всем, кого это касается" и в самый короткий срок в новом номере "Ветра" появились и подписи… Там были Адлерберги с Клейнмихелями, Фредриксы с Маннергеймами, Штернберги, Энгельгардты и прочие…
Все, с кем так боролась матушка все тридцать лет ее Власти.
И матушка поехала в Вассерфаллен…
Знали бы вы как хороши холодные, да прозрачные ночи в моем Вассерфаллене! Вокруг не видно ни зги (из-за моей "слепоты"), а на небе огромные звезды и коль прислушаться, — можно слышать, как они что-то "шепчут"…
И под сей "шепот звезд" вдруг чувствуешь, что "Господь Любит Тебя" и от этого по всему телу растекается такая "небесная благодать", что… Правда, после этого переезда деньги в нашей семье стали "утекать" от нас просто стремительно.
Может и впрямь, — не по себе "болотным деньгам" на — "Северном, Холодном Ветру"?!
Здесь я б хотел разделить два аспекта — Мистический и "обыденный". Фон Фок недаром считается большим Мистиком, да идеологом "черного" окружения Императора.
В 1815 году в моей рижской "Саркана Розе" ("Красной Розе") вышла пародия на фон Фока, кою многие сразу сочли моей собственной. Там в комическом виде был изображен фон Фок, говорящий примерно такие слова:
"Слава Господу, что я — Немец! Слава Господу, что я — Лютеранин! Слава Господу, что я — Барон! Слава Господу, что я — Мужчина! Слава Господу, что я — Человек. Слава Господу, что у меня нет Хвоста… Раздвоенного Хвоста…
Все прочие, да будут Прокляты во веки веков и Вечно Горят на Адском Огне! На Сковородках. На Углях… На Сале…
Я особо подчеркиваю, что "Саркана Роза" вплоть до 1824 года выходила исключительно на латышском, а я был ее главный редактор.
Видите ли… Фон Фок — мастак объяснений Мистических, но помимо сего есть и рассужденья "обыденные.
Я уже докладывал об истинном положении дел и не хочу повторяться. Последним препятствием к "переселенью в Финляндию" было лишь мнение моего отца, да некие его "моральные обязательства" по отношению к латышам. События 1812 года (вкупе со статьею фон Фока) дали нам все необходимые козыри, чтоб "уйти, хлопнув дверью.
По сей день в "серой" среде вполголоса говорят:
"Ежели б Восстания Латышей не было, его б стоило выдумать!
Наши ж враги утверждали, что…
"Восстание" было подготовлено и прекраснейше срежиссировано моей собственной матушкой и якобы имеются какие-то документы, доказывающие известную роль ее абверовцев в тех делах.
Она, якобы, собственноручно нанесла себе раны кинжалом, выдав их за пулевые ранения от латышей…
Говорили: "все, что ее привязывало к латышам" был мой отец — Карлис Уллманис (коего "она безумно любила") и после смерти его, матушка "выказала скотам все свое истинное к ним отношение.
Я… Не верю в то, что матушка замышляла смерть милой Катинки, но…
Лишь в день смерти матушки я вошел в зал, где ее омывали, поднял белую простыню и своими глазами увидел, что оба шрама ее были от пуль. (Былому вояке — жандарму вещи сии видны за сто верст.) Мало того, — под ними не могли быть скрыты шрамы кинжальные!
Я сразу вышел из печального зала, знаком пригласил туда с дюжину верных людей (средь них был сам Рижский Архиепископ!) и показал им шрамы сии, объявив:
— Господа, надеюсь вы не пришли глумиться над моей милой матушкой… Вот то, о чем сегодня многие говорят. Вот знаки того, что все сказанное мерзкая чушь!
Дозволите ль вы теперь мне — сыну умершей мстить за обиды моей милой матушки, коя из личной брезгливости не могла…
Голос мой невольно сорвался и я зарыдал от обиды и облегчения. Архиепископ сразу же подошел ко мне, отечески обнял, и произнес:
— Иную клевету порой невозможно опровергнуть ничем, кроме такого вот способа… Я понимаю твои чувства, сын мой. Ежели ты решишь карать негодяев — Церковь с минуты сией на твоей стороне.
И я стал вешать негодников…
Не одни Бенкендорфы на глазах "обнищали" за последующие тридцать лет. По самым скромным подсчетам представители моей "серой" партии "вложили в Финляндию" единовременно до сорока миллионов рублей серебром и сия пустошь превратилась в самую сильную и развитую провинцию Российской Империи. (Для сравнения — вся казна Российской Империи в 1824 году составляла — пять миллионов рублей серебром. Чуете разницу?)
Разумеется, за столь малый срок вложения просто не окупились. Но дайте нашим гешефтам немного созреть!
Самая ж главная "прелесть" Финляндии заключается в том, что там не было "собственного дворянства" и наша "серая партия" сразу же "основала" "финские родовые династии", кои легко смешиваются — как с родовитыми немцами, так и русскими, или шведами.
"Черную нищету" при виде сего трясет просто от ярости, но…
С недавней поры наши "серые" меняют даже фамилии на финский манер и предпочитают звать себя "финнами"… (Сие изумительно просто, — ежели по бумагам ты и так — наполовину латыш. А ежели фамилия ливского, или эстского корня — добавление финского "-айнен" происходит — само собой!)
Вот она — "обыденная" суть тех событий!
Но вернусь к Великой Войне.
Ежели весной царит "ляшский" Иоаннов Телец, а летом — "галльский" Лев Апостола Марка, с "дыханием осени" встрепенулся "тевтонский" Орел. Орел Луки — "Повелителя Осени". И разверзлись хляби небесные…
2 сентября мы ушли из Москвы, обложные дожди начались 5-го, а уже 18-го сентября армия Витгенштейна перешла в контрнаступление.
2 октября мы взяли Екабпилс, 4-го — Ковно и 6-го — Тильзит. Все дороги размокли и расползлись под Дождем, да и противник в первые дни упирался с яростью обреченных. Останься у него кавалерия, — мы захлебнулись бы в той грязи, дожде и вражеских саблях!
Но великий Кутузов рассчитал все до йоты. Бонапарт, осознавая размеры России, создал перед вторжением решительный перевес именно в кавалерии. Теперь его кони тухли на Флешах, а картонные гильзы размокли и наш "унитарный патрон" шел по сей Грязи, как нож через масло…
В день битвы при Малоярославце — 12 октября Витгенштейн взял-таки Витебск и путь назад врагу был отрезан…
Нигде у русских вы не встретите ни признанья в том, что Смоленская дорога нами в начале октября была перерезана, иль о том, что — никаких морозов западнее Москвы в тот год просто не было!
Извините меня за подробность, — задумывались ли вы над тем — почему все так часто упоминают "мосты через Березину"? Ответ — в декабре 1812 года Березина еще не покрылась льдом! По ней от Киева "шла речная эскадра под командой адмирала Чичагова.
Мало того, — следующий 1813 год был частично неурожайным, ибо"…до середины декабря в прошлый год не выпало снега на западе Российской Империи и озимые там все вымерзли…"! (Цитата из ежегодного доклада для Государя.)
Из доклада атамана Платова:
"…Скорость нашего наступленья понизилась после неудачного сраженья под Красным. Казаки боятся новых контрударов противника…В фураже не нуждаюсь — поля стоят все не убраны. Снега нет и лошади жируют прямо по несжатым полям….
Несколько неожиданная картина нашего контрнаступленья, — не правда ли? А вот сообщение фельдмаршала Нея:
"…Люди сходят с ума с голоду. На полях много пшеницы, но ни у кого нет сил ее убирать. Мельницы все разрушены, и нигде не возможно добыть муки… (Что вы хотите — Франция! Нам бы их беды!)
…Обилие зерна и невозможность его съесть просто сводит с ума! Многие собирают колосья и варят зерна, — от этого у них проблемы с желудком. Прочие ж нарочно раскармливают зерном своих лошадей, чтоб забить их на мясо. Все одичали…"
Не менее любопытно?
Вы по-прежнему удивляетесь, что отборные части противника легко ушли "за Березину", не потеряв практически ни одного человека из Гвардии?! Реальная беда Бонапарта оказалась не холод, и даже не голод, но банальное отсутствие боеприпасов, поступавших их Польши.
Так вот, взяв Витебск, Витгенштейн не пошел на соединение с Главной армией, но осадил польскую Вильну, полностью сковав всех поляков. Прежние боеприпасы перестали поступать Бонапарту и он лишился своего главного козыря — Артиллерии. (Надеюсь, я уже доложил вам, что Бонапарт по образованию артиллерист и большинство сражений им было выиграно именно грамотными маневрами артиллерией.)
Но пушки "жрут" много пороха… Больше чем кавалерия собственных лошадей, да простые солдаты — немолотого зерна.
Доложу еще одну вещь. Традиционно считается, что якобинцы "бежали" от нас. В действительности ж, — в приказе на движение на Калугу врагом было сказано:
"Приказываю разрушить военные заводы русских в Калуге и Туле, после чего — арьергардным движением прикрывать отступление наших войск, идущих на спасение Вильны.
Иными словами, противник в те дни еще думал, что его отступление "временное" и уж никак не опасался "голода с холодом". Повторюсь еще раз, вот итог гениальной "задумки" Кутузова!
Будь у противника цела Кавалерия, он бы легко перебросил ее от Москвы в Польшу и вся История Великой Войны на том бы и кончилась. Но… Михаил Илларионович рассчитал все до йоты!
Начавшееся отступление первые дни казалось "обычною перегруппировкой сил". Но нападения партизан, постоянные атаки казаков (татарская кавалерия так и осталась "не кована" и без снега не смогла принять участие в преследованьи врага — знаменитая "татарская лава" обрушилась на врага "по первому снегу" — в январе 1813 года) оказали решающее влияние на моральный дух "армии двунадесяти языков.
"Регулярное отступление" первых дней сменилось трениями меж сей разношерстною братией, а когда дороги все сузились, меж частями "разных языков" стали вспыхивать даже бои "за обладанье дорогой". Вскоре все солдаты несчастной армии усвоили для себя, что "надобно держаться дорог и быстрей отступать". Развилась паника, — любая задержка в движении воспринималась людьми как Начало Конца и… Армия побежала.
Средь несжатых полей, да при дневной температуре — не ниже десяти градусов выше нуля (по Цельсию, разумеется).
Ни голода… Ни холода…
Просто всеобщее безумие бегства, да паника, пожравшая некогда "непобедимых людей"… Такова была Воля Божия.
ВОЛЯ БОЖИЯ.
Вам покажется сие игрой слов, но события той зимы настроили всех нас на лад Мистический.
Судите сами, — да, снега не было. Но только лишь западнее Москвы. Те самые проливные дожди октября, что дали Витгенштейну одержать решительную победу в Прибалтике, обернулись для Москвы — снежной бурею… Высота снега в Москве достигла — полметра!
Черный, изуродованный, обожженный город весь побелел и стал похож на зимнюю сказку — всю из золота и серебра…
Потом дожди (а для Руси снег) — сразу кончились и вплоть до самого января установилась морозная и сухая погода.
Очевидцы, бывшие на Бородине, сказывали:
"Господь укрыл белым саваном все свое воинство! А нехристи так и остались гнить на ветру — без всякого покаяния!"
Сие не пустые слова…
Якобинцы захоронили после сражения своих павших. Наши же все — остались лежать там, где дрались… Потом пошел сильный снег и тела русских укрыло белою пеленой.
А потом побежали "Антихристы". Вот они-то и валялись теперь вдоль всех дорог — неприкаянными…
Иные назовут сие — Игрой Случая, но… "Есть многое на свете, друг Горацию, — что и не снилось нашим мудрецам…
Это — не все.
Я сказал, что зима выдалась неожиданно теплой. Да, — это так. Даже жаркой, если можно сказать.
Французы очень хорошо подготовились к сей зиме. Об этом мало кто помнит, но Бонапарт выделил каждому из солдат — шубу, ушанку и валенки. Он на самом деле — думал пережить русскую зиму.
Парадокс же был в том, что именно русские шубы и сгубили большинство супостатов.
Днем температура поднималась — до десяти градусов Цельсия. Зато ночью — при ясном небе и полном безветрии, она падала ниже минус двадцати! Вы представляете, — что сие значит?
Днем солдаты выматываются на долгом марше. С них течет пот, шубы все, конечно, расстегнуты, валенки скинуты, а ушанки спрятаны в вещмешки. Но по мере того, как скрывается солнышко, наступает мороз. А люди-то все — мокры!
Самым страшным бичом вражьей армии стало… воспаление легких. Днем люди мучились от ужасной жары (в шубах и валенках!), ночью же их убивал лютый мороз. Однажды в Ставке Антихриста ночью лопнул термометр. Замерзла ртуть.
Ртуть замерзает ниже тридцати семи ниже нуля. Более французы не могли вести наблюдений, — оставлю вашему воображению — каковы были ночные морозы этой зимой. Это — не самое страшное.
Хуже этого было то, что днем все растаивало. В самое короткое время враг побросал все свои телеги и сани. Одни не ехали днем, другие — ночью. Теперь люди тащили все на себе.
Это не все. Днем растаивали многие трупы и вода тысяч речек, да и ручьев заразилась трупными ядами… Такое бывало и прежде, — например — в прусскую. В таких случаях якобинцы топили снег. Но — не было снега… И армию стала мучить ужасная жажда.
Люди, сходя с ума, пили пораженную воду и умирали от кишечных расстройств в ужасных мучениях…
Вообразите себе, — ночью люди умирали воспалением легких, днем же дизентерией! Была ли когда-нибудь такая война, чтоб одну и ту ж армию косили "летние" и "зимние" хвори — одновременно?!
Через много лет Коленкур всем рассказывал:
"Однажды я разговорился с Ларре. Государь вез с собой главный госпиталь и в те дни все места в нем были заняты.
Ларре сильно досталось. Ни единого раненного, ибо русские просто не могли нас догнать, и — горы трупов. Мороз и понос, понос и мороз делали свое дело…
Поставьте себя на место хирурга, — глаза его были просто безумны: он лучший хирург по ранениям ничего не мог поделать с поносами, да обморожениями нашего воинства.
Когда он пал духом, я предложил ему бросить все и ехать домой, — здесь его таланты были уже не нужны… Знаете, что он сказал?
Сей якобинец и циник схватил меня за грудки и прохрипел:
— Я не уеду, пока Государь не покается!
— Покается в чем?
— То, что происходит вокруг — Кара Божия! Сему не может быть иных объяснений. Я… Я — Доминик Ларре в сии дни вернулся к Религии и ношу Крест! Только Крест спасет нас!
— Вы переутомились… Вам надобно…
— Всем нам надобно каяться! Лето смешалось с зимой, а весна с осенью! Слышите, — какая вокруг тишина? Это Господь хочет слышать наше Каяние!
Жара и мороз, жажда и глад, язвы и вши…! Что еще нужно, — какие казни египетские, чтоб понять — МЫ ПРОКЛЯТЫ!
Лишь покаяние, пост, да молитва — вот все, чем мы можем избежать Гнева Божия!
Я, не веря ушам, смотрел на прежнего энциклопедиста. Он же, сжимая в руках большой Крест, продолжал бормотать:
— Неспроста… Неспроста все зовут "Русь" — "Святой"! За тысячу лет до сих пор магометанцы, жившие здесь до русских, назвали реку "Москва"! "Ва" на местных наречиях, конечно — "Вода", а вот "Моск", или "Маск" — означает "МЕЧЕТЬ".
Когда их звали "Московия", это не значит — "страна Москвы", но "Земля Мечетей"! Отсюда и пошла их "Святая Русь"… Верно говорят, "Поскреби русского и под ним ты увидишь татарина!
Вы видели сколько Церквей в Граде сием? Граде "Мечетей"?!
— Вы передергиваете, Ларре. Русские — не магометанцы.
— Пфуй. Христиане тоже ведь не жиды, а жиды не поклонники Магомета. И все ж — все мы зовем древний Ершалаим — Святым Городом. БОГ — ЕДИН и не важно какой народ первым познал Святость этого, иль того места!
Я скажу так. Где-то тут — в сием городе таится Ковчег. Тот самый — из Библии. И всякий раз, когда кто-нибудь нарушит Его Покой, на него падет Кара Божия.
Так было с монголами — сразу по взятью Москвы помер их Чингисхан и его Империя сразу рассыпалась…
Потом его сжег Тохтамыш и сразу же исчезла Золотая Орда.
Поляки брали сей город и потеряли собственного короля и всю его армию. Речь Посполитая от сего не оправилась…
Мы — на очереди. Мы сожгли "Святой Град" и какую-то неприметную Церковь… Теперь Бонапарт обречен, а Империя наша, конечно, рассыплется. Так было. Так будет…
Я думаю — сие просто камень в основании Церкви. От времени тот самый Ковчег, наверно, окаменел и его положили в основание, как простой Камень…
А мы с вами — ПРОКЛЯТЫ!"
Коленкур никогда не делал тайны из разговора сего. Я же — доложил о нем в Священный Синод. Дело сие сразу же было окружено Государственной Тайной и началось…
Скажем так — Мистическое Расследованье. Завершилось оно самым неожиданным образом. В один день (верней — ночь) членам Особой Комиссии привиделся некий сон (и мне — среди них).
Из сна следовало, что ежели по сей день неизвестно — обладает ли некая из московских Церквей "Особенной Святостью", так, наверно, — таков Божий Промысел и не дело для нас соваться в такие дела.
На сием Расследование было прервано, все доклады о нем засекречены и хранятся теперь в архивах Синода, моего — Третьего Управления, да моей Ложи. (Как видите, — вопрос сей интересовал Империю, Церковь и еще одну Независимую Организацию.)
Любопытно, что "публика" своим умом "дошла" до того, что происходит что-то загадочное. Толчком к сему стали… вши.
Из архивов той странной зимы следует, что когда врагов брали в плен, держали их на расстоянии примкнутого штыка.
Видите ли… По несчастным ползали вши. Самые обычные вши.
Якобинцы их стряхивали, но откуда-то они появлялись снова и вновь… Первое время пленники были в прямом смысле этого слова "заедены вшами насмерть"! Потом, по моему представлению, их принялись мыть на месте и брить "на ливский манер.
Как я уже говорил, днями этой зимы было очень тепло и грядущие пленники сами же раздевали себя догола, сами сжигали свои валенки, ушанки и шубы, а потом сбривали на себе — абсолютно все волосы и дочиста мылись — золою, да кипяченой водой.
Лишь после этого "вошь отступала.
Казалось бы — обычная "гигиеническая процедура", но…
Уже после Войны многие говорили, что во всем этом "все было — не просто так.
Во-первых: бритье волос. В Писании сказано, что сила того же Самсона была в волосах. Многие мистики сразу же предположили, что "в волосах" не одна "Божия Сила", но и — "Божественное Проклятие.
Во-вторых, — обряд сжиганья Белья. В самых древних источниках сказано, что "Огонь очищает" и "ежели самолично сжечь Проклятое и окурить себя дымом сиим — Господь уже не так преследует грешника.
В-третьих, — омовение. Как я уже доложил, — в тех местах не осталось ни снега, ни — чистой воды. Воду в русскую армию (в том числе и для омовения пленных!) доставляли "нарочные водовозы". Но вода от хранения портится "тухнет". Спасает же ее от "протухания" какое-нибудь серебро. А где найдешь серебро в "действующей"?
Помните, как по моему представлению в войска направили сельских батюшек? Так вот — той зимой эти "военные батюшки" занимались тем, что опускали собственные кресты (кто — крестильный, кто — алтарный, а кто и нательный!) в те самые бочки с "военной водой". Иными словами, — так уж само собой получилось, что пленники мылись не чем-нибудь, но — водой "освященной истинным батюшкой"!
Удаление с себя всего "проклятого", сожжение сего на Священном Огне, натирание себя черной золой с последующим омовением "святою водой", — вы по-прежнему думаете, что все это — "обычная гигиеническая процедура"?! Как бы не так…
Ведь в русской армии той зимой — вшей просто не было!
Случайность?! Может быть. Но не слишком ли много случайностей на одной — отдельно взятой Войне?
Собралась этакая Комиссия из "Русских Мистиков", коя изучила вопрос появления сих странных вшей (поражавших лишь одну армию!) и пожелала узнать, — чем именно занималась Комиссия под моим руководством и что десятки высших священников, глав разведки и тайных масонов месяцами ищут по всей Москве?
Работа моей комиссии маскировалась под "Изучение и новую планировку Москвы". Я как раз тогда занимал пост московского генерал-губернатора и обязан был "обеспечить всем" подотчетный мне город. У казны ж на сие просто не было денег!
Я нанял Бовэ, — мы с ним близко сошлись в парижском салоне Элен Нессельрод, а потом и — самолично отстроил Москву заново…
И вот такой трогательный запрос от моих "Русских Мистиков.
Я… Я допустил Русских Мистиков до всего, что сам знал и сообщил причины прекращения поисков. Я знал, что делаю…
С той поры Герцен, Князь Одоевский, прочие Мистики не желают выезжать из Москвы, но… Ищут, ищут и ищут.
Ежели у них пойдет что не так — Имперские Службы как бы и не при чем, а ежели… Но тут я даже теряюсь — я верю в "бред" самого Ларре и сам бы многое дал, ежели б мне показали ту Церковь…
Не знаю — зачем. Мне просто — надобно знать.
Да, кстати… Помните, — я докладывал об успехах наших ученых в деле с урожайностью почв? Работа сия на том не закончилась и ученые занялись поиском средств для борьбы с клопами и вошью, а также лекарствами от оспы, да тифа.
Кроме того, — ежели смотреть на довоенную карту — видно, что вокруг Динабурга (Двинска, иль — Даугавпилса) удивительно мало сел. Строго говоря, — их там вообще нет: последние села в Прибалтике кончаются "даугавскими землями", а затем — ни души…
Причиной сего стала "латгальская плесень", иль верней — "хлебный грибок", живший до последнего времени в тех краях. Стоило ему "сесть" на "млечный колос", как зерно мягчело и покрывалось синею "сеточкой". Ежели его съесть — возникает понос. Понос, приводящий к мучительной гибели…
Посему в тех краях рос только лишь "кормовой" хлеб, а хутора жили исключительно свиноводством. (Животные едят такое зерно без последствий. Помните доклад Платова, — "в фураже не нуждаюсь — лошади жируют по несжатым полям"?!)
Поэтому-то Бенкендорфы, получившие в ходе войн именно "даугавские земли", и слыли в первую голову — свиноводами.
Разумеется, моей матушке — как главе "дома Бенкендорф", больше всего хотелось бы знать — как извести сию гадость. Этим-то и занимались матушкины ученые. (Забегая вперед, доложу — с 1816 года я последовательно осушил все болота вдоль Даугавы, а тамошние поля пять лет кряду обрабатывал купоросом. Вот уже почти двадцать лет, как о "плесени" ни слуху, ни духу…)
Все сии изучения шли своим чередом и к 1811 году в Дерпте выработались рекомендации "по вшам и грибку на ногах": насчет бритья голов, жаренья шинелей, да — пропитки портянок…
Все это — дела занимательные, но — не больше того. Я бы не заострил на сем речь (ибо кому нужны чужие портянки?), ежели б…
Ежели б я, прибыв осенью 1811 года в Дерпт, не сообщил моим людям, что якобинцы всерьез занимаются подготовкой "биологической войны" против нас.
Сие — кроме шуток, — идея сия возникала аж в 1809 году. Иное дело, что сему воспротивился сам Бонапарт. (Зачем ему "сия гадость", когда его армия и так — вооружена, да вышколена сильней прочих?!)
Но в 1811 году мы не знали сего и угроза сия довлела над нашими действиями.
Мы знали, что Бонапарт готовит к зиме много шуб, ушанок и валенок. Так что зимой 1811 года мы в Дерпте изучали возможность искусственного разведения вшей.
В частности, — можно ли вшивать в мех нечто, несущее на себе вшиную кладку? И ежели — да, — при каких условиях вошь вылупляется из яиц и начинает… так сказать — "безобразничать.
По результатам работы сией Государь наградил меня — "тайно" и представил троих биологов к Орденам Российской Империи. "По восхитительным итогам их деятельности". Так сказано в Указе на награждение. Это не все…
Кроме вшей, люди мои занялись спорыньей и "латгальскою плесенью". (Работы над оспой я своей волей временно прекратил, — я не хотел уморить собственную же Империю. В биологии надо знать — "вши стягов не едят, и не видят"!)
Увы, достаточно было обратить "плесневое зерно" в муку, а муку испечь — грибки теряли все свои болезнетворные качества. Зато — ежели то же самое зерно варить "целиком" (пусть и в крутом кипятке!), грибные яды полностью сохраняли свою страшную силу. Именно потому мы и добавили туда спорынью, она ровно наоборот: относительно безопасна в виде "ведьмина рожка", но становится дикой гадостью в состояньи размолотом! И тем не менее, — основным "поражающим фактором" был именно "синий грибок.
Главным его преимуществом было то, что кроме наших краев, он нигде не водился и французские лекари не ведали — ни симптомов отравления им, ни способов излечения. (Даже в Смоленской губернии ему было так "сухо", что пришлось заражать хлеб на полях специальными кисточками, смоченными концентратом сей "плесени"!)
Поэтому, передавая нашу "рукотворную гадость" в войска, мы особо подчеркивали: "В областях применения должны быть обязательно разрушены абсолютно все мельницы, а их жернова вывезены оттуда за сто верст.
Помните записи Нея? О том, что "поля стоят с неубранным хлебом". Помните, как Коленкур рассказывал о "безумьи Ларре"? (Спорынья в пище вызывает галлюцинации. А еще — ощущенье безотчетного ужаса, да Приближения Смерти! Видимо Ларре, как врач, уберегся от "плесени", но получил изрядную дозу "ведьминых рожек"!)
Помните об удивительных "летних" поносах несчастных — среди зимы? И об их быстрой гибели…
Кстати, — по весне 1813 года — весь прошлогодний хлеб в Смоленской губернии сжигался "нарочными зондеркомандами", а там, где он еще "стоял на полях", поля "орошались" сырой нефтью и сразу же — поджигались. (Это и стало главной причиной "неурожая в 1813 году" в тех краях.)
Не говорите о том моим милым Мистикам…
Многие хотели бы знать, чем сие кончилось? После Войны мои люди уехали из Российской Империи. Разошлись по домам…
Я не смею их осуждать — в Империи никогда не было собственной Биологической Школы, и если Физиков, да Химиков с Математиками мы еще могли "чем-то держать", с Биологами это не вышло…
Кроме того… Из кувшина можно вылить лишь то, что в нем налито. Отсутствие "корней Биологии" в "русской почве" довело до того, что все итоги многолетних работ были скорей описательными.
Мы так и не определили — ни возбудителя оспы, ни тифа… Мы по сей день не знаем — каково "губительное начало" спорыньи, "плесневого грибка", иль — почему "нефтяной вытяжкой" можно вывести вошь? (Помните, — "У русских вшей не было!" Но и пахли мы — соответственно.)
Судьба же троих "Орденоносцев" — более чем примечательна. Я не смею называть их имен, ибо ежели выяснится, что именно они "разводили" в свое время "вшу" — я не знаю, чем сие кончится.
Один из них вернулся в свою родную Голландию. Там он и погиб, пытаясь найти возбудителя оспы. Он ставил опыты на себе, нанося на свою кожу частички оспенных "пустул", кровь несчастных и гной. (Все это — разумеется, особым образом обработанное.) Однажды обработка не помогла, он заразился оспой и умер…
Второй — ревностный монархист вернулся во Францию и сразу же получил кафедру не где-нибудь, но — самой Натуральной Школе! Там он долго и плодотворно работал (занимаясь в основном оспой) и перед смертью передал все архивы (в том числе и "Дерптские"!) своему лучшему ученику и аспиранту по имени Луи Пастер.
А тот — над гробом Учителя поклялся завершить начатое и "найти управу на оспу.
Третий — уехал за океан в Северо-Американские Соединенные Штаты. Там нет особой науки, зато — много "практиков.
И уже через пару лет после этого американская армия стала широко использовать все наши методы против непокорных индейцев. Взамен ушанок и шуб в ход пошли одеяла с накидками, а место вшей заняла "черная оспа". Успех был значительный…
Лишь после этого, сознавая, что Россия с Америкой "далеко ушли в сем вопросе", Европа (а именно — Англия, Франция и, конечно же — Пруссия!) стала быстро развивать "сей научный аспект". Правда, вам в сием — никто не признается.
Широко простирает Наука руки свои в дела человеческие…
Но вернусь к истории моей жизни.
Моя жена с Боткиными были в Санкт-Петербурге, когда "по войскам" прошли бумаги обо "всех павших" (высшего сословия, разумеется), и я был среди прочих. Боткины (кои тоже "выехали из Риги" всею семьей — вплоть до кухарок с кормилицами!) были поражены матушкиным "провидением" до глубины, а за матушкой укрепилась кличка "вещуньи". Но еще более поразило всех то, что жена моя, положив руку на чрево свое, отмахнулась:
— Он — жив. Он еще жив. Я — чую сие. Свекровь научила меня — я чую его! Быстрее. Мы не можем спасти его на таком расстоянии. Он уходит от нас", — по сей день милый Герцен любит спрашивать у меня, что могли значить сии слова? Возможно ли, чтоб две женщины могли поддержать жизнь любимого на таком расстоянии?
Не знаю. Но когда Трубецкая с Волконской пожелали ехать в Сибирь за своими любимыми, я не смел им отказывать.
Если Женщина Любит — преграды ей нипочем… И не в моей Власти Лишить хоть кого-то Любви.
Не делай Ближнему так, как не хотел бы ты — что б тебе подобное делали…
Сие происходило вокруг меня. Я же чувствовал…
Будто плывешь в детстве по родной, ночной Даугаве — выныриваешь из воды и будто какие-то огоньки, звезды, что-то мерещится, а потом раз и… опять беспросветная чернота.
Помню, — откуда-то появился Петер и шел дождь. Мелкий такой слабенький дождик. Я чему-то обрадовался сперва, а потом удивился, что смотрю на Петера будто сверху, а он тащит… Он меня нес.
Я так тому удивился, что… провалился в мягкую черноту.
Потом явилась матушка, она обнимала и целовала меня, и плакала надо мной, причитая:
— Сашенька, сынок, открой глазыньки! Нет, Шимон, они убили его. Смотри какие страшные раны, они — убили моего первенца! — и что удивительно, — я сам видел, как лежу с закрытыми глазами, а матушка бьется, как раненная, и плачет…
Она сидела за столом в своем кабинете и я отчетливо видел ее руку в лубке и на перевязи… Вокруг нее были люди — члены Синедриона, а за окном явно — Рига. Почему же мне грезилось, что она обнимает, да целует меня?! И еще… Прямо за спиной моей матушки сидела — еще одна моя матушка, коя обнимала, да утешала ее!
И еще надо мной стоял дядя Шимон, коий поднимал мое мертвое веко и светил в глаз чем-то странным и ослепительным. Я видел сей пронзительный свет и — в то же самое время наблюдал, как мой дядя склонился над кем-то и — колдует над ним… А моя милая матушка держит меня за руку и все время целует ее…
А затем и этот бред кончился. Пришла боль.
Она была страшной, огненно-красной, пульсирующей… Она расходилась концентрическими кругами по всему телу из ран на голове и бедре. Боль была столь страшна, что я застонал и очнулся.
Я лежал в просторной и свежей постели на мягкой кровати, а откуда-то из темноты ко мне пробивался ласковый и нежный свет. Боли почти не было, но рот пересох настолько, что губы потрескались и мне дико хотелось пить.
Я попытался встать, или хотя бы поднять голову, чтобы позвать людей, но тут пламя далекой свечи заколебалось, на пол упала какая-то книжка, и я почуял старый, домашний запах и матушкины прохладные руки опустились на мой горячечный лоб, а сладкие губы покрыли меня поцелуями и прошептали мне на ухо:
— Не шевелись, не надо. Я пойму, что ты хочешь… Попить? Тебе нельзя много, вот тебе — губка… Все хорошо… Мы вместе и — все будет теперь хорошо…" — и я опять упал в черноту.
Я очнулся посреди дня. Мой Петер насвистывал латышскую песенку и поскрипывал надфилем. Я спросил его, что он делает, но звука не получилось, а лишь какой-то сдавленный хрип. Петер на миг кончил скрипеть, а потом подошел, крадучись, к моей постели, а затем бросился вон с криком:
— Госпожа баронесса, госпожа баронесса, Хозяин очнулся! Слышите все Хозяин очнулся!
Тут же комната вся наполнилась. Откуда-то появилась моя милая матушка. Она протянула мне руки, пахнущие матушкиным молоком. Она поцеловала меня так, как целовала меня только милая матушка. Она сказала голосом моей милой матушки:
— Господи, Горе ты мое, ну что мне с тобой делать-то?! — и горько заплакала.
Она плакала и прижимала руку мою к своему животу, а я — изумлялся, зачем она моею рукой баюкает свой живот?!
Тут дядя Шимон, посверкивая стеклами очков на шелковой ленте, засуетился надо мной, светя мне в глаза разными зеркальцами, в то время как его сыновья, — Саша и Петр стали слушать меня трубками и трогать мои повязки.
Наконец, старший Боткин, узнав мнение сыновей, степенно откашлялся, протер стекла своих очков и решительно сказал бледной от нервов и бессонницы… "матушке":
— Сепсиса больше нет. Дыхание, температура, сердце в норме. Коль подкормить его, муж Ваш, смею уверить, сударыня, — выживет.
"Матушка" молча встала, стиснула великого доктора, достала откуда-то мужской перстень с брильянтом чистой воды — с голубиное яйцо и надела его на руку дяди моего со словами:
— Это не от меня, но — Сашиной матери! Она не успела дать мне для Вас деньгами, так что это — жалкий аванс. Остальное — потом. Не смейте глупить, — Вы — Чудотворец! — потом решительно топнула:
— Чашку куриного бульону и — все вон отсюда! Теперь-то уж я сама… — и вообразите себе, — ее все послушались!
Я смотрел на жену и не мог поверить глазам — она стала так необычайно похожа на матушку… Даже интонации в голосе стали немного сварливыми, да язвительными — точь-в-точь "Рижская Ведьма"!
Но это — с другими. Со мной же она была прежней Маргит. А может быть — моей матушкой?! Я лишь в те дни обратил внимание, что Маргит даже выговаривает слова так, как это делает ее тетка — "урожденная баронесса фон Шеллинг"!
Может быть это — Мистика, а может быть — мы и впрямь (как Эдип!), на самом-то деле выбираем в жены "собственных матерей"?
Как бы там ни было — присутствие Маргит мне шло на пользу и через неделю я уже сам "принял пищу", а вскоре смог (извините за прямоту) "сходить до ветру" не в специальную утку, но в самый обычный ночной горшок.
А потом моя милая Маргит и здоровяк Петер вывели меня на крыльцо моего Гжельского фарфорового заводика погулять. Я вышел и не поверил глазам, кругом — белым-бело. Время "Матфеева" Ангела. Весна — Время Польши, Лето Франции, Осень — Германии. Зимой же Господь Благосклонен нам — русским. А меня ранило в августе…
Маргит по сей день хранит в заветном ларце выданную ей "похоронку": "В связи с гибелью в Бородинском сражении.
Сегодня, когда я читаю лекции в Академии Генштаба, я признаю, что все, что было со мной — дурь молодеческая. Не дело генералу ходить в штыковую, не дело "особистам" вставать в цепь охранения. Не полезь я в ту кашу, дольше прожила б моя матушка. И мои ученики обещают, что не повторят сих глупостей.
Впрочем, однажды я сглупил еще больше и чуть не погиб среди мирной жизни. Было это в 1824 году в день наводнения.
Я, как Начальник Охраны Его Величества, был в тот день в Зимнем и наблюдал за разгулом стихий из теплого и сухого кабинета через толстое, большое стекло. Шел проливной дождь, ветер был такой, что деревья "рвало" просто с корнем, а по Неве из залива шла "нагонная волна" редкостной высоты.
К счастью, наша Дворцовая сторона стоит на высоком берегу и самому Зимнему ничто не грозило, а со стороны Васильевского приходили известия самые утешительные. Спасательные команды заканчивали работы и оставалось ждать только "схода вод.
Государь со своим двором, радостный от такого исхода дел, вышел на лестницу Зимнего следить за окончанием "спасработ" и мне, согласно инструкции, надо было сопроводить его.
Я уж выходил из своего кабинета, когда мне почудился Крик. Я прислушался. В кабинете было покойно и тихо, да и какие крики могут проникнуть за толстенные стекла Зимнего? Я уж решил, что почудилось, но какая-то сила заставила меня погасить свечи, еще раз подойти к окну и прислушаться.
За окном крутило непроницаемо серую пелену, ливень хлестал такой, что по стеклу несло бесконечный ручей и, разумеется, за всем этим услышать хоть что-то было просто немыслимо. Наверно, я должен был убедить себя, что мне почудилось, но какая-то сила заставила меня распахнуть окно настежь…
Страшный порыв ветра мигом сдунул бумаги с моего стола, свирепый ливень резанул мне лицо, а уши мои наполнились ревом…
Сегодня я знаю, что тот — первый крик мне почудился. Но в ту минуту в пелене дождя на далеком Васильевском берегу…
Я близорук и очки мои сразу залились водой, так что я по сей день не уверен, — что я видел на самом-то деле, но чувство, что там — кто-то живой обратилось в уверенность.
Я что есть ног побежал к Государю и сказал ему, что донесения об удачном окончании работ ошибочны, — я лично кого-то видел на том берегу и слышал крики о помощи.
Государь был весьма недоволен известием. Кочубей, отвечавший за спасательные работы, уверял его, что мне все привиделось, — отсюда невозможно разглядеть, что творится на том берегу, а Нессельрод со смехом сказал:
— Как бы там ни было, — мы-то что можем сделать? У нас из всех лодок здесь только личный катер Его Величества. Не оставите же вы Государя в такой день и — без лодки?!
Тут я не выдержал, — кровь бросилась мне в голову от сей жирной ухмылки и я крикнул:
— Сегодня вам жаль этой лодки, а там — тонет Империя! Не знаю, что происходит, но там сейчас гибнут сотни людей! А с ними — их Вера в Нас и нашу (такую-то — драную) Монархию!
Ваше Величество, вряд ли сегодня возникнут угрозы для Вас, — дозвольте мне взять Ваш личный катер!
Государь необычайно обрадовался, — всю жизнь он хотел выставить меня в дураках, а тут представился такой случай. Он милостиво махнул мне рукой и я тут же побежал к лодке, на ходу срывая с себя мой генеральский китель. С каждым шагом, с каждой минутой чувство ужаса и отчаяния крепло в моей душе, превращаясь в какую-то ярость и ненависть.
Последние пару саженей мне пришлось плыть до катера, матросы с изумлением смотрели на меня, а старший мичман, командовавший судном, встретил меня со ртом, просто разинутым от изумления. Я, не вдаваясь в подробности, крикнул ему:
— На тот берег! Масонам доверься, — они сперва всех загубят, а потом и нас за собой! Там — живые! Весла на воду! Живо!
Мы понеслись поперек бурлящей, смертоносной реки. На крыше первого же дома мы увидали трех-четырех несчастных, лежавших уже без движения, ледяная вода и пронизывающий ветер делали свое дело. Самое страшное состояло в том, что все они привязались к крыше домика и теперь эти веревки тянули их вниз в кипящую воду. А отвязаться они уже не могли чисто физически.
Мы не рисковали матросами, — сильнейшее течение и ветер заставляло нас дорожить каждой рукою на веслах. Поэтому мне вместе с сим старшим мичманом и двумя просто мичманами пришлось прыгать с борта в воду и перерезать веревки личным оружием. Когда катер заполнился так, что борта "хлебнули воды", мы вернулись назад и выгрузили несчастных прямо у Зимнего.
Лишь после этого Кочубей изволил осведомиться у его сраных "спасателей", — кого же они-то спасали? И лишь когда сам Государь услышал, что до сей поры спасали лишь "высших", ему стало так дурно, что он сразу ушел к себе. Там он лег в мягкую постель и обложился десятком грелок, напившись чаю с малиной. Господи, — ведь он так переживал за простой люд!
Лишь после этого спасательные бригады стали возвращаться на несчастный Васильевский. А мы все это время плавали, вынимая из воды все новых и новых. Было холодно и я застудил водой рану, вот мне и стало сводить мышцы судорогой. Наверно, надо было как-то подумать об этом, но я по чистой глупости не обратил внимания и однажды, после того как подал из воды очередного замерзшего, силы оставили. Рука моя соскользнула с борта и я "булькнул", как топор в проруби. По счастью, сие заметили простые матросы, кои тут же, побросав весла, прыгнули за мной в реку и выудили меня их воды.
По сей день не могу избавиться от чувства неловкости за мою тогдашнюю слабость. Тоже мне — пошел спасать и сам чуть не утонул! Да к тому же рейса два сидел почти пассажиром, — грелся водочкой и на веслах, а за меня плавали прочие…
В ту ночь наш катер спас полторы сотни человек, не считая почти ста несчастных, умерших от переохлаждения уже на ступенях Зимнего. Мы слишком поздно хватились…
Все спасенные были, конечно же, самыми жалкими слугами, да крепостными, коих попросту забыли их хозяева, бросившие свои дома. Так что, — по сей день тот же Нессельрод говорит, что я "раскачивал лодку", восстанавливая против нас низы общества.
Лишь по моему прибытию они осознали себя людьми, а так бы — никто и не жаловался. Либерал Кочубей того хуже, — думает, что случившееся было политическим выпадом против него лично. (После наводнения декабристы решили более не подавать "либералу" руки.)
Самое удивительное произошло уж под утро. Когда стало ясно, что вода стала спадать, наш катер "отпустили в резерв", а наше место заняла другая команда гвардейского экипажа. Так мы обнялись все вместе: восемнадцать матросов, два мичмана, старший мичман и я — генерал, и обещались друг другу никогда сего не забыть и — не простить. А потом вдруг открылось, что старшего мичмана зовут Петр Беляев. Я чуть не расплакался от отчаяния.
Сей юноша проходил у меня, как один из самых отъявленных заговорщиков. Он возглавлял так называемое "якобинское крыло" негодяев, помышлявших не просто о Конституции, но Республике и Красном Терроре. Такие, по моим бумагам, не должны были пережить мятежа. А тут — такое дело, — друг другу жизнь спасли…
И вот, прощаясь уже с новыми моими товарищами, я остановил Беляева и налил ему и себе из фляги:
— Ты знаешь, — кого ты спас?
Якобинец удивленно посмотрел на меня, потом сразу понял смысл сказанного (в отличие от прочих, сие крыло заговорщиков имело неплохую разведку и они догадывались о том, насколько вся их организация "нашпигована" моими людьми) и отвечал:
— Вы тоже спасали далеко не своих друзей. Наверно, сегодня мы спасали сами себя от собственной Совести. В другой день и в других условиях все могло быть — иначе.
— Я не хочу по-иному. Ты можешь завтра же отплыть с экспедицией. В кругосветное плаванье… Сие в моей власти. Когда вернешься, все будет кончено. Мне не придется убивать тебя, или ж тебе… обагрить руки кровью. Это было бы лучшим выходом.
Мичман подумал, а затем отказался:
— Нет. Сегодня я видел, как простой люд прыгал в воду за Вами — их будущим вешателем. И я понимаю — за что.
А за наших вождей дворяне в воду не прыгнут. Не из-за кого… И все ж таки… Сие — дело Совести. Я пройду мой путь до конца.
— Зачем тебе это?
— Не знаю. Затем, что абсолютная власть развращает… Монархия — вот корень зла.
— Робеспьер не был монархом. И Кромвель. Великий Петр пролил много крови, и моя бабушка тоже — не ангел. Ты посмеешь назвать их плохими Правителями?!
Беляев отрицательно покачал головой и я продолжал:
— Власть — соблазн. Великий соблазн. Ты верно сказал — развращающий. Да только тут — все от человека зависит.
Следующий монарх — Николай, но реальная Власть… В моих руках будут деньги, армия и промышленность. Или же — в руках Пестеля. Или даже Ермолова. Кто из нас лучше?
Беляев не на шутку задумался и в отчаянии махнул рукой:
— Не знаю, Александр Христофорович. А кто — после Вас? Монархия дурна тем, что мы — народ не смеем избрать правителя. Я не против Петра, или Вашей бабушки. Но сегодня правит десятый царь с Петра и только двое из десяти вызывают мое уважение! Двое из десяти! Причем одна из этих двоих самозванная немка… Ну, Вы еще будете — самозванный варяг, — где ж тут Монархия?!
Я пожал плечами:
— Если вы хотите избирать Власть… Извольте. Простой люд изберет нового Емельку. Пугачева, естественно… Он-то кишки всем офицерам повыпустит…
Мразь, — всем приятного Нессельрода. Скажешь, — нет? Думаешь, изберут меня за мое отношение к паразитам? Опомнись.
Беляев так закусил губу, что она побелела и хрипло выдохнул:
— Избирать должны — Понимающие… Тогда все будет…
— Тогда изберут Робеспьера и Кромвеля. Сии господа позаботятся о том, чтоб избирающих было меньше. Чем меньше "людей с пониманием", тем легче подмять их под себя. А сделают это руками вот таких вот идеалистов, как ты. Подумай…
Мичман долго молчал, а потом вдруг спросил, глядя на меня прямо в упор:
— Почему ИМЕННО ВЫ нас будете вешать? Среди вас — много мрази, почему ИМЕННО ВЫ согласились на этакое?
Я не знал, что ответить. Дождь почти прекратился, но сильный ветер продумал меня буквально насквозь… И мне грезилось, что не ветер холодит мою Душу, но — взгляд сотен, тысяч Беляевых…
Почему ИМЕННО Я должен стать Катом и Палачом?!
Я часто мучился сим вопросом и у меня уже выстрадался ответ:
— Кому-то же нужно вычищать всю сию грязь. Кому, — если не мне?! Тебе легче будет, ежели на виселицу тебя поведет не такой служака, как я, а какая-нибудь тыловая крыса — не так ли? Ей-то можно бросить упрек, — мы, мол, Кровь за Родину проливали, а ты…
Нет уж, дружок… Не получится. Это еще посчитаемся — кто из нас за Родину чаще Кровь проливал, да кто от Ее Имени Имеет Право рот разевать!
А потом… Кишка тонка у всех штатских вешать таких молодцов, как ты… Ежели им довериться, они же вас — пить дать выпустят… И пойдет по Империи скверна… А за нею — Террор.
Для того я прошел все дороги Войны — от Аустерлица до Ватерлоо, чтоб в моей стране рубили головы грудным, да беременным?! Да я…
Я каленым железом буду жечь вашу мразь — от Пестеля до Рылеева, пусть они дадут мне хоть крохотный повод! Всех…
Молодой человек вздрогнул и строго прервал меня:
— Согласен по Пестелю, но Рылеев — не мразь! Я лично знаю его, сие человек высшей Чести!
— Не мразь?! Он сказал: "Убейте одиннадцать человек и Россия навсегда освободится от гнета Романовых!" А среди этих одиннадцати — шестилетний мальчик да двух-трехлетние девочки!
Запомни, щенок, — ты можешь думать все, что угодно, но любой — (ради Счастия всего мира!) — готовый убить шестилетнего мальчика да двухлетнюю девочку — Мразь! И я почту Счастием Вздернуть его!
И не говори, что тебя сие не касается. В "культурной" Франции начинали тоже — с королевской семьи. А рубить головы стали всем! К примеру, — детям таких же вот простых мичманов…
Это было холодное, промозглое утро, дождь ослабел и только ветер еще рвал тонкую рубаху на мне. Я на прощание подал Беляеву руку, мы обнялись и расцеловались так, будто прощались с ним навсегда. Я не убедил его, и он был среди прочих в тот день на Сенатской. Но…
Со дня наводнения наиболее радикальный вождь "якобинцев" перестал болтать о Терроре и говорил лишь о том, что всех "врагов" нужно "судить прилюдно и со всеми формальностями". На этом у него вышел большой скандал с Пестелем (настаивавшем на Трибуналах и немедленном исполнении приговоров) и Беляев был исключен…
На площади он был средь прочих и ушел лишь когда все было кончено. По итогам следствия я сослал его за "якобинство", но все признали, что в отличие от иных, сей бунтовщик имеет право на снисхождение, ибо трезво оценивает и себя, и "товарищей"…
А через пару дней после сего Наводнения слуги со всего Санкт-Петербурга подали петицию на Высочайшее имя, в коей просили наградить меня за ту ночь. При дворе сразу сказали, что я все это устроил нарочно, дабы лишний раз "угодить простому народу"…
Сперва я отказывался, но по всему Васильевскому пошли вдруг волнения, ибо простой люд прогнал всех прочих правителей и просил Государя, чтоб он назначил меня — Комендантом Васильевского…
Так я принял первый Орден от русских. Владимира — "За спасение утопающих". Я уже говорил, что моим первым орденом был прусский "Pour le Merite", но в сем деле я не смел оскорбить чувств простого народа. Вот так я чуть не утонул по собственной глупости…
Но вернусь к моему рассказу. В ту зиму впервые и стало ясно — кто из нас чего стоит. Кто — Дворянин, а кто — так. Дворовый…
Я часто на финских речках вижу, как "идет лосось". Этакая живая река, текущая против течения, всех Законов и Правил — куда-то туда, — Наверх. К Смерти. К Бессмертию.
Если и вправду есть переселение душ, я верю, что русские в той жизни были лососем. Ведь что стало по сдаче Москвы?
Дорог здесь почти нет. Ямщики разбежались. Фельдъегерская почта перестала работать — армия была отсечена к Калужской дороге, в ту пору, как фельдъегеря "жили" на Питерской.
Коль посмотреть вражьи архивы, из них видно, что сразу после Бородина фузилеры бросились на Клин и уже к 5 сентября без боя вошли в Дмитров. Я напомню, что в те дни Шварценберг стоял под Киевом и все Правобережье присягнуло Антихристу. Речи не было о том, чтоб снять хоть одного солдата с украинского фронта.
Подкрепление Кутузову могло в те дни быть со стороны Риги. Бонапарт же, верный стратегии бить врага по частям, первым делом перерезал дороги на север.
Так что можно говорить, — мол, "Тарутинский маневр был великой задумкой", но в реальности — он был единственным выходом. Не оторвись мы от наседавших "антихристов", нам перебило б хребет.
Чудо свершилось чуть позже.
Когда до самых дальних уездов докатилась весть о паденьи Москвы, люди сами поднялись на Войну. Это было непросто. Все мужчины нашего сословия в возрасте от двадцати до сорока были уже мобилизованы, или взятками купили право сдаться противнику. В губерниях из дворянства остались лишь старые, да — малые.
И вот в каждом поместье старенькие помещицы доставали из сундуков древние запылившиеся мундиры своих старых, больных "мужиков", затепливали свечи перед ликами "ушедших навсегда" в Альпийский поход, Фридлянд, да Аустерлиц детей, да собирали в дорогу внуков своих…
Обученных почти не было. В отряды, командуемые ветеранами аж бабушкиных сражений, записывались ребятки двенадцати-тринадцати лет. Их матушки и бабушки набирали им в подмогу всех дельных мужиков, вооружали их охотничьими ружьями, да топорами и вилами, а потом выскребали амбары дочиста.
Ведь это лишь на бумажке все просто и ясно — Бонапарт озяб, да оголодал, сидя в Москве, а Кутузов — отъелся, да согрелся в Тарутине. А вы когда-нибудь видели сей Тарутин?! Вы думали, — как доставить туда гору еды? Там ведь — вообще нет дорог!
А кто по вашему объяснял — куда надо везти провиант? Кто их предупредил? Или — ждал?
Я, поднимая архивы тех дней, понимаю, как победили Минин с Пожарским и как готовилось Куликово поле.
Никто не знал, что творится, куда идти, иль вообще — что делать. Люди слышали, что враг у Москвы (никто не верил, что "Москву сдали"!) и шли по московским дорогам. Этакие живые реки на долгие версты из самых обычных старых помещиков, их желторотых внуков и мужиков с топорами за поясом, да подвод с провиантом.
На них без жалости налетали французы. Потом перестали. Сколько бы вы ни убили лосося в дни нереста, его ж все равно не остановить! Сам Бонапарт не смог перехватывать сии бесконечные обозы после того, как его кавалерия потеряла до половины оставшихся сабель! Лошадь плохо идет на вилы, а сабля не спасет, коль на тебя с вершины воза прыгают с топорами. Десятками.
Да и какой смысл, коль с захваченным добром не уйти — взяли один обоз, погнали в лагерь, а дорога назад уж забита телегами, — ведь идут-то и с боковых дорог! Опять топоры, вилы и — все…
Когда я в первый раз увидал русскую армию "нового образца", я так и оторопел. Произошло ужасное постарение офицерства. В младших же чинах были сплошь "дети". Все как один — в древних, потертых мундирах и регалиях бабушкиных времен. Никаких ни штуцеров, ни хлорного пороха, ни оптических прицелов. В стратегии — знаменитая "линия" и фырканье насчет "новомодных колонн". Тактика же — "времен очаковских и покоренья Крыма.
Если бы одно это, такая армия была б разбита в первом бою. Но недаром даже Антихрист признал: "В Малоярославце я встретил новую армию. Русские научились драться. Или вспомнили — как…
Я бы сам нипочем не разгадал в чем секрет, если б не мой новый адъютант Володя Яковлев (Герцен). Он учил меня так:
"Все ваши штуцера, да прицелы — вещь, конечно, важная, но — не обязательная. Вольтер был не прав, когда говорил, что Господь на стороне больших армий. Ибо Вольтер — атеист.
Истина ж в том, что лишь Господь дарует Победу, ибо Победа — Воля Божия. А Бог на стороне не Сильных, но — Правых. Ваша бабушка — Велика, потому как хорошо поняла сие, а ваши кузены — один другого "плохей", ибо того же — не чувствуют.
Ведь как говорила Екатерина? Не "завоюем Польшу", но "освободим белоруссов, малороссов и новороссов"!
Одно дело завоевать, а потом сгонять с земли крымских татар, а иное русским освобождать русских. Пусть и "новых русских.
Да, ваша матушка выпросила у тетки право на завоевание Литвы и Курляндии. Но я вот не верю, чтоб такую властную и жестокую женщину, как Екатерину Великую, можно было принудить, или уговорить! Но я не сомневаюсь, что столь мудрая правительница могла сама подтолкнуть вашу мать к такой просьбе.
Ибо одно дело вводить войска в Белоруссию, иль Малороссию, и совсем иное — в Литву, да Курляндию. Если одно для русского человека "освобождение", иль "воссоединение", то второе, как ни крути — "завоевание" и "оккупация". А если все сделать вашими же руками?!
Да вы же сами рассказывали, как в те дни праздновали не только в лютеранской Лифляндии, но и — в стане католиков! Ибо Воссоединение — Право пред Господом.
И тогдашняя армия была — Правой Армией. Так что не смейтесь над старичками с их допотопными взглядами. Ибо у них есть то, чего не было у вашего поколения. Они помнят, как воевать Честно и умирать за Правое дело.
Ведь что началось после гибели Государыни? Царство Картло-Кахетинское объявлено Тифлисской губернией. Русской землей. Мелочь.
Ханство Бакынское захвачено ради бакынской нефти и объявлено Русской землей. Пустяк!
Бабушка ваша так и не ввела войска к униатам. Сделала вид, что "не успела ввести". Нет же — появились губернии Житомирская, да Подольская, тоже Русские. А там "москалей" испокон веку — режут исподтишка! Убийц давят, а потом изумляются, что у Шварценберга — униатская армия!
При вашей бабушке не подымался вопрос насчет обустройства Прибалтики. Была единая Ингерманландия под ее прямым управлением и латыши с эстонцами хоть злились, но… слушали. Павел же "раздробил" сии земли и объявил их "Россией"! Немедленный взрыв страстей и — возникновение "лютеранского герцогства"!
Если бы что-то одно, то это может и прошло б бесследно для армии, но когда сие вошло в Практику — Армия внушила себе: мы — завоеватели; нам дозволено! А Господь такого не любит…
Какой черт понес нас в Италию и Швейцарию? Что мы забыли в Персии, Молдавии, да на Аустерлице?! Какого хрена мы искали в Пруссии, да Финляндии?
Вы думаете, что сие — мировая политика с экономикой, а я скажу — сие Искушение. Силой. Властью. Троном. Негодные люди примерили на себя венец великой правительницы, да вообразили, что теперь им — сам черт не брат!
Их армия могла пыжиться, как угодно, учиться чему угодно, но не побеждать! Ибо она уже смирилась с тем, что — Неправа.
Вот Вы — великий разведчик, почему я не могу выучиться Вашему ремеслу? Не смейтесь, — и Вы знаете, и я знаю, что не смогу. Не смогу и все! Зато вы не умеете и не можете выращивать ни ваших знаменитых свиней, ни овощ на грядке, а я — могу! Почему?! Божья Воля. Кровь.
Почему одни люди в страшный миг хватают что есть под рукой и бегут на верную Смерть? Потому что в них — Дворянская Кровь. Почему другие прячутся по углам, да платят огромные отступные? Опять-таки — Кровь. Кровь Дворовая.
Это и есть — суть Монархии. Каждый должен знать свое место и дело. Кто свиней растить, кто добро наживать, кто детей крестить, а кто и — помирать под Святыми Хоругвями…
Я всегда числил себя монархистом, но лишь после бесед с моим новым духовником, я осознал себя таковым.
Помните, — "Когда могущая Зима, как бодрый вождь, ведет сама На нас косматые дружины…"?
Открою тайну, — это не Лондон, но Санкт-Петербург. Сентябрь 1812 года. Годовщина коронации Его Величества. Армия разбита. (В реальности она отходит к Тарутину, но в столице о том без понятия. Нет связи.) Москва сдана. По слухам убиты не только Багратион, но и Барклай с Кутузовым.
И вот посреди всего этого Государь устраивает его знаменитый "Пир во время Чумы". Из дельных — никого. Все Дворяне в Армии. Пели, плясали, да кутили — … Дворовые.
Потом Царь, пытаясь хоть как-то оправдаться за те безобразия, описывать кои я и не думаю, говорил всем, что у него было два помрачения — одно "по известию о смерти папеньки", и другое — "с письма Кутузова о сдаче Москвы.
Не спорю. Оба известия были из разряда, после коих должен помутиться рассудок, но ты ж — Император! Ну, плевать тебе на себя, на свою Честь, подумай о Чести Той, кто тебе так доверилась! Даму (а Русь — Дама!) нельзя конфузить в приличном обществе, напиваясь до полного свинства, как и нельзя топтать ни ее, ни царских регалий!
Ведь это ж не царская шапка и не царский кафтан… Это — иное.
То, что он делал в те страшные дни — никого не изумило уже. Его не сбросили с трона лишь ради Империи. В те дни она б не пережила смены царствий. Народ же решил: "Царь — поддельный.
Моя бабушка перед смертью написала свои мемуары в виде "Записок" и… оставила их в архивах. Сразу после Войны они вдруг появились в многочисленных списках и весьма разошлись в обществе. Эти воспоминания показали всем — насколько великой правительницей была моя бабушка, а никакой там не "узурпаторшей" иль "людоедкой", как это пытаются выставить мои политические противники.
Так вот, — в насквозь польском салоне князя Кочубея пошли грязные намеки на то, что "Записки" сии написаны якобы мною (sic!) с вполне откровенной политической целью. Больше всего наших противников взбесили намеки на то, что отцом Императора Павла был никакой не Петр III, но какой-то там С***. Из сего следует весьма прозрачный политический вывод, что если все основные ветви петрова дома пресеклись еще в середине прошлого века, пришла пора передать власть ветви побочной. А именно, — моему кузену, как Бенкендорфу, и потому — правнуку Петра Великого.
Князь Кочубей был в ту пору министром внутренних дел и затеял целое следствие по поводу подлинности сих записок. Выяснилось, что моя бабушка писала какие-то мемуары, попавшие к Императору Павлу, кои были им, конечно, прочитаны и — немедленно сожжены. Нынешние ж, ходящие по рукам, "списки" — поздняя литературная обработка.
Сам Карамзин поспешил выказать немалое изумление тем, что "Записки" ходят по рукам в переводе на русский, ибо бабушка моя вела личную переписку и архивы исключительно по-немецки. Кроме того литератор провел тщательный анализ "Записок" и "дал руку на отсечение", что "писаны они в начале этого века, но никак — в середине века прошедшего", — настолько за сии годы изменилась стилистика русского языка, его морфология и даже словоупотребление.
С другой стороны, Карамзин признал, что, "мы имеем дело с литературным переводом неизвестного нам источника несомненно германского происхождения". "В унылых местах переводчик, похоже, скучал над своей работой и в тексте сохранились построения, характерные для прямых калек с немецкого языка. Иной раз фразы даже топорны и с головой выдают немецкий образчик.
В заключение Академик писал: "Для меня нет сомнений, что в основе "Записок" лежит немецкий оригинал. Но насколько точно переводчик следовал оригиналу, лежит лишь на его Совести. Сравнение же данного текста с текстами пьес Государыни Императрицы говорит о том, что самые яркие места "Записок" были просто переписаны или вписаны сим переводчиком, ибо качество его пера во сто крат выше пера венценосицы".
Экспертиза Карамзина произвела фурор в наших кругах. Сторонники Кочубея с пеной у рта доказывали, что Павел — сын Петра Федоровича, наши сторонники и люди из круга Сперанского сходились на том, что "нет дыма без огня". Обыватели же шептались и приговаривали, что если Павел и все его сыновья были "не царского роду", это объясняет все бедствия, выпавшие на долю Империи, за время сих "поддельных царей".
Следствие так и не обнаружило источник списков "Записок", отметив в своем докладе, что списки появлялись в салонах Прекрасной Элен и госпожи Дурново и стало быть "восходят" к моей "Amis Reunis" и "Великому Востоку" Сперанского.
У Кочубея возникла теория, что истинные "Записки" были уничтожены Императором Павлом, но "в известных кругах" сохранилось огромное число писем Государыни Императрицы, коя буквально обо всем писала своему истинному отцу — создателю прусского абвера барону Эриху Карлу фон Шеллингу. Тот же, чтоб не подводить свою дочь, не докладывал обо всем Фридриху Прусскому, но хранил сии письма в тайном архиве (этим объясняется то, что "Записки" обрываются на годе смерти фон Шеллинга). А вот кому достались сии бумаги после смерти барона…
Кочубей при этом многозначительно посматривал в сторону нас с моей матушкой, но никаких доказательств у него не было и быть не могло. Сохранившиеся в архивах пометки о том, что моя бабушка посылала моему прадеду депеши в двадцать и тридцать листов, ничего не доказывали, ибо не были подтверждены на дипломатическом уровне. Абвер никак не воспользовался сими посланиями, — может моя бабушка слала прадеду рецепты пирогов с черникой?! Докажите!
Так что Кочубею всеми его теориями осталось лишь подтереться, а в народе открыто заговорили, что у Николая во сто крат больше прав на корону, нежели у его старших братьев.
Когда я смог посадить на пост министра внутренних дел Сашу Чернышова, я обнаружил пикантный момент. Пять лет сряду Кочубей требовал доказать, что я — автор "Записок" (возможно, в соавторстве с моим секретарем Львовым, моим заместителем по "Amis Reunis" Грибоедовым, и адъютантом по "Мертвой Голове" — Чаадаевым).
Он верил, что из всех лиц, имевших доступ к архиву барона фон Шеллинга, у одного меня "хорош русский" (и есть помощь от дельных словесников), в то время как у моих сестры и матушки, если литературный и есть, так немецкий.
Мне лестно сие мнение, да еще из уст политического противника, но… Такое должно доказывать.
Что ж до "Записок", судьба их весьма занятна. Все кругом так часто говорили, что именно они послужили толчком к возвышению Николая, что никто не удивился, когда мой кузен стал спрашивать у наших сторонников — есть ли у них экземпляры "Записок". Их с радостью предъявляли, ибо верили, что сиим доказуется принадлежность нашей партии, а Николай тут же просил их "почитать.
Никто не смел и думать о том, чтоб отказать своему повелителю и… Мой брат не вернул экземпляров и уже к 1825 году "Записки" полностью исчезли из обращения. Все ныне существующие варианты находятся вне пределов России и представляют собой — обратные переводы с русского на немецкий, или французский.
Столь ожесточенное преследование со стороны моего брата тех самых бумаг, что оправдывали его воцарение, укрепило мысль об их подлинности. Nicola ж стали чтить "Невольником Чести", защищавшим прежде всего Честь Империи — пусть и против своей выгоды. Ряды нашей партии стали множиться не по дням, но — часам.
Я могу по разному отнестись к брату, — но он — Бенкендорф. Упрямый, настырный, горделивый и отчаянный Бенкендорф — Жеребец Лифляндии. Его можно обвинять в чем угодно, но не в том, что он — не Помазанник. Бенкендорфы испокон веков правили лютеранской частью Прибалтики. И раз во мне взяла верх Кровь "Рейнике Лиса", мой Долг пред Бенкендорфами в том, чтоб и их Кровь получила свое.
Я еще не оправился от ранения и лежал в моей Гжели, когда мне прибыл пакет с Государевым вензелем. Я просил Маргит открыть его…
"Получил недавно известие о латышской трагедии. Соболезную и оплакиваю с тобой, брат мой, гибель твоей старшей дочери.
Ну да — в сторону слезы и сопли. Лучшее средство от траура — труд и ежели ты не против, взвалю на тебя Москву и окрестности.
Город в ужаснейшем состоянии, — пожарище, да предатели: следовало бы дать в Москве многим острастку. А Право вешать людей — чужим не поручишь, не мог бы ты, как мой брат, — Именем моим и с моего Изволения учинить в Москве Суд и Расправу?
Все Изменники должны быть немедля осуждены — народ должен знать, что в город вернулась Законная Власть!
Посему, — прошу принять тебя титул московского генерал-губернатора и Куратора Трибуналов.
P.S. Ежели что не так — верни, не вскрывая, малый конверт. Там твое назначение. Я пойму. Там не только богатейшая из губерний, но и — Долг Палача. Главного Палача нашей с тобою Империи.
P.P.S. Ты — капельку жид и поймешь меня капельку лучше, ежели я заговорю с тобою на прямоту.
Пока за тобой безусловно стояло Латвийское Герцогство, ты для меня был опасен и в жизни не получил бы столь лакомый кусок, как Москву! Теперь же я надеюсь, что ты сменишь свое дикое Герцогство на вторую столицу Империи и разделишь со мною Власть и тяготы…
P.P.P.S. Да, — чуть не забыл — с этого дня все доходы с Московской губернии идут в твой карман. Но и расходы по восстановлению города опять же целиком на тебе! Не мне тебе — жиду объяснять, — какое Москва доходное место. Чем быстрее ты отстроишь ее, тем быстрее окупишь все вложенное.
P.P.P.P.S. Я понимаю, что у тебя нету средств. Все, якобы, "в деле". А ты — поищи. Возьми из своей "лютеранской кубышки" — потряси хорошенько ее, — эти нелюди убили твою старшую дочь! Ты и так собрался перебираться в Финляндию — не убудет у финнов, ежели ты не довезешь им с десяток миллионов рублей серебром!
Сыщи, изыщи, вышиби у кого-нибудь сии деньги — отстрой мне Москву, я тебе все прощу! Мало тебе титула генерал-губернатора, проси чего хочешь! Но пусть Москва станет вновь Белокаменной!
P.P.P.P.P.S. Я знаю, — чего ты добиваешься. Хорошо, если ты восстановишь Москву, я признаю Николая законным Павловичем и заставлю Константина отречься от Империи в его пользу. Достаточно? Тогда добудь денег и отстрой мне Москву. Богом прошу.
Я хохотал, слушая сие удивительное письмо. Маргит только с изумлением хлопала глазками, когда я ей объяснил:
— Мы с Царем — кузены и внуки одной милой бабушки. По-хорошему, я всякий раз должен был бы отказываться, а он — писать мне новые письма. Но так как мы знаем друг друга не хуже облупленных, кузен совместил все эти письма в одно.
Вообрази, что между каждым постскриптумом мой ответ и двухнедельные поездки фельдъегерей! Что самое удивительное, кузен точно знает, — что я ответил бы на каждое из его предложений и заранее написал свой ответ.
Видишь ли, — все это — дела чуток ритуальные: он настаивает, я отказываюсь. При этом оба мы знаем, что в итоге попрошу я, и на что — в конце концов пойдет он, ежели не хочет сразу же потерять трон! А так как идет Война — нет у нас времени на все сии благоглупости.
А теперь — давай-ка напишем кузену ответ!
"Спасибо. Мы с тобой Братья и в такую минуту и выясняется, кто тебе Истинный Друг. Хорошо, я приму Губернию и Кураторство.
P.S. Когда я отдал Приказ на резню масонов в столице, я уже сделал выбор. Так что — не надо юродствовать!
P.P.S. Я — германо-балт и верю, что "славяне" происходят от латинского слова "раб". Посему жить средь рабов я не думаю. При первой возможности передам губернию кому-то из русских.
P.P.P.S. У меня нету денег. Все вложено.
P.P.P.P.S. Ты с ума сошел! Я не настолько еврей, чтоб грабить мой же народ ради каких-то там москвичей. Вот если бы — я что-то мог объяснить моим подданным и родне, как-то их успокоить — показать, что деньги вложены ими хоть с какой-нибудь выгодой…
P.P.P.P.P.S. Никто тебя за язык не тянул. Дай нам десять лет, и Москва станет — как новенькая.
Многие не поймут, — что именно предложил мне мой кузен и почему наша переписка могла быть так "сжата".
Во-первых, он предложил мне пост московского генерал-губернатора. С одной стороны — "от Москвы не отказываются". С другой, — здесь — подводные камни.
Будучи вождем лютеран, я не мог чересчур обрусеть. Владенье Москвой весьма выгодно, но… отдаляет от промышленного сердца Империи лютеранских губерний. И тут надобно выбирать, — что лучше: деньги с торгового оборота, иль — управление промышленным производством. Московское Злато, иль наш — Ливонский Булат.
В иных условиях Государь ни за что не отдал бы мне Центр Империи вложить в одни руки главный торговый поток и основное промышленное производство — прямой путь на кладбище, иль — монастырскую келью.
Но в условиях 1812 года, — при полном разореньи Москвы и окрестностей, угроза сия обращалась в ничто. На восстановление города нужны были годы, а при первом случае Государь отнял бы у вашего покорного слуги сию важнейшую из губерний. Другое дело, что я это понимал и Государь знал, что я это знаю.
Хитрость же была в том, что по традиции московский генерал-губернатор имел самую высокую квоту на представление новых членов в Сенат и Синод. Кроме того, — от него зависели представительства от всех окрестных губерний — Калужской, Тульской, Рязанской, Владимирской, Тверской и Смоленской. Не случайно титул сей — генерал-губернаторский!
В обычное время сие — немногого стоит. Ротация в Синоде с Сенатом весьма неспешна и хоть московский генерал-губернатор и мог повлиять на нее, в реальности он командировал не более одного человека раз в год. Но!
Шла Война. Многие из прежних сенаторов себя запятнали, — кто прямым пособничеством, а кто и — невнятной позицией в грозный час. С точки зрения политической — сие значило, что московский генерал-губернатор может единовременно чуть ли не на треть обновить Синод и Сенат в свою пользу!
Конечно, сие было б безумием — наживать столько личных врагов никому не позволено. Но… Никто и не ждал от меня таких глупостей. Я созвал всех зависимых от меня сенаторов и церковников и провел с каждым из них душеспасительную беседу. Наиболее одиозные, конечно же, пошли в ссылку, или — на послушание в сибирские скиты, прочие ж… Именно так я и получил сегодняшнюю поддержку средь русских.
В Сенате с Синодом люди в основном "с пониманием" и хамить Куратору Трибуналов Империи никто из них не осмелился.
Во-вторых, — пост Куратора. Я часто посмеивался — "Зачем такой длинный титул? Зовите меня без затей — Прокуратор. И ведите сюда того… ну, этого — смутьяна из Галилеи!
В практическом виде сие значило то, что я не могу осудить и публично повесить лишь троих — Государя, Диктатора Аракчеева да Наследника Константина. А ежели к сему вдруг припомнить, что никто не отнял у меня чин Начальника Особого отдела всей русской армии — полномочия мои стали просто заоблачными, — я сосредоточил сыскное, дознавательское, судебное и карательное отделения русской армии.
Здесь возникает любопытный момент, — почему мой хитрый кузен пошел на столь резкое мое усиление? Ответ — чисто экономический.
Я — по роду и происхождению своему связан с банкирами, да заводчиками. Для расширения наших гешефтов в России нужно чуток — нормальное сообщение, почтовые службы, железные дороги, система банков, торговые представительства и так далее. В общем, — конь не валялся. А почему он там не валялся? Нет средств.
Империя традиционно не имеет достаточно средств на самые нужные для нее самой вещи. Откуда могут взяться новые средства? От частных лиц. Но так уж повелось исторически, что к богатеям у русских отношение вечно предвзятое. Поэтому свободные деньги есть лишь у "поляков", да — "немцев". (Ну и — у "польских", да "немецких" жидов соответственно.) В последнее время к ним добавились "татары" с "армянами", — но вы поняли суть.
Итак, — вопрос заключается в том, чтоб частные лица с окраин Империи стали вкладывать кровные непонятно на что — в землях русских. Но…
Александр взошел на престол, убив своего папеньку — Императора Павла. При сием все правительство Павла оказалось в изгнании, а сильней всего досталось "татарам.
Павел стал Императором законным путем, но… разогнал весь двор своей матушки. "Немцы" лишились в Империи почти всего нажитого и много Павлу напакостили.
Бабушка моя стала Императрицею после убийства чокнутого Петра, а тот взошел на престол в середине войны по трупу Елизаветы. "Польская партия" была практически обезглавлена, а активы ее — конфискованы бабушкой.
Елизавета стала Государыней, убив Анну Леопольдовну. При сием были массовые погромы средь "немцев.
Анна Леопольдовна получила престол от умирающей Анны Иоанновны, а та вытоптала первый слой "польской партии", выросший в дни Правления Екатерины Скавронской.
И так далее…
Последний раз, когда Власть в России перешла от одного Государя к следующему без массовых репрессий и казней (с обязательными конфискациями!) случился от Ивана Великого к Василию III, ибо случай Михаила с Алексеем Михайловичем не в счет, — реальная Власть тогда была у Филарета и от него перешла к Никону, а уж у Никона ее и отобрал Алексей Михайлович. (Оба раза — от Филарета к Никону и от того к Алексею — резня была та еще! Читайте Историю никоновых реформ и русского старообрядчества…)
Можно ли в сих условиях надеяться на какие-то инвестиции со стороны?! Разумеется, — нет. Вот их и не было!
Поэтому я всегда повторял, — неважно Кто у нас "Будет". Реальная Власть в мире давно уж не у Царей с Королями, но — Больших Денег. Как представитель тех самых Денег, я говорю и настаиваю:
"Нам нужен Царь любой — неважно какой. Передача Власти от него и к нему должна быть в соответствии с законодательством, каким бы дурацким, иль архаичным оно б ни было.
Смена Государя на троне не должно влиять на экономику Российской Империи. Государство не смеет конфисковать ничьих вложений по произволу, иль желанию нового Императора.
Любые попытки нарушить "естественную смену Правителей" должны пресекаться всей мощью карательного аппарата Империи, — как бы справедливы они в сути своей ни были.
Реальная Власть в Империи принадлежит тем, кто больше в нее средств вкладывает и контролируется специальным институтом жандармов и тайной полиции, следящим за ее прихотями.
Ни один Жандарм, иль сотрудник Тайного Управления не смеет иметь экономических интересов в Империи, или за рубежом более тех, что установлены ему для должного исполнения его Тайных функций. (Имеется в виду, что ежели наш агент по легенде — крупный банкир где-то в Англии, он, разумеется, подпадает под этот пункт!)"
Государь был наслышан о всех этих требованьях и… всячески за них ратовал. Я уже доложил вам о том, что он допустил в дни паденья Москвы, и весьма сильно было мнение о необходимости отстранить его от Престола. В сих условиях — резкое усиленье меня и всей нашей партии было кузену весьма на руку…
Ибо, — я знал, и он понимал, что я знаю — другим шагом кузена должно было стать предложение мне — занять пост главы Тайного Ведомства и создаваемой Жандармерии. Ежели б я отказался, — сие стало бы моим политическим самоубийством. В ином случае — согласно моим же требованьям я добровольно отказывался б от всех моих денег и влияния в экономике.
Так оно и случилось, — я раздал все мои деньги и фабрики моим доченькам, а вернее — зятьям в виде приданого. Строго говоря, — сегодня я, — как Король Лир — гол, как сокол. Слава Господу, что средь моих девочек одни лишь Корделии и ни одной Гонерильи с Реганою!
Наконец, — вид сгоревшей Москвы более вредил моему кузену, чем остальные его просчеты — все вместе взятые. Срочное восстановление города стало условием его дальнейшего царствия, но у кузена не было денег!
В сиих условиях бездетный царь согласился на прямое наследование ему не законного Павловича, но — юного Nicola. Кузен всегда был умен, хитер и… "После нас — хоть потоп", — это и про него.
Как видите, — все пошло так, что царственному кузену стало на руку мое усиление. Ведь кузен ничего не терял, — с его точки зрения он в любой миг убивал меня чином Жандарма Империи.
Но штука в том, что мне совершенно не нравились банковские дела с политическими! Зато дед мой как раз в сием возрасте возглавил им созданный Абвер, а прапрадед — "Интеллидженс Сервис". Видно есть что-то в Крови, раз меня влечет как раз то, чем занимались дед мой с прапрадедом! Сие и есть Древняя Кровь. Тайна Наследственности.
Я с детства люблю Играть в Шахматы. И не очень-то — в карты. В шахматах же меня привлекает скорей не Игра, но — очередной повод доказать самому себе мое превосходство. Поэтому я не умею нарочно проигрывать. Вскоре все перестали играть со мной в шахматы.
Зато появилась разведка и контрразведка. Сегодня я получаю огромное удовольствие от того, что поймал очередного преступника, иль — вражеского шпиона. Оно сравнимо лишь с тем, кое я получаю при известии от разведчика об очередном успешном исполненьи задания.
Я — счастлив. Наверно, я не был бы столь же счастлив, будучи Королем, Герцогом, иль главой банкирского дома новоявленных Медичи. Суть жизни (как я ее понимаю) как раз и есть в том, чтоб найти То, что именно Тебе по Душе и стать в сием — Мастером.
Ежели сие выйдет, — весь Мир вокруг Вас как бы Светится и доченьки ваши растут истинными Корделиями. А что еще нужно для Счастья?
Так я и стал московским генерал-губернатором и Куратором всех Военных Трибуналов Империи.
Я не знаю, как поляки пытали, насиловали, жгли и расстреливали "немецких" и немцев и не буду врать насчет этого. Скажу лишь, что Володя Яковлев взял свой псевдоним от имени невесты, кою убили католики. Я просто не хочу знать, как все вышло, но когда я прибыл в Москву, в ней не осталось ни единого "немца". Тела их были свалены поляками в грязь пересохшего кремлевского рва (там, где мы для упокоения невинных разбили Александровский сад), имущество разграблено, дома — сожжены.
Якобинцы потом оправдывались, что пожар Москвы начался от русских поджогов, мы же обвиняли противника.
В реальности же огонь разошелся от того, что горело много домов и лавок. Поляки Понятовского, шедшие в авангарде противника, так ознаменовали свой вход в Москву, вырезая всех "немцев". После ж убийств на имущество казненных набрасывались русские мародеры, которые и поджигали лавку, дабы скрыть свои преступления.
Из всех слоев русских в Москве выступило лишь купечество (разорившееся от гибели немецких поставщиков), да университетская братия. (Евреи "немецкие" близки к науке и в ходе резни полегли многие любимые и даже члены семей русских школяров и ученых.)
Русские москвичи в отличие от московских поляков не вышли встречать врага хлебом-солью, но и не сопротивлялись. Убивали поляки. И "польские" евреи. "Немецких" евреев и немцев. Часто московские "польские" евреи московских "немецких" евреев. Вот вам правда о том, кого стреляли и резали в горящей Москве. Русское ж мещанство безмолвствовало, ибо (чего уж греха-то таить!) многие якобинские лозунги пришлись ему по душе. Мещанина хлебом не корми — дай поделить чужое, а для чиновника якобинское правление — прямая выгода. Сейчас он "под дворянством", а так — сам окажется наверху.
Французы это хорошо поняли и первым делом устроили раздачу "тряпок" казненных. Говорят, зрелище было отвратительное — толпа рвала окровавленное барахло друг у друга чуть ли не из зубов, а якобинские офицеры возвышались над сим Содомом и искренне потешались над "нравами русских".
Вторым делом захватчики объявили сохранение всех прежних министерств и ведомств, и чиновничество чуть ли не на пузе приползло за своими портфелями и тепленькими местами.
Особенно преуспели в сием… ученые Московского Университета Вы спросите, — как же так?! "Ученые" были и на стороне "поляков" и "немцев"? Да, — все так и вышло. Здесь необходимо вспомнить Историю Москвы и ее Университета.
Московский Университет был основан с подачи Михаила Васильевича Ломоносова по наущению графа Чернышева — фаворита Государыни Елизаветы. Произошло сие в 1755 году. Вам ничего не говорит сия дата? Вам ничего не говорят сии имена?
Поясню, — в реальности Московский Университет не успел даже вылупиться из яйца, как на Руси грянула новая смена царствий. Бабушка моя взяла в оборот Ломоносова (как возможного претендента на трон), сослала за Можай Чернышева, в Университете же выжили лишь три факультета: медицинский, юридический, да — философский. Все необычайно нужные для Империи в условиях массового строительства заводов и фабрик.
Я умолчу о философии, да юриспруденции русских, ибо сие — тема для отдельного плача. Скажу лишь, что здесь принято нанимать тех юристов, кои по своим родственным связям близки ко Двору! Любопытный критерий мировой юридической практики.
А уж медицина… Профессия медика на Руси — занятье наследственное и традиционно "жидовское". Евреи (и прежде всего евреи "немецкие") прибывали в Империю на кораблях, оседая в первую голову в столице и Риге. После этого, сколотив имя и капитал, они и "шли" далее на восток — в Москву, в частности. В сих условиях медицинский диплом Санкт-Петербурга и Дерпта значил верный кусок на всю жизнь, Москвы — можно вешать в отхожее место.
Не было смысла поступать в Московский Университет! Все сколь-нибудь одаренные юноши уезжали учиться в Санкт-Петербург, Москва ж стала хиреть на глазах.
Тогда моя бабушка, дабы не закрывать Москву, создала при местном Университете в 1774 году Пансион, где думалось "приобщить детей ко всемирной культуре". Воспитанники ж его принимались в студенты вообще без экзаменов. (Этакая синекура для неучей!)
Неучи потянулись. В первый год в Пансион прибыли целых… 12 (двенадцать!) воспитанников, 9 (девять!) из коих в течение года были отчислены за неуспеваемость. Но тут наступил 1775 год…
Год Первого Раздела Речи Посполитой.
Пансион сразу же стал "прибежищем сирот дворянского роду". В переводе на русский, — детей польской шляхты брали в заложники (точно так же, как и меня — в Иезуитский Колледж!) и учили в Москве русской культуре и русскому языку на казарменном положении.
Шляхта — есть шляхта. Дети, воспитанные нормальными гувернерами, и готовые поступать в Сорбонну с Болоньей оказались не по зубам русским (с позволенья сказать) "профессорам". И тогда уже — их родители (на свои личные деньги!) стали выписывать из Европ нормальных учителей, чтоб "дети в России дураками не выросли"! Сразу открылись нормальные факультеты, обучение в Москве приобрело практический смысл и Университет стал хорошеть на глазах. Но…
Теперь это стал — "польский Университет"!
Когда грянуло Восстанье Костюшко, и поляков принялись вывозить вглубь Российской Империи, именно Москва стала их главным прибежищем. Здесь уже осели многие из прежних учеников Пансиона, остепенились и нажили немалую собственность. Университет же получил десятки профессоров, ненавидящих Россию и русских, а якобинская крамола с московских кафедр стала фирменным блюдом Московского Университета!
Когда в 1812 году французы заняли Москву и окрестности, именно "польская профессура" заняла почти все посты новой Власти, а поляки "доценты" командовали на расстрелах…
Я не пытаюсь никого оправдать, но такая чудовищная реакция стала следствием долгих лет последовательного "подавленья" поляков, когда целую нацию — мало того что разорили и выселили, но и запрещали молиться по-католически и говорить на родном языке…
В итоге же, — не только поляки зверствовали в Москве, вырезая всех "немцев", но и в сельской глубинке начались ответные зверства: "партизаны" вырезали "поляков". Здесь я должен сразу же расставить точки над "i". Я не случайно закавычил определение "партизаны.
Под грохот и ярость народной войны подняла голову всякая мразь, коя мародерствовала под шумок. "Поляки" стали самыми богатыми, да влиятельными из московских помещиков и кое-кто решил нажиться на этом.
Я еще был в Гжели, когда по России пошел ужасный слух о Кесьлевских. Это были магнаты, кои кредитовались у матушки чуть ли не на миллионы под Честное Слово! Когда началась Война, Кесьлевские не только не пошли на французскую сторону, но и — всячески поддержали Империю, бесплатно снабжая нас фуражом, да провизией. И вот их вырезали…
Наверно, не вышел бы большой шум, ежели б убийцы попрятались — все списали бы на издержки Войны. Но тут уж — многие видели, как из вырезанного поместья вывозили подводами белье, да посуду. Многие слышали, как их же соседи — помещики пили в трактирах, расплачиваясь "в серебряных ложках" с вензелями Кесьлевских и уговаривались выпотрошить кого-то еще… И у людей возникал законный вопрос, — да — поляки враги, но почему сии — "вроде наши" пьют среди бела дня, платят "кровавыми ложками" и… не пошли служить в армию?!
Да, шла Война, принявшая, увы, "межнациональный" характер. Да, стороны совершили много чего… Но простой народ нутром чует: озлобление битвы пред ним, иль — банальная уголовщина!
Как московский генерал-губернатор, я решил начать следствие. Я отдал простой и понятный приказ:
"Обыскать все соседние поместья с Кесьлевскими. Ежели там найдется не менее трех ценных предметов погибших, выстроить всех обитателей перед домом и пересчитать всех мужчин в возрасте от пятнадцати до пятидесяти лет. Ежели таковых не найдется — принести обитателям свои извинения. Ежели таковой будет только один — доставить его ко мне в Трибунал. Ежели их будет два привезти обоих, с семейством же поступить на усмотренье карателей. Ежели их три, или больше — поместье опечатывается и конфисковано в пользу Империи, обитатели же сего разбойничьего гнезда доставляются в Трибунал — без различия пола и возраста.
Хотите ли удивиться? Во всех домах, где не оказалось ворованного, не было и мужчин. Все ушли защищать Русь-Матушку. Ровно в пяти домах, где и обнаружилось все украденное — все мужчины оказались на месте! Все до единого!
Все до единого (а также их женщины) моим Трибуналом были приговорены и казнены вместе с прочими… палачами-поляками, разумеется. Увы, мародеры были чересчур в ужасе, чтоб осознать всю иронию, а поляки от души потешались над русскими.
Через много лет меня часто спрашивали, — за что я приказал казнить не только мужчин, но и женщин (за вычетом детей — не старше десяти лет)? Я ж отвечал:
— Дурная Кровь, господа… Ежели б я оставил Семя сие, — оно лет через сто задушило б Семя тех, кто ушел на Войну и, увы, — не вернулся. Мало вам в России рабов? Или вам Воров не достаточно?!
Иль желаете вы, чтоб лет через сто на Руси большинство в страшный час пряталось бы под юбками, да разбойничало по ночам?!
Кроме того… Увы, мне предстояло казнить тысячи братьев моих. Будучи весьма скрытной, сплоченной, но угнетаемой группой, "польские жиды" затаили на всех немалое зло.
Якобинцы, ведомые социальным чутьем, сразу выделили их из прочих групп низших сословий и всячески приближали. И "польские" сразу прославились мстительными доносчиками, а еще, — они лучше всех ведали, чем славны наши церкви и вели атеистов на вкусное. (Поляки, — сии истинные католики понятия не имели о богатствах русских церквей!)
Этого им простить не смогли. Русские — весьма религиозный народ. Другое дело, что их религиозность скрыта в отличие от "демонстративного" польского католичества. Но массовые расстрелы, пожары, насилия женщин не так всколыхнули русское население, как грабеж православных церквей!
Грабежи сии начались где-то после двух недель оккупации и именно с ними и связывают начало народного возмущения по Москве.
Никто не ждал такой ярости, — якобинцы привыкли к тому, что население восприняло их приход — как бы во сне. Мол, — кланялись мы одним, поклонимся и другим! Терпелив русский народ…
Зато когда безоружные люди с рогатиной да дубиною пошли на регулярные части, французы сразу же засобирались домой. С собой они забирали "поляков" из московской администрации, но несчастных "жидов" попросту выкидывали из своих бесконечных обозов.
Дело тут — не в "жидах"… Просто в любых армиях к Идейным относятся — так, а к Доносчикам — совершенно иначе. "Поляки" в массе своей Идейные враги Российской Империи, "польские" же — всегда получали за Донос плату. Отсюда и отношение.
Самые ненавистные из "польских" были растерзаны, иные томились в застенках, ждя своей участи. Город им вынес свой приговор, осталось лишь привесть его в исполнение.
Государь, зная о Вере моей, и отношении к моим людям, особо подчеркнул сей момент. Он писал:
"Ты требовал Законов и Прав Единых для всего общества — жиды твои жгли наши Церкви. Объяви же на всю Империю — что полагается за сожжение Церкви и мы сделаем все точно так же по отношению к синагогам. Ты сам сказал Законы Едины для всей Империи. Обнародуй же их — вся Империя ждет твой Праведный Суд!
Мало того, — Государь нарочно сообщил обо всем вождям "польских" Воронцовым в Одессу и вместе с приказом я получил гору писем от Воронцовых и одесситов с просьбами о помиловании.
Вот так вот…
С одной стороны стопка доносов с именами, местами и датами и якобинскою резолюцией, что "приговор приведен в исполнение", а с другой — слезное письмо старенькой одесситки о том, каким хорошим мальчиком был ее меньшой брат, пока не "уехал в Москву на заработки". И в конце — обещание всех египетских казней, коль "пойду я против своего же народа"! (Как потом выяснилось — писано чуть не под личную диктовку милейшего Кочубея известного борца за жидовское Счастье.)
За все отдельное Спасибо — нашему Императору.
Я судил по Совести и доказательным обвинениям. Суд мой был слеп и страшен. С той поры "польские" ненавидят меня, а я живу так: еврейство еврейством, иудаизм — иудаизмом, но есть вещи, кои ни один Судья не простит. Если он — Честен.
Въехал я в Москву — с тяжким чувством. Улицы чуть прибрали, но город был страшен. Загаженный, обугленный, аж — ком к горлу!
У ворот Кремля (где мне выделили квартиру) пред въездом на Красную площадь, не выдержал я. Вылез из кареты, хоть на моих плечах и висели Ефрем с Сашей Боткиным, подполз на костылях к иконе Иверской Божьей Матери, встал на колени в грязный, истоптанный снег и повинился во всем…
За то, что не так воевал… За то, что не доглядел… За то, что был ранен и не смог защитить Златоглавую в ее смертный час…
За все повинился. Плакал, не стесняясь, — никого и ничего. По сей день не стыжусь сиих слез. Надо видеть, что сделали нехристи…
Лишь когда я уже обессилел, Петер поднял меня, осторожно подхватил под руку и собрался нести к карете. Я говорю ему:
— Я слаб еще, но нельзя ж так! Люди узнают — насколько я слаб, а мне ж ведь еще их — Судить!" — утираю слезы, а все пространство вокруг — забито людьми. Многие плачут, а какие-то юродивые сидят прямо в снегу и крестят меня, крестят… А какая-то бабушка и говорит тихонько, только такая тишина, что все слышно:
— Господи, да что ж это делается? Такой молодой и — седой…" — а все смотрят на меня с такой жалостью и ужасом, что мне просто не по себе. А я не седой, — просто волос у меня очень светлый — балтийский, вот и кажется многим, что я седой. А я не седой. У меня седых волос-то немного. Каждый третий — не более…
Будь я седым, — меня б женщины не любили. Знаете, как я переживал, когда начал лысеть! А тут еще седина, а мне ведь и тридцати — нет!!! Каюсь, я так расстраивался, что даже одно время подкрашивал волосы, чтобы они выглядели хоть немного темней.
Только в 1814 году, когда я вновь увидался с Элен, она обняла меня и еле слышно сказала:
— Не красься ты так. Седым ты мне — в сто крат дороже", — я и перестал краситься. Теперь меня красят лишь мазилы на парадных портретах. Они знают, что я не люблю моей седины, вот и — стараются.
В общем, дал я себя увести обратно в карету, да еще успел приказать, чтоб за мной кровавый снег подобрали. Рана на бедре опять вскрылась и Кровь оставила полосу на площади…
А на другой день прикатил меня Петер на кресле в приемную, а там народу — яблоку негде упасть. И самый первый из них — по виду образованный дворянин, встает, обнажает голову и говорит:
— Ваша Честь, мы узнали, что в Гжели вы приняли добровольцев. Если сие возможно, мы — сотрудники Московского Университета и честные торговцы с Охотного ряда просим принять нас. Готовы исполнять любой Ваш Приказ", — у меня челюсть так и отвисла! Вообразите себе, ученые из Университета и купцы-охотнорядцы — в одной комнате и все хотят в мой отряд!
— Господа, только не говорите мне, что пришли сюда вместе. Я, конечно, приму Вас, но на первых порах — в рядовые. Мы создадим пару рот и Вы сами выберите своих главных, а после обеда начнем учиться строю и стрельбе из нарезного оружия.
Пусть главные останутся и заполнят карточки для всех на довольствие, остальных — прошу обождать.
Новобранцы миг пошушукались, но видно меж ними все было уже решено и в моем кабинете осталось лишь двое, — мой давешний собеседник, с холеными руками и пенсне на ленте, за стеклами коего горели умные, пронзительные глаза, и типичный замоскворецкий купчина — квинтэссенция охотнорядца, этакий Полтора Ивана с пузом и рожей красной до изумления. Оба представились:
— Приват-доцент Московского Университета Владимир Яковлев. Пишу философические статьи под именем… моей замученной жены — Герцен. Был свидетелем неслыханных зверств… и чту своим долгом принять участие в отстреле сих нелюдей.
— Тереховы мы. Кузьма Лукич Терехов. Торгуем значит — скобяными изделиями и прочей мануфактурой. Торговали-с… Так что и у нас — счетец имеется. Трое — нас братьев-то. Я — старшой!" — вот такие выдались у меня адъютанты. Один отвечал за моральную подготовку людей, второй, разумеется, интендант.
Я часто бывал в доме Герцена и пил с ним чай и кофе, рассуждая о вещах мистических и иногда спрашивал, — почему он пошел со мной, да еще и прихватил с собой всех своих друзей и сотрудников — того же Петра Чаадаева? Он никогда не мог ответить мне на этот вопрос, переводя разговор на иные темы, обычно об исторической роли России.
Оказывается, он увидал меня — седого, со вскрытой раной, молящимся и плачущим перед иконой Божьей матери:
— Я видел — Чудо. Свет Божий пролился на Вас и все вокруг видели Божье Присутствие. И чтоб быть ближе к Господу, я готов идти за Вами — хоть на край света!
В тот же приезд, как бываю у Герцена, захожу на пару штофов к братьям Тереховым. Я уступил им добрую часть моей гжельской глины и их торговое дело сейчас разбухает, как на дрожжах. Не надо и говорить, что меня тут встречают, как своего, и уж наливают так, что держись — "Кто первым под стол упадет, тому — за водку платить!"
Так звучит главная шутка Кузьмы Лукича — ныне купца первой гильдии. (Герцен свои награды прячет и очень стесняется, а вот у Тереховых все ордена, да медали начищены так, что глазам больно, — они выставлены на общий показ — над конторкой главы заведения. Интересно, что полковник Кузьма Лукич отказался от дворянства, вытекающего из сего чина, предпочтя ему — счастье купеческое.)
И вот пока мы еще можем о чем-то связно беседовать, я спрашиваю у Кузьмы: "Купчина, за каким хреном ты-то на Войну побежал? У тебя — лавка, а на Войне-то постреливали!
В отличие от философа у купца ответ проще, правда, всякий раз — разный. Однажды он сказал мне, что его поставщик свинины и всяких машинок похвалялся родством с Бенкендорфами, а Лукич ему люто завидовал. Когда того растерзали поляки, Лукич совсем разорился и уж думал руки на себя наложить, ибо думал, что это его "Господь наказал за грешные помышления". (Русское купечество неоднозначно, — днем он купец, а ночью с кистенем-то за пазухой — вроде и нет! Так вот Лукич и надумывал порою не раз "прищучить" моего родственника — своего собственного поставщика. И надо же так тому выйти, что всякий раз — дело откладывалось. А потом Война, казнь немца поставщика, разорение Лукича и тяжкие думы о Божьей Каре…)
Так вот — когда случайно увидал он меня у иконы, молящимся на православный манер, тут ему в голову и вошло:
"А послужу-ка я Бенкендорфу. Мужик он по слухам — фартовый, авось и удастся в Европах вернуть свое — кровное!.."
Это одно из объяснений Кузьмы Лукича. А вот — иное:
"Злой я был — страсть. А тут смотрю, ты стоишь и лбом в землю долбишь, да так истово, что я сразу смекнул — ты злей меня! Под твоим-то началом я за все убытки с гадами посчитаюсь!"
Мысль понятна, но вот как найти то общее "рациональное" (называемое порою — "Россией") объединяющее Герцена и Лукича, для меня — темный лес.
Это — одна сторона Москвы. Была и другая.
Был (да и есть) такой театрал Шереметьев. Был у него крепостной театрик в Останкине. Место тихое, благостное. И вот повадились туда лягушатники спектакли смотреть, да актерок щупать. Ну, и актеров из тех, что поглаже, да — помоложе.
Дело сие обычное, для актерок — естественное, так что никакой тут Измены. Якобинцы такие же мужики, как и наши, а те, что на сцене — те ж проститутки, — какой с них спрос? Закавыка в том, что стояли в Останкине не просто якобинцы, но — как бы сказать… Каратели. Те самые, что расстреливали наших под кремлевской стеной.
Стрельнут разок-другой, сядут на лошадей, приедут в Останкино и ну давай — с актерами забавляться. Сперва просто забавились, а потом — в благодарность стали они сих шлюх обоего пола на расстрелы возить. А эти… представляли комические сценки с несчастными.
Возьмут шпагу и давай ей полосовать под аплодисменты и речи "принца датского". А якобинцы им за это деньги целыми кошельками. Иль того хлеще, намажутся дегтем и давай приговоренную девчонку голыми руками душить. Задушит, а Шереметьев ему — вольную, как "участнику борьбы с партизанами". Вот и возникли у меня вопросы к "театралу", актерам его и просто тем, кто смотрел, да хлопал…
Первые казни начались с 1 декабря 1812 года. Всего предстояло исполнить более восьми тысяч казней, из них — до трех тысяч в отношении женщин.
В отсутствие пороха и чрезвычайно суровой зимы захоронение представлялось немыслимым. На Вешняковских прудах, где — выходы известняка, были выдолблены этакие желоба, ведущие к прорубям. Обреченных подводили к верхнему концу желоба и приводили приговор к исполнению, а тело само собой скатывалось вниз и своим весом продавливало тела казненных ранее, что весьма облегчало работу. Даже если кто и выживал после рокового удара, — он, или она падали обнаженными в кровавую ледяную кашу при тридцати градусах ниже нуля.
Правда, возникли известные трудности. После трех-четырех раз на лезвии настывало столько мозгов, что топор приходилось менять. Но самым страшным бичом были не стылые мозги, но — волосы, особливо женские. Они так опутывали лезвие, что ни о какой продуктивной работе не могло быть и речи.
Поэтому с третьего дня мы плюнули на топор и перешли к полену. Но штатные палачи наотрез отказались исполнять казни поленом!
Так что палачей мы подобрали из тех, кто казнил наших. Им обещали, что если все пройдет без сучка и задоринки, их помилуют.
Кроме палачей, помилование получили и шлюхи. Дамы (в том числе и барышни) после врачебного осмотра могли собственным телом заплатить за то, что их отправление в Вешняки задержалось.
Я предложил Изменницам выбор, — либо "Вешняки", либо путь через всю Европу на положении полу-пленниц с обязательным исполнением ночного долга.
Я шел от древней культурной традиции уводить в полон хорошеньких пленниц. Как следует из хроник, традиция сия была весьма характерна для Древней Руси и изжила себя потому, что новые пленницы по своим культурным, языковым и национальным корням стали слишком отличны от русских воинов.
Хотите верьте, хотите нет, но мой план удался! Я забрал с собой почти триста девиц польской крови, замаранных Изменой и преступлениями. Они пошли по рукам почти двух тысяч москвичей сильно злых на поляков и польское. Все думали, что полячки не переживут той зимы…
Но практически все они вернулись живы-здоровы, да что самое удивительное — вышли замуж за своих сторожей. Таких же как и они москвичей. И я был счастлив. Я, в отличие от Антихриста, взял Москву под свою руку надолго и по сей день числю ее моей вотчиной.
Поляки отвечают в Златоглавой за ткацкие, скорняцкие дела, им принадлежат все трактиры, харчевни и львиная доля ямских. Неужто мне оставить Мой Город без этого?!
То, что случилось в Москве — ужасно. Но я верю, что если кто-то выказал звериную суть — нам не след брать сие за пример.
Коль мой человек привел к дом полячку — дай Господи им счастья и полный дом деток, чтоб не тронули их ни опаленные той войной мои немцы, ни столь же опаленные нами поляки. Дай им, Господи! Мне нужно по-новой Москву заселить…
Грибовские (верней — Гржибовские) родом из Могилевской губернии, отошедшей к России по Первому Разделу Речи. Когда выявился "польский след" в пугачевщине, бабушка отдала приказ выселить всех поляков из Могилева и Витебска.
(Потому Витебск так легко перешел к моей матушке — там не осталось местных дворян и помещиков.)
Выселенье поляков шло мирно — им платили компенсацию за неудобства, а расселение проводилось по центральным губерниям. Так дед юного Грибовского стал помещиком Московской губернии. Впрочем, хозяйство у него было малым и по завещанию все отошло старшему сыну. Младшему ж пришлось открыть ателье и он переехал в Москву со своими домашними.
В 1812 году поляки выказали свое истинное лицо, целиком и полностью перейдя на якобинскую сторону. Дядя Грибовского предоставил оккупантам свое имение, провиант и фураж, отец вошел в оккупационную администрацию.
Но мать юного Грибовского была русской — потомственной москвичкой, а невеста — немкой и сердце юноши разрывалось на части. Потом были расстрелы и добрую треть курса, на коем учился студент Грибовский, поставили к стенке. (Поляки не так уж и любят учиться — "польским" Московский Университет был только по бабушкину принуждению. Стоило ей умереть и Университет быстро стал "немецко-еврейским". А с некой поры и — "русским".)
В память о казненной невесте, не желая отстать от товарищей, Грибовский состоял в подпольном движении и также был схвачен и осужден. Только просьбы родителя отвели от него чашу сию, но на семейном совете решили, что молодой человек обязан вывезти сестру из Москвы.
Где-то через неделю после выезда за город брат с сестрой проснулись от ужасного шума и выстрелов. Молодых, брыкавшихся людей вывели в гостиную, где офицер, командовавший партизанским отрядом, вершил суд и расправу.
По рассказам юного прапорщика вид того человека был ужасен: какое-то серо-землистое лицо язвенника со впалыми щеками, белесые и всклокоченные, как нечесаная пакля, волосы, налитые кровью, маслянистые от выпитого, глаза и тяжкий запах сивушного перегара.
Палач был в черно-зеленом мундире моих егерей, а на левом плече его была вышита смеющаяся мертвая голова, — символ "Тотенкопфвербанде" мемельских добровольцев.
К этому ужасу подводили всех пленных. Он критически оглядывал несчастных с головы до ног, иной раз по его молчаливому приказу обреченному раскрывали рот и смотрели зубы (поляки служили при доме), или рвали одежду (по той же причине), а посланец Аида делал отрывистый взмах рукой и… на дворе крепили очередную петлю. Никаких вопросов, никакого дознания, никаких свидетелей. Целы зубы, да исподнее из хорошего полотна — на осину!
Очередь двигалась быстро — каратели время зря не теряли, — те из домашних, коих миновала чаша сия, помогали поддерживать порядок в очереди и усмиряли строптивцев, так что не прошло и десять минут, как брат с сестрой оказались перед Посланцем Вечности.
Офицер, даже не взглянув на Грибовских, коротко махнул рукой и их повели на смертную казнь. Тут сестра Грибовского вырвалась из рук палачей и, бросившись к ногам офицера, принялась умолять его. Под аффектом она стала рвать крючки лифа, пытаясь если не убедить судью, так хотя б соблазнить его — девушке шел пятнадцатый год.
Но по мере того, как сестра Грибовского продолжала свою тираду, а капитан в черном отклонялся назад, брат осознал ужасную истину — немец не понимал русского языка! Он видел, что девочка предлагает себя, но юный Грибовский со слов приятелей знал, что это — ошибка. Средь немцев бытовала молва, что русские барышни, жившие по домострою, гораздо скромнее полячек!
Юноша уж отчаялся, но тут их старенькая русская няня (одно время семьи отца и дяди Грибовских жили в одном имении) коршуном бросилась на его сестру, зажимая ей рот, с криком:
— Не молись! Не молись по-вашему! И себя, и брата погубишь! — и обернувшись к зловещему капитану, истово крестясь, сказала:
— Пришлые они. Сироты! Бегут от француза, замерзли, оголодали, вот и приютили их… Не наши они. Отпусти их, Вашбродь… Отпусти!
Немецкий капитан уставился на старуху, силясь разобрать сложные для него звуки, а потом, окинув взглядом молодых брата с сестрой, кивнул и в первый раз за весь вечер выдохнул:
— Weg… — и указал при этом на дверь. Девушка, не помня себя от счастья и ужаса, что есть силы вцепилась в Грибовского, а тот еле слышно переспросил:
— Нам можно..?
— WEG! — взревел немец, и уцелевшие домочадцы разве что не на руках вынесли своих юных господ на двор, а там уже были сани, и кучер с белыми от страха глазами только шептал:
— Скорее, панычи, будьте ласковы… Не-то передумают! — а женщины совали им в руки какие-то свертки. Только в непролазном черном лесу, когда один из сверточков вдруг шевельнулся и пискнул, Грибовский осознал, что в его руках шевелится маленький. А рядом — еще один. И еще… Восемь младенчиков вывезли той ночью молодые Грибовские со своего имения. А их старый кучер, мешком свалившись с козлов, встал на колени по пояс в белом, ломком от мороза снегу, и, крестясь на луну, только и мог, что повторял без конца:
— Матка Боска… Матка Боска…
Когда Грибовский на приеме рассказал мне эту историю (она занесена в протокол и я вспомнил ее по сему документу), я сразу понял о ком идет речь. Звали его Хельмут Вагнер — из померанских Вагнеров, и был он чуток не в себе.
В юном возрасте сей барон обрюхатил девицу, но признал дочку своей и дал возлюбленной домик и девок прислуги. Надо сказать, что любовница Вагнера была кашубкой — эта народность издревле жила в Померании и сильно смешалась с немецкой нацией, но поляки считают их за славян. Именно потому кашубы, лужичане и прочие мелкие народности тех краев держатся немцев.
Немцы относятся к славянам, как к низшей расе, и не берут их в расчет, дозволяя прислуживать, но не меняя ни культуры, ни быта. Поляки же вырезают мужчин сих племен и насилуют женщин. Это называется "ополячиванием". Делается сие ради "Польши от моря до моря". Увы, и ах поляки никогда не жили на морских берегах, вот и продолжаются из века в век все эти мерзости.
Когда Пруссию разбили в прусской кампании, в Померанию ворвались поляки. Узнав, что одна из кашубок родила от немца — они целой ротой обидели ее, а дочь Вагнера расшибли о притолоку. Кашубка ж — повесилась.
Вагнер вернувшись из плена, подал прошение в "Тотенкопф" и хоть не был "мемельцем" — стал моим офицером. В ходе войны он выказал себя самым страшным карателем и я удивился, — за что он пощадил польских детей.
Я вызвал Вагнера и он явился как раз, когда у меня был Грибовский. По их лицам я понял, что они узнали друг друга и рассказ Грибовского получил подтверждение (в противном случае его ждала пуля в затылок — были случаи, когда "добровольцами" подводили ко мне наемных убийц).
Я спросил Вагнера — почему он пощадил юных Грибовских (семья их дяди была казнена в полном составе). На что Вагнер ответил:
— Руки молодых людей были слишком белы, а цвет лица слишком бледен для деревенских. Одеты были по-городскому, и хоть на внешность они были сходны с семьей сих предателей — их скулы…
Вагнер показал на крупные скулы прапорщика:
— Это русские скулы. А моя дочь… — голос Вагнера на миг прервался, — моя дочь была — немкой.
Не стал брать греха на душу — на миг влез в шкуру незнакомого мне русского офицера, женатого на полячке… Переведите сему юноше, что его спасли скулы русского отца, иль русской матери.
Такова правда о том, до какого ожесточения дошла война меж нами и поляками той страшной зимой. Дабы завершить разговор, доложу, чем кончилась война для Вагнера и Грибовского.
Я не смог держать поляка в моем отряде и при первой возможности сосватал его "Костику" фон Бенкендорфу — Грибовский выказал себя дельным, и если бы не его кровь… В должности адъютанта Константина фон Бенкендорфа сей юноша прошел по всем дорогам войны и погиб в 1814 году — в Голландии.
В нелепой стычке (на штабной отряд случайно выскочила группа окруженных врагов) Грибовский грудью закрыл моего "не совсем брата" и умер на другой день от штыковой раны в живот.
За сию службу должно платить и я выдал замуж юную Грибовскую за одного из моих офицеров. А как у них пошли детки, стал им крестником. А крестным нужны подарки. Так в мой круг вошли и поляки. Это было уже в двадцатые годы…
Вагнер остался в "Тотенкопфе". После войны он взял в жены вдову товарища и растил пять детей, — из них троих от первого брака. В 1823 году он умер на плацу во время муштровки. При вскрытии выяснилось, что сердце его представляло из себя сплошной шрам, — столько на нем было рубцов от инфарктов.
И если при жизни его звали не иначе, как главным палачом дивизии "Мертвая Голова", после смерти и такого открытия солдаты сами собрали денег на памятник и сегодня Хельмут Вагнер почитается в Пруссии — одним из основателей "Тотенкопфвербанде". Не судите о людях по их поступкам. Вы не видели сколько шрамов на их сердцах… Вагнер умер — тридцати семи лет от роду.
Если вы хотите понять все коллизии того времени, читайте "Дубровского". Сперва события проходили в Минской губернии и поляки Дубровские были выселены за симпатии к якобинцам. (В 1813 году поляков чаще не выселяли, но убивали на месте.)
Этот вариант был не пропущен цензурой и Пушкин его переделал. Но то ли по лени, то ли с умыслом — хвосты остались и читатели спрашивают, — почему крестьяне поддерживают бандита Дубровского? (Потому что он их — "природный барин".) Почему Троекуровы живут будто бы — в осажденной крепости? (Среди крестьян много поляков, убивающих русских.) Почему от Дубровского все отвернулись? (Началась массовая "чистка" польских крестьян, — их частью отогнали в Сибирь, иных — уничтожили.) Куда в конце делся Дубровский? (В первом варианте Дубровский убил Троекурова и хотел "мстить за Родину" бедной Машеньке. Она же, не зная, кто убил папеньку, готова была… Но мои люди открыли ей сию тайну и в миг свидания убили "демоническую личность" прямо у нее на глазах. Помните ли жандарма, коий привозил Троекуровым описанье преступника? В начальном варианте он и убил Дубровского и, судя по всему, Машенька собиралась замуж за сего вроде бы — негероического спасителя.)
Разумеется, всего этого мы пропустить не могли и из необычайно волнительной истории о любви и страшной повести об оккупации вышла невнятица в стиле Вальтера Скотта. Впрочем, читайте, — коль любите русский язык, сами почуете все заплатки и составите общее впечатление о том, как все это было задумано.
Однажды я спросил Пушкина, почему он сжег начальный вариант, а он отвечал мне:
— Сказали, что меня ждут неприятности.
— Кто сказал?
Поэт чуть склонил голову набок и лукаво посмеиваясь, отвечал:
— Вы же только и ждете, чтоб "съесть меня"! Женка и просила за меня Государя, а тот сказал ей, что если выйдет что-нибудь в таком роде, граф Бенкендорф подымет на ноги всю Россию. Я и сжег.
— Бог вам — Судья. Как жандарм, я стер бы вас в порошок за прославленье разбойника. Но, как латыш, я вознес бы вас до небес за Честную повесть об оккупации. Это было б важно для публики…
Берегитесь теперь. Сегодня вы показали, что умны в сих делах. А с умного — иной спрос.
К Новому 1813 году моя команда приняла вполне сносную форму. Форму… Сейчас во всяких там оперетках выходит, будто бы мы были одеты с иголочки, да щеголяли пред светом не хуже противника.
В реальности все, мягко говоря, не совсем — так. К 1812 году в армии были запасные комплекты одежды, но квартировали полки близ границы и в первые же дни отступления наши склады сожжены уходящими. Вывезти мы не могли, — подвод не хватало для раненых. (А кроме того — львиная доля всех шуб была нами же заражена "вшиными кладками". Ну, — да я уже об этом докладывал.)
С другой стороны, ткацкое производство в России в польских руках, а они не желали одеть и обуть наших армий. Пришлось перешивать из ношеного и константинова гвардия (кою все ж обшивали поляки) стала звать нас "потешными.
Люди мои страшно огорчались и куксились, я же, чтоб их подбодрить, смеялся в ответ:
— Дались вам ваши мундиры! Зато у гвардейцев нет штуцеров! А что важней в драке, — штуцер, иль ментик?!
И что за обида в "потешном"? "Потешные" показали себя при Полтаве, а где мы видали Гвардию в последний раз? При Аустерлице, да Фридлянде! Да еще ее задницу с Альп на потеху всему человечеству. Так кто должен гордиться?
Люди смеялись, но я чуял, что это — не то. Слишком сильна была разница меж нашей рванью и парадной формой гвардейцев. Война — странная штука и тут из таких мелочей и составляется общий дух. Нужно было что-то придумать, а вот что — если даже сукна нет, чтоб пошить новую форму?! Из гульденов-то кольчугу не наплетешь!
Средь вновь прибывших были совсем юные ребятки в совсем уж невероятной и ветхой форме анненских времен, да еще с черно-оранжевыми курляндскими кантами, обшлагами и проймами!
Где, в каком медвежьем углу Московской губернии сохранились сии раритеты, ума не приложу. Но ребятки держались кучкой вкруг двух благообразных старцев в бабушкиной форме Семеновского полка. То ль потомки одного корня, то ль — соседи, призванные в те времена в один полк и вместе вышедшие на покой, то ль ветеранам анненских войн пожалованы поместья в отдаленном уезде — Бог весть.
Но стоило им появиться средь нас, к ним тут же подошли доброхоты, просившие выдрать канты, обшлага и проймы, ибо все знали, что я на дух не переношу ни курляндских католиков, ни всего с ними связанного. Ребятки оробели и, наверно, так бы и сделали, если бы я не пришел смотреть новобранцев.
Рвать канты было поздно и пареньки вытянулись передо мной во фрунт и принялись есть глазами, всячески пряча свои рукава за спины соседей, чтоб я не увидал ненавистных цветов.
Чего греха таить, в первый миг я озлился (больная нога давала о себе знать), а потом вдруг поймал себя на мысли, что ребятки-то не при чем. Ну, нет у них иной формы, да и какой русский в те годы не носил черного, да оранжевого?!
А потом будто что-то открылось во мне и я сам не знаю почему вывел самого рослого парнишку пред строем и спросил всех:
— Господа, — мы разведчики и должны учиться не смотреть, но видеть. Что вы можете сказать о мундире сего офицера?
Кто-то хихикнул. Кто-то вякнул насчет курляндской крови. Кто-то предположил насчет бедности малыша, а паренек аж покраснел от смущения и обид. Я же дождался пока шутники истощат свое остроумие, а потом еле слышно (чтоб все затихли) сказал:
— Это все верно, а я вот вижу самого обычного пехотного офицера, не гвардейца и не придворного лизоблюда. Я вижу ослепительное крымское солнце, жгущее сей мундир, и балтийскую ледяную крупу, пронизывающую его в зимнюю стужу.
Еще я вижу простого русского офицера, не имевшего достаточно денег, чтобы купить мундир нового образца, но довольно Чести, чтоб не выпарывать объявленные преступными обшлага и канты.
Еще я вижу Господа, сжалившегося над сим человеком, и не допустившего, чтоб его взяли в плен, или тяжко ранили.
Я не могу и не хочу сказать, что разделяю политические воззрения сего офицера, но — искренне уважаю его за то, что он не предал своего прошлого. Своей Судьбы.
Это неважно, что войны, в коих он воевал, были нечестивы и потому несчастливы. Важно то, что сей бедный человек сохранил свою Честь и потому Спасен Господом.
Важно то, что он воспитал своих детей и внуков в Уважении к его и их собственной Чести, ибо если бы не было сего Уважения, разве столько лет сохранился бы этот мундир?! Мундир, за коий ссылали…
А еще я скажу вам, что Вещи имеют свою Судьбу. И если сей мундир так хорошо служил своему господину, может он и вправду хранит от плена, сабли и пули?!
Когда я кончил, вокруг меня была гробовая тишина и только молоденькие ребятки с изумлением рассматривали свои старенькие обноски, а старики утирали невольные слезы.
С этого дня будто что-то переменилось в людях. Они перестали стыдиться своих нарядов и много позже, когда благодарные пруссаки пытались подарить нам новую форму, мои ополченцы отнекались, объяснив отказ суеверием. Мол, наши деды и прадеды в сих мундирах домой живы пришли, а в новых — при Бородине с Аустерлицем больно много народу легло.
Эти речи произвели на суеверных пруссаков разительное впечатление и к концу войны во многих русских и прусских частях многие предпочитали донашивать совсем уж драный мундир, но — не менять его. Старый-то спас, а вот как поведет себя новый?
И что удивительно, — в моем отряде относительные потери были и впрямь очень малы в сравнении с прочей армией. Это и привело к столь быстрому распространению сего нового и странного суеверия.
Я, наверно, не был бы жандармом, если б то не использовал. Где-то с лета 1813 года шпионы с предателями стали хуже спать, ибо люди мои оказались в любом мундире с любой личиной. Узнавали же мы себя по кольцу с черепом. В пику польским портным немецкие кузнецы рады были помочь хоть такой малостью.
Пока Россия не расправилась с поляками в своем тылу, ни о каком походе в Европу не могло быть и речи. Бонапарт же, вернувшись к родным пенатам, укреплялся не по дням, но — часам.
Если вы помните притчу о сорока наполеондорах за еду для лягушатников в Белоруссии, те же сорок наполеондоров обходилось наше пропитание в Польше. Поэтому самой важной задачей для нас стало взятие Берлина, дабы Пруссия смогла "официально" начать войну с лягушатниками. Поэтому 3 января 1813 года моя команда вышла из Москвы и направилась к не замерзшему Мемелю, дабы оттуда попасть к Штеттину — на Берлин.
В Берлинской операции моим соседом слева стоял Саша Чернышов, командовавший русской конницей, а соседом справа — прусский фельдмаршал Блюхер (прусские новобранцы еще не набрали достаточно опыта для фронтальных атак, а огневая мощь их гладких стволов оставляла желать много лучшего).
Что рассказать о взятии Берлина? Я не могу судить досконально о том, как все было, ибо если и видел в Берлине врагов, так только — покойниками. Моя рана на ноге хоть и позволяла болтаться в седле, подобно кулю с дерьмом, но по земле я все еще ходил при помощи костылей. Так что мои люди здорово убежали вперед от меня.
Единственное, что я сделал, — это отдал приказ придержать удила пред Королевскою Канцелярией и ее брали люди Блюхера.
Освободи мы Берлин, нас накормили бы и напоили. Не больше того. Но "помогших нам освободить наш Берлин" встречали, конечно, не так… Иной раз выгодней "не успеть" с точки зрения — человеческой. И лучшей дружбы впоследствии.
Я был представлен к высшему прусскому ордену "Pour le Merite" и назначен моей тетушкой главным координатором взаимодействия прусской и русской армий.
После сего награждения я не смею получить русского военного Ордена. Стать членом Ордена все равно как обвенчаться в церкви, — "пока Смерть не разлучит вас". (Виртути Милитари после упразднения Польши — не Орден, но "памятный знак".) Парадокс в том, что я — русский офицер и не должен носить чуждого Ордена. Так и лежит он у меня в письменном столе — в коробочке.
Берлинская победа дала толчок массовому народному восстанию в Германии. Общее одушевление было всеобщим и даже я тиснул жалкие вирши, написанные мной под впечатлением от сей победы. Вот та самая листовка, — вам и судить:
Napoleon ins Rusland kam,
Von Hochmut angetrieben;
In Moskau er Quartiere nahm,
Hat's dort nicht lang getrieben;
Das Feuer hat die ganze Stadt
Mit Stumpf und Stiel verzehret,
Da reist er aus, wierdum nach Haus
Eilig den Rucken kehret.
Der Hunger und die grose Not
Sie uberall anpacken;
Vor Kalte fallen tausend tot,
Und tausend von Kosaken.
Die Beresin', als sie nun fliehn,
Die Halfte hat verschlungen;
Napoleon, der Teufelsohn,
Im Schlitten ist entsprungen.
So kommt der Ubermut zu Fall,
Denn Gott im Himmel richtet
Und strafet nun der Frevel all,
Der er lang angerichtet.
Die gros' Armee, o weh, o weh,
In Eis und Schnee begraben,
Von Hunger tot, von Frost und Not,
Die fressen Wolf' und Raben!
Не думаю, что это стоит переводить на русский. Я немец, юность моя прошла в Остзее, да Франции и странно мне было бы писать рифмы на чуждом для меня языке. Это сейчас, когда я чуток пообвыкся и говорю чаще по-русски, у меня иной раз получается нечто стихоподобное. Правда это — одни переводы и я не числю себя поэтом.
Когда в 1831 году моя команда разгромила очередной польский отряд, один из вождей инсургентов запел под виселицей.
Я невольно заслушался и отменил казнь. А потом подозвал певца и спросил как его зовут и кто написал сию песню? Молодой человек, смутившись от такого внимания с моей стороны, отвечал по-английски:
— Когда я отплывал из Бостона, дядя спел мне ее на прощание.
Я долго смотрел на лицо инсургента и признал в нем явное сходство с одним из самых ярых ненавистников нашей Империи. Тогда я спросил:
— Как здоровье пана Огиньского? Я думал, что он не усидит дома в пору сию.
Юноша побагровел, как от оскорбления, и выкрикнул:
— Он тяжко болен! Он только поэтому не смог прибыть! Доктора сказали, что он не вынесет дороги через океан!
Тогда я выдал ему аусвайс на право пройти через все наши порядки до Данцига "со всеми сопровождающими" и сказал:
— Война кончена. Восстание подавлено. Вы можете продолжать сражаться, но мы убьем вас всех. Ради детей и женщин — выведи их из этого ада, а вот тебе деньги на проезд до Америки. Здесь теперь для вас земли — нет. Довези их и передай привет дяде. А коль ищешь Смерти — вернись. Я всегда тут.
Я не стал вешать его хотя б потому, что сам мог вести моих латышей на Восстание против русских.
А вот песня осталась. На другой день мне дали новые списки приговоренных, подписанный Государем. И я, согласно списку сему, выписал всем пропуска до Данцига со словами:
— Не могу требовать у Вас того, чтоб вы не дрались. Воюйте и мои солдаты убьют Вас. Но не требуйте от меня, — Вашей казни. Англия с Францией — предали вас. Кончено. Уезжайте, пока сие в моей Власти.
На другой день Государь вызвал меня на ковер, и я объяснил:
— Если вы желаете обратить Польшу в огромное кладбище — быть по сему. Но дело в ином. Дело в людях моих, — они пьют, Ваше Величество, а сие дурной знак.
Мы истребили польскую армию. С нами борется польский народ. Объявите Амнистию, прошу Вас!
Тут денщик моего кузена по имени Адлерберг взвизгнул:
— Вы сильно изменились, Бенкендорф! В тринадцатом вы с поляками обращались совсем по-иному!
— В тринадцатом поляки получали должок за все, что они вытворяли в России в двенадцатом. И карал я без всякой жалости, ибо годом раньше они сами пришли с огнем и мечом! И карал я их — после честного боя, а теперь…
Я не изменился. Война — другая. Совсем иная война…
Государь от моих слов серьезно задумался. Сам он — не воевал и не мог знать, — чем одна война отличается от другой. Но вечером того дня он пошел по порядкам с инспекцией и, говорят, при виде пьяных "весьма огорчался". А пьяны были многие. Строго говоря, — все.
Знаете, — это в первые дни забава — задрать юбку пленной "паночке". Иль того хлеще — "спустить штаны" пленному мальчику. Из первых рук доложу, — сие огромное развлечение. Я сам в 1813 году переспал с многими католичками, ибо считал сие — воздаянием за все то, что католики с нами делали. Но так было в ту — Большую Войну…
А в эти дни… Развлечения с пленницами первых дней сменились желанием — залить голову водкой и ни о чем — ни думать, ни знать. Это и есть "иная война"!
Мы — солдаты. Мы давали Присягу и обязаны Исполнить наш Долг. Но никто не посмеет запретить нам — напиться. Надраться до чертиков, до — забытья, чтоб забыть про сию "Иную Войну"!
И Государь в ночь той инспекции все это видел и осознал. Той же ночью по войскам пошел Приказ об Амнистии, а через неделю Восстание кончилось.
Я же весь вечер просидел в нашей столовой, пытаясь подобрать на рояле мелодию той самой песни Огиньского. А как подобрал — само собой полилось:
Ах, зачем наша жизнь проходит и тает?
Я бокал не допил и сердце свое не раскрыл,
Ухожу навсегда из родимого края,
Где оставлено — столько могил…
Не успел я допеть это само собой получившееся четверостишие, раздались столь бурные аплодисменты слушавших меня офицеров, что я смутился и не мог продолжать. На другой день песню полностью перевел на русский мой секретарь — князь Львов.
Через месяц ее пела уже вся русская армия. А потом ее пытались запретить, как слишком вольнодумную и якобинскую. Куда там!
И вот я в таком расположении духа возвращаюсь с этой "грязной войны", а мой протеже — встречает меня всяким бредом. Мерзостью, кою я привел на страницах моего предисловия.
Нет, я понимаю, что все это весьма верноподданически, но…
Вы представить себе не можете, — как я взбесился. Штатские (не зная подробностей сей "грязной войны") визжали от радости. Армия восприняла сие Оскорблением и как — издевательскую Пощечину!
Такие штуки нельзя оставлять без внимания и я пригласил Пушкина на тот самый вечер, с коего и повел мой рассказ. Прочесть "Моцарта и Сальери" перед чавкающим, чмокающим и сыто рыгающим стадом, — меж раками в сметане и заливным!
Моя матушка, случись ей присутствовать при сием — была бы в восторге от столь утонченного оскорбления! (Князь Орлов после вечера поставил мне бутылку "Клико" за то, что я "столь тонко отомстил за всех нас!" Ощущения прочих людей в сапогах, были — сходны.)
Если бы рифмоплет осознал, что его оскорбляют, я бы пощадил его Честь. Но пиит принял все это, как должное, и Общество покарало его куда более явным образом.
Вообразите, — генералы хихикают, столпившись над лестницей, поясняют пассиям — что там (самыми вульгарными словами и жестами), а под лестницей "арап" потеет в полном одеянии с шубой жены на руках. При том, что Государь уже расстилает госпожу Пушкину на кушетке в известной всем комнате. Титул "первой красавицы" любого двора зарабатывается старым, как мир, женским способом, а в нем любой Царь — обычный мужик!
Но полный Восторг у всех вызвало то, что когда вспотелый наш Государь выбрался в зал со встрепанной и помятой госпожой Пушкиной, стоило ему похвалить борзописца — тот готов ему был руки лизать! А от рук сиих пахло — его же собственною женой!
Вообразите себе, Государь протянул тому руку для поцелуя, тот наклонился, стал целовать, почуял женские запахи (а в миг соития женщины пахнут, конечно же — не духами!), замер и… Расплылся в улыбках и благодарностях.
Пассии наши аж застонали с восторга, а казарма подавилась сдавленным хохотом, да жеребячьими комментариями. Честь Пушкина с того дня в высшем Свете была попросту уничтожена!
Старшая дочь Пушкиных — чернява и малоросла. Но уже старший сын — с детства носит ботфорты и уже сегодня перерос всех своих сверстников. Если же заглянуть в свинцовые глаза этого необычайно сильного белокурого мальчика, берет оторопь — настолько они холодны, пусты и безжизненны. Про второго мальчика нельзя сказать что-то наверняка (он пошел в матушку), но вот младшенькая — высока, прекрасно сложена и белокура.
Разница в детях дошла до того, что старший мальчик, попав по протекции Государя сызмальства в Гвардию и, выяснив, что ему нужен будет "личный горшок", сделал этим самым "горшком"… Общество было в шоке, но маленький Александр Александрович Пушкин, не моргнув глазом, объяснил так:
— У меня нет раба. Прежний муж моей матери (то есть — Пушкин, Пушкина ж теперь — графиня Ланская) не оставил нам никого. А у моего брата это в Крови. Предок его был "ночным горшком" Петра Алексеевича, так что ему сие не зазорно. Он сам захотел…
Я получаю пенсию от правительства, он же нищ — ибо его отец не оставил ему ни шиша. Я теперь содержу его на свой счет и не найду в сием ничего нового или — предосудительного. Так все делают…
Ежели у вас не зашевелились еще волосы на голове, — другой факт. Младшая дочь в семье Пушкиных тоже получает "пенсию от правительства". (В реальности обе "пенсии" — денежное содержание, выплачиваемое царем графине Ланской (прежде — Пушкиной) за "детей, признанных Государем". А за тех, кого он "не признал", — "пенсию" и не платят!) Старшая — голодна и нища. Поэтому младшая сочла правильным "нанять" старшую себе в услужение.
Однажды, когда "старшая" "не так заплела локон", "младшая" разозлилась и ударила собственную сестру зеркалом по голове. "Старшей" девочке пришлось накладывать швы…
Знаете, чем все кончилось? "Младшая" объявила, что "за обиду" она теперь будет платить собственной сестре "на десять рублей более ежемесячно" и та… "с радостью согласилась". Общество опять впало в шок. Господи, да кто ж воспитал этих деток, когда в одной семье все настолько продается и покупается?!
Это не все… Все мы — грешны, и у всех нас — много любовниц. Большинство мужей моих пассий знают о природе сих отношений, и это не повод, чтоб их убивать. Отношения меж мужчиной и женщиной никогда не были поводом для убийств, за исключением состояний аффекта. Но тут уж…
В случае ж с Пушкиным в "постельную борьбу" вмешалась политика. Я уже доложил вам о моем отношении к России и Власти.
Повторюсь: "Не так Важно, кто у нас будет Царь. Важней того — чтобы Смена Царствований не приводила к массовым экзекуциям с конфискациями. Ибо сие не пускает к нам Капитал, а без частной помощи Империю не поднять!"
Из этого следует, что я — Монархист. Но Монархист не "Абсолютист" навроде Адлерберга с Клейнмихелем, иль пуще того — Нессельрода, но "Конституционный" — по английскому образцу.
Прежний Царь хорошо это понял. Он осознал, что если бы я хотел Власти — я сам бы рвался в Цари. Но сие — Путь к Погибели. Я могу быть Великим Царем, сие не решает главного — нехватки денег в Империи.
О чем можно что-либо говорить, когда наша казна составляет пять миллионов рублей серебром? А мои личные капиталы — около сорока! При том, что в гульдене пять рублей, а Англия была должна частным лицам более полу-миллиарда гульденов и смогла сей долг потихонечку выплатить?!
На Руси не желают о том говорить, но гигантская наша Империя — нища в сравнении с Англией, или — Францией! О чем идет речь, ежели Российская Империя имеет бюджет равный шведскому?! ШВЕД-СКО-МУ! Повторю еще раз по буквам — Ш-В-Е-Д-С-К-О-М-У.
И это при том, что мы умудряемся обгонять чуть ли не всех по развитью Науки и прочему… Отсюда вывод — русским подданным во всем недоплачивают! Люди наши живут в нищете в сравнении с большинством стран Европы.
Русский офицер регулярно не получает ни малейшего жалованья и живет с доходов от собственного же поместья! Убейте "Крепостное Право" и вы разрушите армию. Отнимите доход у русского офицерства и никто не захочет служить на Благо Империи!
Следовательно, — сперва мы должны всемерно ограничить Власть Императора. Привлечь иностранные, или — частные инвестиции. Добиться роста имперской экономики. Провести, наконец, реформу в нашей же армии. И лишь затем (при условии сносной жизни русского офицерства!) отменить позорное Рабство. А уже отменив тотальное Рабство можно думать — насчет нормального развития экономики.
Прежний Царь это все прекраснейше понимал. Ему нужна была Власть неважно какая. Поэтому он и поддержал мою партию.
На престол же взошел "неважно кто". Человек — Никто. Нищий, безмозглый, неумелый бастард не имеющий никакой опоры ни в Правительстве, ни в Церкви, ни — в Армии. Идеальная фигура для "переходного периода" от Абсолютной Монархии к Конституции.
Первое время он и вел себя как "Никто". Этакая вешалка для мундира и царской Короны. Но затем нашлись люди…
Нессельрод был… Я по сей день — не могу понять, зачем он все это затеял. Он стал бегать вокруг Царя, нашептывать ему на ухо, и сей манекен, этакий "голем Франкенштейна" стал потихоньку проявлять "монаршую Волю". Так как он не знал, и не понимал ничего — Воля сия в сущности была "Волею Нессельрода". И жиду — вроде бы все удалось.
За вычетом одного. Он сам не знал, какой ящик Пандоры он открывает. Ибо через какое-то время Несселя оттеснили от трона Адлерберг и Клейнмихель. Ребята "без тени ума и сомнения на породистой морде". Первое, что они сделали, — заявили Его Величеству, что "Нессельрод — жид и надобно его держать, как — жида, — советчиком, но ни в коем случае — не товарищем!" И — понеслось…
Внезапно для всех выяснилось, что единственною преградой для идиота на троне остаюсь я и мои егеря, да жандармы. Вдруг все увидели, что человек, не бывший дня в армии, получает (извините меня за подробность!) сексуальное удовольствие при виде повешений…
О Франкенштейне и Шелли речь позже, но многие зашептались, что — сие неспроста. Бездушный, безмозглый, безденежный голем взбунтовался против собственного же Создателя.
Именно в сие время и возникла История с Пушкиным. Дело не в том, что Пушкин "стерпел". Пришел день, когда он сказал девице:
— Моя жена спит с Царем. За это Царь дозволяет мне спать с тем, с кем мне хочется. Пойдешь ли ты против Воли Его?!
Девица не решилась. Через год "дон-жуанский" список негодника вышел за рамки всякого воображения. И мы осознали, — хотим мы того, или — нет, — все это на обыденном уровне — на руку Николаю с Адлербергами, да Клейнмихелями.
Мы стали пытаться выслать Пушкина из столиц. Государь (по наущению хитрого Несселя) принялся его возвращать. С его точки зрения сие оказался "хитрый политический шаг.
Но… Пушкин был внуком "палача" и "ночного горшка". Близость с ним значила всякую потерю Чести для женщины. А отказать они не могли (верней не пытались, — поклонение Барину у русских в Крови!).
Вообразите же ситуацию, — мерзкий черномазенький коротышка вяжется к любой Честной женщине, а та даже не может его отогнать, ибо жена черномазенького спит с Царем, а стало быть…
В Европе из того факта, что с его женой спит Король, ничего бы не вытекло. В России — наоборот. И вышло так, что уничтожение Пушкина стало делом первоочередным и, увы, — политическим.
В нашей касте и без того довольно признаков разложения, чтоб… Еще этакое.
Я часто беседовал о том с моим сыном. Он неверно понял меня.
Однажды, "чтоб привесть Пушкина в чувство", сей повеса написал на него мерзкий пасквиль. Карикатуру с подписью — "Рогоносец Его Величества". Пушкин, правда, не слишком хорошо зная французский язык, перевел ее "Король Рогоносцев.
Как бы там ни было — возник скандал. Все кругом стали показывать на старшего сына Пушкиных чуть ли не пальцами и рифмоплету пришлось завести разговор про дуэль.
Сын мой — боевой офицер. По роду службы и опыту он обязан — просто обязан убивать штатских противников. Но сие нанесло б чудовищный удар его Чести! Ведь для армейского офицера убить шпака, — все равно что — отнять денежку у юродивого…
В нашем обществе — офицер настолько выше любого из штатских, что простейшая дуэль с ними — огромное испытание.
В сиих обстоятельствах сын мой, решившись на дуэль с Уклонистом от Армии, рисковал своей Честью. Надо было сделать все так, чтоб победа не оставила ни малейших сомнений — ни в моральном, ни нравственном превосходстве его.
Многие говорили мне: "Не дозволяйте вы этого! Дуэль с потомком Палача да Ночного Горшка не прибавит ничего вашему отпрыску, а отнять может многое. Сошлите черномазого за тридевять земель. Отмените все. Сие в вашей Власти!"
Я понимал это. Я понимал также и то, что ежели Пушкин каким-либо образом выживет, — сие может стоить сыну моему карьеры и Чести. Еще я знал, что Пушкин — Гений и его нельзя убивать! И, наконец, я догадывался, что все мои противники политические сейчас потирают ладошки, да хихикают в кулачок!
Еще бы, — на дуэли должны сойтись мой сын и мой протеже, — коему я предоставил Печатный Станок всей Империи. И ежели я отменю дуэль, скажут: "Испугался за сына!", да "Пощадил Сутенера и Труса!" И то, и другое в казарме — грех непростительный.
Случилась дуэль. Мой сын приехал ко мне и радостно крикнул:
— Я сделал все так же, как ты — в твоей молодости! Я отстрелил этому негру все его срамное хозяйство! Больше не будет он пакостить с белыми женщинами!
Небо обрушилось на меня. Да, — сей способ досадить штатскому с восторгом будет воспринят во всем высшем обществе. Особенно — идея о том, что "негр больше не тронет ни одной белой женщины"! Сын мой после этого станет — чудовищно популярен в известных кругах…
Беда только в том… Я — еврей. Разговоры о том, что надобно "кастрировать черных" в далекой Америке давно переплелись в голове моей с призывами "оскопить всех жидов" в гораздо более близких нам Австрии с Пруссией…
Я привык бороться с такими людьми. Я не привык подавать им руки. И вот теперь один из них — и в поступках и помыслах, — мой единственный сын…
Я сидел за столом в кабинете моем на Фонтанке, а он стоял предо мной и ждал от меня отеческой похвалы. Я поднял колокольчик и позвонил. Кто-то из секретарей, зная в чем дело, сразу подал мне бумагу о состоянии Пушкина. Там было сказало: "Травматическая кастрация пулей. Частичная эмаскуляция. Неукротимое кровотечение из паховой вены. Скорее всего, — рана смертельная.
В кабинет вошли мои адъютанты и кто-то из секретарей. Я, не слыша голоса своего, прохрипел:
— Повтори-ка еще раз — все что ты мне доложил… Я тебя плохо слышал… Сынок…
Сияя, как начищенный самовар, сын мой слово в слово повторил свой доклад и… стал потихоньку сникать под изумленными и немного брезгливыми взглядами моих близких.
Я — еврей. И все мои адъютанты с секретарями тоже несут в жилах хоть каплю Избранной Крови. Им не пришлось объяснять — что не так. Они сами видели — какую гадину я в отеческой слепоте выкормил на своей же груди…
Мир стал качаться и ползти неизвестно куда, когда я тихо сказал:
— Завтра же тебе выпишут паспорт и все бумаги для выезда. Тебе и твоему названному отцу. О деньгах — не думай. Сколько надо — столько и дам. А сейчас — выйди, пожалуйста, мне надобно посоветоваться — со всеми нашими…
Когда дверь за моим сыном закрылась, что-то страшное сдавило мне грудь… Я, срывая крючки моей формы, попытался облегчить себе вздох, и услыхал мой же голос — будто со стороны:
— Сбылось Проклятие! У любого из нас — Единственный сын и ему суждено разбить наше сердце! Наследником же фон Шеллинга будет внук его дочери, но ему никогда не суждено его видеть! Так сказано в Книге Судеб… Господи, за что ты наказал меня таким сыном?!
Мир обратился в стремительно вращающийся калейдоскоп, а потом взорвался яркими искрами. Я рухнул на руки моих адъютантов и даже не знаю, — какой из всего этого вышел шум…
Когда я вернулся в сознание, у меня сильно болела грудь. Мой личный врач Саша Боткин разрезал ее скальпелем и рукой массировал мое сердце иначе она не желало работать. Я спросил:
— Где он? — и все поняли и жена моя просто ответила:
— Скорее всего, он уже, наверно, во Франции.
Я молча кивнул и больше ни разу ни у кого не спрашивал о том, кого знаю — моим единственным отпрыском…
Но о нем, мне, конечно, рассказывали, — то сестра, живущая ныне во Франции, то Элен, воспитывавшая его первые годы и по сей день зовущая Карла — "беспутным мальчишкой"…
Я все время шлю ему деньги и часто беспокоюсь о нем (ибо это — мой единственный сын!), но… Я — еврей и в тот страшный день я видел его глаза, я слышал даже не то, — что он сказал, — но как он это сказал! А вот этого я ему простить не могу.
А за саму дуэль с Пушкиным — я его не виню. Он все сделал правильно. Гении не смеют быть Рогоносцами. Особенно — по своей собственной Воле!
Здесь, наверное, вы спросите, — как же так? Почему вы зовете юного Геккерна своим единственным сыном?
А Наследник? "Дыма нет без Огня" — откуда же столько слухов о Вас с Государыней?!
Началось все в дни сватовства Nicola. Разумеется, и речи не было в том, что моя тетушка вдруг откажет ему в руке своей дочери. Пруссия понесла слишком много потерь в Великой Войне для того.
С иной стороны, известные всему миру несчастья Романовых могли дать повод для тетушки объявить любимую дочь "неспособной к исполнению брачных обязанностей.
А так как все понимали, что с политической точки зрения Пруссия принуждена к браку сему, такой оборот уничтожил бы репутацию Его Высочества совершенно, и нам пришлось бы искать ему партию в каком-нибудь Люксембурге, если не в Африке.
Посему, пожелание моей тетушки о предварительной тайной встрече возможных жениха и невесты было с пониманием встречено при дворе. Местом сватовства был избран не официальный Берлин, но тихий, провинциальный Кенигсберг. Сие — родовое гнездо Гогенцоллернов и именно Кенигсберг стал первой столицей, посещенной Петром во время первого в новейшей истории "Путешествия русских в Европу". Там было положено начало и первому альянсу в истории отношений стран, тогда как Берлину, увы, к великому сожалению, чаще доводилось видеть нечто обратное…
Государь и мы, личная охрана его, были, в целях конспирации, наряжены в форму моих егерей. Это объясняло наше появление в Кенигсберге. В пору повсеместного братания "ливонцев" с прочими немцами, егеря исполняли конвойные функции для перевоза грузов через границу. Граница при этом пересекалась по сто раз на дню, — на нашей стороне все товары были дешевле, а у них почти начисто отсутствовали женихи, так что прусская сторона даже приветствовала появление Ливских Жеребцов в Местных Конюшнях. (Люди мои не славяне и любители расовой чистоты могли сладко спать — под довольное ржанье прусских кобыл!)
И вот, — третий день мы пьем пиво в кенигсбергских пивных. Наследник уединился с одной из моих немецких кузин в номерах нашей гостиницы. Тут к нам вбегает этакий ангелок и дает мне записку о том, что "берлинские белошвейки прибыли в город и готовы станцевать тур мазурки с русскими офицерами.
Я бросился к Государю. Меня выругали из-за двери, потом кузина Вилли открыла мне дверь, и у меня возникло ощущение, что я прервал их на самом занимательном месте. Я передал Вилли, что Его Высочество надобно срочно одеть, умыть и привести в божий вид. Или меня назавтра разжалуют в рядовые, а ее — пошлют мыть портомойни. Я же побегу к невесте и постараюсь протянуть время.
По дороге в указанный дом я все никак не мог выдумать, как мне выкрутиться из сего положения. Рассказать истину было немыслимо, а нести бред сивой кобылы — смешно. Я подозревал, что наша встреча с красавицей Вилли была не столь уж случайна. Мою тетушку необычайно заботили наклонности кузена, — в Европе все друг другу уши слюнявили грязными слухами — об импотенции одного старшего брата Наследника, да — содомском счастье второго.
Тетушка неоднократно давала понять, что ежели Его Высочество обратится к "ее кровиночке" с "гнусными, противоестественными предложениями", она не только устроит скандал, но и разорвет всякие отношения меж нашими странами, чего бы ей это ни стоило. Ибо она — "прежде всего Мать, а Право Матери Свято!
Я, разумеется, убеждал ее, что с Николаем, в отличие от его "братиков", в сием отношении — все в порядке. Тетушка в ответных письмах благодарила меня, но я нисколько не осуждаю ее, коль она не доверилась другу и кузену заинтересованной стороны. Так что… появление Вилли сразу навело меня на мысли о том, что тетушка решила получить верные сведения из первых рук.
Тем более что Вилли — моя родственница, а с тетушкой ее родство косвенное. Боюсь, тетушка не моргнула б и глазом, ежли б выяснилось, что русский принц и впрямь охоч до "гнусных, противоестественных предложений". Теткино попечение о судьбе юных девиц распространялось лишь на ее кровных родственниц.
Но и задерживаться я не смел, — принцесса — моя троюродная сестра! Добавьте к сему известную подлость придворных нравов: разумеется, принцессе представили портрет ее будущего жениха, но нет в мире вещи лживее и продажнее кисти придворного художника, да перышка борзописца. Я знаю, о чем говорю, ибо сам покупал сиих проститутов оптом и в розницу и, смею сказать — за грошовые деньги!
Эти мерзавцы способны написать кого угодно вылитым Аполлоном, а на поверку выходит, что вместо антического героя вас выдают за кривоногого, горбатого карлу с гнойным лицом и зловонием изо рта. И ежели карла может "делать Наследников", вам вольно закатывать любые истерики, вешаться, бросаться из окна — бесполезно: из петли вас вынут, от камней под окном отскребут, подмоют, надушат и в постель поместят. И даже подержат, ежели у урода силенок не хватит. Это называется — "Большая Политика.
Вот на минуту представьте себе, что вы сидите в чужом городе с горсткой фрейлин и ждете, когда раскроется дверь и появится суженый. И неважно кто он: красавец, или урод; умница, или полный болван, — вам придется принять и любить его. Если не как любимого, так хоть — как отца ваших детей. Любою ценой, или назавтра русские казаки разобьют свои бивуаки посреди дворца ваших родителей.
Я не сгущаю. Именно в таком тоне и разговаривала с кузиной милая тетушка. (А кузина рыдала и плакала, — несмотря ни на что — она мечтала замуж за другого. Женатого.)
Так что моим первым долгом было прибыть к принцессе и рассеять все ее опасения. Мой друг и впрямь был высок, без малейших изъянов, не имел "гнусных" наклонностей и был истинным "Жеребцом.
А что еще нужно для семейного Счастья?!
В раздумьях сиих я и вошел в указанный дом. Там меня провели в светлую, большую гостиную, где сидели шесть ангелоподобных созданий в самых простых, бюргерских платьях. Милые фроляйн и впрямь вышивали и тихонько пересмеивались меж собой.
Я, к моему большому стыду, не узнал никого (хоть за два года до этого и видался с принцессой — она была тогда нелепым голенастым подростком с напуганным, дрожащим лицом, — бросилась от меня стрелой, стоило мне отдать ей документы о следствиях на ее палачей) и небрежно бросил, оглядываясь:
— Привет, крошки, могу ли я видеть Ее Высочество?
Одна из девиц медленно сложила милую вышивку и встала со своего табурета. Я думал, что она хочет проводить меня к повелительнице и поклонился, а она — легчайшее, бестелесное создание вдруг обвила мою шею руками и поцеловала меня прямо в губы.
В первый миг я решил, что попал в какую-то каверзу, и сказал:
— Ты мне нравишься, крошка", — затем поднял голову, чтоб спросить, где же все-таки…
Я увидал раскрытые рты и побелелые лица всех прочих девушек, и от осознания правды у меня побежал холодный ручеек по спине. Что бы вы сделали в такой ситуации? Продолжили целоваться с вашей будущей Государыней, или стали бы отдирать ее от себя?!
А она удивленно посмотрела на меня, взмахнула ресницами и, в прямом смысле подтягиваясь на мне вверх, обиженно прошептала:
— Я тебе… что… не нравлюсь?
Я был в состоянии такого умопомрачения, что промямлил:
— Я восхищен, я… боготворю Вас.
Тогда она запрокинула голову назад и подставила мне свои губы. Я увидал ее тонкие черты лица, розовую почти просвечивающую на свет кожу, ее серо-голубые глаза, так похожие на воды моей милой Балтики, вьющиеся светлые локоны… Каюсь, я поднял ее на руки и поцеловал. От нее пахло свежим жасмином…
Я не знаю, как это все называется. В семье нашей сие списывают на "Проклятие Шеллингов". Говорят, что основатель нашей Династии — Рейнике-Лис в действительности был сыном женщины и Вечного Лиса, существование коего подтверждается в мифах Азии.
Рейнике якобы — Оборотень и передал всем потомкам своим качества удивительные… В том числе — неподвластное прочим Лисье Чутье и вытекающее из него Чувство Крови. Считают, — мы подсознательно чуем в окружающих Кровь древнего Оборотня и… Не нами придумано, что волк живет только с волчицею, а медведь с медведицею. "Лиса" же всегда тянет с его подруге — "лисе.
Поэтому-то все фон Шеллинги и выходят замуж, да женятся исключительно внутри нашей семьи, да — становятся друг другу любовниками. А так как мальчиков в нашей семье почти нет — женщины дома фон Шеллинг живут с немногими мужчинами нашего дома на манер гарема или — лисьей стаи. Один "лис", много "лисанек". Других объяснений у меня этому нет.
Я знал, что не смею ни прикасаться, ни трогать мою будущую Государыню — ибо сказано, — "до первого прикосновения Древнее Проклятие не имеет сил"… Но… Через много лет Государыня Александра Федоровна (урожденная принцесса Шарлотта) скажет мне:
— Ты все забыл… А я помню, как ты поднял тогда — на берегу Немана плачущего ребенка. Ты, конечно же, — не любитель маленьких девочек, но Древнее Проклятие с того дня обрушилось на меня. Я, кроме тебя, и думать ни о ком не могла!
Она скажет мне сие через пару лет, — после рождения ее первенцев, а пока… Я обнимал, целовал кузину и мир рушился вокруг нас. Я сделал все, чтоб мой кузен женился на кузине Шарлотте. Я знал, что в сей миг рушатся все политические построения и… Нас тянет в такой политический водоворот, что — черт знает, чем он закончится!
Я знал сие и… продолжал сей самоубийственный поцелуй. Есть вещи, кои поважней Карьеры, Политики, да Империй. К примеру, — странное и таинственное Проклятие, кое принесло мне так много Счастья… С моей кузиной — женой. С родною Сестрой. И так далее…
Когда мы выпустили друг друга, Шарлотта плакала. Она стала бить меня кулачком в грудь, будто выталкивая из себя:
— Как ты мог?! Почему ты не дождался меня? Мы были друг другу обещаны! Почему ты нарушил все Обещания?!
Я выросла! Я каждый день мерила свой рост у двери, я была на специальной диете, чтоб быстрей вырасти — почему ты не дождался меня?! Как ты мог?!
Я не знал, что ответить. Я не знал, — кто предо мной: просто "дозревшая" девочка, иль — потомственная девица фон Шеллинг. Потом я решился и заговорил с ней, как с взрослой:
— Прости… Я думал, что тебе объяснили. Я переписывался на сей счет с твоей матушкой и она, по долгому размышлению, освободила меня от сей Клятвы.
Я — Наследник Латвийского Герцогства. Оно, конечно, в России не признано, но в него верят все мои подданные. Лютеранские подданные. Я Глава партии, выступающей за отделение и провозглашение Независимости от Империи всех моих лютеранских земель — Латвии, Эстонии и Финляндии.
Теперь вообрази-ка себе, что я взял в жены тебя — старшую дочь и, возможно, Наследницу — Пруссии.
Со дня нашей свадьбы все начнут подстрекать русских, чтоб они вторглись в Прибалтику. Если учесть, что весь мой народ спит и видит отделение от Империи, война начнется сразу и быстро. И без прусской помощи нас растопчут!
Принцесса вцепилась в меня. По ее глазам я понял, что девушка выросла не только телесно, но и — умом. Она крикнула:
— Почему без помощи Пруссии?! Моя матушка выставит для меня… Для нас…
— Ни солдата. Ни пфеннига. Видишь ли… Я — еврей.
Можно долго ругать вашего Фридриха, но своими указами против нас он только лишь радовал простой люд! Это простые немцы требовали у короля "выжить жидов", самому же ему сие было — без надобности. Поверь мне, — у него возникли огромные проблемы с финансами, но он не пошел против подданных…
Глас Народа — Глас Божий. И сей Глас единожды вынудил самого Железного Фрица действовать во вред себе и всей Пруссии. Мать твоя тоже не пойдет поперек…
Мы долго обсуждали сие с твоей матушкой и решили, что для всех нас (а в особенности — твоей Пруссии и моей "лютеранской земли") будет лучше, ежели мы с тобой — никогда не поженимся…
Мне было жаль бедную девочку. У нее был такой взгляд, — будто земля ушла у нее из-под ног. Она читала романы (в основном — исторические) и в них все понятно и просто. Вот — герой, а вот это — злодеи и в конце все получат то, что заслуживают.
То, что вот она — Наследница Прусского трона не может выйти замуж за равного Принца из-за причин политических, за всю жизнь ни разу не приходило ей в голову. Девушка побледнела, медленно выпустила меня, а потом, с каким-то отчаянием, не смотря мне в глаза, тихонько промямлила:
— Мы могли бы… Если бы ты получил у жены законный развод, мы бы могли с тобой жить, как частные лица… Мы уехали бы куда-нибудь в Парагвай, иль — Боливию и жили бы долго и счастливо. Я бы нарожала тебе кучу…
— Нет. Не кучу. На мне — "Проклятье фон Шеллингов". Ты же — здоровая женщина. У нас с тобой не может быть много детей. Скорее всего, — у нас с тобой вообще никогда не будет ни одного ребенка!
Мне показалось, что кузину как будто ударило. Она пошатнулась, втянула голову в плечики. Она закрыла глаза, она что-то хотела сказать, но голос предал ее. Принцесса только лишь разводила руки в разные стороны и…
Потом она вдруг опомнилась. Вокруг были фрейлины и "не пристало девице фон Гогенцоллерн показывать рабам свою слабость!
Это было, — как будто женщина затягивает шнуровку на лифе. Сперва чуть-чуть, затем пошло и пошло…
Кузина выпрямилась, до крови закусила губу, откуда-то достала микроскопически малый платок, кончиком его промакнула глаза, пошла к высокому большому окну и замерла у него, точно статуя.
Не знаю, сколько она там простояла. Затем она обернулась ко мне, и все слезы, приметы отчаяния совершенно изгладились с ее чела. Тихим и чуть безразличным голосом она сухо осведомилась:
— Я не понимаю одну только вещь. Моя мать — урожденная Шеллинг. Почему у нее нет "Проклятия"? Ты знаешь — ты умный, — объясни мне. Мне сие очень важно!
— При браке здорового человека с человеком с "Проклятием" у них может быть здоровый ребенок. Иль — ребенок с "Проклятием". При одном лишь условии. Для женщины это должна быть — самая первая из беременностей. Самая первая беременность приносит ребеночка. Долго объяснять — почему.
Твоя мать — единственная дочь у твоих деда с бабкой. Дед был здоров, а бабка — с Проклятием. Проклятие же — вещь относительная, — будь людей подобного сорта больше так называемых "здоровых" людей, — "проклятыми" считали бы тех, кто нынче "здоров"…
Король Фридрих боялся влияния "новой родни" на своего племянника. Поэтому он и выбрал именно твою мать — у нее не было ни сестер, ни братьев, кои могли б повлиять на вашу политику.
Так что… В известной степени, — твоя мать — Королева благодаря Родовому Проклятию!
Принцесса опять отвернулась к окну. Алые пятна на щеках ее горели сильнее и ярче, как будто бы девушка вышла на сильный мороз. Может быть мысли передаются на расстоянии, а может быть и впрямь в доме фон Шеллингов бытует гипноз с телепатией, но я вдруг осознал — о чем она думает, и сам покраснел от… Ну, вы понимаете.
Когда она повернулась опять, взгляд ее был прям и… пожалуй, что откровенен. Она подошла ко мне, прижалась щекой к моим медалям и прусскому ордену и еле слышно произнесла:
— Какая у тебя должность в свите моего жениха?
— Я — его личный Телохранитель и Начальник Охраны.
— А кто будет охранять… после свадьбы меня?
— Я же. Я буду числиться Вашим Телохранителем и Начальником и Вашей Охраны…
Принцесса покойно вздохнула и с облегчением произнесла:
— Вот и решилось все… Я Тебе была пред Богом Обещана, а Ты — Давал Слово мне… Сие — Перст Божий.
Я хотел возразить, но Шарлотта пальцем закрыла мне рот, а потом по-сестрински поцеловала меня. Тут за моей спиной хлопнула дверь, и раздался знакомый мне голос:
— А вот и я!
Я бережно опустил мою будущую Государыню на пол, обернулся и увидал Его Высочество. В руках мой друг держал огромную груду цветов, и первое время он не мог разглядеть, что происходит посреди комнаты. Когда же он осознал то, что видел, цветы медленно рассыпались по всему полу, принц сперва мертвенно побледнел, затем сразу побагровел и схватился рукой за воротничок, как будто бы тот придушил его. Потом он провел рукой по лицу, будто отгоняя какое-то наваждение, и прохрипел:
— М-м-да…
Я щелкнул каблуками, поклонился моей будущей Государыне и торжественно произнес:
— Ваше Высочество — мой кузен", — а затем обернулся к моему будущему Государю и добавил, — "Ваше Высочество — моя кузина", — после чего закрыл глаза и мысленно простился с жизнью.
Не знаю, какие бы громы и молнии прогремели над моей головой, если бы не Ее Высочество. Думаю, я бы не смог так быстро оправиться от чего-то подобного. А она вместо того, чтобы объясняться, или оправдываться, кошкой бросилась к Его Высочеству, шумно втянула воздух носом, и прошипела:
— Да Вы пьяны, сударь! Да как Вы смели?!" — и с сиими словами пулей вылетела из гостиной, пнув по пути несчастный букет.
Вы не поверите, — мы добрых два часа сидели с кузеном под ее дверью и на два голоса уверяли, что мой друг — трезв, как стеклышко, а мимо нас, как разъяренные фурии, носились ее фрейлины.
За эти-то два часа и выяснилась причина смешного недоразумения: у прусской принцессы был только маленький медальон с изображением Великого Князя. Но никто не сказал ей, что мы с Государем — кузены и потому схожи по облику.
Она знала о высоченном росте Его Высочества и его статях. Но откуда ей было знать, что из всех друзей Высочества один я — выше него и крепче в телосложении.
Ей сказали, что жених будет в форме егерского капитана, но откуда ей знать, что уже в дороге Высочество осознал свое полное неведение армейской рутины. Глупо бы мы смотрелись, если б я, как "поручик", советовал "капитану" — что тому делать! Поэтому-то принц сам пожелал, чтобы я тоже сменил свой мундир на капитанский, после чего отличить меня от него мог только тот, кто видел вживе обоих.
Так что весь инцидент благополучно разрешился к всеобщему смеху. Был, правда, один момент…
Впрочем, мы с Государыней поклялись перед Государем всеми мыслимыми и немыслимыми клятвами, что он стал свидетелем невинного сестринского поцелуя в щечку, а если ему что и привиделось, так… Бахус — могучий бог.
Впрочем, Государь в той же степени, как и мы, желал быть убежденным в том, что ему говорили. Принцесса была воплощенная Грация, а кроме того без сего брака он не имел ни малейшего шанса на русский трон!
Юные ж фрейлины быстро смекнули, с какой стороны намазан маслом их бутерброд, и помогали нам, как могли. Я присмотрел за тем, чтобы в известное время они нашли хорошую партию, а Государыня позаботилась об их приданом.
Прошло двадцать лет. Брак Государя и Государыни никогда не был счастлив. Николай не скрывал, что женился из-за чудовищного приданого прусской принцессы, а жена досталась ему…
После 1837 года он часто говорил всем:
— Знаете, — жена моя мне досталась не девочкой! И кто бы вы думали был у ней "первым"? Мой кузен, Бенкендорф! Я сего так не оставил, — в первую ж ночь спросил у нее: с кем она хороводилась? Так сия шлюшка не желала мне отвечать! Мы повздорили, на шум пришел ее хахаль, коий и признался во всем…
Вообразите, я женился на "порченой"! Так эта дрянь вместо того, чтоб передо мной извиниться, бросилась в ноги кузену, обхватила их и стала плести какую-то чушь!
Мол, наговаривает он на себя! Нашла дурака! А чего ж мать-то его выдала за ней такое приданое?! Ясно, что эта жидовка решила протащить своего внука на Царство, — вот и заплатила за этот Брак!
Так сей наглец обнажил шпагу и сказал мне, — "Ежели тебя что — не устраивает, я дам тебе сатисфакцию. Я переспал с невестой твоей — убей же меня за сие!" Что мне было делать? Я сказал ему, что он не Царского Роду, чтоб мне с ним биться. И вообще — жиды не смеют требовать сатисфакций…
Так и живем, — он спит с ней, а она рожает от меня цесаревичей. От него-то она могла родить только лишь одного — самого первого. Но вроде бы… Уезжал он, когда мы с ней зачали Сашку… А впрочем — черт его знает…
Так заговорил теперь Наш Государь. В молодости же все свое свободное время (а у него было много свободного времени, ибо мы с Государыней освободили его от почти всех важных дел) он проводил на парадах с маневрами, да под юбками многочисленных фрейлин. И так уж все вышло, что его собственная жена всегда поощряла его и ссужала необходимыми деньгами на подвиги.
Государыня жила затворницей и любящей матерью. Она ни на шаг не отходила от "своих милых крошек" и не желала выходить в Свет. Кроме детей дела внешней политики больше всего занимали ее и на сем она очень сошлась с Нессельродами, — в первую очередь с Прекрасной Элен, коя и стала ее важнейшей наперсницей.
Когда Государь (обычно навеселе) возвращался домой с очередного барахтанья с новой фрейлиной и желал зайти на половину жены, обычно ему объясняли, что "Государыня обсуждает шведский вопрос с графинею Нессельрод", иль "Элен Нессельрод делает очередной доклад Государыне по карпатской проблеме" и Государь не упорствовал. Тем более, что в первые годы весь двор был свидетелем ужаснейших сцен, когда еще Великая Княгиня кричала на Великого Князя, что от него "опять несет дешевым парфюмом" и "когда-нибудь ты заразишь меня сифилисом!
Сам Государь в сиих случаях признавался, что "может пересчитать все близости с женою по пальцам" и "от каждой сей близости у меня — новый отпрыск"! Еще он говорил: "Наверно, она фригидна, как и все немки, ибо делает сие чуть ли не по часам!
Так продолжалось более двадцати лет, пока в 1837 году не сгорел Зимний. Царская семья переехала при сием в другой дом, а там покои супругов разделяла лишь тонкая дверца и однажды…
Я не знаю, что там именно произошло, но Государь в легком подпитии попытался приласкаться к жене, а она в очередной раз взбесилась и "все ему выложила". Вплоть до того, что "ты брал меня, как дикий скот, — даже не заботясь о том, чтобы я что-то чувствовала!" "А твой брат… я таяла в руках твоего старшего брата!
"Ты думал, что я сижу с Элен Нессельрод, а я в это время спала с братом твоим и — ни разу не пожалела об этом!
"Я никогда не любила тебя, и вышла за тебя замуж лишь для того, чтоб ко мне без помех мог прийти твой Начальник Охраны!
"Я люблю лишь его одного, и лишь одному ему была я Обещана! Перед Богом и всеми людьми я стояла у алтаря и дала Господу Клятву… кою и выполнила!
"А ты… Ты так желал стать Императором, что даже и не удивился состоянию Новобрачной! Тоже мне — Жеребец!
"Меня тошнит… Меня просто трясет от каждого прикосновения твоего… Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя, ни знать о том — существуешь ли ты на белом свете!
Ну а кроме того, — Государыня в лицах передала Государю весь наш разговор во время посещения Кенигсберга.
Я лежал тогда с первым инфарктом, вызванным срочным отъездом моего сына — барона фон Геккерна после той истории с Пушкиным. Государыня впоследствии объяснила свое состояние тем, что целый месяц не могла общаться со мной. Она знала, что я при смерти, и с ужасом ждала самого худшего. Когда женщина думает о возлюбленном и тут к ней пристают — возможна любая истерика.
Итак, лежал я в постели, вокруг меня собрались мои друзья и родственники, когда стало известно, что сюда едет сам Государь. А также, разумеется, — с чем он едет…
Я не успел даже что-то придумать, когда Царь уже вошел в мою спальню. Я хотел отослать всех, но брат мой, махнув рукой с горечью, с каким-то остервенением выдохнул:
— Да, ладно уж! У меня теперь секретов ни от кого нет! Пусть все слушают! Вы и так — шепотком-шепотком все про нас знаете, а тут я хотел бы — вывернуть всю сию грязь…
Столько лет… Столько лет… А стоило мне начистоту спросить моих слуг и оказывается — все все знали! Один я — дурак! Рогоносец… Верно говорят, — не делай другим того, что не хочешь чтоб тебе самому сделали… Господи, я веселился с женами их, а они, небось, все тишком радовались — "За нас всех — тебе твой же брат мстит!"
Гости мои, родные и близкие сидели, как соляные столпы — молчаливыми истуканами. Видно было, что человеку надобно выговориться… А что тут сказать? Как объясниться?!
Наконец, Государь понемногу утих, взял предложенный кем-то стул, развернул его и уселся на нем "верхом", положив свои руки на его спинку. Я все это время изучающе смотрел на него. Когда я понял, что брат, наконец, успокоился, я тихо спросил:
— Что теперь будем делать? Стреляться? Изволь.
Государь снял наконец свою фуражку со лба и утер пот:
— Глупо. О чем я пошлю тебе вызов? Если ты думаешь, что я признаю себя рогоносцем — ты заблуждаешься. Мой отец… Ну… В смысле — Павел не стал стреляться с моим отцом. Он вообще ничего не стал делать… И я теперь его понимаю…
Нет. Дуэли не будет. Это — исключено. Не было ничего. Ни-че-го.
Я уже все обдумал. Мне теперь с нею не жить… Что ты сделаешь, ежели я попытаюсь с ней развестись?
Мы — культурные люди и я хочу получить у тебя развод с моею женой. Только не делай-ка круглых глаз, — я могу получить его только лишь у тебя ты на словах только беден, а в реальности именно ты контролируешь все ваши деньги в этой стране!
Дай мне развод! Верни мне мой экземпляр брачного договора! Эта бумага, как мельничный жернов, всю жизнь тянула меня в вашу лисью нору!
Я, со своей стороны…
— Нет!
Он не ждал от меня такого ответа. Царь вскочил на ноги, приподнял даже стул, будто собираясь обрушить его на меня, но… одумался. Я же покойно ему объяснил:
— У меня нет сих бумаг. С самого первого дня у меня их и не было. Все мы знаем — в какой стране мы живем. Поэтому сей брачный договор хранится за семью печатями — Бог знает где. Может в Китае… Иль — Парагвае… Ищи, если хочется…
А вообще говоря… Я тебя нарочно просил — внимательно прочитать то, что ты там подписывал. Я особо подчеркивал, что сие — твоя Цена за будущую Корону.
Ты обещал не одному мне, прусской теще твоей, иль моей милой матушке. Ты клялся Бог знает чем и моим — и английским, и голландским, и американским родственникам. И вся наша помощь была не тебе, но — кузине нашей фон Шеллинг. Именно ее мы возводили на Престол Государыней, но никак не тебя! Ведь ты нам — не Родственник! Никакого Развода. Это — исключено.
Государь сделал пару кругов по комнате, как загнанный зверь, и все окружающие жались от него к стенам. Наконец, он замер посреди комнаты и, призывая всех нас в свидетели, закричал:
— Хорошо же. Господа, я хочу, чтоб все вы судили нас. Кто из нас Больший Грешник?
Нищий юноша, бастард, коего обижали всю молодость, а потом заставили жениться непонятно на ком! Не любимой им, и не любящей его женщине. Именно — женщине, ибо… Впрочем, вы и так уже поняли.
Так вот, — он сделал сие — ради чего? Ради Трона, принадлежавшего ему по Древнему Праву! Я — последний мужчина в доме Романовых! И вы все это знаете! И ради того, чтобы Кровь Романовых вернулась в свои Исконные Права, я пошел на все это. Пошел ради Крови моей!
Грешник ли я? Да, я — Грешник! Но что вы скажете о брате моем?
Человеке, коий отверг от себя любимую им и любящую его женщину?! Человеке, коий выступал в роли — фактически сутенера во всей этой истории? Человеке, коий Предал Любовь — во имя политической выгоды и тем самым разрушил жизнь — не только свою, но и многих из здесь присутствующих! Графиня… Маргит…
Жена моя, коя все это время недвижно сидела возле моих ног, молча встала, подошла ко мне, чуть присела, поцеловала мои губы и лоб и сказала:
— Мне надобно готовить твое лекарство. Не волнуйся, сейчас он уйдет и все опять будет тихо… Я сейчас. Я принесу твои порошки.
Государь слышал все это, раскрыв рот. Когда же жена моя попыталась пройти мимо него, он схватил ее за руку и спросил:
— Как? Вы считаете, что все сие вас не касается?! Он же — Изменял Вам! Он обманывал Вас!
Жена моя чуть пожала плечами и с видимым усилием (чтоб не расплакаться) выговорила:
— Да — Изменял. Да — обманывал. Но по Крови он — такой же Жеребец, как и Вы — Ваше Величество, а Кровь — она свое требует… Все вы Жеребцы одинаковы…
Вы, что, — думаете, что не знала я — каковы его отношения с Элен Нессельрод? Они продолжаются… И Элен дважды в неделю приходит в сей дом и мы вместе пьем чай и судачим о глупостях.
Когда в страну приезжает баронесса фон Ливен, она просто живет в доме сием и я знаю, — чем они занимаются с Сашею, когда куда-нибудь выезжают…
Я догадывалась и о вашей жене, и она знала, что я догадываюсь, но когда наши дети одной большой кучей играли на ковре — вон там, — в гостиной, мы разговаривали, как ни в чем ни бывало.
Муж мой ни разу не Изменил мне — здесь, в стенах нашего Дома и тем самым — ни разу не Обидел меня.
Я — Люблю его, а он — меня и мы вместе Любим наших с ним доченек. А сейчас мой муж тяжко болен и я просила бы не отнимать у него столь нужных ему сил — нравственных и физических.
Я не знаю, — какие у вас с ним были Договора, да Контракты. Я знаю лишь то, что каждую неделю у вас была новая женщина. И женщина сия оплачивалась из общего кошелька мужа моего и вашей жены. Ежели вы не понимали, — за что платят вам… Ну… Я не знаю…
А ежели понимали, — так зачем теперь весь этот крик?
От слов сиих Государь был просто в шоке. Он молча нахлобучил фуражку свою и так же молча вышел из моей спальни…
Ну вот, — вы и знаете одну из самых страшных тайн сего царствованья. Теперь вам ясно, — за что Государь желает повесить мой труп — якобы, чтоб примирить себя с оппозицией. Пока же я жив, он терпит меня и свое странное семейное положение, — я держу его за самое Важное — Кошелек, а без денег он не может — ни обольстить новых пассий, ни — выплатить армии ее жалованье…
Когда ж я умру, — первое, что сделает он — разведется с женой, постарается упрятать ее в монастырь, а там — вдали от чужих глаз она должна вскорости умереть, — "поевши грибов", иль "упав с крутой лестницы". Я не преувеличиваю, — я хорошо знаю кузена — он никому не прощает. Такой уж он человек.
Второе, — он постарается каким-нибудь образом отстранить от престола своего первенца — Наследника Александра. Видите ли…
Мой брат тоже поспешил изучить законы Наследственности. И он знает, что у меня с Шарлоттой может быть лишь один сын — ее Первенец. Поэтому-то он выставлял его на мороз, проливной дождь и прочая, прочая, прочая…
Я не хочу оправдываться, или знать — что вы по поводу всего этого думали. Прежде чем кидать в меня, иль мою возлюбленную большой камень, ответьте мне на два вопроса.
Почему Наследный Правитель "инородческой" русской губернии не может взять себе в жены чужую принцессу? Без того, чтоб сие не вызвало буквально истерику во всем русском обществе! "Сие — Путь к Расколу Империи!" "Обуздайте же этих националистов!
Почему оскорбительно нищее население огромной, необычайно богатой по своим природным ресурсам страны страшно завидует своим сравнительно (подчеркну — сравнительно лишь с Россией!) богатым по образу жизни, но нищим по ресурсам окраинам и исходит пеной у рта в криках: "Вы нас объедаете, а мы вас кормим!", да — "Не смейте от нас уходить, — вы загнетесь без нас!" "У вас никогда ничего не было своего, — как вы смеете даже подумать уйти от нас!
Ну, ежели мы вас так объедаем, так отпустите вы нас! Почему ж в русской армии так ценятся рижские штуцера, но официально нахваливают — тульские ружья? Почему русский флот гордится пароходами, спущенными на воду в моем Або, но хвалит громче всего черноморские парусники?!
Почему не сказать прямо — лучшие заводы в Империи именно у вас, — в "лютеранских землях Прибалтики"! Почему б не признать — финские пароходы, вот завтрашний день русского флота, а деревянные парусники с русских верфей в Николаеве — плавучая ветошь! Может быть — тогда мои лютеране и не желали бы так отчаянно "удрать из России"?!
Но я опять — как напрашиваюсь, на приклеенные мне клейма (кстати, далеко не русским — бароном Адлербергом!) "националиста" и "сепаратиста". Извините за сей вопрос…
Хорошо, — вот другой. Почему прусская королева не может нормально выдать замуж свою любимую дочь за еврея? Почему она должна пускаться на подобные выверты? Почему любящая свою дочь мать не может выдать любимую доченьку за любимого дочерью человека? Ведь сие не просто мать, — сие Королева! Самый Властный, богатый и могущественный человек во всей Пруссии…
Знаете, что самое занимательное? Русские легче ответят на второй вопрос, а немцы на первый. Но достаточно, чтоб хотя бы одна из сих наций не смогла найти ответа на любой из сих двух вопросов, чтоб повторилась история подобная нашей!
А теперь можете бросать свои камни!
Вскоре после моего выздоровления от инфаркта, Наследник — Александр Николаевич прибыл с маневров и явился ко мне.
Я уже мог вставать и сидел по обыкновению в домашнем халате за шахматами с моею женой (ей я даю фору ферзя, или — обе ладьи, но она все равно — к сожаленью, проигрывает), когда слуги доложили, что приехал мой крестник.
Жена моя, коя знала то, что я давно должен был сказать милому мальчику, просила меня не волноваться и помнить, — чем дольше я проживу, тем лучше для всех нас.
Крестник, войдя в мой кабинет, с порога сказал мне:
— Здравствуй, отец!" — при сием он протянул ко мне обе руки, чтоб я принял, наконец, его в отеческие объятия.
Так уж вышло, что я больше возился с моими крестниками, чем Государь. Будучи его Начальник Охраны, я возил крохотных племянников на спине, когда Царь был на маневрах, или — в подпитии. Я учил их играть на рояле и пел на разные голоса, когда Государь отбывал к своей новой пассии… И все мои крестники со временем все чаще звали меня "отец". А я напоминал им:
"Крестный!" "Я ежели и отец вам, так — крестный!" "Ваш же родитель брат мой, а я вам только лишь — дядюшка!
И вот теперь… У меня камень лег на сердце, когда я тихо сказал:
— Крестный… Всего лишь — крестный. Твой родитель — брат мой, а я тебе только лишь — дядюшка!
Юноша прикусил невольно губу, побледнел и хрипло выкаркал:
— Прекрати! Теперь, когда ваша с матушкой связь — ни для кого не секрет, признайся же, — что ты — Мой Отец!
Я отрицательно покачал головой. Потом взгляд мой упал на шахматы и я, указав на них, поднял Черного Короля и Белую Королеву:
— Я давно должен был тебе объяснить… Знаешь ли ты законы Наследственности? Знаешь ли ты, — что такое "Проклятье фон Шеллингов"? И знаешь ли ты — что оно значит?
— Да! Я знаю! Я знаю, отец! У тебя есть "Проклятие", а у матери нет. Стало быть вы можете зачать одного лишь ребенка — Первенца! То есть меня! Зачем же ты опять крутишь…?
— Нет. Так думает твой отец. Поэтому-то он так озлился теперь на тебя. Я же объясню тебе, как объяснял "Проклятие" сам Шимон Боткин.
Вообрази себе Черного Короля (я поднял высокую шахматную фигурку). Вообрази себе Белую Королеву (я поднял фигурку пониже). Вообрази, что они… были вместе и их Крови каким-то образом смешаны. Возникает ребеночек с Кровью черной фигурки в чреве его белой матушки. И представь себе, что его Кровь (черная Кровь!) действует на его мать (белую мать!), как ужаснейший яд.
Белая Королева начинает от этого тяжко болеть, но организм ее потихоньку вырабатывает Противоядие против яда (а на самом-то деле — Крови ее ребеночка!). В первый раз и только лишь — первый ребенок может появиться на свет, — со страшной угрозой для жизни его собственной матушки. Ибо яды Крови его отравляют ее организм.
Но во второй и все прочие разы организм женщины уже готов "к нападению" и убивает "чужеродную Кровь". А по сути он убивает Кровь семени Черного Короля и получается либо выкидыш, либо — мертвый малыш… Его убила Кровь его собственной матери!
Понимаешь теперь?
Юноша как завороженный смотрел на две фигурки из кости. Он даже взял их в руки и беспомощно крутил их, как будто бы увидел шахматные фигуры — в первый раз в жизни. Я же долго не мог продолжать, а потом…:
— Твои мать и отец сочетались браком в 1816-ом. А ты появился на свет в 1818-ом. И ты — не был первой беременностью…
Мой ребенок (потом выяснилось, что и это была б скорей всего — дочь) должен был родиться за год до тебя. В 1817-ом… Но…
Как я уже говорил тебе, — во время первой беременности дитя может появиться на свет лишь ценою отравления собственной матери… Беременность же протекала для твоей матушки просто ужасно. А она по сей день — хрупка, точно ангел.
Настал день и врачи обратились к нам, — нужно было иль немедля прервать беременность, иль… Возможно, мать твоя могла выносить моего малыша. Возможно, нам удалось бы спасти ему жизнь кесаревым сечением. Возможно, даже мать твоя могла бы выжить после этих всех операций…
Моя матушка и твоя прусская бабушка были настроены так, что матери твоей нужно рожать. Бабка твоя (а моя — прусская тетка) писала нам, — "Все дело в Крови! Любой сын Александра в десять раз будет умней, чем десять выродков Николая! Нужно рожать — сие единственный шанс!" (Когда это письмо, наконец, увидал твой отец… Поэтому он сегодня так зол на Пруссию и пруссаков.)
Я же… Не смею тебя обмануть. Я мечтал, что мой сын когда-нибудь станет Государем Российской Империи. Мечтал, хоть сие и было вразрез с политикой всей моей партии…
Но всякая вещь имеет Цену свою. Корону и Трон моему отпрыску Господь приравнял Смерти любимой мне женщины… И я не смог заплатить Цену сию…
Я настоял на срочном аборте.
Через пару дней, когда я поднимался в спальню твоей будущей матери на лестнице меня ждал Государь. Он стоял и сверху смотрел на меня, а я видел его лицо и знал, что ему — не по себе.
Дядя твой редко когда прибывал в дом твоего отца. Они были — не дружны. Мягко говоря… Романовы (в отличие от Бенкендорфов, иль фон Шеллингов) не любят собственных родственников и сплошь и рядом — льют братнюю Кровь.
Поэтому Павловичи все жили по разным "Дворам", а появление любого из них в доме брата числилось явлением знаменательным.
Мне доложили о сем и я весьма изумился, — твой отец, как известно вел интрижку с итальянской сопрано, выписанной мной и твоей матушкой — на время сих родов, — нарочно для твоего отца в столицу. Мать же твоя лежала без памяти… С кем прибыл разговаривать Государь в такую минуту, — я был без понятия… Но как только я увидел его, — я знал. Ему нужно поговорить о чем-то со мной.
Нравы двора и вообще — русских полны азиатчины. Женщины рожают в России в этаких — отдаленных от основного дома местах. То ли — для того, чтобы гости мужа не слышали криков роженицы, то ль — чтоб не пачкать дом…
Вот и твоя мать рожала всех вас в дальнем флигеле, где обычно живут охранники с кастеляншами. Спальня ее располагалась на втором этаже сего укромного домика и то, что сам Государь стоял в лестничном перелете меж двумя этажами…
Меня всегда изумляло — почему он был так уверен, что я обязательно пойду сией лестницей и он — поэтому встретит меня?
Лицо дядюшки твоего было землистого цвета, как будто у него разлилась желчь. Но более чем лицо, меня поразили глаза Императора. Они у него беспорядочно бегали и я знал, что его мучит бессонница — настолько покраснелыми и усталыми были они…
Я поклонился ему и хотел пройти мимо, — честно говоря я боялся заговорить с человеком в таком состоянии, но он сам окликнул меня:
— Послушай, кузен… А скажи-ка — тяжело ль отказаться от Короны и Трона для себя и потомков своих?
— Да, Ваше Величество… Это все равно как — самому принять яд, Ваше Величество…
— Ха-ха! Принять яд… Ловко сказано… Бенкендорф… Дамы любят тебя за острый язык, как я посмотрю… Ну и что… Что ты делаешь? Этим вот поганым своим языком для любовниц?! Я наслышан о том, — мне докладывали… Ну? Что?!
— Всякое, Ваше Величество. Зависит от дам, Ваше Величество.
Государь истерически расхохотался. Я не мог понять — пьян ли он, иль — опять у него очередное "умопомрачение"… Он держал меня за руку и я не мог пройти мимо него, а он все смеялся, пока не закашлялся… Кашлял он долго и страшно — так, что казалось, что его вот-вот вырвет.
— Посмешил… А ведь ты — шут, милый кузен! Шут и Дурак, — кто ж из умных людей откажется от Короны?! Вот когда мне пришли тогда и сказали, мол, уже пошли убивать моего родного отца, я, может, тоже…
Или — нет?! Слушай, ведь это же не твой отец, — а какая-то баба! Ведь у тебя их целый гарем! Я знаю, — мне ведь докладывали! У тебя же табун всяких баб, — какая же тебе разница, — одной больше, иль меньше?!
Почему… ПОЧЕМУ ТЫ НЕ ПОСТУПИЛ ТАК ЖЕ, КАК Я?!
— Не знаю, Ваше Величество. Не могу знать, Ваше Величество…
Кузен вцепился мне в грудки и стал мять мой армейский мундир. Я осторожно (чтоб не сломать ему слабые руки) оторвал его от себя, чуть отодвинул, кончиком перчаток чуть отряхнул помятый мундир и пошел было дальше, когда Царь сказал:
— Помоги мне… Проводи меня… Помоги дойти до моей тайной часовенки. Мне сегодня стоять там всенощную… Я один — не дойду.
— Не могу, Ваше Величество. Я спешу к одной роженице. Она только что потеряла ребенка. Когда она вернется в сознание, ей будет важно увидеть меня. Ей это будет приятно…
Дядя твой, — как будто бы отшатнулся. Нога под ним подвернулась и он будто поехал по лестнице вниз — в темноту, я же продолжил подниматься по лестнице — к твоей матери.
Когда возлюбленная моя вернулась в сознание, я сидел близ постели ее, а она протянула мне руки и прошептала:
"Слава Господу, зато теперь я знаю, что Ты Любишь Меня, а не что-то еще! Я не смогу теперь тебе никого подарить, но все дети мои станут звать тебя "крестным"! Придет день и кто-нибудь из них, зная Истину — все равно назовет тебя "папой"! Потому что…
Потому что ты — самый лучший отец для всех моих деточек!
Теперь ты знаешь… Если не веришь мне, — посмотри в Архивах медицинскую карту собственной матери. Ты — не первая у нее беременность. И я чисто физиологически не могу быть — твой отец!
Юноша все смотрел на костяные фигурки — высокую черную и — белую, чуть пониже. Затем он встал, как сомнамбула, и вышел из моего кабинета, не закрыв за собой мою дверь. Фигурки он так и унес — и не вернул за все дальнейшие годы…
Через месяц, когда я уже стал прогуливаться (я — впереди, а люди мои, чтоб не мешать мне чувствовать одиночество — на полсотни шагов где-то сзади), на каком-то из мостиков через Неву меня увидел Наследник. Он был во главе драгунской колонны, но при виде меня, цесаревич пришпорил коня, махнул своим офицерам, чтоб они не преследовали и понесся ко мне. Подъехав, он спрыгнул с коня, обнял меня и закричал с возбуждением:
— Я всего лишь на пару дней! У нас — Большие Маневры и я получил под команду драгунский полк! Не мог прийти раньше… Я рад, что ты выправился! Не успею заехать к моей милой матушке, когда увидишь ее — передай от меня, что у меня — все хорошо!
Ведь вы же с ней каждый день видитесь… Правда… папа?
Я растерянно всплеснул ему вслед руками, но цесаревич уже вспрыгнул опять на коня, пришпорил его и полетел догонять свой собственный полк. А я не успел ему крикнуть вслед, что ежели и отец я ему, так лишь — крестный…
А с матерью его, после столь громкого скандала, я и впрямь каждый день виделся. Ведь скрывать-то стало нам — НЕЧЕГО.
На сием можно было бы и закончить этот рассказ, если бы не одно "но". Сие "но" состоит в моем царственном брате. Он вбил себе в голову, что Наследник Александр это — мой сын. Теперь он — как может преследует юношу и я как-то раз понял, что в день моей смерти подручные Николая убьют моего крестника. А затем и жену Государя. А Империя получит как раз ту Революционную Ситуацию, от коей я ее уводил. Я все это время вбивал людям в головы: "Жизнь Монарха — Священна". А что они сделают, если сам Государь вздумает убивать собственную жену и своего ж — Первенца?!
Недавно (сразу после второго инфаркта) я вызвал принца к себе и сказал ему так:
— По причине болезни моей ты возьмешь под команду моих кирасир. Первую Кирасирскую — "Опору Империи". Сие — самая важная из всех русских дивизий, ибо в кирасиры берут только лишь заводских, привычных к тяжелой работе, железу и пламени.
Относись к кирасирам, как к детям своим, и когда-нибудь ты проснешься Отцов всех русских заводов и фабрик, а главное — Покровителем всех "фабричных и заводских.
Не смотри на все прочее. Власть в Империи у того, кто контролирует ее Производство. Ежели что — Заводы и Фабрики дадут тебе твою армию и до зубов вооружат собственных же детей.
Отец же твой — более полагается на село. Так пусть его ополчение и воюет топорами, да вилами… Запомни, малыш, заводы это — главное, что ты должен привлечь на свою сторону!
Очень важный момент… У тебя не хватит денег на все научные разработки. Это была большая проблема даже для моей матушки, а у нее денег было раз сто больше, чем у тебя! Поэтому…
Я завтра же передам тебе списки всех моих тайных сотрудников Третьего Управления, занимающихся наукой. Нет нужды заниматься всем сразу. Пусть люди твои больше "нюхают" за границей, и стоит там появиться чему-то особенному — сразу же выделяй денег…
Лишь теперь юноша смог вставить слово в мой монолог:
— Но откуда я заранее буду знать, — каких специалистов готовить для этого? Обучение специалистов займет годы и годы, как я заранее угадаю — что откроют противники?
— Всякое обучение требует денег. Я уже сейчас вкладываю все средства лишь в одну дисциплину, — Царицу Наук — Математику.
Опыт мой показал, что именно математиков дешевле всего воспитать, зато они легче других занимаются иными науками. У тебя не должно быть много химиков, или — физиков. Математику нужен от силы месяц, чтоб "переброситься в сии дисциплины", а на его воспитание не нужны — ни оборудование, ни реактивы. Довольно ознакомления с основами сих наук на первых курсах… После этого, — все в руках твоей будущей разведслужбы.
— Погоди, а медицина и биология?
— У тебя нет денег на все… По одежке протягивай ножки… Самая дешевая и дающая наибольший доход из наук — Математика. Но… Ежели хватит средств — поступай, конечно, как знаешь!
Крестник мой надолго задумался. Он ходил кругами по моему кабинету, а за окном шел дождь и по поверхности серой Фонтанки шли огромные пузыри…
— Я понял. Спасибо тебе, крестный!
— Рано благодарить. Это вроде как — арифметика. Теперь займемся-ка алгеброй. Я не случайно назвал тебе именно Гельсингфорс с Дерптом. Это мои лютеранские заведения.
Именно мои лютеранские земли горой стоят за меня и твою мать принцессу ненавистной для русских Пруссии. В народе думают, что ты — мой сын и за тебя лютеране пойдут и в огонь, и в воду. Никогда не настраивай их против себя. Отец же твой постарается "столкнуть лбами" твоих кирасир с твоими же егерями. Самое простое, что ему придет в голову — он разместит Кирасир где-нибудь в Ливонии, иль Финляндии, чтоб вызвать тем самым народное мщение.
Не отказывайся от сего. Ибо…
Сразу же после смерти моей отец твой попытается развестись с твоей матерью. У нее плохое здоровье и ему проще всего будет объявить ее "неспособной к исполненью брачного долга". Увы, в России это достаточное основание на развод!
Ты ничего не сможешь с этим поделать, но — помни: ежели мать твоя попадет в монастырь, или лапы врачей твоего отца — дни ее сочтены. Так вот, — Саша Боткин уже подготовил диагноз, согласно коему у матери твоей "нервическое истощение". А стало быть ей срочно надо попасть в "тихое место". А что может быть тише в Империи, чем наши печальные финские шхеры?
Но Государыня, (даже и — разведенная!) не может быть без Охраны. Объяви Охраной ее именно — Кирасир! Тогда вдруг получится, что лютеран твоих задирают не "русские оккупанты", но "телохранители Государыни немки, кою обидели русские изверги". Поверь мне, — этого будет достаточно для того, чтоб отношение лютеран именно к кирасирам изменилось разительно!
Далее… Пройдет время и отец твой осознает, что все потуги его привели только лишь к усилению твоему и спасению твоей матери. Тогда он… Постарается заманить тебя на придуманную им войну и там, — либо же погубить, либо же — опозорить.
Ты станешь Правителем Русского Севера. Ты — фон Шеллинг. Ты родич всем немцам, голландцам и англичанам. Никто из них не станет задираться с тобой. Единственное, что ты должен помнить — ни за что не ссорься со шведами. Лишь они одни — угроза твоя и с ними ты должен быть Сама Кротость!
Дела ж на юге — тебя не касаются. Ты унаследуешь мои лютеранские земли. Я вовремя отдал Москву графу Ермолову и отцу твоему не удастся теперь найти повод — почему тебе нужно покинуть Прибалтику.
Именно там — на юге отцу твоему и удастся когда-нибудь развязать что-нибудь этакое. Впрочем, это будет не Война, а какое-нибудь Восстание. (Наша родня имеет достаточное влияние на турок, да персов, чтоб ты не угодил на огромную заварушку!)
Отец твой, зная что ты — ни разу не воевал, назначит тебя командующим. Не отказывайся, не выказывай себя трусом. Прими команду и отправься во главе своих кирасир, да егерских полков. Никакую прочую армию не бери за вычетом новых конных пушек на рессорном ходу. Твое превосходство именно в скорости, да технологическом перевесе — командование ж доверь моим командирам, они обещали что такую войну они "быстренько провернут.
Но разбив военные силы восставших, скажи отцу, что не хочешь исполнять роль карателя и отец твой тебя сразу же снимет. Быстрой победой ты и так завоюешь огромнейший авторитет в русской армии и он просто обязан станет тебя — удалить.
Карательные ж операции твой отец поручит казакам. Сие — давние недруги моих лютеран и "легкой победою на простым населением" отец твой попытается поднять свой престиж. Он вообще не понимает, — как нужно действовать в таких случаях и войска его быстро станут "карательными", а сам он — "европейским душителем", да "вурдалаком". Ты понял — почему тебе важно, как можно быстрее вернуть твои силы в Прибалтику?
Крестный мой сидел с таким видом, будто его что-то ударило. Затем он хрипло сказал:
— Я теперь понял… Ты давно уже все решил и все рассчитал. Ты двадцать лет уже пестуешь в своих лагерях венгерских, да хорватских мятежников! Ты…
Это ведь… Это будет ведь — в Венгрии?! По-иному не сходится. В Хорватии много гор, там не пройти моим кирасирам! Стало быть — ты лет двадцать назад уже готовил это "маленькое восстание" для меня?! Для моего армейского Авторитета?! Да как ты мог?
Мне было тяжело на душе. Я отошел от окна, потрепал голову принца и еле слышно сказал:
— Мог… Мог… Отец твой однажды чуть не убил твою мать — лишь за то, что не он был у ней Первым… Он по сей день этого ей не простил и, наверное, не простит. Сегодня речь не о твоем Авторитете или — черт знает чем… Сегодня — речь о жизни той самой девочки, кою я однажды спас из французского плена… И все мы в ответе за тех, кому когда-нибудь Спасли Жизнь…
Дни мои сочтены… Ежели ты сегодня не согласишься, ты убьешь и себя, и свою милую матушку. Ибо спасти ее сможет лишь человек с огромным влиянием в русской армии.
Да, это — Венгрия. Это случится через год, или два после Смерти моей. Тебе понадобится время сие, чтоб "влюбить в себя" кирасир с егерями. Но ты можешь отказываться…
Принц осел в мое кресло и долго сидел спиною к окну, а я стоял рядом с ним. Юноша сидел, зажмурив глаза и закусив губы до крови… Затем он поднес мою руку к лицу, долго смотрел на нее, а потом с чувством поцеловал ее и сказал:
— Спасибо, отец. Ты Прав — мы Обязаны Спасать Честь наших Женщин. Я сделаю все для моей милой матушки!
Но вернусь к Великой Войне. Возможно, вы помните фразу моего сына: "Я сделал так же, как ты — в твоей молодости!" — о кастрации Пушкина точным выстрелом. Что ж, — о сих выстрелах по сей день ходит столько легенд, что лучше уж я расскажу о них сам.
Пока я занимался в Пруссии с пополнением, да муштровал новобранцев, выглянуло солнышко и наступила весна. Весна 1813 года… Все вокруг зацвело и я… чуть не умер. Сильные средства и препараты, которыми Боткины лечили меня, а также последствия гангрены и сепсиса привели к тому, что от цветения трав меня раздуло, как ребенка при свинке.
Все тело у меня покраснело, вздулось и чесалось так нестерпимо, что мне хотелось содрать с себя кожу и почесать сами кости, кои прямо так и зудели. Единственное, что спасало меня: Саша Боткин пропитал мой мундир экстрактами череды и сшил для меня маску, полностью закрывавшую мне лицо, кроме глаз. Веки мои, имевшие вид "пельменей", Боткин намазывал цинковой мазью, чтобы хоть как-то бороться с отеками и это тоже меня не красило.
Сегодня, в Галерее Отечественной войны и музее Боевой Славы в Пруссии лежат мои полотняные маски. Есть люди уверяющие, что "Тотенкопф" получил свое прозвище не от мрачного Патолса, но — сей маски, в коей я щеголял аж до лета. Есть легенда, что в реальности я погиб при Бородине, но "жиды оживили его колдовством и пока было холодно, "рижский упырь" выглядел, как живой". Но чуть пригрело, и Бенкендорф… якобы стал… разлагаться.
Сей миф настолько поразил воображение обывателей, что вскоре некая Мэри Гастингс — наложница моего кузена Шелли (так стала звучать переиначенная на французский манер наша фамилия) написала целую книжку насчет того, как некий Франкенштейн создал живое существо из покойничков. Вдохновлялась же она созерцанием одной из сих масок (Боткни сшил их четыре штуки). После частых обработок темною чередою полотно потемнело, местами истлело и как будто покрылось гнилью и разложением. (Шелли — как кузен выпросил у меня сию маску при встрече.)
Как бы там ни было, — в сем состоянии я и разбирал дело "маменькиных сынков.
Здесь надобно расставить точки над "i". В русской истории вообще не объясняется то, что происходило в начале 1813 года. А дела наши были безрадостны, — противник создал в Польше чудовищную "полосу обеспечения", использовав для того отдельные элементы нашей же "полосы" бабушкиных времен.
Повсеместно были "засеки" — лесные массивы, где деревья были надрублены на высоте двух саженей, а после — завалены крест-накрест. В бабушкины времена "засеки" сии создавались против "возможной угрозы с запада", теперь же выяснилось, что и с востока они — практически непреодолимы.
Вообразите себе бурелом. Природные буреломы возможны на глубину пять-десять метров и при том считаются — совершенно непроходимыми для регулярного войска, а особенно — конницы. Бабушкины же "засеки" были исполинских размеров — ее рукотворные "буреломы" простирались в глубину на полсотни верст! Вот она — реальная преграда любому врагу на пороге России. Вот она — ужаснейшая стена, кою предстояло "прорвать", чтоб "вырваться на просторы Европы"!
Единственные войска, кои с легкостью "шли по засекам" были мои егерские части, да (как ни странно!) — башкирская конница. Магометанцы привычны к бою в зимних условиях и для прохода они используют лед "вставших" рек. (Лошади их не кованы и в движеньи по льду сие не минус, но — огромнейший плюс!)
Но в Польше реки текут с юга на север, а мои егеря "врывались" сюда чрез низинную Померанию. А уж от наших плацдармов на юг шли башкиры с калмыками, кои и "крошили" все польские крепости по берегам больших рек. В итоге же получилось, что Польша как бы нарезалась на длинные лоскуты — с юга на север, где оборону держала башкирская конница (с егерской поддержкой из Пруссии), а русская армия, как доисторический мамонт, медленно "тащилась в Европу", сметая и "подъедая" все на своем кровавом пути.
Поляки никуда не могли деться, — башкиры полностью разрушали любой их "маневр". Но и русская армия "наползала" на них, мягко говоря, — не спеша. Вот и вышло, что вместо "военного подвига" юным дворянам чаще приходилось держать в руках топор, да пилу и — прогрызаться через сии "рукотворные буреломы.
А когда на место "подвигу" приходит "рутина", мораль армии падает чудовищным образом.
Я уже говорил, что зимой 1812 года в армию шли просто все — от двенадцатилетних "романтических" мальчиков до — шестидесятилетних ветеранов "освобождения Крыма"! Теперь…
Отголоски того, что вышло выявились через много лет — в дни Восстания в Польше. Не секрет, что Польша "поднялась" в 1830 году не "вся", но "частями". Наиболее сильно Восстание разгорелось в южных и восточных областях Царства Польского, на севере же и западе — население "бунтовало", но — не оказывало серьезного противленья Империи. Причины этого лежат в событиях Великой Войны.
Как я уже доложил, в феврале 1813 года "отдельные части Северной армии" (в том числе и мой "Тотенкопф", куда вошло и "московское ополчение") "помогли пруссакам спасти их Берлин". Помощь сия выглядит — специфически.
Во всех прежних войнах Пруссия потеряла свое офицерство и теперь некому было возглавить "фольксштурм" — народное ополчение. В сих условиях прусская королева просила нашего Государя: "уступить часть дворян на офицерские должности в прусскую армию.
Пруссия стала важным союзником — прежде всего с точки зрения провианта и фуража и Государь дал согласие. Огромную роль сыграло и то, что тысячи "мемельских добровольцев" из Пруссии летом 1812 года дрались в наших рядах. А долг — платежом красен!
В первые дни в прусские офицеры принимали лишь немцев, но дальнейшие сражения и потери весны (Главная армия застряла в Польше и "северянам" пришлось воевать со всей якобинскою армией!) привели нас к тому, что прусскими офицерами стали и — русские.
Мало того, — большие потери приводили к стремительному служебному росту вчерашних мальчишек и всем известен тот факт, что к лету 1813 года сразу три юноши семнадцати лет стали полковниками! Другой, — менее известный всем факт — любой из офицеров нашей Северной армии был в 1813 году хотя бы раз ранен… При сием, — пулевые ранения для нас уже не считались — нашивку давали именно за штыковое, иль сабельное ранение!
Опять-таки — no comments.
В сих условиях нам, как воздух, нужна была новая Кровь. И уже с февраля 1813 года в Главную армию приходит Приказ: "Всех, решившихся добровольно перейти на службу в русско-прусскую армию, немедленно передать в распоряжение Витгенштейна.
Доложу, — Добровольцев было чуть-чуть. Все уже знали о скоростных производствах в Северной армии и причине сего.
А вы сами, добровольно, согласились бы рискнуть всем и…?
Из каждой полудюжины офицеров (считая "ливонцев") один сегодня — в той, иль иной степени Управляет Империей. Пять остальных — пали в сражениях 1813 года.
Повторяю вопрос, — вы пошли бы к нам Добровольцем?!
Вопрос сей не праздный. Так уж вышло потом исторически, что все участники боев Северной армии через много лет стали Опорою Трона, а Главная армия породила множество "декабристов.
Возникла странная вещь, — все, кто рвался на Отечественную Войну, весной 1813 года получили сию возможность. И, попав на нее, вели себя соответственно.
При занятьи польских, иль — саксонских сел, да поместий наши люди (конечно же — куда же без этого?!) насиловали католических пленниц, да иной раз "мучили" пленных мальчиков.
Но проходил день-другой, ожесточение битвы сменялось жалостью и те самые — Мстители (кои вчера еще шли убивать якобинцев!) делали все, чтоб жизнь покоренного населения была: если можно, то — сносной. В Северной армии говорилось:
"Мы — не звери. Не след поступать по подобью антихристов, — мы спасаем от них человечество, но — не обижаем его!
Через много лет в северных и западных областях Польши в дни Восстания пленных русских запирали в подвал, или — заставляли помогать по хозяйству. В южных же и восточных — страшно пытали и убивали медленно и мучительно…
Как вы знаете, именно на Востоке и Юге Польши собрали всех русских священников и сожгли их всех — заживо. А на Западе с Севером единичные русские храмы даже — не прекратили служб!
Я понимаю сие следствием разницы в отношениях к Польше двух разных армий. Вернее…
Северная армия просто не успевала карать партизан. Бои с переменным успехом шли весну всю и лето — фронт непрерывно двигался во все стороны, а католики со всех сторон окружали наш лютеранский плацдарм.
Ежели в плен к нам попадали хорошенькие полячки, Судьба их была точно такой же, как и у благодарных нам прусских женщин. Я уже доложил, что все триста осужденных мною девиц из Москвы вернулись домой — женами собственных сторожей. Примерно — то же самое происходило со всеми прочими пленницами. Термин "насилие" трудно связать с понятьем "по-дружески", но в целом…
Так и было, как дико оно не звучит…
В Главной же армии дела обернулись не так.
Область "засек", что с одной стороны, что с — другой, — почти что безлюдна. Сие — этакая выжженная земля меж двумя историческими противниками. Ни Россия, ни Польша долгие годы ничего не строили, ни выращивали на сей земле и здесь весьма редкое и бедное население.
Но кормить армию — все равно надо! Как надобно командирам…
По сей день неизвестны причины того, — почему возникает "неукротимый понос". Ясно, что сие связано с соитием мужеложеским и по неизвестной причине умирает исключительно бедный "горшок.
Когда в Главной пошла эпидемия "поноса мужеложеского", я (как Куратор) попытался хоть что-то сделать, но Государь сразу же отстранил меня. Считалось, что он командует Главной армией и "выносить сор из избы" Царь не желал. Я стал Куратором Трибуналов Северной армии, в Главной же на сей пост взошел Кочубей. Он же не дал никаких объяснений повальной эпидемии "венерического поноса"…
Я думаю, что немаловажным толчком во всем этом стало то, что наиболее активные, дерзкие и решительные из ребят к тому времени перешли Добровольцами в Армию Северную. А те, что остались, грубо говоря, — не решились перечить начальству, когда то принималось спускать штаны этим мальчикам…
Многие скажут, — а что делать в этакой ситуации? Есть общеизвестный пример, когда тринадцатилетний малыш при угрозе неминуемого изнасилованья откусил себе фалангу мизинца на левой руке. После этого он сплюнул кусок своего пальца под ноги насильникам и, усмехнувшись, сказал:
— А может, я сперва — … это (так сказать — "по-французски")?
Так вот, ни в эту ночь, ни в последующем его пальцем не тронули. А ему хватило ума подать Прошение в армию Северную и через неделю о любой угрозе для его Чести можно было забыть.
Я не смею назвать его имени, но… Посмотрите на мое окружение — у одного из моих генералов не хватает фаланги мизинца на левой руке… Так что, — даже в положеньи "безвыходном" можно сохранить свою Честь, а можно нагнуть себя и расслабиться!
Через много лет я спрашивал тех, кого мы отправляли в отставку: "неужто не жаль было мальчиков, пошедших защищать свою Родину"? Знаете, что отвечали? "Привычка.
В первое время люди держались. Сексуальная надобность нашла выход в немногочисленных польских пленниках с пленницами — с коими вытворяли черт знает что. Ничего удивительного — вообразите тысячи мужиков посреди бескрайнего леса при полном отсутствии любых развлечений. Что людям делать?
Разумеется, — гнать самогон. Каждый день от безделья тысячи офицеров гонят брагу из старой картошки, да несъедобного гнилого зерна. К вечеру все — пьяны. К ночи пьяной компании выводят пленниц, да пленников. Что происходит далее — не смею описывать.
Проходит какой-то срок, люди привыкают к таким развлечениям и однажды вместо малолетнего пленника начинают принуждать к тому ж самому — юного офицерика, только что пошедшего на войну. Он своими глазами много раз видел, что делали с пленными мальчиками, когда те смели отказывать (а сплошь и рядом — сам принимал во всем этом участие!), поэтому он… Ну, — вы понимаете.
Когда слишком многие умерли от сего, начался призыв "маменькиных сынков". Наверху многие понимали, что новобранцы, не имеющие необходимых воинских навыков — пушечное мясо и сделали из того свои выводы. Иным казнокрадам в карман шли целые состояния, — лишь бы юные князья Н., или — Л. не пошли в армию. Но потери в боях в Северной, да поносом — в Главной сделали свое дело.
Опять же — многие осознали, что отсидеться в тылу уже не удастся, а Главная армия все равно — практически не воюет!
Опять-таки, — у всех простой Выбор: под якобинские пули в Пруссию, иль — карателем в Польше. Как вы думаете, — много ль из тех, кто прятался от Призыва, полез под пули в горячую Пруссию?
Зато восточной, да южной Польше — досталось за все. Офицеры, привыкшие за сии дни не просто насиловать, но и — издеваться при этом над жертвами, отвели душу. В Главной армии укоренился обычай содержать личную клюкву и все "маменькины сынки" в первые ж дни были попросту атакованы жаждущими "клюкв" офицерами. Не назову сие — содомскою похотью, — скорей в эти дни содержание клюквы стало знаком отличия для людей, не принявших участия в реальной Войне.
Я не хочу сказать, что все "маменькины сынки" летом года того прошли через "этакое". Но…
Я лично думаю, что ежели юноша боится идти на Войну — "потому что там убивают", иль еще почему, — вероятность того, что он станет женщиной для старших товарищей, мягко говоря — велика.
Так и вышло почти что со всеми будущими "декабристами.
Ни для кого не секрет, что цвет декабрьских бунтовщиков был из самых видных и родовитых семей, но в непристойно низких чинах для нашей касты. И что примечательно, — как ни один из сих трусов не решился добровольно пойти на Войну, — так ни один из сих болтунов не смог возглавить мятеж в решительную минуту.
Сподличал один раз в детстве, — чего ж странного, что в зрелые годы катаешься в сапогах у жандарма, топя своих же товарищей?! Нам даже пришлось выдумать байку, — будто сии мерзавцы "признавались Царю, согласно Кодексу Чести", ибо штатские вообще не имеют Чести и не представляют себе Ее Кодекса…
Тот же Грибоедов после смеялся, что тут концы не сходятся. Коль они выступали, чтоб не давать Присяги нашему Nicola, — странно слышать о том, как они сдали друг друга, дабы "исполнить свой долг"!
Человек, свободно критикующий Власть — настолько смел, что готов идти поперек мнения Общества. В минуту опасности он, не задумываясь, поведет за собой солдатскую массу…
Но так и происходило в реальности! Люди отважные и отчаянные оказались в цене и обласканы — и Россией, и — Пруссией! Империя так сильна сегодня именно потому, что все потенциальные бунтовщики оказались востребованы и в итоге — сами стали правящей Партией!
А вот — "декабристы" даже в день Мятежа не знали, что делать. А сие поведение не бунтарей, но тех, кто привык с радостью грызть подушку начальника!
Итак, — либо тебе — сам черт не брат, либо ты — "клюква развесистая"! Третьего-то ведь не дано.
А теперь — сами думайте, — какую же из Привычек (а в трудную минуту люди действуют — как Привычней!) проявили "декабристы" в тот день… Конечно, — вы Правы: они развернули знамена и под градом пуль бросились к Зимнему, как и полагается Истинным Бунтарям!
Или — наоборот?!
Все эти юные твари (не могу звать их ни офицеры, ни даже юноши!), насильно призванные по моему представлению, затаили немалое зло на меня и сговорились на известную подлость. За ними же стояли люди опасные, начальник Особого отдела Главной армии князь Кочубей и мой старый друг Константин.
Однажды в день прибытия в Ставку, один из юных князей, забритых мною в штрафные (А вы думали — из князя не получится клюква?! Полноте, — на безрыбье изголодавшиеся мужики уже не смотрят на титул и родственников!), стоило мне появиться в офицерской столовой, нервно вскочил на ноги и под одобрительный гул таких же как он — "мужежен" выкрикнул:
— Я требую, чтоб сей живой труп немедля покинул сие общество!
Я, ожидавший чего-то в этаком роде, сразу же отозвался:
— Прежде чем назвать трупом, вам придется это доказывать. Но по мне лучше быть Честным трупом, нежели выжить… Так же — как вы. Я дорожу своей задницей.
Юнец растерялся, тем более что мои слова одобрительным ревом тут же подхватили все мои спутники. Константиновцы тоже опешили. Они надеялись на то, что я вспылю каким-нибудь образом, или вызову юнца на дуэль, а они смогут застыдить меня, как "убийцу детей". А тут они не знали, как быть дальше и несчастный дурачок, поняв, что Честь его замарана безвозвратно, взвизгнул:
— Сие — оскорбление! Я требую сатисфакции! Дуэль! Только дуэль!
Я изумленно приподнял бровь:
— Штрафной корнет вызвал на дуэль генерала от кавалерии?! И Вы после этого смеете говорить, что вам ведома Честь? Пфуй, какой срам, что в русской армии служат юные хамы, не знающие своего места в Табели! Видно Ваша матушка здорово обманула своего мужа. У подлинного князя были бы более верные сведения о Чести и Праве…
Юноша уж совсем белый от ярости, вызванной сими шпильками, — совсем рехнулся, и без всяких условий, выхватывая шпагу из ножен, с криком: "Защищайтесь!" — бросился на меня.
К счастью, нога моя уже совсем зажила, и я, сделав буквально шаг в сторону и ловко пнув юнца под зад, заставил его влететь в стол с тарелками и салатами, даже не обнажая оружия:
— Я так понимаю, что Вы предложили дуэль без правил. Извольте. Вы пользуетесь шпагой. Я беру — хлыст. Ваш папаша, наверно — дворовый, а холопы понимают лишь плеть", — дикий хохот моих людей был ответом на эти слова, а Петер тут же подкинул мне тонкий хлыст, коим мои палачи запарывали пленных до смерти.
Мальчишку я убил с трех ударов. Первым я сломал ему запястье руки, сжимавшей шпагу, да так, что сама шпага не выпала на пол. Вторым ударом я лишил его глаз, но не успели они еще вытечь, как я перервал юнцу горло и он упал наземь с предсмертными хрипами…
Он еще бился в агонии, когда ко мне с бледным, но решительным видом подошли и клюквы постарше:
— То, что вы сделали с этим ребенком — жестоко и не совместимо с понятием Чести. Поэтому мы имеем Право вызвать Вас на дуэль.
О чем-то в сем роде меня и предупреждали. Всего пожелало драться со мной более сорока человек. Какими бы качествами я не обладал — столько народу убить мне просто не под силу и я должен был умереть от руки очередного из этих ублюдков, либо отказаться от такой фантастической дуэли и навсегда потерять мою Честь.
Это — они так думали.
Но я-то знал лучше. Матушка учила меня, что Честь — штука тонкая. Ей нельзя поступиться ни в коем случае. Мои ж визави — не нюхали пороху и не убили своего Первого… А глупости в фехтовальном зале, да тире — не в счет!
Я ласково улыбнулся, радушно развел руки в стороны и сказал:
— Хорошо. Но у меня нет времени на пустяки, поэтому если хотите биться, я готов всех обслужить. Надеюсь, вы простите меня, ежели в промежутках я буду обедать. Так проголодался, — что до ужина я просто умру с голоду.
Эй, Андрис, распорядись-ка на кухне, чтоб мне дали пару кусков запеченного мяса и компота из вишен — я люблю мясо с вишнями.
Что же касается вас, господа, киньте жребий и каждый очередной пусть выходит и выбирает оружие, а я — весь к услугам", — все были шокированы никто не ждал, что я решусь на сорок дуэлей за раз, да еще — с таким хладнокровием. По их настроению я почуял, как упали сердца у маменькиных сынков, но — делать им было нечего.
Мы вышли во двор столовой и первый взял пистолет. Дурачки слышали, как я владею шпагой, но не подумали, что, согласно военным обычаям, мы стреляемся — на личном оружии.
Его пистолет был хорош. Но у меня — нарезной.
Мы встали на положенное расстояние, я снял с лица мою страшную маску и сказал ему:
— Стреляйте, юноша", — и с поклоном небрежно откинул маску далеко в сторону. Юный горшок уставился на страшную маску и дал мне прицелиться и без помех прострелить ему голову. Он был так увлечен полетом маски сией, что даже не понял того, что — убили его.
Тут мои враги, дабы ободрить себя, закричали, что сие — простая уловка и второй мой противник тоже взял пистолет.
Он был сама сосредоточенность, — но не нюхавши в жизни ни разу пороха, сей субъект сделал самую большую глупость, какую только можно изобразить на дуэли. Он сразу стал целиться и при этом шел ко мне, сам же сбивая себе прицел. Я же, не сходя с места, хоть и был близорук — вскинул мой пистолет и влепил ему пулю меж глаз. Он упал и даже не дрыгнулся.
Средь моих врагов началось что-то нервическое. Эти ублюдки никогда не видали Смерть и от ее неслышного приближения нервишки их расшалились. Третьего они стали стращать и советовать стрелять побыстрее, а я тем временем — плотно обедал ароматным мяском, да сплевывал вишневые косточки.
Третий мальчишка был уже так напуган, что сразу вскинул оружие и пальнул в белый свет, как в копеечку. Пуля свистнула куда-то даже не в моем направлении и я очень ласково отвечал:
— Друг мой, в следующей жизни меться тщательнее.
После чего я медленно, опуская в рот одну вишенку за другой и сплевывая косточки, подошел к барьеру. Мои враги были в ужасе от такого столь изощренного издевательства, а несчастный, поняв близость к Создателю, от ужаса наделал себе в штаны. И я, пристреливая его, произнес:
— Только ради твоей семьи. Сын твоих родителей не мог так обделаться средь дуэли, и я спасу их — от Бесчестья", — и только после этого нажал на спусковой крючок.
Тут один из зрителей, тоже из Константиновой своры, крикнул:
— Это — Бесчестно! У него нарезное, отсюда и — преимущество!
Я тут же обернулся к нему и сказал очень вежливо:
— Мы тут стреляемся из-за меньшей безделицы, чем — Ваши слова. Я прощаю Вам, что Вы не знаете — Кодекса. Но ради Вашего спокойствия, я, как лицо оскорбленное — буду стреляться с Вами из моего личного гладкоствольного пистолета.
Несчастный стал было отнекиваться, а я по всем приметам узнал, что он изначально не принял участия в столь гнусной проказе по причине чудовищной трусости, но тут дружки осмеяли его и в присутствии четырех покойников, он не смел отказываться.
А смысл шутки был в том, что мой враг, как и прочие русские, имел простой пистолет, заряжаемый круглой пулей. Мой же был казенного типа с картонной гильзой и пулей с крылышками. Пуля хоть и не обладала нужною меткостью, но из-за массы и склонности провернуться пару раз в ране… поражала воображение.
Поэтому, стоило нам стать в позицию, я тут же почти побежал вперед с самым зверским выраженьем лица, кое только смог на себя напустить. Мой враг, по причине природной трусости — страшно испугался и пальнул наудачу, я же к тому времени был почти у барьера и тоже выстрелил.
Вообразите себе, моя пуля угодила ему прямо в пах!
Когда стало можно хоть что-то сказать, не заглушаемого воплями только что кастрированного дуэлиста, я повинился перед собранием:
— Простите за столь слабый выстрел, если бы я стрелял из привычного мне оружия, он ушел бы на небо — словечка ни проронив. А так… Надеюсь, он выживет.
Противники мои имели совсем зеленые лица и меж собой шептались, что стреляться со мной — что на нарезном, что на гладком — чистое самоубийство. (Враг же мой помер где-то через месяц в страшных муках от гангрены "этого самого".)
Четвертый мой противник по жребию и шестой за день, выбрал, наконец, шпаги. Я с радостью согласился, ибо пуля, что про нее ни говори, все дура. Что касается шпаги, я знал, что на всей Руси найдется не более десятка кольщиков, представляющих мне угрозу. Из них при Константине состоял лишь поляк Ян Яновский, коий не входил в число дуэлистов, хоть и был среди зрителей.
Четвертый из дуэлистов официальных не составил для меня никакого труда. Я с первого выпада пронзил ему "Жозефиной" сердце и все было кончено. Зрители оценили ту легкость, с коей "Жозефина" вошла в несчастного и пожелали смотреть столь прекрасную вещь.
Среди тех, кто кинулся к "Жозефине" был и Яновский, но я в первый миг… Для меня громом грянуло:
— Полноте вам, генерал, детей убивать. Не угодно ли вам скрестить шпаги с тем, кто знает в сем толк?
Я застыл. Лишь теперь я почуял подготовленную мне ловушку. Эти юнцы пушечное мясо противника были призваны измотать меня глупостями, да — иль подранить, или — усыпить мою бдительность. Но это было лишь вступлением к дуэли с Яновским. САМИМ Яновским!
Я по сей день надеюсь, что оказался бы сильнее его в Честном Бою, но… Мой конек — Сабля, а Сабля хороша в конной рубке. Не слыхал я про то, чтоб кто-то устраивал Дуэли на лошадях…
Так вот, — на тот день Ян Яновский числился "лучшим нарочным бретером всей русской армии". Что значит — "нарочный бретер"?
Это значит, что когда Наследнику Константину кто-то шибко не нравился, Ян пытался вызвать того на дуэль. И всегда убивал свою жертву. В сием нет ничего личного — такая работа.
Я — Уважал Яновского. Бедность семьи (вызванная Разделами Польши) принуждала его к сему Ремеслу. Каждый зарабатывает, как умеет. Но не всякий при том смеет звать содомитов — дерьмом, а сие — дорого стоит. Да и фехтовальщик он был — лучше некуда.
Но меня поразил один факт. Яновский считался Лучшей Рапирой Империи. Мой конек — Сабля. Дураку ясно, что в верховом бою — умрет он, а на дуэли, скорей всего — я. Так на кой черт тому, кто в сием деле лучший разглядывать мою шпагу? Ведь смотреть шпагу перед дуэлью, мягко говоря, просто Бесчестно!
Что ж, ежели мой враг шел на этакое, я со смехом сказал:
— Изволь. Но сперва — мне надо выпить. Стакан водки и… Петер, перемени-ка мою подругу — рубаху, что-то я шибко вспотел, — с этими словами я щелчком отомкнул пряжку и небрежно отбросил ремень с ножнами в сторону, а сам стал расстегивать запонки, дабы снять пропитанное чередою белье.
Петер в первый миг с изумлением смотрел на меня, ибо сразу не понял, с чего это я назвал рубаху "подругой", но тут до него дошло, что Подруг у меня и впрямь — две и их можно переменить.
Он тут же принес свежую рубаху с огромными, выпирающими во все стороны плечиками. Я к тому времени как раз с жадностью набросился на очередной кусок мяса, и Петер положил белье сверху на груду моей амуниции. Я тут же снял потную рубашку и бросил ее туда же, а Петер помог мне облачиться в свежий наряд. После этого он надел грязную рубаху на те же (во всяком случае — очень похожие) плечики и растворился в толпе. Я же подошел к моей амуниции, снова застегнул на себе ремень с ножнами со вложенной шпагой и, подняв стакан водки, сказал:
— Дорогой Ян, в отличие от тех Клюкв — тебя я не считаю врагом. Может — не станем драться из пустяков?
Яновский, обводя рукой тела пяти убитых мною людей (шестого кастрированного — уволокли в лазарет), отвечал:
— Какие тут пустяки?!
— Ну ты хотя бы выпьешь со мной — за здоровье?
На что Яновский, вдруг потемнев лицом — выкрикнул:
— С палачом моей Польши — не пью!" — на что я только кивнул и, разводя руками, промолвил:
— Я тебя понимаю. Ты — настоящий поляк. Ты даже готов биться с пьяным, дабы получить преимущество. Хорошо.
Я хлопнул стакан, встал в позицию, но координация у меня была уж не та, и первым же выпадом я попался в ловушку. Выходя из нее, я вынужден был либо рубить, подвергая опасности мою дорогую рапиру, либо — подставиться под удар. Я решился рубить и лицо Яновского осветилось радостью. Со сломанной шпагой, я не продержался бы против него и минуты.
Лишь перед смертью он узрел выражение моего лица и осознал, что для человека, дорожащего шпагой, мой замах и удар подозрительно жестки. Он с удивлением взглянул на летящую к нему шпагу и тут — внезапный вечерний луч света ударил по хладной стали и Яновский в последний миг своей жизни увидел, как солнечный луч сверкнул на режущей кромке — не рапиры, но — мадьярской сабли!!
Дикий ужас отразился на его лице и остался на нем навсегда — ни один врач так и не смог стереть его с лица трупа, как они ни старались придать ему благостный вид.
Моя же кровожадная "Хоакина", как нож сквозь масло, прошла сквозь рапиру Яновского, его в последний миг отчаянно вскинутую правую руку, правое плечо и ключицу и остановила свой смертный ход, лишь отделив друг от друга шейные позвонки… Столб крови, коий ударил вверх, был толщиной с мою руку!
При виде такого финала двое, или трое из "дуэлистов" забились в настоящей истерике. Они сразу поняли, что сие значит. Я только что убил "Короля по Рапире". А они все были — далеко не короли!
Я же, отряхивая с себя брызги крови седьмого за день врага, пожалел его:
— Зря ты не выпил со мной. За здоровье свое…
Тут к нам набежало много народу и я знал, что все было подстроено. Никто бы не дал мне прирезать всех прочих, а они уже были в таком состоянии, что пошли б под мой нож, как кролики сами прыгают змее в пасть…
Многие по сей день изумляются, — как я посмел взять Саблю против Яновского? Для Сабли нужен большой размах, да известная скорость — истинный рапирист просто не даст вам ни шанса, ни секунды для этого! Ежели б Яновский в тот день вел себя Честно, мне с моей Саблей против быстрой Рапиры еще до дуэли можно было бы заказать белые тапочки!
Я всегда отвечаю на этакое:
— Он уже пошел на Бесчестный поступок. А сие значило, что он для себя — все решил. Раз я знал, что он будет Бесчестен, я вел себя соответственно. Поступи он вдруг Честно, я был бы мертв. Но — "Коготок увяз — всей птичке пропасть…
Именно потому у него и застыл такой Страх. Он понял, что сие — Кара Божия. Сам Господь умерщвляет его за то, что он ступил на дурной путь. А для католиков — Спасение куда важней Смерти!
Сей человек при жизни был наемным убийцей. В миг Смерти он осознал, что — Проклят и сие поразило его более, чем моя Сабля. Божьи Мельницы мелют медленно, но — весьма тонко…
У Истории сией любопытное продолжение. Когда я, неожиданно для себя, вдруг стал главным ходатаем за поляков перед Россией, мне на стол пришло дело одного начинающего литератора, коего некий доносчик обвинял в "католическом образе мыслей". По той поре — обычный донос и я бы не обратил и внимания, не будь там приписки Дубельта: "Твой крестник — племянник Яна Яновского".
Прошло столько лет… Мне захотелось взглянуть на родного племянника Яна, и я пригласил его к себе — на Фонтанку.
При первом взгляде на него я так и обмер. Сходство юноши с покойным Яновским было просто мистическим. Те же вытянутые черты лица, тот же немного утиный нос, та же манера смотреть исподлобья и немного украдкой, как бы опасаясь, что это заметят. Я спросил его:
— Яновский?
Юноша отвечал:
— Нет, Гоголь. Николай Гоголь, — я с изумлением поглядел на "Ивана, не помнящего родства", а тот совсем стушевавшись, промямлил: — Я Яновский по матушке… Извините.
— Что знаете о своем дяде?
Юноша сгорбился на своей табуретке, промямлил что-то неслышное, глазки его забегали, не поднимаясь выше моей груди и только один-единственный раз Гоголь осмелился взглянуть на меня. В его взоре было довольно боли и ненависти…
Ян Яновский был первенцем своих родителей. Весьма известный бретер и задира — Вацлав Яновский был его младшим братом, а мать Гоголя — младшей сестрой. Представляю, что она порассказала своему сыну про убийцу ее кумира — старшего брата. Ведь кроме того, чтобы драться на дуэлях, да волочиться за барышнями, Ян Яновский был недурным офицером. В день своей смерти он уже был в чине полковника и почитался многими, как дельный командующий. А еще он писал стихи… Прекраснейшие стихи. На польском, конечно…
Из всех ублюдков, убитых мною за мою жизнь, Яновского мне — жальче прочих, — я нисколько не кривил душой, говоря о том, что не хочу его смерти. Поэтому я спросил Гоголя:
— Вам нравятся стихи вашего дяди? — юноша сперва обмер от такого вопроса, а потом робко кивнул головой и я попросил:
— Тогда почитайте мне их, пожалуйста.
— Но они… Они на польском! (Польский теперь запрещен.)
Тогда я на чистом польском еле слышно сказал:
— Стихи не имеют отношенья к Политике. Я Вас слушаю.
Гоголь читал мне долго, сперва известное, потом незнакомые мне отрывки (кои, видно, были писаны в стол — лишь для близких).
Читал хорошо и в каждом звуке, в каждой строке я слышал любовь племянника к рано погибшему дядюшке. Талантливому поэту, вздумавшему играться в политику. Это несмотря на то, что Яновский был признан якобинским шпионом, а его стихи запрещены, как вражеские. А вот Гоголь их знал… Почти все.
Поэтому, когда он выдохся, я еле слышно прочел два "Посвященья Сестре". Матери этого странного, бледного юноши. Он слушал меня, раскрыв рот, а потом глухо, не стесняясь меня — зарыдал, закрывая лицо руками, чтобы я не видел, как он плачет.
А я и не видел, я смотрел в окно, на укрытую пеленой мелкого дождя Фонтанку за стальными решетками моего кабинета и курил тонкую трубку с плоской чашечкой голландского образца. Когда Гоголь выплакался, я налил ему стакан холодной чистой воды и спросил:
— Почему вы не прочли их?
— Я думал, то — личное. Не для чужих. А второе я услыхал только что. Верно, дядя не успел его переслать… А как вы про них знаете?
— В мой Особый отдел поступили все бумаги возможных Изменников… На стихах не было даты… Вам нужен подлинник?
Гоголь взволнованно закивал и я позвонил в колокольчик, чтоб из архива принесли "Личное Дело Изменника Яна Яновского.
Папка была пепельно-серого цвета, сплошь покрытая такой же пепельно-серой пылью. Листки, на коих Яновский писал стихи, были истлелыми и пожелтевшими. Руки Гоголя страшно дрожали, когда он перебирал эти бумаги.
Потом он, опять — весьма неприятной украдкой, бросил на меня взгляд, в коем было гораздо меньше былой ненависти и спросил:
— Ее не открывали лет десять. Вы переписали себе… эти стихи?
— Нет. Хорошие стихи я запоминаю с первого раза. Ваш второй дядя просто оболтус и жалкий бретер, но вам я должен сказать… Из Яна должен был вырасти Великий поэт… Мне жаль, что так вышло. Я не хотел его смерти.
Гоголь быстро кивнул и с опаской в голосе осведомился:
— Мне… Можно идти?
— Да. Извольте. Если что будет — несите ко мне. Для обычной цензуры Вы — неблагонадежный хохол, но… После меня они уже не смеют хоть что-то править.
Через пару лет мне принесли очередной опус Гоголя: "Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем". Все Третье Управление, вся жандармерия по полу катались от хохота.
Помните начало этой комедии: "Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие!" — и так далее. Что самое изумительное — наивный русский читатель, похоже и не понял, что именно имел в виду автор.
И только внимательные чтецы из цензуры мигом учуяли, что речь идет не просто о бекеше, но сизой жандармской бекеше с генеральскими смушками. А такая — одна на всю Россию. Тем более, что у меня голова и впрямь "редькой концом вниз"!
Я не смеялся, я ржал, как полковой жеребец, до коликов в животе, до слез с голубиное яйцо. Тем более, что 1833 году (за год до издания повести) всю Россию облетела моя ссора с Несселем, в ходе коей Нессельрод ни с того ни сего обвинил меня в том, что я — скрытый иудей по вере — торгую свиньями и свининой, покупая на них машины в Англии с Пруссией. (Вспомните повесть!) Я же отрезал ему, что никаких очередных торговых договоров с Австрией нет и не будет. Тогда он выкрикнул, что у меня на уме только "погусачить на плацу на прусский манер". А я в ответ сказал, что мы не будем нянчиться с прогнившей Австрией, "как дураки с писаной торбою.
Что началось после появления повести о двух Иванах! Мои жандармы и разведчики на всех балах только и развлекались тем, что ставили занятные сценки, в которых были, к примеру, такие фразы: — "А может ты и мясца хочешь?" — "Ой, как хочу, батюшка!" — "Ну так ступай, милая, с Богом!" — при сием намеки и телодвижения исполнителей были самыми непристойными, а нищенка почему-то обыкновенно бродила перед публикой со скипетром, державой и в огромных ботфортах…
Вот такую свинью подложил мне Гоголь за всю мою доброту! Впрочем, я сам люблю посмеяться, так что нисколько не обиделся на сей памфлет политический, тем более, что столь тонкий юмор, кроме жандармов, ни до кого не дошел!
Самая же занятная штука вышла, конечно же, с "Ревизором". Но прежде чем рассказать о ней, я должен вернуться к событиям 1813 года, ибо истории свойственно повторяться, а в свете одних событий другие часто обретают весьма забавный оттенок.
Битвы весны 1813 года показали, что Северная армия слишком мала, русские же застряли в Польше, скованные партизанами. Но и контрудар противника захлебнулся, — те силы, что подошли сюда из Италии и Германии оказались — второй эшелон и не решили задач.
Беда врага была в том, что его позиция обратилась в тришкин кафтан. Пред ним стоял грустный выбор, — дать бой в Германии, уравняв штуцера фузеями Жюно и сдать не только Испанию, но и юг Франции. Иль отойти за Рейн, бросив все против Веллингтона.
Я знаю немало людей, считавших, что у Бонапарта был выбор, я ж думаю, что в реальности выбора не было. Штука в том, что Жюно, обладая подавляющим огневым перевесом, третий год не мог угнаться за Веллингтоном.
Англия позже других занялась штуцерами (сказался ее исконный консерватизм) и к Испании они не поспели. Посему милый Артур, готовясь к португальскому делу, пустился на хитрость. Он отказался от артиллерии, дабы она не сковывала его (лобовая встреча Веллингтона с Жюно вышла бы ему боком). Он не взял кавалерию, ибо счел, что в местных горах не сыщет ей фуража (после дел Бонапарта в России сие решение — образец стратегической подготовки к грядущей кампании). В конце он отказался от тяжелой пехоты!
Как стало ясно, что Артур хочет спасти Испанию одной легкой пехотой, его подняли насмех. Не будь сей прожект оплачен со стороны, будущего герцога упекли бы в Бедлам за разжижение мозга, — легкая пехота неспособна брать чужих городов, иль дать большого сражения. Жюно, узнав — с какими силами идет Уэлсли (тогда еще просто — Уэлсли), поклялся, что "кончит с выскочкой за одно лето". Вместо того он получил герилью в масштабах, поражающих воображение.
Веллингтон не взял ни одного города и не подставился ни под один удар. Вместо того он горными тропами кружил перед вражьей позицией, склевывая один гарнизон за другим и снабжая оружием и боеприпасами испанских герильяс. Три года Жюно ловил своего визави, но как сие сделать, коль у врага нет ни лошадей, коих можно загнать в горный тупик, ни тяжких пушек?
Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, — мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт…
Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, — мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато…
Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:
— Как добрались?" — на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:
— Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", — с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.
Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша…
Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость.
А еще меня грыз червячок, — откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером-поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.
Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову — мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить — далеко не содомских!)
Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока неевреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)
Теперь я, поманив его пальцем, сказал:
— Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему.
Юноша взял пакет и… как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.
Что до пакета, — в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании.
Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие — "очередная проделка Бенкендорфа, коий — мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении — не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно…
Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки), — к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?
Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.
И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!
Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, — ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору.
Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.
Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.
Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету…)
После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:
— Ведь Жюно — Изменник, не так ли?
— Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство.
С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:
"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,
следователям французского министерства
внутренних дел касательно дела Андоша Жюно.
Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".
Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.
Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:
— Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи.
Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, — "Дьявол… Дьявол!" — выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.
Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:
— Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?
Я весьма удивился:
— О каком признании идет речь?
— О Вашей фальшивке в деле Жюно.
Я растерялся:
— Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же — Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме.
Вокруг нас собрались и Нессельрод деланно изумился:
— Но как понять Вас во всем этом деле?! Зачем тогда вы вообще подали повод к сплетням и слухам?
Я усмехнулся и, обводя взглядом присутствующих и, как бы призывая их в свидетели, произнес:
— Бонапарт оскорбил мою Честь, осудив меня, как убийцу князя Эстерхази. Я объяснял, я убеждал его, что у нас с князем вышла дуэль и он первым пролил мою Кровь. Бонапарт не хотел меня выслушать, а мы не из тех, кто дозволит сие отношение к Чести.
Я нарочно повторил начертание букв, характерное для Жюно, дабы Антихрист мучился тем, что погубил верного ему человека. Долг платежом красен. Я не убивал Эстерхази. У нас с ним случилась — Дуэль. Честная. По всем правилам.
Разговор зашел в Вене и хоть там и не любят нашей семьи, австриякам ведомо понятие Чести. Потому аудитория приняла эти слова бурными аплодисментами. Но Нессельрод не унялся:
— Погодите. Но как я понял из протоколов, Вы, сударь, держали сие письмо в руках считанные минуты. Откуда же Вы узнали какие именно буквы имеют сии — "характерные начертания"?
Я рассмеялся от души и по-дружески потрепал нашего пузана за его мясистые щечки:
— А у меня наметанный глаз и хорошая память. Докажи-ка, милый друг, мне — обратное!
Более никто не осмелился "затрагивать сей предмет", но есть еще личности, коим охота докопаться до Истины. Истина ж в том, что летом 1813 года Франция была на краю пропасти. Все трещало по швам и обыватель во всем винил Императора. Тому нужно было хоть как-то оправдываться и найти козла отпущения. Все мы люди, все мы — человеки и ничто человеческое нам не чуждо.
Франция в ту пору обделалась в России, и — в Испании. Если у нас винить было некого, в Испании хотелось сыскать Измену. Жюно был недурным генералом и пустил пулю в лоб, как понял, что Государю нужен Изменник. А висеть на дыбе, доказывая, что ты — не верблюд, — не для настоящих солдат.
Жюно погиб не потому, что где-то всплыло это письмо, но потому что так хотел Император, а "нет противоядия — против Цезаря.
Вернемся же к "Ревизору". Опыт дела с Жюно показывает, что в случаях, когда нет прямых доказательств, люди верят тому, во что им хочется верить.
Сразу по подавлении Восстания в Польше возникли проблемы. Поляки, до сей поры составлявшие суть русской культуры, разбежались по всему миру, интригуя и клевеща. Немцы же… Волчица не сможет кормить медвежонка.
И что прикажете делать, коль Глинка с Огиньским в бегах, а Мицкевич с Гоголем зажали фигу в кармане?! Мы обсудили вопрос на Малом Совете и пришли к единому мнению, что нужен второй Жюно. Достаточно польскому фронту быть прорванным…
Первым мы "сломали" Белинского. Сей поляк призывал народ чуть ли не к бунту в своих мерзких пасквилях и как-то раз…
Он явился ко мне с диким криком:
— Почему вы следите за мной?
Я растерялся и отвечал:
— Клянусь, у меня слишком мало жандармов, чтоб занимать их всякими глупостями. Раз сие не жандармы, стало быть это — преступники. А раз это преступники — стало быть они знают о вас нечто этакое, за что вас стоит преследовать.
Доверьтесь мне, — признайтесь — что вы наделали? Вам легче станет — я знаю! Зато потом — на Свободу, да с Чистой Совестью! Ну?!
Поляк отшатнулся от меня прочь. Оно замотал головой, смотря на меня с явным ужасом. Тогда я позвал офицеров и сказал им:
— За сиим господином кто-то следит. Поймайте их и доложите!
Люди мои пошли с литератором и почти сразу же Белинский бросился за каким-то прохожим с криком:
— Я узнал его! Он уже неделю ходит за мной, а давеча — даже язык мне показывал!
Прохожего задержали. Выяснилось, что он — половой в каком-то трактире. Всякий день он обслуживает посетителей и просто не может выйти на улицу (я уж не говорю о том, что за кем-то следить!). Хозяин его побожился, что половой никуда, ни разу за всю неделю не выходил, а встретить его на улице можно было лишь в тот момент, когда юноша шел от трактира домой, иль назад на работу. (То, что и трактирщик, и его половой прошли со мною от Москвы до Парижа — в протоколы, конечно же — не вошло.)
Белинский с его провожатыми опять вышли на улицу. Через миг несчастный ударился в крик:
— Вон из той кареты мне только что состроили морду! Тот человек давно уже ходит за мной!
Карету остановили. Владелец ее — московский Купец Первой Гильдии Кузьма Лукич Терехов объявил, что — только что прибыл в Санкт-Петербург, приказчик же его (на коего указал Белинский) "ни на шаг не отошел от меня"!
Офицеры мои внимательно посмотрели на идиота Белинского, а потом взяли его под белы руки и препроводили в дурдом. С диагнозом "мания преследованья опасная для окружающих.
В дурдоме несчастный что-то вещал — навроде того, что к нему применяются ужасные пытки. Мы же выяснили, что никто его не пытал. Просто, пару раз, когда он впадал в аффектацию, его совали в смирительную рубашку и несли под душ — "немного остыть". Там его забывали, ибо в дурдоме — полно буйных, и несчастный лежал в каменной ванне, а на него капала холодная вода из-под крана. Кто ж виноват в том, что краны в дурдоме немножечко подтекают?! Да, я понимаю, что пару дней пролежать спеленутым в смирительную рубашку в каменной ванне под каплями холодной воды — удовольствие ниже среднего, — но в чем тут пытка?! Обычнейшая халатность…
Зато, когда он через год, вышел из сего заведения, здоровья у него явно прибавилось. Первым делом якобинец написал огромнейший опус о Гамлете, посвятив его лично мне, как самому видному театралу и почитателю Шекспира в частности.
В благодарность я вызвал Белинского к себе на Фонтанку, там побеседовал и обещал, что мы сделаем все для того, чтоб такого же приступа более не повторилось. Ну, а ежели повторится… Вся имперская медицина к его малейшим услугам!
При упоминании "медицины" поляк бросился в ноги ко мне и сказал, что готов на любое, только не надо его назад в эту ванну и не надо капель воды сутками на голову… Так что он — вылечился.
Но это была лишь щербина в Польской Стене.
А тут подоспела театральная распря. Не сочту себя театралом, но так уж пошло, что мы с матушкой пеклись о судьбе Риги и ее театра. Здесь и местнические инстинкты, и желание хоть в чем-то быть выше столицы, и… известная фига в кармане, ибо в Риге представления по-немецки. Сколько б от наших актеров не требовали говорить по-русски — все без толку. К чему бы сие?!
Так уж пошло исторически, что именно в Риге сложилась лучшая актерская школа Империи. Если актер мечтает хоть как-то подняться в этой среде, он просто обязан учиться у рижских маэстро.
Я не хотел бы спорить о том, чему кроме актерского мастерства, учат в Риге. Да, каждый из наших питомцев обязан платить Десятину на Храм. Сие справедливо, ибо один Господь дарует нам наши таланты и столь скромная лепта — Долг Благодарности. Тем более, что все мы — реальные люди. Стало быть, наши ученики получат лучшие ангажементы, площадки и выгодные сроки для представлений. Мой народ славится не только актерским талантом, но и даром к гешефту.
Чем толще актер, тем жирней его импрессарио, тем легче стричь с них Десятину. Глупо скрывать столь очевидные вещи. А то, что все ученики Рижского театрального — моя паства, поверьте мне на слово. Я не люблю лгать.
У обучения в сем театральном училище есть и иные аспекты. Либералы шипят, — что актеры из Риги — агенты Третьего Управления. Не скрою, что все актерки (да и кое-кто из актеров) живут с милостей сильных мира сего, а как мы знаем из истории библейской Эсфири — одна ночная кукушка порой важней целой Армии. И мне, как главному раввину России, а также начальнику имперской разведки и первому жандарму страны, странно перечить Писанию.
Сия часть вопроса не вызвала неприятий Его Величества. Больше его беспокоят слухи о том, что мои ученицы капают покровителям, что негоже культурной стране топтать малый народ. О том, как страдаем мы под русской пятой и о том, что верный друг — лучше пленника.
Государь тогда и заделался истовым покровителем Мельпомены. Правда, из-за того, что Шекспир, весь трагический жанр и жидовские актрисы были за мной, ему достались водевили, фарсы и девицы славянской крови.
Но кто ходит в водевиль? Кто смеется фарсам?! Кому нужны тупые хохотушки, когда я предложу "дам с пониманием"? Люди нашего круга берут содержанок не столько для постельных утех, как для того, чтоб кто-то вас выслушал, кто-то принял в себя все ваши обиды, иль радости. Ведь сильным нужна не потаскуха, но — подруга и собеседница. А такие воспитаны лишь на Шекспире, да на трагедиях…
А та среда, что приняла пустых пересмешниц, не жаловала театр, предпочитая картишки, да водочку. Сборы упали, "чистая" публика ходила лишь на мои спектакли и руководство Мариинки стало просить Государя о разделении репертуаров. Государевы дамы вытеснились из Мариинского в Александринку (нашумевший пример — борьба Семеновой с Колосовой) и перешли в комический жанр.
("Моцарт и Сальери", с коих я начал рассказ, провалились еще потому, что все решили, что Государь не мытьем, так катаньем заводит старую распрю. Зато я так и не поставил "Горе от ума", — не решился дразнить гусей на Их сцене.)
Тут-то и появился гоголевский "Ревизор". Государю к той поре объяснили насчет "Ивана Иваныча с Иваном Никифорычем", он узрел в "Ревизоре" шутку насчет того, как "хорошие, добрые люди боятся наших жандармов" и загорелся ставить комедию в Александринке.
На "Ревизоре" Государь радовался, как дитя. И даже сказал некую фразу. А блюдолизы не смели иметь ума больше, чем у хозяина, и подвизгивали от умиления.
Лишь потом, когда разъяренная Государыня прорвалась к умиравшему со смеху Государю и внятно объяснила — к кому обращена знаменитая реплика Городничего, тут все веселье и кончилось. (Я немедля забрал Сосницкого в Мариинскую труппу.)
У Несселя на сей счет теория, — мол, я хитростью "внедрил жида Сосницкого" в труппу Александринки и "нарочно выставил Его Величество круглым дураком и посмешищем". Доказательством сочли то, что в моей Москве, где сию комедию играли в Малом, Щепкин (коий вместе с Семеновой и Сосницким прошел Рижскую школу) не осмелился на что-то подобное. Ибо "любой актер не мог ее произнесть без высших гарантий.
Как бы там ни было, сей конфуз Его Величества отлился крупными слезками либералам всех мастей и расцветок. Во-первых, Государь дозволил усилить цензуру и закрыть много скандальных листков, а во-вторых, наша партия с гордостью заявила, что мы не боимся критики, ибо — даже "Ревизор" увидал свет!
Либералы, припомнив иезуитское прошлое Николая Васильевича, мигом связали сие с моим Генеральским чином нашего Ордена и объявили тому бойкот, как скрытому агенту Третьего Управления.
А где один провокатор, там и другие. Либералы переругались, стали доносить из опасений, что дружки накропают донос раньше, и понеслось! Мицкевич "нижайше просил Царской милости", а Глинка вставил скандальную "Оду Константину" в "нарочную оперу" с названием "Жизнь за Царя", в коей всячески ругались поляки. Все это раздувалось "кумом Фаддеем" и прочими "носителями", а бедный Гоголь оказался под перекрестным огнем всех и каждого.
Чтоб хоть как-то утешить несчастного, я дозволил ему писать, что угодно, обещав, что теперь он "неподцензурен". Но как раз тут племянник Яновского почему-то кончил писать. Говорили, что он шибко "ушел в религию" и редких друзей спрашивал об одном:
"Коль силы Зла обратили меня своим жупелом, — значит ли, что я продал душу? Но — когда? И как?!
Гоголь на себя наговаривал. По данным моей жандармерии во всех польских кругах того времени обсуждался один и тот же вопрос.
Поляки искренне считали Россию "культурною вотчиной", верили что их Право и Долг — "просветить тупых москалей" и были в ужасе от начавшихся тут процессов. За каких-нибудь десять лет русская культура стала на ноги и пошла семимильными шагами! И далеко не в сторону Польши.
Я уже говорил, что первым сознательным шагом русского народа в культурном вопросе стало приятие гармошки. До того грезилось, что мелодика русского языка тяготеет к струнному типу (как у всех прочих славян), столь победное шествие гармони показало, что для Руси характерен голосовой вокализ — наследие тюркской Орды.
Лишь только на русской части Империи заиграла гармонь, а польская осталась при своей скрипке, стал возможен иной разговор "о вольностях Польши". Они такого не ждали, принялись в амбицию и мы, подавив их Восстание, "втоптали Польшу в каменный век.
И уже в ходе Подавления войска стали задавать один и тот же вопрос, почему мы давим поляков под польские полонезы? Чуткое ухо русского мужика, вкусив народной гармоники, ощутило резкую инородность официальных маршей и песен.
Хотим мы того, или нет — "Гром Победы раздавайся", иль "Славься, славься Русский (в первом варианте — Польский) Царь!" — по сути своей полонезы. С мелкой и быстрой ритмикой, фиксированным ударением и оркестровой сутью — всеми приметами польского языка.
Но России нужен иной гимн — аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма — в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, — не польская симфония, но степняцкий напев.
Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось — Перст Божий.
Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время — необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, — откуда сие?!
Реббе весьма изумился:
— Это — "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие — гимн Москвы!
И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!
Для меня откровением стало, что Иван Калита — праправнук самого Чингисхана. (Мать его — дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, — отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)
А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, — откуда все началось? Ведь Слово — Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?
И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.
Я не знал о том, что готовится, — ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:
"Боже, Царя храни!
Славный, Державный,
Царь Православный,
Царствуй на Славу,
На Славу нам!..",
— сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет…
Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.
И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:
— Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.
Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.
Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор… А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и — Орда.
А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь — дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши… Иль еще какого ханыги…
Ведь музыка — не просто колебанье эфира. Это — Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить — легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?
То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, — приняв ордынский гимн, мы сами стали — немножко Ордой?!
Для меня, генерала до мозга костей — нет выбора, — жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины…
Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне — страшно.
Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто — за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга…?
Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал — куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался — прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
— Ну вот, дожили… Как тати — стреляем чужих королей из-за угла… Куда мы катимся, Саша?
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
— Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль — выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы — поляков…
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень — Крови. А в Писании сказано, — "Кровь — есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей…
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
— Тут ты прав… Но вот мы с тобой — культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, — хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
— О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества — оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
— Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества.
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
— Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, — наша с тобою — Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками.
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, — сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу — себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела — белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.
Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:
— Уходим! Мы не вурдалаки", — егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.
Многие стыдят меня за ту слабость, — все видели, что стрелял я не в князя, но — его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб…
В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо — люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка — поляки, и Каховский на Сенатской площади.
В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы — не пощадил.
О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно…
Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским — под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.
И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, — якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.
Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.
И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.
Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми — отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.
Не знаю, как сие объяснить — весь день безумный барон вел себя как-то — не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту — обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:
— Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в… Впрочем…
— Что с вами, дядюшка?
Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:
— У тебя странный взгляд. Я знаю, — ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так…
Сие — Дело Мистическое, но ни разу — ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, — я хочу чтоб ты знал: Я знаю, — что через мгновение произойдет.
Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой — станет Царем. Но не Правителем…
Я… Я прошу тебя… Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо — ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но — дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.
Ты… Обещаешь?
Я растерялся. Я не знал, что и — думать. Для меня слова сии выглядели точно — Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:
— Не понимаю, что вы хотели сказать… Но, тем не менее — обещаю. Обещаю все, что — угодно. Может быть — вам пора отдохнуть?
Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел — к роковой двери.
Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди — Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)
Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был… в ярости.
Я уже доложил, что фон Фок был среди нас — личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.
Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.
Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.
Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, — общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.
Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:
— Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура — Монархии!
Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие… Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа…
Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик — гаже.
Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)
Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:
— Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!
К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству — в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.
Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, — мы — лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, — все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.
Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.
Так и мы, — пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж — все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.
Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.
Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.
Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись…
По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.
Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это — не главное.
Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!
Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.
Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это — неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.
Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, — в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).
Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но — не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.
Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события — все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи — страшнее чем Смерть.
Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня — правильно.
Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья — Господь, а обвинители — трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша — монархическая. Резня шла такая, что все были хороши…
Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но… были иные случаи.
Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.
Да, — те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.
В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но… Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы — соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни — грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!
Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они — поляки, немцев за то, что они — немцы, русских за то, что они — русские.
Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но — самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!
То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, — не ко мне. Сие к его Совести!
Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне… Каждый из нас услыхал в сем докладе — свое и сам свершил Суд над собой.
Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.
Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан — неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все — Божья Воля. Поверьте старому реббе.)
"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, — тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.
В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.
Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас — своя.
Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:
— Ты мастер на фокусы, — сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, — за мною голштинское.
Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании.
Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие — "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски — Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?
А ларчик — прост. Для французов "Померания" — не историческая область, но — скорее "поморье". (Обыденный, но — неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" — имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это — Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.
После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании.
Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника.
Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам.
Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.
Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.
Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.
Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов — Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие — доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.
А царствование Nicola было еще непрочным, — над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:
— Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты — при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты — Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!
Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.
Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял — пьяны в усмерть!
Кирасиры — особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы — крепостные помещиков, гусары — приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры — с заводов и фабрик.
Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел — таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, — колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир…
Посему есть обычай, — комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей — пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они — алкоголики.
Прибыв к кирасирам, я сказал:
— Себя травить — Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему — в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему — верный покойник.)
Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом… Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду — сын Велса и стало быть, — родной брат Костлявой. А в сих кругах она… Верная спутница и собутыльница.
Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи… бросили пить, ибо я им приказал.
Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня…
Турки в массе своей — суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот… Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!
Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, — над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый — цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи — Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.
Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело — будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)
Я же, чтоб усилить эффект, не повел Дивизию вниз для разгона, но напротив — вывел ее на холмы и там сказал: "Сабли наголо!"
Люди мои изумились — кирасирский палаш в три раза тягче гусарской сабли! Такую дуру лишний раз не поносишь в руке и до самой атаки ее не берут от седла! Но, привыкнув следовать моей воле, парни взялись за клинки и обомлели, когда я встал в стременах и с высоты моего роста заорал на турецком:
— Аллах акбар! Ты дал мне сих грешных! Ур-ра!
Мои люди опять удивились и закричали "Ура", не зная, что по местным поверьям, убитому саблей закрыты райские кущи, а крик "Ура!" со времен Баязида Бесстрашного — клич самого Иблиса и его чертова воинства. А вы не знали почему именно против России турки часто устраивают свой газават?!
Слыхали историю иконы Казанской Божьей Матери? А теперь представьте себе, что в Турции помнят о Тамерлане и верят, что тот послал эту икону, как собственный лик, чтоб русские почитали его, как святого. (В Исламе запрещены собственные изображения и для турок сие — символ того, что Железный Хромец на самом-то деле был Иблисом в человечьей личине.) Ведь в те годы Казань была нехристианской и, приняв лик Тамерлана, Москва признала себя его данницей. (Герцен указывал, что с точки зренья мистической доказано, что икона Казанской Божьей Матери помогает в ратных делах, — неужто сие и впрямь связано с тем, что на Востоке Тимура по сей день зовут "Бог Войны" и верят, что его личная вещь делает воина неуязвимым?!)
Не успела моя колонна скатиться с холма, как бедные турки завопили что есть мочи "Яман! Яман!", побросали мушкеты и кинулись наутек! Только их черепа лопались под копытами, как гнилые арбузы… (Тут уж ничего нельзя сделать — кирасиры встают лишь через десять верст после команды "Шагом!")
Да никто и не думал стоять, — когда идешь в кирасирской колонне, земля гудит, плавится и гнется под такой тяжестью! Воздух становится плотным, тягучим, точно вода, и время замедляет свой ход… Кажется, что прошла Вечность, а вражье каре просто куда-то девалось, а ты еще чего-то ждешь, чего-то боишься, а вокруг тишина и ослепительный Свет… А потом откуда-то проявляются звуки и ты понимаешь, что колонна замедляет свой ход и кто-то смеется, как ненормальный, а у тебя сапоги по колено в чьих-то мозгах и кто-то плачет, как маленький и сильно хочется выпить…
Все кирасиры, что когда-либо шли в первых рядах и выжили, скажут, что тот самый Свет — Свет Рая, иль Преисподней, кому уж — что в нем увидится. Но каждая наша атака — путь чрез Чистилище.
Когда все опомнились, выяснилось, что мы потеряли шестерых новичков, ребятки не удержались в седле и упали под копыта задних. Мы ж "дунули с поля" четыре полка противника! По обычаю мне должно было уйти назад, но я настоял на том, чтоб остаться, а справа от меня Петер держал Черного Жеребца Бенкендорфов, а слева Андрис — Бледную Кобылу фон Шеллингов. Потом была вторая атака. И третья.
На другой день фронт под Шумлой рухнул и армия двинулась на Сливно. Я потерял четырнадцать человек.
Сей изумительный разгром, коим я обязан не столько моим талантам, сколько турецким же суевериям, мигом облетел обе армии, и если наши войска ободрились, турецкие пали духом.
Больше я не ходил в кирасирской колонне. Иные победы стали заслугой "ливонского вепря". Первыми шли батальоны Рижского конно-егерского, выкашивавшие огнем базовое каре. Пока они били огнем, разгонялся ударный пест кирасир, пробивавший несчастных магометанцев. Егеря тут же расходились от ударной оси, обрушивая свой огонь на каре правой и левой руки. Тем временем разгонялись правые и левые кирасиры. Эффект был такой, будто турецкий строй, как гигантская льдина, трескался посредине, а в разные стороны шли торосы снежного крошева!
В проран устремлялись прочие части Дунайской армии и война была сделана. Командуя авангардом, я к концу августа вышел к Чорлу, проделав путь в шестьсот верст по горным дорогам и тропам. Мои потери составили восемьсот человек при том, что мы уничтожили семь дивизий, взяли четыреста пушек и дошли до Стамбула. В два месяца. Силами Первой Кирасирской и Рижского конно-егерского.
Меня часто пытали, — почему я так рисковал? Соправитель Империи не должен нестись в лаве на вражьи штыки! Наша династия еще не дала Корня, а кузен по сей день — плясун для казармы. Моя смерть в сей атаке означила б перемену царствований!
Лишь через десять лет, когда у нас сложилась династия, на юбилее Прекрасной Элен я объяснился.
Меня тогда облепило много народу и всем хотелось узнать, — нет ли у меня тайны, иль волшебства? Сперва я болтал глупости, а потом…
У меня уже был инфаркт и Государь целыми днями сидел у моего ложа. Он просил, чтоб я выкарабкался. Ради нас — Бенкендорфов.
Коль рота в сто сабель встретила тысячу сабель противника и после рубки кончила всех, потеряв девяноста пять человек, — ее командир — герой, или нет?
А если та же самая сотня умелым маневром рассекла вражью тысячу на двадцать частей и потом порубила врага в двадцати стыках двое на одного, потеряв пятерых, — сей командир — герой?!
Русские думают — так, немцы — иначе. Мы побеждаем выучкой, огневой мощью, да каждым солдатом, русские берут массой и презрением к боли и смерти.
Не надо думать иных дураками, — героизм немцев хорош в быстрой кампании, глухой обороне, да глубоких прорывах, — когда каждый солдат на счету. Русский же героизм нужен в кампании затяжной, с медленным отступлением и широким фронтом, — когда важны не солдаты, но провиант, и оружие с боеприпасом.
Германия привыкла и умеет воевать так, Россия — иначе. Каждый силен на своем и не нам друг друга учить. Меня бесят генералы типа Клейнмихеля, уверяющие — "Иван не хочет и не может учиться.
Коль русские станут жить нашим примером, — добра не жди. Русь слаба в экономике, — здесь лучше бросить желторотых в атаку, а потом сытно кормить стариков, чем всех морить с голоду.
Посмотрел бы я на того же Клейнмихеля при разрухе в Германии где-нибудь на Тридцатилетней, Северной, иль Семилетней войне. Что Фридрих, что Валленштейн, что Блюхер в отсутствие провианта тоже скатывались на фронтальный удар с чудовищными потерями. Зато уж ветеранов этаких мясорубок берегли, как зеницу ока!
Пока сыт да богат — хорошо учить бедного да голодного, стыдя его "дураком". А как прижмет, — сам придешь к "дурацким" приказам да "людоедским" решениям…
В том и таится беда нашего царствованья. Латвийцы воспитались в германской среде, на прусских примерах и служат, как хорошие, честные немцы. Но в русской армии сия выучка не нужна. Русский солдат воспитан иными Понятиями.
К турецкой войне Уважение было лишь к двум командирам: Ермолову и Бенкендорфу. Прочих стыдили трусами, умниками, да службистами германского толка. И лишь про нас шла молва, что мы были в рубке и штыковой и нигде не подгадили нашей Чести. А еще — мы не позволим плюнуть на наш сапог. Прочих же…
Чернышова кличут моим денщиком, Дибича — лохом (от "лахой" — валах, иль бродячий цыган) за суетливость, Паскевича же карателем (за подвиги в чеченских горах). Как зовут Витгенштейна, я не скажу, сие есть напраслина. Он попал на Дунай без латышских стрелков, кои в те дни дрались на Кавказе. А пока он ждал, турки вконец обнаглели и солдат решил, — кишка тонка у немецких хозяев!
Если мы хотели остаться у Власти, кто-то из нас должен был броситься в штыковую, доказав семейную Честь. Но Nicola никогда не служил, и в жизни не убил никого собственными руками. Михаил слаб, Костька — предатель, — кроме меня было некому…
Тактика "вепря" была давно разработана в латвийских частях, но первый бой я обязан был выиграть по старинке — лобовой атакой против отборных каре, чтоб после боя русский солдат видел мозги с кровью на моих сапогах и знал, что ПРИБЫЛ ХОЗЯИН.
Русь — по сей день первобытная община, в коей Вождю приписаны не только властные, но и божеские, и судебные, и просветительские, и даже детородные функции. Правда, будущий САМ обязан доказать свою Власть чисто первобытными средствами…
Что же касается Смерти… Есть разные травки, настои и прочее, что за известные деньги добавлялось в еду и питье вражьих солдат. Открыто, ибо сие прибывало из самого Истанбула, как "средство для поддержания сил". Силы от сих напитков и впрямь возрастали, но ночью несчастным снились дурные сны о смерти, чертях, Иблисе и прочих мерзостях. Штука была в том, что мы не давали им яду и впрямь укрепляли их телесные силы. А растущую истерию своих людей турки приписывали историям обо мне и Боге Любви и Смерти.
Да, я мог пасть в тот день от турецкой пули, но сия пуля пришла б из мушкета психически ненормального человека, выстрелившего в состоянии крайнего ужаса.
Я поведал сию историю публике, собравшейся на юбилее Элен и люди долго молчали, переваривая эти открытия. Потом прусский посол вдруг спросил:
— Граф, что будет по Вашей смерти? Россия устроит очередную "маленькую войну", чтоб создать "Честь" очередному правителю?
Я тихо спросил в ответ:
— Знаете ль вы Лифляндию? Это голодный край болот, дюн и камней. Очень голодный. Очень болот. И очень — камней. Мы бежали в сию суровую землю от немецких баронов, да польских ксендзов. Лифляндская знать никогда не была ни богатой, ни — родовитой. Но она никогда не бывала и подлой, — навроде курляндской.
Я ходил за сохой и моя борозда не хуже мужицкой. Я копал и рубил колодцы, да ставил амбар. Я хорошо ставил, ибо по сей день сей амбар жив в Озолях. Я объезжал лошадей, пас коров и свиней, стрелял кабанов, да ловил рыбу. Что в милой Даугаве, что в родной Балтике. Я умею сие потому, что у нас плохая земля и без того просто не выжить в Лифляндии. Я не умею только косить, но это уж — родовая болячка.
А раз я умею прожить "своим хутором", мне не нужно уметь подличать… Бедность — порок, но чтоб угодить Господу, лучше воспитать себя в бедности.
Зная размеры моего состояния, вы назовете меня ханжой, но я и вправду не привык к деньгам и богатству. Матушка моя росла сиротой, а потом в пансионе иезуитов. Там не было разносолов… Отца ж воспитала семья, где не принято питаться лучше слуг, да рабов. В первый раз я попробовал балыка в день Инкорпорации, — ибо в тот день вся Латвия кушала что-то вкусное!
Я не плачусь, — я горд тем, что воспитался в семье, не отличавшей себя от простого народа. Ведь народ не обманешь и когда он склонился к нашей руке, он склонился не к моему богатству, но — моему воспитанию. Воспитанию бедностью.
А еще меня с детских пор выучили убивать. Не ради убийств, но собственной шкуры. Ибо кое-кого по сей день заботит, что латыши — свободны и молятся древним богам. Раньше нас не любили ксендзы, ныне — попы. И я, будь у меня сын, учил бы его тому же, чему меня мой отец. Убивать моих палачей. Не показывать слез ни врагу, ни вроде бы другу. Не бояться сильного, если даже он не один, а имя ему — Легион, — ведь бояться можно всю жизнь, а Смерть — миг!
Я бы выучил его именно так. Но… Империя не может жить под вечным кнутом. Я приучил Русь быть богатой и сильной! Я хочу, чтоб мой крестник сделал ее хоть немного добрее, культурнее и свободней.
Ради того мы с кузиной с детства учим его не плугу и кулачным боям, но истории и праву, экономике и свободным наукам. Можете не бояться России, будущий Царь воспитан не в мрачной Лифляндии, но светлом Царском Селе, не под грунтом ливонских небес, но — солнцем Ливадии… В добре и ласке, но не кулачных боях вкруг кружки пива.
У меня нет сыновей, но я хочу, чтоб хотя бы мой крестник стал добрее, умнее и счастливей — шпика, жандарма и дуэлиста!
Гости долго шушукались, а потом английский посол усмехнулся и вдруг произнес:
— Это забавно. Вы умеете убивать и вас не убили. И вряд ли убьют, ибо вы уже всех повырезали… Но что ждет вашего протеже?
Долго ли он протянет в стране, где никто не станет его уважать, ибо он — Добр?
Многие засмеялись от сего парадокса, но… Я почуял глубинную правоту моего визави. Я не хочу, чтоб крестник стал таким же, как я, но как его уберечь, если он таким же — не станет?!
Но вернусь к Ватерлоо. В тот день не стало Ефрема. Как стих гром дальних пушек, сей шпак крикнул:
— Кончено! Домо-ой!" — и первым встал из траншеи. Щелкнули выстрелы и он ткнулся в бруствер. Я оглянулся, — раз его бросило лицом вниз — стреляли свои. Люди веером рассыпались по нашему тылу и быстро схватили двух фельдъегерей со стреляными винтовками. У обоих были охранные грамоты за подписью Государя. Я ждал этого.
Не знаю, когда он стал преступником. Следствие хоть и осудило на каторгу пару жидят из его присных, но когда именно сие началось — я без понятий. Да и вскрылось-то все случайно.
Пока шла Война, Ефрем числился в Рижском конно-егерском, а по традиции — "жидовскую кавалерию" "кормят" жиды. Семья Бен Леви жила в Риге поры крестовых походов и все бывшие ученики нашей ешивы относились к сыну Учителя с особым благоговением. Ефрем же здорово разорился на некоторых спекуляциях и ему нужны были деньги. Сколько он наворовал в Рижском за годы Войны одному Богу ведомо. В "Мертвую" ж "Голову" жид не совался, ибо я частенько просматривал расходные книги и не посмотрел бы ни на былую дружбу, ни имя его отца. За мной много грехов, но — я не Вор.
Никогда, ни при каких условиях я не брал чужого ни для себя, ни кого-либо из моих. Не потому, что я такой правильный, или принципиальный, просто я верю в Бога и Кару.
За то, что мы с сестрой против всех законов любим друг друга, Господь наказал нас… Не потому, что у меня дурная жена, иль у нее плох ее французский профессор. Нет, сие — самые лучшие и достойные люди из возможных. Просто я знаю, что мне нужна иная жена, а Дашка хочет иного супруга. И мы оба знаем, как хорошо вместе… Это и есть — Божья кара…
За приязнь к ночному горшку Господь карает холодом к прекрасному полу и ответною ненавистью. Довольно совершить единственное убийство и ваши враги станут искать уже вашей смерти, ибо им теперь страшно! Укради хоть полушку и твои слуги поймут, что ты — вор и станут красть у тебя неправедно нажитое. Господь каждому воздает по делам за Грехи его. Именно тем, в чем он Грешен.
Наш дом и так самый богатый в Империи. Позарься мы на чьи-то гроши и в народе пойдет слава о том, что мы — воры. И наши слуги станут красть из нашего же кармана. А если мы станем их бить по рукам… Посеешь ветер пожнешь бурю.
Сегодня я смею ссылать в Сибирь на пять лет за пять рублей взятки именно потому, что все знают — в сем деле я чист перед Господом. Однажды Константин Павлович крикнул в запальчивости:
— Хорошо Бенкендорфам слыть дамскими-то угодниками! С таким-то лицом, да фигурой и статью от дур просто отбоя нет! А что делать, коль у тебя малый рост, кривые ноги, да бородавки по роже?! Какая из барышень клюнет на этакое?! Вот и приходится спать с рабами, да боевыми товарищами! Ибо только мужчины и могут понять, что за этими бородавками — боевой офицер!
Люди были шокированы сими словами и стали шептаться, что в сием есть толика здравого смысла, я ж отвечал:
— Когда ты был ребенком, у тебя не было бородавок, ибо недаром их прозвание — венерические. И малый рост с кривыми коленками — следствие венерических горестей твоего деда и батюшки. Если б они умели сдержать свою похоть, — ты б не родился таким вот уродцем!
Но даже если б ты был совершенным чудовищем, но нашел себе пассию, которая бы Любила тебя такого, как есть — ты стал бы красив. Крохотного Бонапарта сделала великаном Любовь Жозефины. Когда ж он отверг Любовь ради Империи, весь Мир опять узнал его коротышкой и — знатно выпорол. Ибо Господь есть — Любовь!
Но ты не хотел искать чьей-то Любви. Зачем, когда можно без страхов насиловать собственного раба?! Когда можно кого-то мучить ради возбуждения и удовольствий?! Когда можно хватать любого, или любую прямо на улице и совокупляться с ними любым способом?! Когда твои отец с дедом делали то же самое и ты своей внешностью отвечаешь — за их грехи!
Так чего ж ты равняешься с Бенкендорфами? Пойди спроси у любого из латышей, — когда мы с кем-нибудь жили содомским образом? Когда какая-нибудь из латышек плакала от похоти кого-то из моих предков? Когда мои деды и прадеды не признавали собственных чад, рожденных в крестьянской избе?! Один-единственный случай — мой дядя Кристофер, да и тот лишь потому, что в нем кровь Петра Первого, а русским сие простительно…
Лицо Царя Польского исказилось и он прошипел:
— Легко учить нас морали "горячему латышу"! А если у нас, не как в вашем сонном царстве, кровь бурлит, да играет?!
Люди ахнули, неодобрительно зашумели, а я еле слышно сказал:
— А это не Кровь. Бурлит, да играет дурная брага, истинное же вино, или пиво тихо зреет в крепкой, дубовой бочке за десятью стальными печатями. Чтоб когда придет срок — вскружить голову не одной милой даме…
Бражка же хороша для дворняжек и потаскушек. Иль ночного горшка… Форма же — отражение Содержания. Так смеет ли пенять бутыли дорогого стекла — горшок обыденной глины?!
Надеюсь, вы поняли мое отношение к воровству. Я не скрывал его и Ефрем знал о нем лучше других. Но после заключения мира в отряде осталась ровно тысяча человек, а жиденок не успел покрыть своих прежних долгов.
Тысяча ж состояла из "рижан" (евреев Рижского конно-егерского), "ливов" (из Лифляндского егерского), "эстов" из кайтселийта (эстляндской береговой охраны), финской "милиции", "мемельцев" из "Мертвой головы" и добровольцев московского ополчения.
Людей я выбирал "штучно" и со всех отрядов были сняты самые "сливки". Никто и не думал тогда, что впереди кошмарные "Сто дней", а нам предстояла кропотливая работа по выявлению всех военных преступников. Если в военные дни мы часто брали количеством, теперь на первое место вышло качество наших солдат.
Ефрем остался главным по интендантству, но жиды под ним уцелели лишь в "рижской" части отряда. У "лифляндцев", иль "мемельцев" их отродясь не было (евреи не живут ни в сельской Лифляндии, ни — прусском Мемеле), "эсты" же с "финнами" почитались "auxilia" и не имели своих интендантов. В Москве же немецкие евреи были вырезаны поляками, польские же запятнали себя сотрудничеством с оккупантами и поэтому в интендантах оказались выходцы с Охотного ряда.
Теперь Ефрему нужно было как-то уговорить бывших русских купчин закрыть глаза на его художества, но… Он не простил русским давней обиды и счел их "тупыми скотами" с коими не стоит "деньги делить". Москвичи ж тоже по-тихому грабили пленников и главному их интенданту — Кузьме Терехову не понравилось, что "какой-то там жид" сунул нос в их дела.
Он отказался участвовать в махинациях и Ефрем в запале сказал ему, что "у нас тут все схвачено" и "сам Бенкендорф в моей доле". (От Лукича ж требовалось закрыть глаза на всякие шутки — вроде закупок пуда чесноку в неделю на сто человек. Чеснок — вещь, конечно, полезная, но не в таких же количествах!)
Кузьма Лукич стал полковником только за то, что прогнал "моего друга", сказав:
— Я видал Христофорыча плачущим перед Иверской и не верю, что он с тобой в доле!
Тогда Ефрем пытался оболгать купца во время ревизии, но москвичи уже слышали сие дело и ко мне пришел Герцен. Мы вместе тайком просмотрели ведомости и не нашли никаких "шуток" у Лукича. Зато книги иных интендантов так и пестрели расходами на чеснок, перец и соль. Простую поваренную соль. В количестве тонны в год на один-единственный Рижский конно-егерский!!!
Когда я уезжал на Кавказ, матушка сказала мне на прощанье:
— При первой возможности избавься-ка от Ефрема!
Я растерялся и озадачился:
— Это мой друг! И если ты знаешь худое, где ты была раньше?
Матушка же ответила:
— Раньше ты жил в родимой стране, с родимым народом. Если и есть в тебе что дурное, это в твоей Крови, это — пороки всех твоих предков. Что латыши, что евреи, что немцы если и не простят, так хотя бы поймут — откуда что тянется.
Русские ж не таковы. В твоих жилах нет ни капли их крови и что б ты ни делал, чего бы ни предлагал, — для них ты был, будешь и останешься чужаком. Варягом. И не зная тебя, они станут судить о тебе по твоему окружению.
Будь с латышами, пей с ними, драй сапоги до зеркального блеска, задирай русских по поводу и без оного и ты в общем мнении станешь упрямцем, бабником, выпивохой, служакой-аккуратистом и драчуном. В сем качестве ты будешь героем, да объектом для подражания. Высоким, статным бароном без тени мысли и сомненья на ясной, породистой морде.
Сойдись с Ефремкой, играй с ним в шахматы, ходи нечесан, да небрит, читай умные книжки, да вникай в дела интендантства и ты сам не заметишь, как прославишься проклятым якобинцем, вором, либералом, да штатской сволочью. Любая дрянь сочтет за ущерб собственной Чести пройти, не плюнув на твой сапог. Ибо ты будешь мерзкий жид — хитрый, пронырливый, вороватый, да беспородный!
Я не хотел видеть Ефрема на дыбе и пуля в голову от царевых убийц стала для него лучшим исходом… Но меня мучит вопрос, — что с нами было бы, если бы я не оттолкнул его от себя? Стал бы я больше евреем? Научился ли б от меня Ефрем, что брать чужое — нехорошо? Не знаю. И это — мучит меня.
Что удивительно, — матушкин совет ничего не решал. Мы с Петером и Андрисом к той поре уже отошли от Ефрема.
Нас было восемь. Потом, как и положено, мы разделились. Я отправился странствовать ради Славы, престижа и Чести для нашей семьи. Озоль остался хранить дом, плодить маленьких Бенкендорфов (верней уже — Уллманисов) и подхватить родовой стяг, коль он выпадет из моей мертвой руки. Так положено у лифляндцев.
Так со мной осталось три друга — Петер, Андрис и Ефрем бен Леви. Ефрем был самым близким и преданным… Хотя бы потому, что я не забыл, как отдалились от меня латыши в дни Суда Церкви над моей Кровью. Такое не забывается и редко прощается.
Но когда матушка приказала бросить учение и идти на Войну, верные Петер и Андрис не возражали, а Ефрем… Он был в ужасе.
Нам пришлось оприходовать пять юных рабов на то, о чем я не буду докладывать. Латыши поняли, что без этого мы не сможем стать своими в казарме, — не надо быть лучше общества. Ефрем же вдруг заявил, что сие грех и его папаша раввин — не одобрит. Я спросил его, — значит ли это, что он не хочет служить и еврей отвечал:
— Зачем тебе это? Это ведь — не твоя страна! Они за глаза кличут тебя "жидом", зачем ты идешь воевать за этих ублюдков?!
Я долго думал над этим вопросом. Я не знал, как ответить. Я по сей день не знаю, что отвечать. Я родился в лютеранской Риге от отца — латыша и еврейки — матери. Вроде бы нет особых причин любить Россию и русских. За вычетом того, что я — Бенкендорф.
Пока русский престол не залит кровью Бенкендорфов, я не готов пойти против моих деда и прадеда. Каковы б не были русские оккупанты — сам Петр когда-то плакал с моим прадедом над телом прапрадеда моего и пока я жив, русский престол должен остаться колену Петра…
Не понял меня Ефрем. Не смог и не захотел понимать. А иной раз нужно смириться на меньшее зло, чтоб не было большего. Я спросил его в тысячный раз, — готов ли он стать офицером. В смысле — спать с "юной клюквой". Он отвечал, что его — отец проклянет за сие.
Как жандарм, могу доложить — людей чаще сводит не добрый поступок, но — общее преступление. Нам троим было плохо после того, что мы сделали. Пусть с рабами — нарочно разводимыми для сей цели. Есть вещи, кои не могут не претить здоровому мужику и нам было скверно… Но сей грех сблизил нас, у нас возник общий секрет. Стыдная тайна от всего общества. И мы стали едины.
Ефрем это понял лишь в пути на Кавказ. Нам не о чем было с ним разговаривать, — мы опасались, что он доложит сию мерзость нашим общим подружкам, а в Лифляндии сие — страшный грех. Даже если ты исполняешь чисто мужскую обязанность. И мы теперь не могли доверять наших тайн сему "инородцу.
Ефрем растерялся. Он и дальше мечтал быть моим другом и… Он переспал с одним из наших рабов и все было кончено. Если до того мы уважали его за то, что он хоть в чем-то был — лучше нас, теперь жиденок стал просто мерзок.
Мы избавились от него при первой возможности, а он… Он занял гору денег от моего имени и стал ждать. Если бы я не вернулся с Кавказа, Ефрем стал очень богат.
Я никогда не прощал тех, кто играл в бирже на мою голову, и по возвращении я встретил жида более чем прохладно. Он прекрасно понял мои намеки и тут же выплатил ссуды, взятые "под меня". Если бы он сам не просился исполнять "мою роль" в Тильзитской истории, я бы убил его прямо в Тильзите. Довольно было сказать ему побежать, наврав, что жандармы не станут стрелять…
Как раз в ту пору наши осведомители при дворце сообщили матушке, что Государь не в себе, — все время запирается с Кочубеем, о чем-то с ним долго беседует и пару раз в разговоре обмалвливался:
— Этот вопрос мы решим с Костиком Бенкендорфом. Он если не умней, так — покладистей братца.
Матушка весьма обеспокоилась сими намеками, пыталась связаться с Костькой, но тот в самой жесткой манере отказался от встречи, назвав сам себя "Наследником Бенкендорфов". Не надо и объяснять, как эти слова взбесили матушку. Ибо по законам Лифляндии она могла сколь угодно вычеркивать Константина из своих завещаний. У меня не было, и не могло быть сыновей, а по лифляндским обычаям дочери имеют права лишь на приданое. Как бы матушка ни делила меж мной и Костькой состояние Бенкендорфов — после моей смерти все должно отойти — его сыновьям. Иль детям латыша Озоля.
Осознав сие, матушка написала письмо, в коем не сомневалась, что Государь послал ко мне "визитеров" и у них с Константином все уговорено. Я никогда не сомневался в "чутье" моей матушки и стал ждать гостей. Почаще отъезжал "по делам", а за меня письма получал наивный Ефрем. И расписывался за них моим именем. Когда-то я дал ему сию привилегию и жиденок ей пользовался по поводу и без оного. В эти минуты по его лицу было видно, как он мнит себя "фоном-бароном"!
За день до смерти он принял из рук двух странных фельдъегерей конверт, адресованный в мои руки. Посетители удивились, — точно ли он — Бенкендорф и Ефрем, напустив на себя природную наглость, отругал их на чем свет стоит. Они сомневались, ибо Ефрем не сходился с моим описанием и миниатюрой, кою им вручил Государь, но когда он полез из траншеи, отдавая будто приказы, сомнения кончились…
Александр и Константин Павловичи — братья мои. Мы все — потомки барона фон Шеллинга. Они часто пытались убить меня, но я ни разу не шевельнул даже пальцем в их сторону. (И в конце концов, — сие принесло плоды. Общество пришло к мнению, что мне легче довериться, чем моим царственным кузенам — они готовы были убить своего родственника, а я нет. В итоге Империя перешла от "людей ненадежных" к "людям с Принципами".)
С Константином Бенкендорфом у меня общий предок — Карл Бенкендорф. Брат мой сколь угодно долго мог интриговать против меня, я знал о сием и слегка сему… противодействовал, но… Стоило нам прийти к Власти, я приказал ему принять Кавказскую армию.
Нет мелочей в делах Династических. Я оставлю мое мнение о своем братце глубоко при себе, но для публики… Неважно — какой у меня младший брат. Он — Бенкендорф и сего достаточно для того, чтобы он получил для себя крупнейшую армию. (А меж нами, девочками — и слабейшую в техническом оснащении. Приди моему братцу в голову — какие фантазии, мои егеря с кирасирами не дали б и шанса его плохо вооруженным казакам!)
Так я поступал в соответствии с моими же Принципами. А то, что все мои недруги уже отошли в мир иной… Так вышло.
Когда я вернулся с Войны, я первым делом отправился в Зимний. Государь тоже ждал этой встречи. Он встретил меня на лестнице. Именно там, где я его когда-то обидел!
Я поднимался наверх, а он стоял и смотрел на меня, как наверно Дон Гуан смотрел на подходящего Командора. И я впервые подумал, — "Боже, как он состарился!" И поймал вдруг себя на мысли, что думаю о человеке, пытавшемся убить меня — без злобы и ненависти. Но — как о старшем, больном и усталом брате, Любившем меня. Пусть с досадой и завистью, но все-таки — Любящем…
Когда мы поравнялись, кузен, уставившись взглядом в точку у подножия длинной лестницы, вдруг произнес:
— Ты не хочешь убить меня? Почему? Сделай Милость…
Я удивился такому началу. Я думал, что он станет все отрицать, иль наоборот — бросится мне на грудь, признавая свою ошибку. Но он был сух и спокоен. И в то же время — будто бы неживой. Я не знал, что ответить и тут… Будто какое-то просветление! Будто кто-то мне нашептал — что случилось. За что он пытался убить меня и почему с ним творится этакое…
И еще я вдруг понял, что мне должно делать. Я обнял брата моего и тихо сказал:
— Пойдем, нам нужно поговорить. По семейному делу. Как брат с братом. Без лишних ушей.
Государь вяло кивнул и я вывез его в Петергоф. Мы ехали в царской карете, а Петер с Андрисом ускакали вперед, чтоб все приготовить к приезду.
Царь за дорогу ни разу не посмотрел на меня и казалось, что все ему все равно. Если б я решился убить его в тот момент, он с радостью принял бы Смерть, как спасенье от всей его жуткой жизни.
Я вывел его прямо к фонтанам, которые включились ради него, и там, меж веселых, журчащих струй, где никто не мог нас услыхать, сказал ему так:
— Я знаю, почему ты хотел моей Смерти. Кочубей нашептал, что я стал опасен для тебя и твоей дочери. Он сказал тебе, что если ты сделаешь его фаворитом, он изменит имперский Закон и ты передашь трон юной Нарышкиной. Так?!
Кузен вздрогнул всем телом и будто опомнился. Взгляд его вновь стал острым и цепким, пусть и тяжелым — романовским. Он не ответил, но я увидал, что ему не все равно, что я сейчас предложу.
— Ты не хочешь, чтоб я стал царем. Потому, что мы — не кровные родственники. Ты не хочешь царем Nicola, потому что он — туп, а его отец того хлеще.
Хорошо. Давай женим Nicola на прусской Шарлотте. Тогда в ее первенце соединятся две Крови. Кровь дома твоего отца и дома твоей матери. А еще дома моего отца и дома моей матери.
У тебя нет жизнеспособных детей, у меня — сыновей. Раз ни у тебя, ни меня не будет Наследников, давай так, чтоб хоть наши дома нашли продолжение!
Государь вздрогнул всем телом, он провел рукой по лицу, будто отмахиваясь, а потом будто во сне прошептал:
— Кровь моего Отца и моей Матушки… Господи, да неужто это возможно?! И твоего Отца и твоей Матушки…
Но объясни… Почему? Почему ты сам не взял в жены Шарлотту? Я вынужден был бы напасть на тебя, но у тебя столько денег…
— Она — Наследница Пруссии. А я — еврей. Мы будем жить долго и счастливо, но когда-нибудь в дурной миг она назовет меня — "жид"! Это в крови у пруссаков. А я не прощу ее. Ни за что…
Поэтому я и сыскал милую женушку. Тихую, мягкую, не ревнивую, чтоб я хоть дома мог отдохнуть от всех наших мерзостей… Ты меня понимаешь?
Государь судорожно закивал головой и во взгляде его впервые затеплилось что-то доброе. Человеческое. Он с сочувствием прошептал:
— Ты тоже не мог жениться на той, на ком хочешь?
Я рассмеялся:
— Нету такой страны, где б дозволили брак меж родными сестрой с братом! А раз я не могу выбрать той, без кого мне Жизнь не мила, какова разница?!
Кузен жадно смотрел на меня, а пальцы его сжались так, будто цеплялся он за соломинку. Ту соломинку — меж Жизнью и Вечностью.
Он покачал головой и с мольбой в голосе, будто хотел, чтоб я его разуверил, пробормотал:
— Грех… Как вы могли… Сестра с братом — какой Грех… Почему у вас здоровая дочь?! Ведь такой Грех…
Я покачал головой и строго сказал:
— Мы поклялись перед Господом, что у нас — разные батюшки. Это уже не столь сильный грех. И потом — мы Любим друг друга. И не скрываем сего от Бога и Мира. А Бог не может карать за Любовь. Кара — за Грех, да за Ложь пред собою и прочими…
Царя отшатнуло. Руки его безвольно упали и он прошептал:
— Грех… Слабость… Каков Поступок — такова и Привычка. Какая Привычка — такой и Характер. Какой Характер — такая Судьба. Судьба… Ты — Сильный. Вы оба — сильные. Вот Господь и дал вам сильную, умную девочку.
А я — слаб. Всю жизнь мечтал о Нарышкиной, а женили меня… Потом я с нею встречался. Тайно. Чтоб жена не пронюхала… Встречался и думал, что это — Грех! И у нас была девочка. И мы ее прятали от всего света, ибо боялись огласки!! А когда она жаловалась на боли в головке, мы говорили ей — это пустяк, это — пройдет… А оно не прошло!!!
Скажи, если Эрике плохо, ты часто зовешь к ней врача?!
— Немедля. Лучшего. Моего личного. Ее дядю — Боткина.
Государь сокрушенно махнул:
— А я боялся… Огласки. Скандала. Они говорят, что водянка мозга неизлечима и с ними согласна Нарышкина. А я киваю и думаю, — если б я хоть раз… Хоть когда-нибудь вызвал к малышке врача! Моего личного врача… Ну что они знают — обычные костоправы! А тут — Империя! Моя Империя…
Господи, ну почему я не смог, как ты?! Неужто они б не спасли мою доченьку?!
Он сел мешком на край раковины Большого фонтана и плакал навзрыд. А я сел ближе к нему, обнял по-братски и произнес:
— Женим-ка мы Nicola на Шарлотте. Сойдутся Крови твоего отца и твоей матушки. И появится маленький мальчик. Саша Романов.
И ты сам выберешь ему нянюшек с мамушками. Сам дашь ему дядек и скажешь — чему учить маленького. И станет он таким, каким ты хотел видеть Сашу Романова.
Только не этого, а иного… В той, иной жизни… И раз в его жилах будет Кровь твоего отца и твоей матушки, Саша Романов проживет всю жизнь сызнова. Добрее, умнее, честнее. И если ты все сделаешь правильно, когда-нибудь Саша Романов женится на той, кто ему по сердцу. Он сможет… Честное слово.
Хотя б потому, что в его жилах будет Кровь и моего отца, и моей матушки. И в душе я смогу звать его — Карл Бенкендорф. А Карл (Александр) Бенкендорф всегда жил по Чести и смел жить с той, кто ему по сердцу. И уж по-крайней мере — вовремя лечить своих девочек!
Прошли годы. Через много лет, возвращаясь из Таганрога с телом Его Величества, я был встречен моим Nicola. Он встретил нас на дороге в столицу с безумным ликом и диким криком:
— Ты обманул нас! Ты убил его! Знаешь ли ты, что моя матушка все глаза выплакала по своему первенцу! Милорадович с Воиновым мне все объяснили. Я никогда не стану Царем, ибо корона не держится на главе цареубийцы! Как я мог тебе в этом довериться?
Я, не слезая с кобылы пред гарцующим Государем, сухо ответил:
— Раз ты послал меня в Таганрог, ты мне доверился. А доверил ты мне привезти — брата в столицу. Я не знаю, как это ты себе представлял, но я везу его. И со мной едут люди нашего злейшего врага — графа Ермолова. Они не хуже меня знают, как умирал Государь. Ни на мне, ни на тебе — нет Крови нашего родственника. При одном малом условии. Ты клялся, что не нарушишь Законов Императора Павла. Твой первенец Александр станет после тебя Государем Всея Руси Александром Романовым. С этим-то ты согласен?
Глаза Nicola округлились и он с ужасом стал креститься:
— Мой брат… Кончил с собой?!
— Поговорим об этом позднее. Не при чужих…
Когда мы вернулись в Санкт-Петербург, все было готово к срочным похоронам. Государя везли в наглухо заколоченном гробу, да и к нему было не подойти — настолько кругом стоял тяжкий дух.
Гроб нужно было открыть к отпеванию и я просил присутствовать при сем деле лишь близких покойного. Кому охота смотреть на червей, да прочие мерзости?
Когда сбили последние гвозди и откинули крышку, наша родня ахнула. Гробовое молчание затягивалось, а потом Королева-мать, судорожно схватив меня за руку и заглядывая мне в глаза, шепнула:
— Ты — самый хороший. Ты первенец моей лучшей подруги! Скажи мне, Сашенька… Я могу… Я могу молиться за упокой моего малыша? Или..
Я обнял, поцеловал любимую женщину моего дяди и тихо ответил:
— Вам, как матери, мы позволим остаться с прахом на ночь. Помолитесь за него перед Господом, ибо лишь Господа можно молить о Спасении. Мы оставим вас одну, а поможет вам молиться Божий инок. Он принял схиму и отрекся от мира сущего ради поста и молитвы. Сей старец у нас проездом, возможно больше вы его не увидите. Но перед Богом клянусь, — все что случится с ним дальше будет лишь Божьей Волей и Милостью. Иль Карой. Теперь все Богу и от Бога зависит.
Говоря так, я подвел королеву-мать к темному приделу сего мрачного места. Мои егеря, лязгнув прикладами, пропустили нас в холодную сырую келью, где под лампадой и огромным распятием молился инок в цепях и рубище. Школьная подруга моей матушки застыла над ним, как изваяние, а потом тихонько заплакала:
— Почему я родила не всех вас от Бенкендорфа?! Вы хоть бы умерли с Честью и оружьем в руках, но не от пошлой простуды…" — затем она обернулась ко мне, утерла слезы рукой и сухо сказала:
— Скажи им, чтоб на рассвете они меня выпустили.
Еще через много лет какой-то иноземный чудак как-то привязался ко мне. Он, пользуясь тем, что мы в Вене и я не стану тут делать шум, сказал:
— Ваша приязнь к Государыне и ее первенцу наводит на всякие мысли! Говорят, будущий Царь будет немного жид, — не так ли?!
Я только пожал плечами и громко ответил:
— Говорить могут, что вам угодно. Этим вы не испортите мнения о вашей стране. Некуда. Но раз уж нас слышат, — готов объясниться.
Все вы тут в курсе, что в России случилась смена Династии. И мы стали первой страной, где сие было без крови, Смуты и прочих напастей. А случилось сие потому, что последний Царь прошлой Династии знал, что если не этот, так следующий Государь будет с кровью его отца и его матушки. И именно крови своего отца и своей матушки он оставлял трон. Именно с этим условием мы сей трон приняли. И клялись в том фамильной Честью, да Именем!
И не было у нас Смуты, крови, иль Революции! Скажите за сие спасибо не мне, но тому, кто поверил мне и моему Честному Слову!
Назовите меня потомком цыган, пиратов и отравителей, но не трожьте вы мою Честь своими буржуйскими лапами! Раз я обещал, что на престол взойдет Кровь отца, поверившего Слову моему, и Кровь его матери — так будет!!! А если нет, — меня бы давно Бог покарал!
Не так вышло со всеми прочими. В день Бородина я дал слово умирающему Колесникову и удочерил его дочь — Вареньку. Покривлю душой, сказав, что относился к ней так же, как и к моим родным доченькам. Варя Колесникова скорее вела жизнь экономки, иль старшей служанки в доме моем. Не хочу оправдаться, но — одно дело Родная Кровь, а другое…
Однажды к нам принесли посылку, на коей костькиной рукой была просьба вскрыть ее "лично". (Что любопытно, — осталось так и невыясненным — "лично" КОМУ? Заговорщики потом признавались, что должно было выйти — "лично Бенкендорфу", но то ли Костик забыл, то ли — Совесть его замучила, он так и не дописал предложение.)
Если б сию коробку принесли часом позже, могла умереть Маргит и кто-то из девочек. Но так вышло, что они пошли на прогулку и посылку приняла Варя. Она-то в присутствии слуг развернула ее и подняла крышку. Внутри была бомба.
Варе оторвало руку и она умерла через полчаса, не приходя в сознание. Вместе с ней погибли еще трое слуг.
Ужас же состоял в том, что сохранились остатки коробки, в коей принесли бомбу. А что у фон Шеллингов, что у Бенкендорфов издревле заведено, что каждый из членов семьи имел собственный код и приметные знаки, коими он помечал посылки и оставлял закладки на случай, если посылку откроют. Бомб, конечно, еще не боялись, но всегда можно было вскрыть колбу с синильной кислотой от "старых товарищей". А дела фон Шеллингов с армейскими трофеями Бенкендорфов, да пиратскими повадками Уллманисов не дозволяли чужим увидать… нередко — награбленное.
Так вот, — на посылке командующего Кавказской армией были все знаки того, что сам Костька приготовил и запечатал ее. Сие могло иметь два объяснения. Либо он покушался на меня и близких моих, иль хуже того, — он выдал наши коды полякам.
Мною был тотчас созван семейный совет, где мы поменяли наши приметы и постановили, — вернуть Константина и судить его семейным Судом. Скорее всего мы присудили б Предателя к пуле в висок, — негоже марать Имя Бенкендорфов по судам, да присутствиям.
Я послал на Кавказ, мои следователи провели первый допрос и узнали, что Константин (по его словам) посылок не посылал, но получалось, что сия посылка действительно ушла из штаба Кавказской армии. Из этого (вкупе с резким ухудшением чеченских дел) мои люди сделали вывод, что либо — мой брат врет, либо — глуп, что еще хуже.
Обе версии имели право на существование. Так уж сложилось, что он всегда завидовал мне. Матушка просто не терпела его и не оставила ни единого пфеннига. Кристофер же… Мы с ним не любили друг друга и Константин надеялся, что хотя бы отец хоть что-то оставит ему. Но в завещании Бенкендорфа (он умер в сентябре 1825 года) все его состояние шло только мне!
Кристофер не стал скрывать, что — не любит меня, но из всех друзей сына его — Nicola лишь у меня обнаружился талант умножать капиталы. Это Рок.
Точно такие же отношения связывали Железного Фрица и моего прадеда Эриха фон Шеллинга. Один умел повелевать и царствовать, другой создал своему королю науку, банки и абвер.
Вся Германия не забыла сию историю, запала она на душу и моему дяде. Костька же тут не вписывался…
Как только стала известна суть сего завещания, Константин озлобился на весь белый свет. Единственным из всей семьи он вякнул о каких-то там правах бездетного Константина на русский престол.
Когда я вернулся с телом царственного кузена, я напомнил Nicola, что Рубикон уже перейден, и я не Орфей — выводить Эвридик! Коль мы в дороге, лучше дойти до конца! И Николай ободрился.
Милорадович умер в день мятежа, Воинов — весной, бунтовщики частично повешены, частично — в Сибири, "константиновцы" — выведены из Сената и спрятались в Польше.
Но свято место пусто не бывает, сопротивление новой династии возглавил… Константин Бенкендорф. Не по своей воле. Скорее даже — не осознавая того, мой брат стал вождем всех недовольных. Будь в нем хоть капля здравого смысла, он мог бы нам здорово насолить, но ему всегда не хватало фантазии. Сидеть с кислой рожей и критиковать всех и вся, — это пожалуйста, но не более этого.
К той поре кончилась Вторая Персидская война и мы по взаимному уговору с графом Ермоловым пересадили того — на Москву, Кавказ же остался бесхозным. Туда-то и направили моего братца, — с глаз долой, подальше от его новых сторонников, и как можно дальше от Польши, чтоб два Константина не "перемигнулись". И вот такой казус.
Когда на Кавказе стало известно о том, что во взрыве погибла Варя Колесникова, а весь мой дом не получил и царапины, мои враги устрашились и выдали себя. Костька напился пьян, плакал и кричал адъютантам, — "вы подучили меня, а он заговоренный и сколько б ни пытаться, его ни пуля, ни сабля, ни яд не берут". Не знаю, кого он имел в виду. Надеюсь, — Шамиля.
В день смерти брат общался с дружками, опять перепил и у них вышла ссора. Говорят, Костька просил убежища в Царстве Польском, но поляки ему отказали. По пьянке они повздорили, адъютант выстрелил и ранил в руку навылет. Врачи двое суток боролись с кровотечением, но…
Сегодня брешут, что Петер, возглавлявший следствие, сказал врачам, будто Косте лучше умереть от шальной пули, чем в братней петле. Не знаю, что думать. Петер божится, что ни сном, ни духом, но он — жалостливый. Мог и сказать.
Из врагов моих оставался только лишь Царь Польский — Константин Павлович. Он возглавил Восстание в Польше и выказал себя недурным полководцем. По-крайней мере до тех пор, пока я не ввел в бой моих лютеран с их оптическими прицелами, нарезным оружием, да легкими пушками на английских рессорах — Империя ничего не могла с ним поделать. (Но технологическое превосходство моих лютеран сказалось сразу же и для поляков — трагически.)
Тем не менее, — чтоб не терять лишних людей, (а у меня в Прибалтике каждый солдат на счету) я приказал провести спецоперацию. Возглавил ее все тот же — генерал фон Розен, — глава моего "диверсионно-штурмового отряда особого назначения". (Фон Розен хорошо проявил себя сразу после моего ранения при Бородине. Вплоть до моего выздоровления он руководил всеми диверсионно-террористическими операциями Великой Войны и получил за них все свои ордена и медали.)
Царя Польского выкрали прямо из его Ставки, когда он "по нужде" отлучился от своих неизменных охранников. Ежели вам сие интересно, — люди мои сидели в выгребной яме, когда вождь мятежников принялся туда гадить. Они утащили его в пресловутую дырку, а из выгребной ямы был уже прорыт тайный ход. Охранники весьма изумились тому — куда мог деться их Государь, а пока они думали — ребята фон Розена были уже далеко.
Государь наш был в ярости, он метал громы и молнии на старшего брата, и не присутствуй я на их встрече — Константину не миновать дыбы, пытки и казни.
К счастию, я вовремя удержал Государя, сказав:
— Вам нужны мученики? Мало вам простого Восстания, вам нужен другой Бенкендорф, обезглавленный шведами?! Пфуй, это — глупость. Ежели вы хотите по-настоящему покарать Брата, освободите его тот же час. И — хорошенько обласкайте его. А дальше уж — на все Божья Воля!
Вы не поверите, — Константин дрался, плевался и прочее, когда мы объявили ему, что Государь пригласил его на обед по случаю Усмирения Польши.
Несчастный урод вырывался у нас и кричал:
— Убейте меня, переломайте руки и ноги, только не это! Подданные мои решат, что я — Предатель. Пожалейте мою воинскую Судьбу, я хорошо воевал за Россию, я был Начальником Русской Гвардии — убейте ж меня, но не заставляйте вынести сей позор!
Ему пришлось вколоть дозу морфия и на ужине "в Честь Примирения дома Романовых" Константин бессмысленно сидел, пускал слюни и выглядел совершеннейшим идиотом. Что, в общем-то, от него и — требовалось.
На другой день все газеты на не завоеванной нами еще части Польши вышли с аршинными заголовками: "И этот оказался — Романовым!" "Последний выверт клятого москаля!" и так далее.
Когда несчастный пришел в себя от наркотиков, я сидел у постели его. Кузен мой чуть усмехнулся и хрипло прокаркал:
— Ты, верно, хочешь предложить мне — то же, что и моему старшему братцу?! Дудки. Либо вам придется заколоть меня вашими снадобьями насмерть, либо… Я смогу все объяснить моей Польше.
Я щелкнул пальцами. За окном стояли десятки осужденных поляков, кои видели, как я наклоняюсь и по-братски целую моего кузена — Константина Павловича.
Константин пытался вскочить, но скрытые веревки держали его, а лица поляков исказились гримасой презренья и бешенства. Ставни захлопнулись, а я, еще раз поцеловав ненаглядного кузена, сказал ему:
— Нет. В отличие от твоего брата ты — такой же солдат, как и — я. Тебя я не могу замучить Отлученьем от Власти. Поэтому — вот мой тебе Братний Подарок.
Я бросил ему на постель заряженный пистолет. Константин вцепился в него, в глазах его блеснули злорадные огоньки и он прицелился в мою сторону. Я рассмеялся:
— Ты так и не стал хорошим политиком. Если я не выйду из твоей спальни, завтра же все поляки узнают, что ты Предал их страну ради того, чтоб в меня выстрелить. Они узнают, что ты поставил свою Личную Месть выше интересов их Польши. Ибо лютеране мои сделают за сей выстрел с ними этакое, что все преступления "Рижских Волчиц" будут — цветочки в сравнении с этими ягодками. И весь мир не осудит их за сие, ибо ты убьешь меня после моего Братнего Поцелуя!
Мало того, — Кровь моя падет на нашего Николя. Романов наконец убьет Бенкендорфа и люди мои получат столь долгожданный повод к Восстанию. Ты думаешь, — я ценю свою жизнь выше Свободы и Счастья для родимой Ливонии?! Пфуй…
Нажми ж на курок и — Будь Проклят, а я стану Мучеником…
Царь Польский уронил пистолет и бессильно заскрежетал своими зубами. Я же добавил, поднимаясь со стула:
— Я ни разу в жизни не убил никого из моих родственников. Вот и тебя… Ежели что, — ты, как и твой брат, умрешь от чего-нибудь… К примеру — холеры. Обещаю тебе похороны со всеми воинскими почестями, коих ты, несомненно, заслуживаешь.
С этими словами я вышел из спальни моего кузена. Выстрел раздался через десять минут.
Царь Польский умер, заразившись холерою.
Что я могу добавить в завершение моей повести? Однажды я слышал Глас Божий.
Было это в день казни декабрьских бунтовщиков. Я настаивал на высшей мере к упырю Пестелю, призывавшему изничтожить дворянство, как класс, ради неких высоких Идей. Вообразите себе, эта нелюдь была задержана задолго до Мятежа за то, что он своими руками убивал иных заговорщиков в чем-либо несогласных с его личным мнением! Это не идеология, это — клиника, а общество не может позволить себе содержать пауков, пожирающих своих же товарищей. Я не в восторге от их деятельности, но коль уж он убивал своих же — чего ждать нам, грешным?!
Я требовал казни убийце Каховскому, но в отношении остальных оставались вопросы.
Рылеев требовал "убить одиннадцать Романовых, ради жизни целой России". Его осудили, как соучастника и умышленника убийств, ибо именно он вложил пистолеты Якубовичу и Каховскому со словами:
— Убейте их без слез и без жалости. Убейте их в колыбелях, пока они еще маленькие. Если что — я отвечу за вас.
Суд принял во внимание сии слова и оправдал Якубовича, не решившегося на столь страшное злодеяние, а Рылеева осудил по всей строгости. Но… Он ведь не убивал.
Можно ли осуждать на смерть Муравьева, или Бестужева? Когда взбунтовался Черниговский полк, многие обыватели были убиты до смерти, а женщины подверглись насилиям. Случилось сие в мирное время, а за такие штуки зачинщикам во все времена полагалась петля. Но дело осложнялось тем, что Бестужев с Муравьевым в миг начала бунта были под стражей и волнения начались именно в связи с их арестом!
Не поставил ли наш арест их вне закона? Не принудили ль мы сами их к такому образу действий?
Я привык убивать врагов, когда они покушаются на мою жизнь, или жизнь моих близких. Но я не людоед. Общество уже осудило бунтовщиков и новые казни ничего не решали.
Потому на последнем Совете пред казнью я сказал так:
— Господа, мы добились Целей своих. Вообразите себе, что не мы осуждаем несчастных, но — они нас. Я знал Бестужева и я знал Муравьева. Это — дельные офицеры и я верю, что в сей миг они б поднялись на нашу защиту.
Рылеев же… что взять с пиита — выдрать его хорошенько!
Отпустим им эти грехи и да будут они нам отпущены!
Государь мертвенно побледнел. Его перекосило и он выкрикнул:
— Хорошо тебе говорить! У вас в Риге — тишь, да гладь. Выступление на Украине было против моего правления! Ты не смеешь вмешаться в дела сих губерний!
Что до Рылеева, — он призывал к убийству моего дома — не твоего! Не нарушай мира в стране, хватит с тебя и Прибалтики!
Слова его были дельны и справедливы, — во всех моих городах и весях ни разу не было даже намека на бунт. Украинские же дела — не моя епархия. Поэтому я — подчинился.
Когда настал миг казни, сомнения вновь охватили меня, ибо Совесть моя была нечиста. Я заранее знал обо всем и если бы вовремя взял всех троих, им не пришлось бы сейчас идти на Смерть!
Тогда я, не в силах более терпеть мук, возопил Господу моему:
— Дай знак, Господи! Неведома мне твоя Воля. Никогда не просил я твоей помощи, ибо мог отличить Добро ото Зла, но сегодня я изнемог. Что делать мне, Господи?
Я не могу объяснить, что было сие. То ли грянул гром, то ли — ударила пушка и будто какие-то воздушные смерчики пронеслись по плацу. Другие же говорят, что ничего подобного не было. А потом нечто сказало мне громовым голосом:
— Ты звал меня, слабый человек, и я исполню желанье твое. За то, что ты не поставил свою волю выше Воли моей, дарую тебе Правление долгое и счастливое. Предаю мечу твоему всех врагов твоих, да смиришь их ты мечом, а еще лучше — кротостью. Годы твои станут самыми славными среди прочих. Но на том не кончено испытание. Пусть иные узрят мою Волю. И будет с ними то, что они сами выберут.
Тут наваждение кончилось и раздался всеобщий крик:
— Чудо, чудо! — я приподнялся в моих стременах, прикрывая глаза рукой, ибо не мог я смотреть от нестерпимой рези в глазах. (А все думали, что я плакал, и нашлись те, кто доложили о том Царю.)
Ко мне подскакали и Чернышев крикнул:
— Веревки оборвались! С Пестелем и Каховским кончено, но трое других…! Что делать, Саша?!
Я не мог отвечать, горло мое свело и пересохло, но тут кто-то иной, произнес из-за моего плеча тихим, глухим голосом:
— Исполнять Божью Волю". (Интересно, что никто из присутствующих не принял сих слов за мои, — это был не мой голос.)
Чернышов заглянул за мое плечо — там никого не было. Он посмотрел мне в глаза и спросил у меня:
— Это твой приказ?" — я отрицательно покачал головой.
Тут все приободрились, ибо боялись они лишь меня и послушали бы только моего слова и кто-то сказал:
— Государь это так не оставит.
Кто-то отвечал ему:
— Сие — дурная примета.
Его тут же перебили:
— Веревки были нарочно перетерты…
По-моему Орлов сразу обиделся:
— Я сам их проверял! Все было в порядке, да и вы посмотрите, веревки-то новые!
Я не мог больше слушать. Я ощущал себя Лотом среди Содома, а ясная Воля Господа Моего не позволяла мне наставить их на путь Истинный. Поэтому я, по образу и подобию Лота, тронул поводья моего коня и лошадь моя медленно вынесла меня из круга спорящих. Я поехал потихоньку с проклятого места, не останавливаясь, и не оборачиваясь. (Что тоже было доложено Государю.)
Где-то уже за моей спиной, кто-то подскакал к спорящим и что-то спросил, а ему уже с досадой выкрикнули из толпы:
— Да — вешайте, вешайте!
Дело ведь не в Орлове, иль юном Кутузове. Короля играет свита, а кто там вокруг?
В России моей бабушки на одного дворянина приходилось восемь тысяч лиц прочих сословий. Это даже не каста, — это тончайшая пленка сливок на огромном кувшине с молоком и сывороткой.
А вот теперь представьте себе, что кувшин взболтан, а потом сплеснут на добрую четверть!
Вы не представляете, что тут творилось. На Войну поднимались целыми фамилиями — от мала до велика. Шли от древних старцев, до — зеленых мальцов! Потому и Война — Отечественная, что всем миром ломали хребет якобинской гадине!
Ломали… По данным на 1818 год на одного русского дворянина пришлось — сорок тысяч лиц прочих сословий. Даже если вообразить, что мы вообще не потеряли ни одного мужика, — это значит, что мы положили четверых дворян из пяти… Это значит, что победу в Отечественной мы добыли, угробив верхушку нашего общества!
Богатыри — не мы… Плохая им досталась доля, — немногие вернулись с Поля. Не будь на то Господня Воля…
Но не все шли на Войну. Не все полезли подставлять свой лоб под якобинские пули. Именно они-то и оставляют потомство. Именно эта мразь и смеет теперь именоваться дворянством.
Мне говорят: "потерянное поколение". Мне говорят: "лишние люди"! Черта с два — это не люди. Дети нормальных родителей не могли рождаться меж 1812 и 1816 годами! А так как многие не вернулись, а вдовы их ушли в монастырь — бери шире: любой ребенок, родившийся меж 1811 и 1821 годом, несет в жилах "дурную кровь.
Вот оно, ваше "потерянное поколение". Вот они, все эти ваши Онегины да Печорины! От осины не родятся апельсины!
Я так говорю, ибо сам пережил нечто подобное. Дуэль с Яновским была предпоследней дуэлью в жизни моей. Вплоть до сего дня — более никто никуда меня не зовет. Я же вызвал одну сволочь — некоего шотландца по имени Джордж Клермонт.
Сей негодяй соблазнил кузину — дочь родной сестры Кристофера Бенкендорфа от Софьи Лизаветы Ригеман фон Левенштерн. Зная о богатстве нашей семьи, он надеялся на известные блага. Но после бегства с юной Арсеньевой он был изумлен узнать, что клан "Жеребцов" достаточно вольно относится к "постельным утехам своих жеребят", так что никто и не думал сим браком "спасать семейную Честь"!
В Германии есть обычай. Его еще называют "Кобылий день". Это день "свального греха", когда девушки сами выбирают себе кавалеров. Кроме того, — существует "Вальпургиева ночь", когда девицы ездят верхом на возлюбленных. А Бенкендорфы — потомственные "Черные Ливонские Жеребцы"!
Так уж повелось издревле, что оба сих праздника — почитаются "днями Единения нашего Дома". Со всех концов необъятной Империи в древний наш Вассерфаллен собирались все "Жеребцы да Кобылы" юного возраста, а потом…
Традиция говорит, что ни один Бенкендорф не женится, не заведя себе кучу внебрачных детей. Она же шепотком добавляет, что ни одна девица фон Бенкендорф не выходит замуж… (В народе это называется — "не нагулявшись".)
Боткины думают, что за всем этим — есть нечто рациональное. Недаром все "мужики" рода Бенкендорф растут до двух метров и рвут подковы голой рукой. Недаром все говорят, что у нас… "как у жеребца". Еще Шимон Боткин писал, что "причина сему — чересчур сильная работа "сексуальных желез", вызывающих к жизни как богатырскую силу и стати, так и чудовищное влечение к женщинам". И далее: "чувство нравственности не позволяет обращать на это внимание, но я не исключаю того, что и женщины сего рода — тоже подвержены чересчур бурному проявлению чувств и чрезмерному влечению к сильному полу, ибо причина всего — несомненно Наследственная".
Теперь вы лучше понимаете то, почему "У Государя каждую неделю была новая женщина". Иль — почему так быстро и рано "развилась" моя сестра Дашка.
Так что, — по нашим обычаям, — коль девица решилась жить с мужиком, сие — ее Право, а мужик обязан ее содержать на свой счет.
Осознав такую ухмылку Фортуны, шотландец попытался найти выход в браке с какой-то купчихой (с моей кузиной он был не венчан). Тем самым он выказал незнание другого нашего Права: "Принявший девицу на свой счет, может ее выставить вон, но при этом ему придется иметь дело с братьями и кузенами обесчещенной".
Я к той поре стал уже всеми признанным главой нашего клана и принял сие дело близко к сердцу. Я вызвал сего ублюдка и… "совершенно случайно" срезал ему "Хоакиной" все то, что отличает дворянина от евнуха. Он, разумеется, потерял сознание от боли, и наша дуэль на том и закончилась. Это и была последняя дуэль в моей жизни.
Кузина моя вернулась к обществу, но репутация ее была утрачена безвозвратно, и вскоре она умерла "меланхолией". Сей негодяй, лишившись главного мужского достоинства, но обладая весьма "гладкой внешностью", не растерялся и мигом пошел по рукам у ценителей мужских прелестей. Где его и подстерег "содомский понос".
Мальчика же от сей связи моя тетка увезла от злых языков в Пензенскую губернию. Это была ошибка. Ибо вне моего присмотра он вырос таким же ублюдком и обалдуем, как и его смазливый папаша.
Я всегда наделся на добрую Кровь моего рода и время. В случае с моих племянником я просчитался.
С самых младых ногтей сей недоносок при угрозе немедленной вздрючки кидался наземь с криком:
— Дяде нажалуюсь! Уж он-то загнет вам салазки! - так малыш привык к безнаказанности.
Когда он стал побольше, стал проявляться характер его папаши, крепко замешанный на историях о Велсе и Мертвой Голове. Мальчик, не служив и дня в армии, нацепил себе перстень моего отряда, сделал наколку на груди в виде черепа со скрещенными костями и приучился к "байроническому" виду, — мол, "как вы мне все надоели"!
Внешний вид потребовал внутреннего наполнения и вскоре он прославился и "байроническими наклонностями". Благо в Пензе у него над рабами была абсолютная Власть, данная ему его бабушкой — через много лет следствие показало, что за время жизни в Тарханах негодяй… Ну, в общем, — вы поняли.
Увы, и — ах, — в Тарханах, как и в любом русском патриархальном поместьи очень следили за "нравственностью девиц" и "юному барину" запрещалось "с девицами баловать". То, что он может "баловать" с крепостными мальчиками — подразумевалось само собой.
Но одно дело — покорные крепостные, другое — столичная жизнь. "Нравы байронические" в столицах требуют, увы, — денег. Тем больших, чем ужасней порок, коий им покупать. Тем более что — в отличие от Тархан, в "столицах" я уже начал "обложную охоту" на мужеложников.
Первое время он выцыганивал деньги у бабушки, а потом нашел весьма оригинальный способ заработка…
Первым профессиональным поэтом Империи был, разумеется, Пушкин. Все средства его семьи проистекали из любовных подарков Его Величества, но Николай — беден и на это нельзя прожить. Поэтому Пушкину приходилось зарабатывать на жизнь стихами и сие стало его главным доходом.
Племяш тоже решился "ковать деньгу" таким способом, но он поступал проще. Придя к издателю, он протягивал тому стихи и называл размер гонорара. Первое время издатели в ужасе махали руками, сразу отказываясь. Тогда подлец иронически щурился, изображая этакую "демоническую усмешку", и говорил:
— Вот значит как… Все, все расскажу дяде! Развели тут якобинский клуб, понимаешь…" — и дело шло к взаимному пониманию.
Одно хорошо, — сей подонок просил сразу помногу и потому стихи его были недурны. Стихи плохие наверняка угодили бы под рассмотрение Комиссии по Цензуре и я бы точно спросил, — как такую дрянь допустили к печати. А вот этих-то вопросов щенок и боялся!
"Спалился" же он, перегнув палку. Абсолютная безнаказанность, жизнь в обстановке разврата сделали свое дело. Одна из приятельниц моего племяша обратилась к врачу за помощью по поводу весьма странной болезни. Болезнь-то оказалась самой вульгарной, но с диковинным проявлением, — вообразите себе гонорею прямой кишки при том, что девица осталась девственницей!
Честный врач не стал скрывать таких дел от несчастных родителей, а те нажаловались в Синод. Ибо если с юнцами такие дела рассматриваются жандармерией, с девицами они тянут на ересь. "Черная месса" тем и отлична от простой оргии, что все на ней делается "не так, как всегда.
Сегодня я думаю, что его "подвиги" в истории с "Черной Мессой" были своего рода — попытками "доказать", что и он в "сием деле" человек — не последний. Беда ж его была в том, что…
Согласно "Принципам" Бенкендорфов — "нельзя женщин греческим способом". У сего есть простая причина, состоящая в размерах "нашей семейной гордости". Одно дело, когда крепостной раб, ночной горшок или клюква не могут удержать в себе остатки пищи да газы, другое — когда то же самое не может сделать милая девушка.
Так что сим подвигом племянник только лишь убедил всех нас лишний раз в том, что он — не Бенкендорф!
Поэтому на семейном совете было решено сплавить сатаниста куда-нибудь на Кавказ, где он мог либо встретить чечена, либо — стать дельным офицером и с Честью вернуться к нашему обществу. Ведь кто из нашего круга не чудил в молодости?
На Кавказе племянник опять принялся за свое, угрожая всем и каждому, что настучит дядюшке и все его страшно боялись. Но если сатанистское дело можно было еще охарактеризовать, как проказу, здесь уже дошло до открытой мерзости.
Однажды во время бурной попойки один из его собутыльников признался ему, что прикарманивает жалованье солдат, погибших от дизентерии. Начальство не пожелало знать о таких упущениях и рапортовать о смертях наверх и деньги остались бесхозными. Обычно в сих случаях они накапливаются в полковой кассе и потом пропиваются обществом в день очередного загула. Дело это известное и жандармерия закрывает на сие глаза при условии, что пьют — вместе. Магарыч не взятка, пьянка — не воровство.
Болтун был выше, краше и популярнее моего племяша и пользовался необычайным успехом у женщин. Поэтому негодяй отвел его к себе на квартиру, а там… Потом он рассказал о сием в присутствии той, что отвергла его авансы, но стала пассией болтуна.
Девица при всех грохнулась в обморок, ибо ее Честь обратилась в ничто, а болтун хотел было вызвать подлеца на дуэль. На что ему все хором резонно ответили, что с "дамами" стреляться никак не получится. Тогда несчастный вышел из столовой, куда его с той минуты уже не пускали, и пустил себе пулю в лоб. Его закопали на штатском кладбище, как человека Бесчестного, подруга же его с той минуты пошла по рукам, как Бесчестная шлюха. Но и в отношении негодяя Общество тоже вынесло свой приговор. И "сатанист" сбежал…
Если б он успокоился, — остался бы жив. Ибо никто не хотел со мной связываться. История с Дашкиными ногами и тем, как я однажды разделался с нашим обидчиком, дошла и до Кавказских гор.
Но однажды я обнаружил его среди общества и без задней мысли спросил у моих адъютантов:
— Какие подвиги он совершил?
Я был уверен, что это именно подвиги, ибо только за них можно получить прощение и возвращение к светской жизни.
Мои люди весьма растерялись и… Я стал настаивать и получил папку с описанием последнего подвига сего недоноска. На другой день он уже в железах был в обратном пути на Кавказ. Я же открыто просил моих людей, чтоб сей ублюдок пошел в очередной бой с чеченами в первой колонне. Чем скорее Бенкендорфы избавятся от сего пятна на их репутации, тем лучше.
Не успел негодяй прибыть на Кавказ…
Некая девица в положении (ребенок умер, ибо родился слепым от триппера) просила встречи со мной. По ее словам, мой племянник делал с ней, что хотел, говоря, что "имеет влияние на дядю". Папаша же сей девицы сел за взятки и ему полагалась за это — обычная каторга.
И вот, — Лермонтов в штрафных на Кавказе, девица с пузом до носа, а папаша ее на дальнем пути по Владимирке… Кому отвечать?
На Кавказ тут же пошла депеша от моего имени, в коей я разъяснял, что сей… (я написал весьма непечатное слово) — сын греха и не смеет числиться Бенкендорфом. Еще я приказал, чтоб его немедля взяли под арест и если после того в камере будет людно, что бы там ни случилось — на это нельзя обращать внимания, ибо… (еще хуже) открыто опозорил наш род.
Письмо вышло страшным и путаным, если б я в тот миг смог наложить на него руки, рущукские турки обзавидовались, что не сделали того же с Кутузовым и юным Суворовым. (А они отвели душу!)
Лишь сия бумага пришла в Пятигорск, первым ее увидал Мартынов, который тотчас побежал искать повода. Вообразите себе, — за ним бежало по-меньшей мере пять человек с той же целью, — настолько сей недоносок всех утомил. (Оказывается, они боялись лишь моего гнева, а как вышло, что бояться нечего — тут и началось.)
Правду говорят, что если б не Мартынов, был бы другой…
Когда мне пришло известие о смерти племянника, я шибко напился, пошел в Сенат и стал там орать:
— Господа, вы… Черт знает что! Почему вы мне не доложили раньше? Я б его сослал, я б его в казематы! И в Сибири люди живут, да какие люди получше вашего! И в казематах стихи пишут…
Почему мне не доложили?! Что ж я, — не человек?! Что ж я, — не сумел бы отличить явную тварь от обычного шалопая?! Да если б я придавил его своими руками за первую пакость, и то — вышло б лучше!
Вы — Хамы, господа! Лакеи и Хамы! Почему вы мне не доложили, что растет такая… сволочь!!!
Тут мне что-то сдавило грудь, в глазах потемнело и больше я ничего не помню. Так у меня случился второй инфаркт…
А теперь скажите мне, — могло ли подобное случиться у нас до Войны? Пока общество в большинстве своем было именно из дворян, а не из… этих… Дворовых?
Были когда-то варяги. Да лучшие из них сгинули в печенежских, да хазарских степях. Спасли Россию. А вот вместо выродившихся варягов (из тех, что прятались в лихую годину за печкой) Русью стали править "дети", да иные дружинники. ("Дети" они — от того, что и вправду были "детьми" — местных, славянских князей. Отсюда и "детинец", и "детина"… Отсюда воевода тех лет обязательно — "дядька"!)
Плохая им досталась доля. Да вот если бы не легли они под монгольскими саблями — не было б Руси, а какая-нибудь там Монголия, да Татария. И что забавно — те из "детушек", что пережили Нашествие, все сгинули без следа. Зато им на смену пришли "бояре". (От монгольского "бояр" — "владыка", иль "собственник". "Боярами" звались те кочевники, что "осели", переженившись на русских красавицах. Иль те, кто родился от браков русских на монгольских княжнах.)
Потом была Ливонская и Минин с Пожарским, и — полегли былые бояре. Но и поляки не сидят нынче в Кремле. Зато место бояр заняли польские "воеводы". Ежели вы не знали, — долгие годы Россия была разбита на "воеводства". "Бояр" же польские "воеводы" пустили на свои "ночные горшки" и я думаю — верно сделали.
Именно эти вот "воеводы" и "рубили окно в Европу" по Приказу Петра… Рубили, рубили и — кончились.
Место их заняли мы — бароны немецкого образца…
Я не очень представляю себе, — кто будет после меня. У меня к ним примерно такое же отношение, как у взрослого мужика к своему семени. Вроде бы и чуешь, что это — будущее, Наследники, что-то еще, но относится к сему всерьез?!
Но я знаю одно. По древним Ливским Обычаям Мужик — Труженик. Все что есть — Плод его Труда и Заботы. Но сам он — ничего не решает. Ибо выше него — стоит Женщина. Мать Сыра Земля, коя и Родит Мужику по Делам Его.
Так уж вышло, что Русская Земля — Сурова и Малоплодна. Не одно поколение Мужиков легло в нее, пытаясь хоть что-то Сделать…
Род приходит и Род уходит и лишь Земля пребыет во-веки.
МЫ жили в свое удовольствие, ели все — что хотели, пили все — что горит, спали с кем душа ни попросит и все НАМ прощалось. ВСЕ НАМ ПРОСТИЛОСЬ. Ибо ОНА всегда ЗНАЛА, что лишь МЫ ЕЕ и СПАСЕМ от Антихриста.
Желание Дамы — Закон Кавалера.
НЕ ЗАБЫВАЙТЕ НАС… Теперь — Ваша очередь.
Октябрь 1843 года.
Когда все собрались у моей постели, кто-то вдруг предложил:
— Давайте позабавим Элен анекдотами, как в старые добрые времена. Смех, вот лучшее лекарство от Боли.
Все оживились, но я нехотя покачала всем головой:
— Чахотка — не лучший повод для шуток. Да и в Писании сказано, что лучше печалиться с умными, чем смеяться в компании дураков. Пусть лучше Саша расскажет мне что-нибудь. На прощание.
Тогда мой возлюбленный подошел ко мне, сел на край моего смертного одра, крепко взял меня за руку и рассказал:
"В незапамятные времена в Японии жили три друга. А времена в ту пору были те еще. Правители погрязли в долгах, взятках, разврате… По дорогам бродили прокаженные и банды разбойников, грабивших и убивавших направо и налево без всякой жалости.
И вот тогда три друга собрали своих людей и решили навести Порядок в сей несчастной стране. Но стоило выступить в поход, им встретился даос, несший простенькую деревянную клетку, в коей сидел крохотный серенький соловей. Даос поклонился трем самураям и сказал так:
— Люди изнемогли под пятою мучителей и возлагают только на вас все надежды. В знак того, что само Небо благословляет вас на сей Путь, примите от меня эту птицу. В тот день, когда Соловей запоет, Вы узнаете, что исполнили Предначертанное.
Три друга весьма испугались и призадумались, ибо сразу признали в дряхлом старце черты самого Дзимму, коий является тем, кому суждено принять от него Власть над страной Восходящего Солнца. Но как исполнить Волю Его, коль все знают, что в неволе соловьи не поют?!
Путь к Власти начинают с малого шага. И старший принял клетку и соловья. Через год он ворвался в столицу. Но соловей не запел.
И тогда он, потеряв терпение, пронзил упрямую птицу! А через неделю лучший из его генералов убил господина, ибо убоялся стать другой жертвой.
Два оставшихся друга поклялись мстить и подняли армию в новый поход. Но стоило выступить, как на дороге им встретился даос с клеточкой и соловьем.
Тогда средний из них, вознеся молитву ко всем японским богам с просьбой о даровании ему смирения, принял сей страшный дар. И через год Япония забыла про распри и междуусобицы. Но соловей не запел.
Государь часами сидел пред роскошною клеткой и кормил соловья вкусными червячками, а сотни невольниц танцевали под волшебную музыку. Но настал день когда соловей заскучал, зачах и умер от старости. А через неделю умер и Государь от странной болезни и прожитых лет. Умер он, не оставив Наследника, и после его смерти в Японии затеялась новая Смута.
И тогда, ради старых обетов, младший из троих собрал третью армию. И опять ему встретился даос, от коего исходило неземное сияние, протянувший совсем уже пожилому человеку все ту же клетку с тем же сереньким соловьем. И тогда младший отверг дар:
— Соловью не петь в клетке! Пусть вольным поет свои песни!
Тут грянул ужасный гром, а дряхлый даос обратился в самого Императора Дзимму в доспехах из "живого огня". В гневе Император топнул ногой, да так, что вся Япония содрогнулась!
Громовым голосом дух преисподней вскричал:
— А как же твое слово, Князь?! Не ты ли клялся навести Порядок в стране?! Не ты ли обещал защитить сирых и покарать гордых?! Вот же тебе за это!" — с этими словами дух обрушил сноп огня на клетку и птица мигом обратилась в ослепительно острый короткий меч для свершения харакири. Дух же прогремел:
— Всякая Власть есть Насилие. Если ты не можешь свершить Насилие над Подданными, пользуйся моей милостью! Не доводи их до Греха. Не принуждай их пролить Княжью Кровь!
Опять грянул гром, сверкнули молнии и даос исчез, как будто и не было его никогда. И только клетка с соловьем доказывала, что все это — правда. Тогда самурай повелел заложить на сем месте Храм Соловьиного Пения.
Храм сей состоял из рощи, и вишневого сада с ручейком и старой беседкой, где соловью можно было свить его гнездышко. Окружено же было сие место прочной сетью, дабы соловей не мог улететь, и надежной охраной, не подпускавшей никого к Храму ближе, чем на полет стрелы. В том числе и самого Государя.
Никто не знает, пел ли соловей в сием Храме, ибо никто не видел его и не слыхал его песен. Но дом Токугава вот уже триста лет правит страной!"
Когда Саша кончил рассказ, раздались аплодисменты, а я, стиснув что было сил его руку, прошептала:
— О нас могут говорить все, что им вздумается. Но мы были первым правительством, при коем в сей несчастной стране стали петь соловьи. Тютчев, Лермонтов, Пушкин… Теперь мне есть с чем прибыть к Всевышнему.
А мой возлюбленный наклонился ко мне, покрыл мое лицо жаркими поцелуями и отвечал:
— Всему свое время. Мы с тобой уходим не потому, что тебя грызет твоя опухоль, и не потому что у меня уже два инфаркта. Просто наше время уходит.
Род проходит и род приходит, а земля пребывает во веки.
Восходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит опять. Все имеет начало и все имеет конец. Шекспир писал "Гамлета" под визг точильного камня, на коем острили топор для Карла. Мольер смеялся под стук молотков, сбивающих гильотину Людовику. Всякая роза краше всего цветет перед смертью. Лебедь поет свою лучшую песнь, чуя погибель. Так уж устроен мир.
Латыши по сей день числят меня сыном Велса — Бога Вечернего. Бога Осени. Мое правление значит, что всех нас ждет Ночь и Зима.
Я не хочу этого. То, что происходит в дни подобные нашим, — это что-то вроде "бабьего лета", — Шекспира отделило от Кромвеля ровно столько же, сколько Мольера, Корнеля и Лафонтена от Робеспьера, а Данте от Савонаролы.
Солнце спустилось до самого горизонта и небо окрашено зловещим багрянцем. На дворе — октябрь и летят серебристые паучки ровно также, как лет через "дцать" засвистит метель из свинца и смертная вьюга понесет такую же белизну над бескрайними, холодными полями и этой страны.
Ты плачешь, милая, тебе тоже не по себе от идущих на нас холодов, но ты не бойся. Это мошкара пляшет свой безумный танец, славя мое тепло и им кажется, что все это теперь будет вечно. А если они и замечают приметы Осени, им не по себе от смертного ужаса, ибо век их короток.
А ветер идет к югу, и переходит к северу, кружится, кружится по ходу своем, и возвращается ветер на круги своя.
Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь.
Глупо сравнить Мильтона с Марло, а Дюма с Расином. Но смеем ли мы пенять Утру, что оно ходит под стол в коротких штанишках? Оно совсем иное, но перед ним весь мир и долгий-долгий день впереди. Оно научится. Честное слово, научится. И смеет ли плодная, гниющая Осень оттягивать приход голодной, но свежей Весны?!
Что было, то и — будет. Все вещи в труде; не может человек пересказать всего; не наполнится око зрением, не насытится ухо слушанием.
Сегодня мы потрудились на славу. Покойной Ночи.
А Утро придет. Это я обещаю.