В настоящее время получил весьма большую популярность термин «знак». Логические основания для такой популярности весьма глубоки и обширны. Можно даже сказать, что современное литературоведение, искусствознание и языкознание никак не могут обойтись без этого термина. Но слишком большая его популярность имеет также и свою отрицательную сторону. Именно слишком частое использование этого термина постоянно вносит в него некоторого рода путаницу, так что значения этого термина иной раз даже противоречат одно другому.
Когда под знаком понимается простейшее, вполне примитивное и элементарное указание на какой-нибудь предмет, то такого рода значение данного термина является вполне бытовым и обывательским, и тут не требуется никаких разъяснений. Литературоведы и языковеды весьма часто употребляют этот термин именно в таком обывательском значении. Но, повторяем, такое положение дела ввиду своей общепонятности и вненаучности или, попросту говоря, ввиду своей общечеловечности не доставляет никаких забот ни представителям литературоведения и языкознания, ни нам в нашей настоящей работе.
Но как только мы отступаем от этого обывательского значения термина «знак» и хотим вскрыть его научное значение, мы испытываем необходимость входить уже в серьезный анализ этого термина и соответствующего ему понятия. А так как среди разного рода значений термина «знак» встречается также и символическое значение, так что «знак» уже ничем не отличается от «символа», то сама собой возникает необходимость разобраться во всей этой терминологической неразберихе и установить в самом точном смысле слова, что же такое в конце концов «знак» и что такое «символ». В науке эти термины, безусловно, являются прямыми конкурентами. Тут же выясняется, что между знаком и символом существует масса промежуточных звеньев, которые тоже поддаются формулировке только с большим трудом. Что каждый знак в какой-то мере является символом или зародышем символа и что всякий символ, по крайней мере в некоторой степени, тоже является знаком или развитым знаком, с этим мы уже встречались выше. Точно так же обозначительную функцию или знаковое отношение к предмету в предыдущем изложении мы тоже пытались характеризовать специфически, тщательно отделяя его от других мыслительных и языковых актов. Однако все наши предыдущие рассуждения о знаке были совершенно недостаточны, поскольку установление самого понятия знака мы отнюдь не ставили предметом своего изложения и касались только самых общих функций знака, поскольку они необходимы для вскрытия понятия символа. В настоящем пункте нашего исследования мы и хотели бы по возможности точнее установить и то, что такое знак, и то, что такое символ, и то, что такое промежуточные конструкции между знаком и символом.
Сначала нам хотелось бы остановиться на тех пониманиях знака, которые мы считаем неправильными или недостаточными и которые мы, после их установления, уже с самого начала отбросим при выработке окончательного и завершительного понятия символа.
Некоторые из негативных концепций в этой области давно уже устарели, и о них можно было бы в настоящее время даже и не говорить, если бы в виде непродуманных и бессознательных отзвуков они все еще не появлялись даже и в изложениях положительной концепции. Ввиду краткости настоящей работы все эти негативные концепции тоже будут перечислены кратко, без того необходимого для них большого аппарата ссылок, который имеется у автора, но который невозможно здесь воспроизвести. До какой сложности дошло современное учение о знаках и значениях, можно судить по тому, что, например, Ч. Пирс[48] насчитывает 76 разных типа знаков. К. Огден и И. Ричардс[49] насчитывают 23 значения слова «значение», А.Ф. Лосев[50] насчитывает 34 значения слова «модель». Из этого видно, что в небольшой статье, посвященной негативным концепциям знака или значения, речь может идти только о главнейших теориях, а вернее сказать, только о некоторых главнейших теориях[51].
Укажем сначала на некоторые негативные теории, которые отличаются особенной наивностью, но от которых, к сожалению, часто бывают несвободны даже теоретики большого масштаба.
Несомненно 1) агностицизм содержится в тех заявлениях, которые объявляют значение слова чем-то непознаваемым и не нуждающимся в определении. Большой знаток древних языков, покойный С.И. Соболевский, сказал однажды, выступая оппонентом по диссертации о винительном падеже в латинском языке:
«Я знаю винительные падежи только в каждых отдельных и специальных текстах. Сам же винительный падеж, взятый в общем и самостоятельном виде, для меня непознаваем».
Получается, таким образом, что нельзя будет понять даже и такого простого суждения, как «Иван есть человек» или «Жучка есть собака», потому что единичное никак не может отождествиться с общим; и это – вопреки известному рассуждению В.И. Ленина на эту тему с приведением этих же примеров[52].
Такая концепция часто опирается на излишний 2) интуитивизм, заявляющий, что значение слова понятно всякому и без какого-нибудь его определенного логического раскрытия, так что всякое такое логическое раскрытие объявляется ненужной схоластикой или далеким от языкознания упражнением в чистой логике. С этим весьма легко объединяется тот семантический 3) индифферентизм, который вообще равнодушен к установлению тонких и мелких оттенков значений слова, опять-таки опираясь на общеизвестность и общедоступность всех этих оттенков всякому человеку, владеющему данным языком. Значения слова, как говорится в этих случаях, толкуются каждым, как ему угодно, а общая и для всех обязательная теория невозможна. Некоторые языковеды проявляют большую нервозность при попытках других языковедов найти, например, так называемое основное значение слова, выставляя такой рискованный постулат, что никаких таких основных значений не существует и что их можно только произвольно конструировать из отдельных и реальных значений слова в живой речи. Однако все эти примитивные теории, с нашей точки зрения, едва ли подлежат какому-нибудь опровержению или даже просто изучению. В частности, что нужно понимать под основным значением слова, – это требует глубокого анализа; и возможно, что такая семантическая общность является вовсе не тем, что обыкновенно думают, исходя, например, только из этимологии слова или из комбинаций тех конкретных значений слова, которые указываются в словарях. А тем не менее очень трудно отказаться от того, что каждое слово имеет значение в каком-то смысле основное, в каком-то смысле центральное и в каком-то смысле находящее для себя отражение в отдельных и конкретных значениях, зависящих от контекста, интонации или каких-нибудь других языковых или неязыковых функций.
4) Номинализм – явление, весьма характерное для многих современных концепций языкового знака. Можно сказать, что он вообще соответствует исконной потребности буржуазной филологии сводить все человеческое знание только на одни слова с полным отрывом от всякой внесубъективной предметности. Этот номинализм уходит своими корнями в отдаленные века гносеологической науки, имея свое происхождение еще от античных софистов и получая свое существенное развитие также и во многих средневековых философских школах[53]. Ставился вопрос о том, существует ли что-нибудь общее или не существует. То, что общее необходимо, этого отрицать никто не посмел, так как уже всякое предложение предполагает, что сказуемое обязательно есть нечто более общее, чем подлежащее. Произнося простейшую фразу «Иван есть человек», мы уже тем самым единичность Ивана поясняем при помощи общего и родового понятия человека. Но, не отрицая наличия этих общностей в человеческом сознании, средневековые номиналисты утверждали, что эти общности вовсе не существуют реально, вне и независимо от человека, от его сознания. Общие понятия, говорили тогда, есть не что иное, как наши слова. Слово и есть то обобщение, которое необходимо для мышления. А ничего реального этим словам совершенно не соответствует.
В такой грубой форме номинализм не очень долго мог удержаться в средневековой философии. Желая во что бы то ни стало свести всякую общность на субъективный словесный знак, постепенно стали приходить к некой особой предметности, которая и не объективна, но и не грубо субъективна. Позднейшие номиналисты уже в самом мышлении стали находить такое бытие, которое было и не объективным и не субъективным. Стали приходить к учению о смысловой стороне мышления и сознания. А эту смысловую сторону уже трудно было свести только на субъект и только на объект. Никто не сомневался в истинности таблицы умножения, но свести ее только на субъективный произвол – это значило войти в противоречие с самой обыкновенной и реальной человеческой жизнью, которая ни при каких условиях (кроме, конечно, психического расстройства человека), никогда не могла прийти к выводу, что дважды два не четыре, но, например, 24. Сводить, однако, таблицу умножения на обыкновенные чувственные восприятия также было невозможно ввиду того, что если можно было говорить о двух ногах или о двух руках, то уж никак нельзя было говорить о самой двойке, взятой без вещей, как о чем-то вещественном. Поэтому номинализм, добросовестно продумываемый до конца, никак не мог оставаться на почве только субъективизма, а должен был постулировать какое-то нейтральное бытие, описать и проанализировать которое составляло огромные трудности.
Такие же трудности возникали и в последние десятилетия, когда неопозитивисты, отбрасывая объективную и материальную реальность, хотели свести все человеческое знание только на одни языковые функции. Так или иначе, но эта номиналистическая теория знаков и понятия, вообще говоря, безнадежно провалилась в глазах непредубежденно мыслящего языковеда и литературоведа, и таким многочисленным номиналистам-субъективистам волей-неволей приходилось искать новых путей для теоремы знака, значения и стоящей за ними реальной предметности.
Современный провал номинализма отнюдь не означает того, что в отдаленные эпохи своего возникновения он тоже не имел никакого значения. Наоборот, по мысли основоположников марксизма-ленинизма, средневековый, например, номинализм имел даже и передовое значение, будучи отдаленным предшественником материализма нового времени[54].
Однако само собою ясно, что отнюдь не все, что было передовым 2500 лет назад или хотя бы 1000 лет назад, обязательно является передовым также и в настоящее время. Энгельс, например, считал рабство явлением передовым в сравнении с общинно-родовой формацией. Но, по его мнению, рабство было передовым только в свое время, для своего времени, для времени перехода от общинно-родовой формации к формации рабовладельческой. Но это не значит, что рабство является передовым для нас, для настоящего времени, то есть для XX века. Поэтому, если даже мы и сочли бы необходимым констатировать в языке и в мысли такую предметность, которая и не объективна, и не субъективна, а является чем-то иррелевантным (т.е. безразличным) к тому и другому, то такая иррелевантность могла бы признаваться нами в качестве только одного из смысловых слоев языкового мышления и оперирования символами вообще. Этот иррелевантный слой мы, конечно, должны были бы увязать и с реальным языковым мышлением, и с реальными функциями языка, и с реальными функциями объективно существующей материи вне и независимо от нашего сознания и, конечно, с реально функционирующими символами. Иначе подобного рода иррелевантность привела бы нас к чистейшему махизму, о котором в настоящее время, после его ниспровергающей критики у Ленина, не может быть никакого разговора при построении нашей гносеологии и гносеологических функций знака и символа, – в языке ли, в литературном ли творчестве, в искусствознании ли или вообще в теории разумно-жизненного общения одного человека с другим.
Едва ли может претендовать на правильную теорию современный 5) психологизм, пытающийся свести все знаковые функции на общеизвестные и ввиду своего механицизма совершенно неприемлемые процессы ассоциаций по смежности, по сходству или по контрасту. Такие процессы в раздельном виде вообще не существуют в психике, не говоря уже о той психической активности, которая игнорируется сторонниками ассоциативной психологии. Сложность понятий знака и значения не имеет ничего общего с этими совершенно устаревшими в настоящее время теориями. Сказать, что представление о предмете соединяется со знаком предмета только ассоциативно или что знак, значение и их предметность тоже связаны путем только одних психических ассоциаций, – это в настоящее время представляет собой малоинтересный и ни в каком случае неприемлемый исторический хлам. При этом заметим, что речь идет у нас сейчас только о психологизме, то есть только об абсолютизации психического, но никак не о самой психологии. Попытки антипсихологического употребления психологических понятий в языкознании и, в частности, в учении о языковых знаках проводятся в советской науке весьма основательно[55].
Вообще же языковедческий 6) субъективизм ушел в далекое прошлое, поскольку язык, будучи орудием жизненно-смыслового общения людей, прежде всего фиксирует ту предметность, для общения с которой он вообще существует и без которой он перестает быть знаком предмета, значением слова и вообще орудием человеческого общения. В крайнем случае субъективистские теории могут более или менее (да и то большей частью плохо) обосновать общение субъекта с самим же собой, но ни с чем другим; а это в настоящее время может вызывать только смех.
Близкой к субъективизму, но уже не вполне субъективистской теорией является, к сожалению, общераспространенная теория 7) произвольной и чисто условной связи знака (и, конечно, символа) с его значением и с означаемой предметностью. Подавляющее большинство думает, что если один и тот же предмет, например «дерево», называется по-гречески «dendron», по-латыни «arbor», по-немецки «Baum» и по-английски «tree», то как будто бы произвольность словесного обозначения становится сама собой ясной. Эта теория, хотя она и общераспространена, нашла в советском языкознании убийственную критику, опровергающую механицизм, антиобщественность и антитрадиционность языка в понимании этой теории, его антиисторизм при такой убежденности в чисто условном характере знака. Знак, и особенно языковый знак, вовсе не обладает каким-то изолированным и внесистемным существованием. Он несет на себе функции разумно-жизненного общения людей между собой и не может быть заменяем произвольно любым другим знаком и относиться к другому какому-нибудь произвольно выбранному значению. Если же такие смысловые сдвиги языкового знака и имеют свое место в истории языков и особенно в таких, например, областях, как художественная литература, то здесь осуществляется произвольность совсем другого типа. Она – не продукт механической связи знака, значения и означаемой предметности, но их творческая переработка, имеющая своей целью расширять наше познание мира и углублять людские отношения. В настоящее время прямо можно сказать, что языковый знак (да, вероятно, и все другие типы знаков) обязательно детерминирован, пусть не во всех отношениях, пусть не во всех проявлениях языка и пусть не во все исторические периоды его развития[56].
Если отбросить все эти шесть «теорий», то сам собой возникает вопрос о логической или, вообще говоря, о смысловой структуре знака, значения и той предметности, к которой они относятся. Но и в этих логических теориях в настоящее время накопилось достаточно много всякого рода предрассудков, которые в нашем обзоре негативных теорий обязательно должны быть отмечены.
Теория 8) тождества гласит, что значение слова есть попросту выражаемое им понятие. Это совершенно неверно. Слово может выражать не только понятие, но и любые образы, представления, любые чувства и эмоции и любую внесубъективную предметность. Кроме того, если значение приравнивается к понятию, то язык оказывается излишним, то есть он попросту превращается в абстрактное мышление понятиями. Однако кроме специальных научных дисциплин, где понятия играют главную роль, чистые логические понятия в чистом виде, вообще говоря, редко употребляются нами, если иметь в виду реальное общение людей между собой. Если же приравнивать понятия, выражаемые словами, к их значению, то значения слов потеряли бы всякий свой понятийный смысл, то есть перестали бы быть значениями, а в таком случае обыкновенная человеческая коммуникация тоже была бы невозможной. Можно говорить только о моменте тождества между значением, или словом, и понятием, так как здесь кроме тождественности имеется еще и многое другое. Самое главное здесь – это сохранить специфику значения в его отличии как от знака, так и от обозначаемой предметности, хотя, правда, анализ этой специфики и относительной самостоятельности значения представляет весьма существенные трудности.
Наиболее грубым тождеством является в данном случае тождество значения предмета и самого предмета, не говоря уже о тождестве значения и знака. Сказать, что значения слов отличаются друг от друга только теми предметами, о которых гласят слова, это значит не только уничтожить специфику значения, но и выводить какую-то бессмысленную теорию знака, лишенного всякого значения, или значения, лишенного всякой предметности, или предметности, которая ничего не значит. Установление всех подобного рода тождеств для настоящего времени является чрезвычайно примитивным и наивным способом мыслить языковые связи. История знаков не совпадает с историей значений, история знаков предмета не совпадает с историей самих предметов и, наконец, история значений предметов тоже ни в каком случае не есть история самих предметов. Здесь везде проступает явная необходимость кроме тождеств говорить также еще и о различиях.
Теория 9) различия между значением слова и понятием, которое выражается данным словом, тоже никуда не годится, если это различие брать в чистом виде. Иначе слово со своим значением оказалось бы целиком оторванным от всякого понятия или смысла, то есть оказалось бы бессмысленным; а понятие, выраженное в слове, было бы безнадежно оторвано от своих выразительных функций, то есть тоже перестало бы играть свою роль в языке, и в данном случае язык тоже оказался бы бессмысленным. Следовательно, и различие здесь тоже только один из моментов соотношения знака и значения, и один из моментов соотношения знака и значения предмета, с одной стороны, и самого предмета – с другой. Кроме категорий различия здесь, очевидно, содержится еще многое другое.
Теоретикам общего языкознания волей-неволей приходится расстаться с этими взаимноизолированными теориями тождества и различия. В общем языкознании имеется тенденция заменить эти односторонние категории какой-нибудь более общей, но все еще пока не указывающей ни на какое содержание, категорией, правда, покамест все еще далекой от фиксации содержательной стороны знака, значения и их предметности. Здесь очень повезло категории 10) отношения. Это отношение понималось весьма разнообразно. Минуя такие воззрения, в которых либо знак отождествляется с носителем знака, либо значение предмета отождествляется с самим предметом, мы указали бы на некоторые другие теории отношения, тоже пока еще недостаточные, но уже не столь грубые. Одни говорили о главенствующей роли а) отношения представлений к знаку. Эту теорию тоже нужно считать в настоящее время весьма слабой, хотя представителем ее был у нас такой глубокий лингвист, как Н.В. Крушевский. Ведь в этих словах «отношение представлений к знаку» ни одно слово не является понятным и отчетливым. Отношение может быть самым разнообразным. Какое же именно отношение имеется здесь в виду? Термины «знак» и «представление» тоже понятны только профанам или, точнее сказать, понимаются всеми в обиходном и некритическом смысле. То и другое имеет свою структуру, каждый раз вполне отличную. Тот и другой термин, кроме того, понимается весьма многозначно, начиная от самого простого и элементарного их содержания и кончая философским их заострением, которое уже много раз подвергалось весьма тонким исследованиям. Самое же главное – это то, что такая теория опять-таки сводится на чистейший психологизм, то есть говорит о психических процессах, но не о языке, который вовсе не есть только психический процесс, но разумно-жизненная коммуникация людей между собой. Все это опять сводится к старой ассоциативной психологии, которая уже давно дискредитировала себя своим механицизмом и вещевизмом. б) Отношение знака к понятию тоже является для настоящего времени теорией весьма слабой. Ее защищали очень многие, например Е.М. Галкина-Федорук. Значение вовсе не есть только отношение знака к понятиям. Не говоря уже о невыясненности самого термина «отношение», эта теория опять-таки оставляет нас в пределах субъективистского понимания языка. Значение, действительно, коренится где-то между знаком предмета и понятием предмета, но эта связь значения со знаком вещи и вещью как предметом тоже требует весьма тонкого и углубленного анализа и вовсе не является такой уж понятной, чтобы ее можно было принимать без всякой критики.
В настоящее время некоторые утверждают, что значение есть в) отношение знака к другим знакам. Эта теория сильна тем, что она не берет знак в изолированном виде, но пытается определить его в системе других знаков, устанавливая те или другие отношения между этими знаками. Попросту говоря, мы бы здесь сказали, что значение знака предполагает определенный текстовой или смысловой контекст, без которого, действительно, знак теряет свое специфическое значение в языке и речи. Но можно ли свести значение только к одной категории отношения или вообще понимать только как систему? В последнее время было много охотников понимать и вообще весь язык как систему отношений. Не говоря уже о том, что самый термин «отношение» чрезвычайно многозначен, язык, лишенный всякого содержания, а представляющий собой только систему отношений, есть понятие пустое и непродуманное. Ведь для того чтобы существовало отношение, необходимы еще и те члены, между которыми и устанавливается отношение. Если каждый из таких членов есть по содержанию своему ничто, то есть по содержанию своему отсутствует и не обязателен, то явно рушится и само понятие отношения. Могут сказать, что отношения в языке являются отношениями между такими членами, каждый из которых тоже есть отношение. На это необходимо возразить, что если каждый элемент в языке есть тоже результат каких-нибудь отношений, то, во всяком случае, само-то отношение предполагает эти элементы взятыми в самостоятельном виде, то есть вне тех отношений, которые в них имеются с другими языковыми элементами. В момент установления нами какого-нибудь отношения эти элементы, между которыми мы устанавливаем наши отношения, во всяком случае мыслятся безотносительными. Иначе всякое языковое отношение расплывается в дурной бесконечности отношений, то есть перестает быть ясным, устойчивым и говорящим само за себя отношением.
Бихевиористы, а также Витгенштейн и многие другие пытались понять значение как г) отношение знака к действию, и этот момент при установлении нами категории значения никак не может нами игнорироваться. Ему, несомненно, принадлежит в языке большая роль. Но если говорят, что о значении употребляемого слова можно судить только по тому, как человек оперирует с данным словом в действительности, на практике, то подобного рода установка, взятая сама по себе и в абсолютном виде, часто бывает совершенно неверна. Не все внешнее может выражать собой внутреннее, и не все внутреннее может выражаться вовне. Когда мы произносим слово «человек», то остается неизвестным, понимаем ли мы это слово в смысле самостоятельной и внутренне живущей личности, или понимаем его в общественном смысле, или понимаем его биологически, как один из видов животного царства. Другими словами, если наши «действия» или «поведение» действительно играют здесь большую роль, то эта роль едва ли отлична просто от контекстуальной значимости каждого слова, то есть мы опять возвращаемся к понятию контекста, которое, конечно, ставит перед собой очень важную языковедческую проблему, до сих пор тоже еще не вполне выясненную.
Правда, в понимании значения как активного начала бессознательно кроется одна из самых важных языковых теорий, которую можно назвать д) теорией практики. Значение знака с такой точки зрения действительно можно усмотреть только в его практической заостренности и в основной тенденции каждого знака служить общечеловеческой коммуникации и в связи с этим переделыванию самой действительности. Для этого, однако, бихевиоризм никуда не годится, а подлинно научные результаты получены нашими исследователями только на путях марксистско-ленинской теории познания. При этом необходимо сказать, что деятельная, или, точнее, деятельностная теория знака находится у нас пока не на таком уровне, чтобы можно было говорить о проработанных и законченных систематических теориях. Здесь предстоит большая работа[57].
Таким образом, ни одна из этих пяти теорий отношения (число этих теорий легко можно было бы значительно увеличить) не отвечает требованиям последовательно развиваемой логики, причем каждая из этих теорий выставляет тот или другой весьма важный для языка принцип, но принцип этот мыслится в таких теориях слишком изолированно и односторонне. А его настойчивая абсолютизация в корне разрушает самую специфику языковедческого предмета. Кроме того, сама категория отношения (мы сюда присоединили бы также теорию языка как системы) большей частью оставляет не раскрытым самое это отношение, а взятое в общем смысле такого рода понятие обязательно предполагает те или иные свои спецификации, о которых тоже еще нельзя прямо и без предварительных больших усилий мысли сказать, что они такое, сколько их и как они относятся к родовому понятию отношения. Недостатки этой теории не только были давно замечены, но и не раз подвергались у нас уничтожающей критике. Уничтожать теорию отношений, конечно, не следует, потому что как-никак, но язык в некотором роде все же является той или другой системой смысловых отношений. Это – односторонне, но при условии понимания такой односторонности мы можем и должны, во всяком случае, воспользоваться этой теорией, дополняя другими сторонами языка, не столь формальными. Обратим внимание на одну работу И.С. Нарского[58], где подвергаются весьма тонкой критике теории отношения, якобы лежащего в основе всякого значения. И.С. Нарский анализирует не только такие работы зарубежных ученых, как работы Витгенштейна (думавшего на эту тему в разные периоды своей работы по-разному) или Марковича, но и труд польского ученого А. Шаффа[59]. И это, несмотря на то, что А. Шафф в общем гораздо правильнее, чем все другие, понимает внутриязыковые отношения прежде всего как результат взаимного общения людей и пытается использовать результаты современного исторического материализма. Много недостатков И.С. Нарский находит и в работах советских ученых, например Л.А. Абрамяна[60] или Д.П. Горского[61]. Несмотря на всю глубину и полезность этой критики, мы все-таки не стали бы отрицать в значении момент отношения, а только предложили бы рассматривать это отношение как некоторого рода абстрактно-идеальную предметность и как факт наличия своеобразных абстрактно-идеальных объектов, исключающих как платоническое их гипостазирование, так и их субъективистский номинализм. Это, однако, относится уже к позитивному конструированию теории знака и значения, то есть совсем не относится к предмету настоящего раздела нашей книги[62].
Разновидностью и уточнением указанной общей теории отношений является теория 11) языковых функций. Эти функции безусловно являются чем-то гораздо более конкретным и более близким к языку. Чтобы соблюсти эту ясность и конкретность, нужно посмотреть, как пользуются этой категорией математики. Под функцией здесь понимается совокупность всех операций, которые произведены над независимым переменным или, как говорят в математике, над аргументом. Это гораздо ближе к языковой действительности, чем просто отношение. Ведь языковые элементы связаны между собой и не просто как тождественные, и не просто как различные, и не просто как соотносящиеся, и меньше всего здесь идет речь о родовой общности и специфическом различии. Ведь кроме отношения общего к частному и единичному и кроме отношения единичного и частного к общему существует еще множество других отношений, сконцентрированных в каком-нибудь переходе между соотносящимися элементами, то есть в нашем случае между знаком, значением и означаемой предметностью. Так, совершенно неправильно говорят, что фонема есть не что иное, как общее языковое понятие, обобщающее собой все оттенки данного звука в реальной человеческой речи. На самом деле, отношение между фонемой и фонемоидом гораздо сложнее, чем отношение между родовым и видовым понятием. Но если мы скажем, что всякий фонемоид есть функция соответствующей фонемы, то мы, конечно, займем гораздо более реалистическую позицию в языкознании, чем просто отношение рода, вида, действия, контекста или даже системы. Очень важным является то обстоятельство, что функция того или другого аргумента вовсе не является только его формой, но, будучи системой разных операций над аргументом, указывает на значение как на некоторого рода смысловую структуру. В частности, языковая функция не есть только грамматическое отношение, поскольку грамматика не есть самый язык, а пока только еще наука о языке. Поэтому, когда Айдукевич уже сорок лет назад говорил о том, что значение есть семантическая функция знака, то такого рода определение, конечно, гораздо богаче простой теории отношения. К сожалению, Айдукевич не избежал здесь логической ошибки idem per idem. Ведь тут еще нужно определить, что такое знак и что такое семантика. И понятие знака и понятие семантики многие тоже определяют при помощи понятия значения. Тут остается неясным, знак ли является функцией значения или значение является функцией знака. И притом если говорится о семантической функции знака, то, очевидно, категории значения и семантики мыслятся разными. Но в таком случае как же можно говорить о значении слова, находясь вне семантической области, и как можно говорить о знаке, находясь тоже вне всякой семантики. Поэтому в указанной нами теории языковых функций имеет значение только самый принцип функции, но, как мы им можем воспользоваться, – этот вопрос для своего разрешения требует от нас очень больших усилий мысли. Принцип этот, повторяем, весьма значителен, поскольку от вышеприведенных общелогических теорий знака и значения он отличается математической ясностью и необходимой для языка спецификой.
Между прочим, в советской науке уже высказывалась мысль о том, что значение есть не что иное, как структура знаковой операции[63]. И это – очень важный момент для понимания как знака, так и значения. С другими столь же важными моментами мы встретимся ниже. О невозможности понимать знак атомарно, вне его реляционной связи как в отношении выражения, так и в отношении содержания слова удачно рассуждает Ю. Лотман[64].
В поисках специфики знака, значения и означаемой предметности немалую роль сыграли в последние десятилетия 12) описательно-смысловые теории языка. Исследователи уже давно стали обращать внимание на то, что язык не только в своих разновременных, но и в своих одновременных системах чрезвычайно текуч и неустойчив, и поэтому заключить его в какие-нибудь неподвижные теоретические рамки совершенно невозможно. Осмысленное в одно время является бессмысленным или неузнаваемым по своему новому смыслу в другом случае и в другое время. Самое большее, говорили в этом случае, на что может рассчитывать лингвистика, это только на описание той или другой языковой данности лишь в данное время, лишь в данном контексте, лишь в данной речевой, смысловой или культурной ситуации. При таком положении дела и знак, и значение, и обозначенная предметность не являются бытием в обычном смысле слова. Тут, говорили, столько же бытия, сколько и небытия. Конструировали какой-то результат человеческого мышления, который оказывался уже и не просто субъективным и не просто объективным. Вместо категорий бытия или небытия выдвигалась категория смысла, о котором уже нельзя было говорить, есть ли он бытие или он есть небытие.
Действительно, если не грамматические, то, во всяком случае, математические формулы, с одной стороны, как будто бы создаются субъективно самими же математиками, ни разу эмпирически не наблюдавшими движения солнечной системы. А с другой стороны, оказывается, что применение этих формул и уравнений к движению всей солнечной системы дает возможность устанавливать это движение с точностью до долей секунды. По этому поводу спрашивали: что же такое есть математическое уравнение, субъективно оно или объективно? Напрашивалась мысль о том, что и математика, и логика, и всякая наука вообще, а в том числе и языкознание и литературоведение, если их строить научно и строго методически, являются областью чисто смысловой, которая если и осуществляется в действительности, то заслуживает только чистой описательности. Сегодня у нас такое описание солнечной системы, а завтра, возможно, будет совсем другое. Гуссерль и неопозитивисты вообще отказывались от всяких объективных установок и от всякого мировоззрения, считая это вненаучной установкой, отдельной для каждого данного случая, отдельной для данного момента времени и даже отдельной для каждого данного субъективного психического акта.
По этому поводу необходимо сказать, что какая-то нейтральная область, то есть нейтральная в отношении бытия или небытия, как мы уже отметили выше, несомненно имеется. Так, например, диалектическая категория становления, несомненно, не есть ни просто категория бытия, ни просто категория небытия. Во всяком непрерывном потоке или, вообще говоря, во всяком континууме, несомненно, имеются отдельные неподвижные точки, но каждая такая точка тотчас же снимается и переходит в другую, как только мы пытаемся ее фиксировать. Поэтому описательность отдельных категорий языкознания и отдельных моментов или ситуаций языка и речи всегда останется одним из достаточно значительных методов. Но ясно также и то, что в языке имеются не только ситуативные моменты, но и моменты устойчивые, причем устойчивость эта исчисляется иной раз целыми столетиями, если не тысячелетиями. Тут уже трудно обходиться методами только одного описания. В языковедческих исследованиях тут сама собой напрашивается также и та или иная объяснительная теория. Знаки предметов все время находятся в движении, и значение слов или предметов постоянно меняется, но это не должно мешать, а скорее, должно делать необходимым точное определение и того, что такое знак, и того, что такое значение, и того, что такое означаемая предметность. И знак, и значение, и обозначаемую предметность нужно так уметь установить и описать, чтобы не получалось ни платонического гипостазирования понятий, ни номиналистического их субъективизма, ни той предельной (а мы бы, скорее, сказали, беспредельной) формализации языка, с которой многие современные формалисты вообще отождествляют всю теорию языка целиком[65].
В.И. Ленин дал настолько убийственную критику подобного рода махизма, что она у нас стала общеизвестной, почему и излагать эту критику здесь мы не будем.
Наконец, из теорий, уже близко подходящих к положительному и реалистическому охвату изучаемой проблематики, некоторые наши исследователи придают большое значение теории значения как 13) информационного инварианта. На большую роль этой теории указывают у нас Л.О. Резников, И.С. Нарский и Н.Г. Комлев[66]. На первый взгляд здесь как будто бы дается настоящее решение вопроса о знаке, значении и обозначаемой предметности. Информация – это извещение или сообщение, а инвариант – это то, что остается постоянным среди текучих показаний и многообразных извещений, которые выражаются обозначенным предметом для внешнего восприятия. Правда, указанные исследователи обращают наше внимание на математический формализм, свойственный современному пониманию информации, на частое равнодушие этой теории к семантике и на приложимость ее по преимуществу к максимально элементарным моментам в языке. Но, несомненно, эта теория во многом уже перестает быть только негативной и представляет собой переход к положительному учению о нашем предмете.
В заключение необходимо сказать, что все указанные у нас негативные теории так или иначе, пусть косвенно и непоследовательно, являются все же искажением какой-то истинной теории и тем самым невольно на нее указывают. Общелогические теории тождества, различий, отношения, функции, чистой описательности и информационной инвариантности, как и многие другие теории, здесь пока еще у нас не формулированные, – все они при условии нашего критического осознания их односторонности и неправомерности абсолютизации обязательно должны найти свое место и играть соответствующую им смысловую роль в той истинной теории, которая пока еще только создается и, вероятно, еще не скоро будет создана в окончательной форме. Основой для этой намечающейся у нас истинной теории должна явиться марксистско-ленинская теория отражения, понимающая под этим последним не механистический, но диалектически-творческий процесс[67] вместо господствовавших до сих пор теорий соссюрианского формализма и неогумбольдтианского выдвижения на первый план «этнического» «вúдения» мира[68].
Много положительных элементов для построения удовлетворительной теории языкового знака дала одна из конференций по специфике языкового знака, именно конференция 1967 года в Москве[69]. Для определения сущности знака весьма плодотворным оказался 1974 год. Появилась работа А.А. Уфимцевой[70], а также прошла Всесоюзная научная конференция по теоретическим вопросам языкознания (Москва), где для нас важны тезисы докладов В.З. Панфилова[71], А.А. Уфимцевой, Р.С. Гинзбург и О. Селиверстовой.
Уже последние из рассмотренных у нас работ по знаковым теориям не только косвенно, но во многих отношениях даже и положительно наводят нас на диалектическое определение знака, значения и связанного с ним понятия символа. Попробуем формулировать сейчас этот положительный вывод, который ни в каком случае не может считаться окончательным, но который, безусловно, свидетельствует о том, что многие из этих работ даже без употребления термина «диалектика», уже в силу огромного прогресса общего языкознания в нашей стране, дают многое для диалектического понимания всей этой огромной области – от знака до символа. Эти диалектические выводы о знаке и символе возникают сами собой, даже помимо воли самих исследователей, потому что даваемые у них недостаточные или неверные определения при их ближайшем анализе сами наталкивают нас на необходимость создать именно диалектическое определение знака и символа. Этот вывод из негативных или неокончательно диалектических определений мы могли бы дать в следующей форме.
Знак вещи есть 1) отражательно- 2) смысловая и 3) контекстуально- 4) демонстрирующая 5) функция 6) вещи (или действительности вообще), данная как 7) субъективно преломленный 8) предельно обобщенный и 9) обратно-отобразительный 10) инвариант 11) текуче-вариативных 12) показаний 13) предметной 14) информации.
К этой сводной формуле сделаем несколько замечаний для устранения возможных недоразумений.
Мы утверждаем, что знак есть прежде всего система отношений. Это совершенно правильно. Но не нужно хвататься за одно это определение и отбрасывать все прочее. Ведь всякое отношение существует между чем-нибудь одним и чем-нибудь другим. И если этого «чего-нибудь» у нас не будет, то не будет и отношений между этими несуществующими нулями. Поэтому наша «система отношений» предполагает, что во всяком знаке есть то, что не есть отношение и что знак вовсе не сводим только на отношение, хотя бы этих отношений и была целая система. Взятая сама по себе и в чистом виде, «система отношений» уже предполагает те или другие члены отношения, которые, взятые сами по себе, уже не являются отношениями. Поэтому не нужно хвататься только за нашу «систему отношений», поскольку дальше ведь и говорится, что эта знаковая система отношений является не чем иным, как отражением того или иного предмета и той или другой вещи. Если нет никакого предмета, то нет и никакого знака предмета, а следовательно, нет и никакой системы отношений внутри знака или между разными знаками. Знак вещи как ее отражение не является поэтому пустой формой, но всегда в той или иной мере наполнен содержанием, которое он позаимствовал от той вещи, знаком которой он является. Такие наши термины, как «вещь», «предмет», «действительность», в корне уничтожают всякий формализм, которым часто страдают многочисленные теории знака.
Далее, если о значении контекста теперь уже едва ли кто-нибудь спорит, то может вызвать некоторое недоразумение такой наш термин, как «демонстрирующий». Да, знак вещи всегда именно демонстрирует эту вещь, вырывает ее из смутного и непознаваемого (потому что нерасчлененного) потока действительности. Если мы обозначили данную вещь и если мы назвали данную вещь, то уже тем самым сделали ее предметом нашего ясного и расчлененного как ощущения, так и мышления. В этом смысле значение языка в истории мышления огромно. Едва ли даже вообще возможна история мышления, да и само мышление, если оно не оперирует обозначенными предметами. Если предмет никак не обозначен, то это значит, что он для нас остается чем-то весьма туманным, расплывчатым и неясным, а может быть, и вообще несуществующим. Ведь разумно ощущать и мыслить – это обязательно значит оперировать с какими-нибудь пусть еще недостаточно определенными и недостаточно ясными, но уже во всяком случае так или иначе обозначенными предметами. Вот почему знак вещи или знак предмета как бы взывает к нам о существовании этих вещей и предметов, как бы повелительно требует их признания, демонстрирует их перед нами. Можно сказать даже больше. Знак вещи манифестирует нам эту вещь, впервые повелевает признать ее существование. А уже дальше наше сознание и наша мысль могут как угодно глубоко анализировать эту вещь и как угодно далеко отходить от ее непосредственного называния. Наше сознание и наша мысль в результате нашего исследования могут даже переименовать нашу вещь, дать ей другое название, употребить другой термин и вместо первичного и непосредственного называния вещи прийти к необходимости употребить здесь целое множество разных названий и терминов, то есть разных знаков. Но, как бы мы ни анализировали данную вещь, без ее обозначения, пусть разнообразного, пусть переменчивого, пусть ясного или неясного, никакой вещи для нашего сознания и мышления ни в каком смысле не может существовать. Или это существование будет для нас непознаваемым. Но это будет равносильно тому, что такой вещи или предмета опять-таки для нас не существует без обозначения. Итак, если вещь существует, то она обязательно является для нас обозначаемым предметом. Конечно, такое обозначение и по своему количеству, и по своему качеству, и по количеству своих разновидностей может быть самым разнообразным и, вероятно, бесконечным. Только эта бесконечность, теоретически постулируемая как нечто необходимое, в данное время и в данном месте, конечно, предстает перед нами в виде некоего вполне конечного семантического комплекса.
Мы здесь не будем полностью доказывать истину предложенного у нас сейчас определения знака. Ведь все моменты этого определения возникли отнюдь не в плане систематического исследования, а только в плане перечисления негативных теорий знака: указывая на тот или иной недостаточный характер какого-нибудь определения знака, мы волей-неволей сталкивались с каким-нибудь позитивным элементом правильного определения знака. Чтобы наше определение знака было более или менее удовлетворительным, необходимо не просто случайное, но именно систематическое перечисление главнейших моментов определения.
Этим мы займемся сейчас специально.
Доказывать необходимость, очередной характер и популярность знаковой теории языка в настоящее время не приходится. Можно сказать, что все передовое советское языкознание в значительной мере заполнено рассуждениями о языковых знаках. С одной стороны, это безусловно нужно приветствовать. То, что слово и язык вообще являются знаковой сферой, – это всегда знали все и повторяли на разные лады. Изучение языковых знаков в этом отношении является не только своевременной, но, пожалуй, даже одной из самых значительных и постоянных проблем науки о языке вообще. С другой стороны, современное развитие языкознания, логики, учения о структурах дошло до такой степени тонкости и глубины, что изучение знаковой теории в такой языковедческой атмосфере является делом чрезвычайно трудным и малопонятным. Казалось бы, что может быть проще того, что слово есть знак? Но вот оказывается, что знаковое понимание языка требует в настоящее время огромных усилий и теоретической мысли и практических наблюдений, так что, в конце концов, языковеды уже теряют точное представление о том, что же такое знак и что же такое слово как орудие знака. Оказалось, что само понятие знака окружено десятками разных других понятий, очень близких к теории знака, но отнюдь не совпадающих с нею. Оказалось, что в головах и языковедов и неязыковедов царит огромная путаница по поводу всей этой терминологии; может быть, только обыватель продолжает понимать, что такое знак, а специалисты уже давно утеряли точное и единообразное понятие знака, в результате чего возникают споры в тех областях науки, которые раньше казались самоочевидными. Для выяснения понятия знака приходится входить в разные глубины логики и теоретического языкознания, которые раньше имели свое глубокое, но самостоятельное значение и ни в какой мере не связывались с понятием знака.
Путаница в употреблении термина «знак» – огромная. Но как раз это обстоятельство и побуждает, пусть предварительно и не вполне своевременно, попытаться ставить и решать вопросы о том, что же тут, в конце концов, является более или менее ясным, более или менее очевидным и что именно представляется запутанным, неясным и требующим немедленного исследования.
В математике, да и не только в ней, уже давно установилась традиция различать основное и очевидное, с одной стороны, и с другой стороны, то, что не очевидно, а пока требует еще специальных доказательств. И в геометрии и в алгебре уже давно выработаны такие суждения или, по крайней мере, такие проблемы, без которых эти науки никак обойтись не могут. Выяснилось, что с применением одних аксиом и исключением других возникает каждый раз также и другая наука. Например, геометрия Евклида, то есть наша современная школьная геометрия, основана на соблюдении определенного рода самоочевидных суждений, не требующих никаких доказательств; а геометрия Лобачевского или Римана тоже является точнейшей наукой, но основанной уже на совсем другом наборе этих исходных и самоочевидных истин и на исключении других, которые фигурируют в геометрии Евклида. Такое положение дел в математике не может не быть заманчивым для языковеда, для литературоведа и вообще для работника в области гуманитарных наук. Кто изучил теории, например, Гильберта о геометрических аксиомах, тот, конечно, не переставал завидовать точности анализа и ясности построения разного типа пространств в зависимости от разного признания того или другого списка аксиом.
Однако с самого же начала необходимо сказать, что такого рода математическая точность совершенно невозможна в настоящее время для гуманитарных наук. Всякого рода аксиоматика дается математикам без особого труда потому, что они оперируют с точными числами и величинами, раз навсегда обладающими определенным и бесспорным содержанием. Таблицей умножения мы пользуемся не только на земной поверхности, но даже в наших попытках летать на Луну и на ближайшие планеты. Все равно эта таблица умножения остается одной и той же, единообразной и не допускающей никаких сомнений или споров. Но возьмите любое понятие, например, из исторических дисциплин, хотя бы, например, понятие римского сената, понятие Возрождения, понятие послереволюционной буржуазии, – и вы всегда встречаетесь здесь с трудноисчислимым множеством разных подходов, разных оттенков мысли, разных субъективных тенденций и набором объективных факторов, и, наконец, вообще с такими трудностями, разрешать которые весьма нелегко, а тем не менее без их разрешения невозможна никакая историография как точная дисциплина. Поэтому при современном состоянии гуманитарных наук, в том числе и языкознания, приходится совершенно отказываться от аксиоматики этих дисциплин в точном смысле слова.
Правда, в языкознании есть нечто более понятное и нечто менее понятное, нечто не вызывающее никаких сомнений и нечто сомнительное, трудное для формулировки и упорно не поддающееся никакой классификации. В таких условиях многозначности употребляемых в науке терминов аксиоматика, повторяем, в этом смысле слова, здесь совершенно невыполнима. С другой стороны, однако, и в языкознании и в литературоведении накопилось достаточное количество факторов, спорить о которых вполне бесполезно ввиду их ясности, точности и очевидности. Зачем же нам пренебрегать такого рода фактами? Пусть их сводка будет далека от полноты, и пусть значительная часть языкознания и литературоведения останется пока нами не охваченной, и пусть еще много нужно будет работать над такой аксиоматикой, которая хотя бы отдаленно приближалась к математической.
Перечислим в хронологическом порядке главнейшие работы на русском языке за последние два десятилетия, когда знаковая теория языка стала развиваться особенно бурно. В значительной мере наше исследование будет основываться на этой литературе, хотя по многим вопросам придется произвести логическую работу заново, имея в виду огромную сложность предмета.
А.Ф. Лосев, Критические замечания по поводу современных знаковых теорий языка. – «Ученые записки МГПИ им. Ленина», № 403, М., 1970, стр. 26 – 40 (здесь критический обзор знаковой литературы до начала 60-х гг.).
О.С. Ахманова и др., О точных методах исследования языка, М., 1961.
З. Геллнер, Слова и вещи, М., 1962.
А. Шафф, Введение в семантику, М., 1963.
Э. Бенвенист, О природе языкового знака. – А.А. Звегинцев, История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1, М., 1964, стр. 457 – 464.
«Научная конференция. Проблемы формализации семантики языка. Тезисы докладов», М., 1964.
«Ученые записки Тартуского гос. университета. Труды по знаковым системам», II, Тарту, 1965 (для нашей темы особенно важны статьи Ю.М. Лотмана, Б.Л. Огибенина, В.В. Иванова и В.Н. Топорова, Т.В. Цивьяна).
Вяч.Вс. Иванов и В.Н. Топоров, Славянские языковые моделирующие семиотические системы, М., 1965.
А.А. Леонтьев, Слово в речевой деятельности, М., 1965.
С.Д. Кацнельсон, Содержание слова, значение и обозначение, М. – Л., 1965.
А.Г. Волков, Язык как система знаков, М., 1966.
«Язык и мышление», М., 1967 (в этом сборнике особенно важны статьи В.И. Кодухова, И.Ф. Вардуль, Н.З. Котеловой, В.С. Юрченко, Д.П. Горского, Н.Г. Комлева, Г.В. Колшанского, Э.В. Кузнецова, Н.Г. Крушельницкой, А.Н. Савченко, В.А. Полушкина, Н.А. Слюсаревой, Ю.С. Маслова).
Л.В. Уваров, Образ, символ, знак (анализ современного гносеологического символизма), Минск, 1967.
«Ученые записки Тартуского гос. университета. Труды по знаковым системам», III, Тарту, 1967 (особенно важны для нашей темы статьи Б.А. Успенского, X. Удам).
B.Г. Варина, К проблеме семантики слова (автореферат диссертации), М., 1967.
Симпозиум «Методы исследования семантики лингвистических единиц» (тезисы докладов), М., 1967 (важны тезисы Ю.С. Степанова, Е.С. Кароляка, С.И. Сятковского, А.Г. Волкова, З.Д. Поповой, Ю.Н. Караулова).
Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода», М., 1967.
А.Ф. Лосев, Введение в общую теорию языковых моделей, М, 1968.
Э. Аветян, Природа лингвистического знака, Ереван, 1968.
А.А. Петров, Семиотика и ее основные проблемы, М., 1968.
Научный симпозиум «Место терминологии в системе современных наук» (тезисы докладов), М., 1969.
Н.Г. Комлев, Компоненты содержательной структуры слова, М., 1969.
«Проблемы языка и значения» под ред. И.С. Нарского, М., 1969.
«Тезисы докладов IV летней школы по вторичным моделирующим системам 17 – 24 авг. 1970 г.», Тарту, 1970.
А.Ф. Лосев, О нецелесообразности математических обозначений в лингвистике для лингвистов – «Ученые записки Гос. педагогического института им. В.И. Ленина», М., 1970, стр. 5 – 25.
А. Полторацкий, В. Швырев, Знак и деятельность, М., 1970.
А.Ф. Лосев, О пределах применимости математических методов в языкознании (О сравнительной характеристике языкового и математического знаков). – «Ленинизм и теоретические проблемы языкознания», М., 1970.
Л.В. Уваров. Символизация в познании, Минск, 1971.
«Семантическая структура слова. Психолингвистические исследования под ред. А.А. Леонтьева», М., 1971.
А.М. Коршунов, Теория отражения и творчество, 1971.
«Вопросы семантики». Тезисы докладов, М., 1971.
Научный симпозиум «Семиотические проблемы языков науки, терминологии и информатики», ч. 1, М., 1971.
Ю.С. Степанов, Семиотика, М., 1971.
Тезисы научной конференции «Глубинные и поверхностные структуры в языке», М., 1972.
C.Р. Вартазарян, От знака к образу, Ереван, 1973.
«Ученые записки Тартуского гос. университета. Труды по знаковым системам», VI, Тарту, 1973 (статья Вяч.Всев. Иванова).
А.М. Коршунов, В.В. Мантатов, Теория отражения и эвристическая роль знаков, М., 1974.
А.А. Уфимцева, Типы словесных знаков, М., 1974.
«Материалы Всесоюзного симпозиума по вторичным моделирующим системам», I (5), Тарту, 1974 (статьи Ю.М. Лотмана, И.А. Чернова и др.).
Нам кажется, что все это современное обилие работ по знаковой теории языка вполне дает нам право поставить кардинальный вопрос о том, что же такое, в конце концов, сам языковый знак, пусть не во всем его объеме, но, по крайней мере, в том его объеме, который состоит из истин простейших и очевиднейших. Думается, что при всех трудностях такого рода работы она все же оказывается небесполезной, поскольку хотя бы отметает то, что пока еще неочевидно, сомнительно, спорно и пока требует разного рода мало совместимых между собой решений.
Аксиома есть простое и самоочевидное суждение, не требующее для себя никаких доказательств и, наоборот, само лежащее в основе всяких доказательств определенной области знания. Сводка такого рода аксиом есть аксиоматика. Возможна ли такого рода аксиоматика в языкознании вообще и, в частности, в области знаковой теории языка? Нам думается, что при условии сознания предварительности такой аксиоматики, при условии логической скромности ее определений и при условии необходимости и желательности ее исправления, ее дальнейших пополнений и покамест еще временной и не очень надежной условности входящих в нее аксиом такая знаковая аксиоматика не только возможна, но и необходима. Окончательная аксиоматика и в языкознании и в знаковой теории языка и литературы возникнет еще очень и очень нескоро. Ставить и решать здесь какие-нибудь окончательные вопросы было бы весьма легкомысленным и вполне дилетантским занятием. Автор настоящей работы, вероятно, допустит много разного рода погрешностей, неточностей и неясностей, но в абсолютных решениях и дилетантстве этот автор, во всяком случае, не будет повинен.
К сожалению, единственный имеющийся на русском языке словарь по информатике[72] не только не ставит никаких аксиоматических целей, перечисляя все виды информатики в разбросанном виде, но и виды этих аксиом большей частью основаны на логической ошибке idem per idem. Документальная информация основана «на использовании документов»; устная информация выражена «при помощи устной речи»; письменная информация выражена «в письменном виде»; цифровая информация выражена «при помощи цифр». Таковы же определения в этом словаре семантической, входящей, выходящей, экономической, политической, библиографической информации и т.д. Везде здесь только idem per idem.
Это заставляет нас пользоваться по преимуществу основным определением информации в данном словаре:
информация – это «содержание какого-либо сообщения; сведения о чем-либо, рассматриваемые в аспекте их передачи в пространстве и времени».
«В более общем смысле информация – это содержание связи между материальными объектами, проявляющееся в изменении состояний этих объектов»[73].
Тут тоже не вполне понятно, почему речь идет только о пространстве и времени, почему имеются в виду только материальные объекты, а не какие-нибудь другие (например, умственные), что такое «содержание» и что такое «сообщение». Никак нельзя сказать, что употребленные термины вполне очевидны и являются первичными.
Однако составители этого словаря, вероятно, не преследовали логических целей, а больше ориентировались на общедоступный и обывательский язык, что тоже имеет свое огромное значение и не снижает ценности данного словаря. Ясно только то, что знаковая аксиоматика должна начинаться с чего-то более первичного, пусть хотя бы и банального, но зато в логическом смысле первичного и не требующего никаких доказательств. У нас могут иметь место разве только некоторые разъяснения и уточнения терминов, но никак не система доказательств смысловой теории языка, каковая система, конечно, уже не есть аксиоматика, а только то, что на этой аксиоматике основано и чем, кстати сказать, мы здесь вовсе не собираемся заниматься. Из предыдущего мы сделаем только один вывод, который и ляжет в основу нашей аксиоматики знаковой теории языка. А именно, уже с самого начала мы будем относить язык к знаковой сфере, а эту последнюю к информации, информацию же – к сфере сообщения или содержания сообщения. Все эти исходные понятия аксиоматики останутся у нас вначале без всякого определения.
Информация – «сведения, содержащиеся в данном речевом сообщении и рассматриваемые как объект передачи, хранения и переработки»[74].
Насколько трудно обойтись без логической ошибки idem per idem в определении слова «знак», показывает также словарь О.С. Ахмановой, у которой знак есть «показатель, выразитель данного языкового значения»[75], где «знак» определяется через «значение», в то время как логически нужно было бы идти в обратном порядке. Это просто означает то, что такие слова, как «знак» и «значение» в своих логических истоках просто неопределимы. Если уже и аксиомы являются такими принципами, которые не требуют доказательства, то тем более не требуют доказательства те категории, которые лежат в основе этих принципов. Так, собственно говоря, мы не определяем, что такое язык, считая такое определение излишним и слишком уж очевидным. Точно так же мы не будем определять и то, что такое сообщение или его содержание, а тем самым и то, что такое вообще информация.
Однако вернее будет сказать, что определение всех этих исходных первичных и далее же не определимых понятий не то чтобы осталось у нас решительно безо всякого определения, точнее будет сказать, что неопределимыми останутся здесь только исходные пункты всех этих категорий. Это существенно необходимо и для всякой науки вообще и для избежания ухода в дурную бесконечность в поисках окончательных определений. Но вместе с развитием аксиоматики знаковой теории все эти категории будут все больше и больше наполняться определенным смысловым содержанием и потому в конце концов получат необходимое для них логическое определение. Одно только необходимо сказать: не нужно гнаться за моментальным и немедленным определением. В результате нашего исследования, возможно, такого рода определение и будет простым и выразимым только при помощи одной небольшой фразы. Но эта последняя краткость и ясность потребует от нас большого напряжения мысли и, главное, внесения логического порядка в хаотический и достаточно случайный набор мыслей по этому предмету, имеющих хождение у языковедов и тем более у неязыковедов. И только после всего этого можно будет надеяться на получение кратких и ясных определений. Да и то это явится делом едва ли какого-нибудь одного научного работника, а потребует больших усилий от большого числа работников в этой области.
Казалось бы, такие термины, как «первичность» или «аксиома», не должны были бы вызывать никакого сомнения у читателей. К сожалению, однако, дело обстоит совсем иначе. То, что мы считаем первичным, может показаться слишком банальным. Но ведь аксиома потому и первична, что она банальна, то есть всем понятная и не требует доказательства. Вопрос может стоять только о том, ставить ли такого рода аксиомы вначале, или ставить их в дальнейшем, или, может быть, совсем не ставить. Так как нам хотелось бы все же так или иначе распутать этот клубок первичных установок для знаковой теории, мы все же попробуем выставить на первый план эти «банальные» утверждения, хотя читатель тут же увидит, что банальность эта здесь только внешняя, а на самом деле она определяет собою целое направление в знаковой теории; и, пожалуй, даже не всякий с этим согласится, несмотря на всю банальность наших первых утверждений.
Здесь мы имеем в виду те три первичные аксиомы, без которых, как нам кажется, совершенно невозможна не только материалистическая, но и вообще реалистическая знаковая аксиоматика.
Аксиома I. Всякий знак предполагает, что существует нечто внезнаковое обозначаемое, и уж тем более нечто означаемое или значащее.
Казалось бы, тут и думать не о чем. Раз есть знак, значит, есть и тот предмет, который он обозначает. Однако философы и логики умудрились даже и это самоочевиднейшее утверждение подвергнуть таким интерпретациям, после которых сама эта аксиома теряет всякий смысл. Те, кто вращается в области только чистого мышления, конечно, затруднятся понимать это «означаемое», да еще если мы прибавим, что под «означаемым» мы понимаем внезнаковое означаемое. Дело заключается в том, что всякое А существует только тогда, когда есть какое-нибудь и не = А, от которого оно чем-нибудь отличается. То, что ничем ни от чего не отличается или существует, но в таком случае оно не познаваемо, или, точнее будет сказать, оно совсем не будет существовать. Если для знака не существует никакого предмета, который бы он обозначал, это попросту значит, что знак вовсе не функционирует как именно знак, то есть никакого знака вообще не существует. Но могут сказать, что существует и вообще много всяких предметов, отличных от знака, и все-таки эти предметы вовсе пока еще не есть означаемое. Разумеется, кроме знака существуют краски и цвета, зрительные и слуховые предметы и вообще много всего другого. Противополагать знак всем этим внезнаковым предметам, конечно, можно сколько угодно, но при таком условии мы зайдем слишком далеко. Мы совсем выйдем из знаковой области, и наш знак вовсе не получит или не станет получать своего именно знакового существа. Кроме того, отвергая существование означаемого, мы рискуем впасть в субъективный идеализм, который вовсе не является основой для нашей настоящей работы и который хотя бы в минимальной степени, но все же обеспечивает собою или, по крайней мере, начинает обеспечивать собою реалистический, то есть вполне здравый и общедоступный, подход к предмету.
Аксиома II. Всякое обозначаемое и уж тем более означаемое предполагает, что есть знак, которым оно обозначено.
Эта аксиома, как это ясно само собой, является обратной в отношении аксиомы I. Тут тоже, казалось бы, разговаривать не о чем. Однако нежелание размышлять на эту тему может быть только тогда, когда либо признается реальное существование обозначаемого, но оно в таком случае будет непознаваемым, либо требует таких знаков, которые ничего не обозначают. Под этим, невинным с первого взгляда, отрицанием первичности нашей аксиомы II кроется, попросту говоря, самый настоящий агностицизм, то есть учение о непознаваемости вещей в себе, либо субъективизм, для которого знаки есть только внутрилогическая или внутрипсихологическая игра понятий, не имеющих никакой объективной направленности, либо учение Канта об идеях, которые хотя и необходимы для полноты знания, но которые недоказуемы и противоречивы ввиду отсутствия для них такого же объективно-реального предмета. Таким образом, отрицание аксиомы II является уже не таким невинным предприятием. Под этим последним кроется определенного рода абстрактная метафизика, которая вовсе не для всех обязательна, а особенно для автора настоящей работы.
Аксиома III. Всякий знак функционирует как акт обозначения для чего-нибудь обозначаемого, и уж тем более для всякого означаемого.
Тут тоже многие могут сказать, что мы занимаемся пустословием. И действительно, что же это за знак, который совсем не функционирует как знак?
Раз имеется знак, следовательно, он нечто обозначает и, следовательно, между знаком и обозначаемым происходит какой-то определенного рода процесс. Но какой же здесь может быть процесс, кроме акта обозначения? И все-таки имеются языковеды и философы, которые не считают нужным говорить об актах обозначения. И хорошо, если это только результат сознания самоочевидности акта обозначения и результат сознания, что нечего тратить время и бумагу на такие пустые темы, как тема, касающаяся акта обозначения. Однако часто бывает гораздо хуже. Об акте обозначения часто не говорят потому, что не считают нужным разговаривать о каких-нибудь предметах, которые обозначаются. Это уж совсем плохо. Это указывает собой просто на тот же самый метафизический дуализм, о котором мы говорили в первых двух аксиомах. Ведь, казалось бы, такая простая вещь, что знак нечто обозначает и что для знака необходим тот внезнаковый предмет, который им обозначается. И все же идут бесконечные споры о том, что это за внезнаковый предмет, какие его свойства, да и существует ли он вообще. Может быть, для понятия знака достаточно только кружения или верчения предмета в голове и никаких других внезнаковых предметов даже и представить себе невозможно? Или представление о них – всего только пустая и бессодержательная, вполне субъективная и даже вполне произвольная метафизика отдельных мыслителей? Вот для избежания как раз именно этой субъективной метафизики, которая как раз и хочет свести язык на субъективное кружение понятий, а логику свести только на язык, для избежания именно такого рода метафизики и для освобождения языка от логических пут, ради вольного проявления своей специфической сущности мы и ввели эти наши первые аксиомы I – III. Ясно также и то, что без этих аксиом I – III, в конце концов, не может обойтись даже самая оголтелая абстрактная метафизика, потому что ведь и она тоже нечто произносит, нечто означает или обозначает и всегда имеет какой-то предмет обозначения, пусть хотя бы самый извращенный.
Аксиома IV. Всякий знак предполагает для себя того или иного внезнакового, но вполне специфического носителя.
Не будем удивляться и этой, казалось бы, очевидной аксиоме. Скажут: как же это возможен язык без языкового аппарата артикуляции? Казалось бы, тут и говорить не о чем. Но мы и здесь будем настаивать на том, что говорить здесь есть о чем и что здесь кроется вполне определенный и притом необходимый предмет для размышления. В самом деле, когда мы что-нибудь говорим кому-нибудь, ведь мы же не думаем о своем языке, как органе произношения, о своих губах или зубах, о своем нёбе, переднем, среднем или заднем, или о своей гортани. Зачем же в таком случае в число аксиом знаковой теории языка вводить аксиому о носителях произношения? Однако вводить это нужно и вполне необходимо.
Во-первых, знаки могут создаваться вовсе не только одним нашим артикуляционным аппаратом. Когда гремит гром и блестит молния, это тоже нечто значит, тем не менее ни о каком человеческом языке тут нет и речи. Когда раздается громкий звук выстрела или хотя бы торжественного салюта, ведь это тоже нечто значит. Но где же тут человеческая артикуляция? Мало ли лягушек, которые квакают, соловьев или канареек, которые тоже поют; шумов и стуков, гудков и звуков, которые издаются паровозами, электровозами, самолетами и простыми извозчиками, и нигде здесь нет человеческой речи. По крайней мере, артикулированной. Следовательно, указание на то, что знаковая природа человеческого языка требует также и своего, тоже вполне человеческого, носителя, а именно органов артикуляции, уже это одно вовсе не такая пустая истина, она является принципом отличия человеческого членораздельного языка от всяких других шумов, криков, стуков и даже таких, например, членораздельных звуков, которые издает попугай.
Однако аксиома о внезнаковом носителе знака имеет гораздо более широкое и даже гораздо более глубокое и специфическое значение. Спросим себя: может ли знак языка быть знаком, если его носитель, его, так сказать, субстанция только и сводится к нему же самому? Ведь если такой знак действительно существовал, то он был бы только знаком вообще, пусть и человеческим, но не имел бы никаких различий внутри самого себя и был бы всегда одним и тем же. Представим себе, что на свете существует только один белый цвет, что все предметы и вещи, все существа и люди, все растения и животные, все человеческие изделия, наконец, вся земля, все реки и небо обладают только одним цветом, а именно неподвижно белым цветом, лишенным всякого различия внутри самого себя. Представим себе, что нет ничего серого, близкого к белому цвету; и нет ничего серого, близкого к черному цвету; и, наконец, уже тем более нет никаких хроматических цветов. Имея такое представление о всеобщей неподвижной и абсолютной белизне, могли бы мы говорить о белом цвете вообще, о тех или других цветах, да и вообще о цвете? Повторим суждение, которое мы высказали выше: если что-нибудь есть, оно чем-нибудь отличается от другого; а если оно ничем не отличается ни от чего другого, то оно не имеет никаких свойств или качеств, и можно ли будет в таком случае говорить об его существовании вообще? Ведь придется говорить о том, что не имеет никаких свойств и, следовательно, о том, о чем мы ничего не знаем. Будь это человеческая речь, – не будет ли она мертвой пустотой и непознаваемой бездной? Следовательно, если человеческая речь есть именно человеческая речь, то есть если она что-нибудь значит, она должна быть прежде всего самой собой. А для этого она должна чем-нибудь отличаться от всего другого, так как иначе она не будет иметь никаких свойств или качеств и, в частности, не будет ничего значить и ничего означать, то есть не будет самой собой. Но как же это может быть, чтобы речь оставалась сама собой и чтобы ее знаковая природа была именно знаковой природой, а не пустым и незначащим ничто?
Это возможно только в том случае, если при ней или, если угодно, под ней имеется тот или иной, но уже внезнаковый носитель знака. Артикуляционный аппарат человеческой речи как раз и является этим внезнаковым носителем человеческих речевых знаков. Шлепание губами, взятое само по себе, вовсе не есть ни человеческая речь, ни даже внезнаковый носитель. Двигание зубами или языком тоже не есть ни то, ни другое, как не является ни тем и ни другим также издавание голосовых звуков. Ведь все это есть у животных, вовсе не обладающих никакой человеческой речью.
Другими словами, отсутствие в языке его внезнакового носителя лишило бы язык этой возможности вообще быть человеческим языком. Внезнаковый носитель языка, отличный от языка как такового, лишил бы его возможности быть носителем разной степени его знаковости, как и существование всего мира в условиях однородной и лишенной всяких различий абсолютной белизны лишило бы этот мир не только обладания разными цветами и красками, но и цветом вообще. Следовательно, вполне очевидна та аксиома, которая требует для всякого знака обязательно также и носителя этого знака, вполне определенного, вполне специфического, но обязательно уже внезнакового.
Аксиома V. Всякое обозначение требует для себя своего собственного и специфического, а главное, своего собственного внезнакового носителя.
Едва ли требует больших разъяснений эта аксиома. Ведь уже всякий физик знает, что не только человеческая речь, но и всякое вообще издавание звуков приводит в движение воздушную среду; и это движение воздушных волн не только специфично, но даже математически исчисляется. Едва ли кто-нибудь станет утверждать, что в знаковой теории языка дело только и кончается этими математически исчисляемыми воздушными волнами. Ведь, взятые сами по себе, эти волны вовсе ничего не обозначают, кроме как только самих себя. Ни о человеке, ни о человеческом языке или речи тут даже и не возникает никакого вопроса. Это – физика или, в крайнем случае, физиология. Но ведь произнося свои слова и общаясь с другими людьми, мы не только ничего не помним о воздушных волнах, вызываемых нашей речью, но мы можем даже и вовсе ничего не знать о существовании этих воздушных волн. Человек, не изучавший физики, акустики или физиологии, ничего и не знает о самом существовании этих воздушных волн, тем не менее он говорит нечто осмысленное или пусть даже бессмысленное, но зато понимаемое другими как именно бессмысленное. Он осмысленно (или пусть даже бессмысленно) общается с другими людьми при помощи произносимых им слов. И в этом случае он тоже ничего не знает ни из физики или акустики и ничего не знает из физиологии. Значит, существует внезвуковой, внеязычный, внезнаковый, несознаваемый и даже совсем бессмысленный носитель речи или языка. Тем не менее осмысленная (или пусть даже бессмысленная) речь и такой же язык не могут не обладать знаковой природой, а существовать без этой внезнаковой материальной стихии они все равно не могут, как знаковая сфера.
Аксиома VI. Всякий обозначаемый и уже тем самым всякий означаемый предмет необходимо требует для себя своего собственного и специфического, а главное, своего собственного внезнакового, носителя.
Мы нечто обозначаем. Существует ли это нечто? Во всяком случае, и при любых предположениях оно обязательно существует. Иначе что же именно мы тогда обозначаем? Существуют предметы, пока нами не обозначенные и даже пока нами не опознанные. Но можно ли сказать, что их существование возникает только в связи с нашим обозначением и находится в какой-то зависимости от него? Пусть пока мы еще не знаем точно средней температуры Марса, значит ли это, что на Марсе вовсе нет никакой температуры? Самое большее, что мы можем здесь сказать, это то, что мы пока еще не установили среднюю температуру Марса, что пока еще не существует точно установленной нами температуры Марса. Но ведь что-нибудь утверждать вовсе не значит это впервые создавать, или что оно впервые только начинает существовать в связи с нашим утверждением, в зависимости только от наших исследований. Ведь это было бы чистейшим пустословием – думать, что предметы существуют только по причине того, что мы их сознаем. До последнего времени мы, например, не знали, какова обратная поверхность луны. А теперь многое из этого знаем. Так значит ли, что до наших заключений о луне в целом и до наших ее исследований никакой задней стороны луны совсем не существовало?
Но в таком случае можно ли обозначенное нами признавать без всякой, пока еще не обозначенной нами, стороны обозначенного? Если что-нибудь обозначено, значит оно существует. Иначе что же мы в таком случае обозначили? Допустим, что обозначенное нами вовсе не то, что мы обозначили, то есть допустим, что мы обозначили свой предмет неправильно. Но и в этом случае обозначенное нами неправильно было только одной стороной всего предмета, подлежащего обозначению. Однако допустим самый крайний случай, что в данном предмете мы не только все обозначили, но что все наше обозначение совершенно правильно. Даже и в этом случае наше правильное и окончательное обозначение предмета обязательно будет предполагать то нечто, что мы обозначим, потому что и здесь возникает все тот же вопрос: что же именно мы правильно и окончательно обозначили? Ведь если обозначенное есть только обозначенное и не имеет никакого своего внезнакового носителя, тогда получится, что все на свете уже обозначено нами и что обозначенное нами вовсе не есть какая-нибудь вещь, какой-нибудь предмет, какая-нибудь субстанция, какой-нибудь носитель нашего обозначения. Другими словами, обозначить что-нибудь можно только тогда, когда это что-нибудь существует.
Итак, обозначенное может иметь самые разные виды и способы своего обозначения, правильные и неправильные, глубокие и поверхностные, цельные или частичные, ярко выраженные. Все это возможно только потому, что обозначенное не есть только просто обозначенное, оно имеет самую разнообразную степень и стороны своей обозначенности. А это значит, что под всем этим разнообразием бесконечных обозначений существует какой-то определенный носитель этих обозначений. А ведь если бы не было этого общего носителя разнообразных обозначений, если бы не было этого предмета, который с разных сторон правильно или неправильно обозначается, если бы не было внезнакового носителя всех этих бесконечных обозначений, возникающих в результате знакового функционирования, то не существовало бы никакого и обозначения. Ведь всякое обозначение в этих условиях было бы субстанциально оторвано от другого обозначения; и тогда получилось бы, что у нас вовсе не один определенный предмет обозначения, пусть разнообразного, пусть правильного или неправильного, а было бы столько же разных предметов обозначения, не имеющих ничего общего между собою, сколько и самих обозначений.
Другими словами, нарушение этой аксиомы разрушило бы самый предмет обозначения и рассекло бы его на бесконечное множество разных предметов, пусть много или мало имеющих общего между собою, но уж во всяком случае дискретных. Наш единый и общий предмет обозначения просто исчез бы.
До сих пор мы касались значения или обозначения, собственно говоря, только с их фактической стороны и со стороны их фактического взаимоотношения, но мы еще не входили в содержание знака, а брали его лишь как таковой, между тем как далеко не всякое тело и вещество и далеко не всякая материя или субстрат могут считаться знаками. Может быть, они что-нибудь и значат, но это их значение относится к совсем другим сферам и не вскрывает нашего знака в его содержательном отношении и в его специфическом отношении, то есть они не обозначают знак именно как этот самый знак, а не какой-нибудь другой. Кроме фактической стороны вся область обозначения еще имеет и свою специфику, а именно свою смысловую специфику. Чертежник определенным образом и вполне специфически относится к своему чертежу. А то, что чертежник тоже относится или соотносится с вычислителем, маляром, каменщиком и т.д., это нас здесь не может интересовать, поскольку такого рода соотношения хотя и фактичны, тем не менее имеют совсем другой смысл, другую логику и вовсе не относятся к сфере нашего рассмотрения.
Для характеристики понятия знака необходимо вскрыть именно знаковое содержание. Чтобы знак был знаком и именно специфическим знаком для того, что он обозначает, необходимо, чтобы он имел свое собственное, внутренне присущее только ему специфическое содержание. Это последнее может быть и более общим и менее общим. Отсюда вытекают следующие аксиомы, по нашему мнению, тоже не нуждающиеся ни в каких доказательствах.
Аксиома VII. Всякий знак предмета есть отражение предмета.
Аксиома VIII. Все обозначаемое есть то, на чем отразился определенный знак.
Аксиома IX. Соотношение между знаком и обозначаемым, кроме их фактического соотношения, находится еще в состоянии взаимного самоотражения.
Ясно, что с понятием отражения мы впервые начинаем входить в область знака по его смыслу. О каких бы соотношениях знака и обозначаемого, числовых, психологических, физических, физиологических и вообще фактических, мы ни говорили, пока знак не несет с собой какого-нибудь определенного смысла и пока обозначаемое не получило того нового смысла, которого оно не имело до акта обозначения, а это касается и самого акта обозначения, до тех пор наш знак вовсе не есть знак и в своем предмете, как бы близко он к нему ни относился, фактически ничего нового не привносит. Только обозначив данный предмет в том или ином смысле, мы действительно воспользовались и знаком как именно знаком, и обозначенное нами получило то или иное значение или, другими словами, пока знак, обозначаемое и акт обозначения не наполнились определенным смыслом, до тех пор мы находимся вне сферы обозначения.
Отражение того или иного предмета в его знаке, то есть отражение по самому его смыслу, пока знак не стал именно смысловым знаком, не есть знаковое отношение, и мы вообще до тех пор находимся вне сферы обозначения и даже вне сферы значения, или значимости. Бочка с водой и ведро являются предметами, которые, прежде всего, вполне самостоятельны и не имеют друг к другу никакого отношения. Например, ведро с красильным веществом не имеет ничего общего с бочкой, которая наполнена водой. Мы это можем заменить и более близким соотношением. Мы можем, например, сказать, что ведро меньше бочки, а бочка больше ведра, или что оба они должны наполняться каким-нибудь то более жидким, то менее жидким веществом, то более густым, то менее густым. Это обстоятельство уже больше вскрывает соотношение между бочкой и ведром. Но если мы скажем, что бочка наполнена только водой, а наше ведро имеет своей единственной целью только почерпать воду из бочки, то тем самым мы коснулись уже самого смысла существования этих двух предметов, самого их назначения. Бочка будет уже по своему содержанию и смыслу указывать на то, что она существует для сохранения воды и для вычерпывания этой воды ведром; а наше ведро будет иметь тот смысл, что его содержимым является только вода, почерпнутая из более обширного водоема, например из бочки. Поэтому недостаточно говорить только о каком-то необходимом соотношении знака и обозначаемого. Нужно говорить о каком-нибудь определенном соотношении этих предметов, причем содержание это должно быть однородным по своему смыслу для обоих предметов. Отсюда еще три очевиднейших утверждения, которые являются только повторением предыдущих трех, но с подчеркиванием именно их смысловой стороны.
Аксиома X. Всякий знак есть смысловое отражение предмета.
Аксиома XI. Все обозначаемое есть то, на чем смысловым образом отразился определенный знак.
Аксиома XII. Соотношение между знаком и обозначаемым, кроме их фактического соотношения, находится еще в состоянии смыслового взаимного самоотражения.
Уже понятие отражения значительно обогатило наше представление о знаке или обозначаемом в их фактическом соотношении. В самом деле, если в знаке никак не отражается обозначаемое, а обозначение ничего нового не получает от наименования его тем или другим знаком, то тут, конечно, нет ни какого-нибудь знака, ни какого-нибудь обозначенного предмета. Только в том случае, когда по самому своему смыслу знак выделяет в предмете обозначаемую им область в виде определенного содержания и если эта последняя тоже по самому своему смыслу свидетельствует о знаке как о том, что в нем отразилось, ни знак, ни обозначаемое не будут относиться к сфере обозначения. Всякий знак есть смысл или носитель смысла; и всякое обозначаемое есть тот предмет, который при помощи того или иного осмысленного знака также и сам получил осмысленное содержание. Махать руками туда и сюда можно как угодно. Это вовсе ничего не будет значить. Но если рука заканчивается сжатым кулаком и этот кулак направлен к тому, чтобы кого-нибудь побить или что-нибудь выбить, то эта рука и этот кулак уже значимы, и значимы не вообще, но в сфере своего собственного специфического соотношения. Также шлепанье губами или издавание тех или других бессмысленных звуков тоже не имеет никакого языкового содержания. Только в том единственном случае, если движение губами, зубами, языком или звучание какого-либо голоса, когда они имеют какой-нибудь определенный смысл или какой-нибудь вполне специфический или даже не только специфический, но именно словесный, только в этом единственном случае, то есть в случае выражения и отражения всем этим какого-нибудь предмета, то есть только в случае своей определенной осмысленности, все эти движения человеческого артикуляционного аппарата могут стать человеческим языком или, по крайней мере, войти в виде так или иначе понимаемого существенного момента. Все что-нибудь значит, но далеко не всякое тело или вещество значит именно то, что мы хотели бы, и только в том единственном случае, когда тело отражает смысл какого-нибудь другого тела, оно является (или может явиться) знаком этого тела. Не вводя понятие отражения в аксиоматику смысловой теории языка, мы теряем из виду и самый язык и уж тем более ничего не говорим о теории языка.
Язык – это прежде всего смысловая сфера; и знаки языка есть прежде всего смысловые знаки, а свой смысл они получают от тех предметов, которые они обозначают; так что предметы эти, бывшие до тех пор предметами неизвестными, малоопределенными и для человеческого сознания туманными, только здесь впервые получают для себя свой смысл, хотя смысл этот был свойствен им еще и раньше, до человеческого их обозначения и даже до самого человека, но только был не языковым смыслом и, можно даже сказать, человеческим смыслом, никем из людей не осознанным и не обозначенным, а смыслом реально-материальным.
То, что мы выше рассматривали в разделе общей информации, было чрезвычайно важно для понятия знака, поскольку языковой знак, как и знак вообще, как раз относится к сфере информации. Это рассмотрение знака в рамках общей информации имеет и свои положительные и свои отрицательные свойства. Безусловно положительным является здесь уже то, что знак анализируется здесь как сфера смысла, а не просто сфера никак не осмысленного вещества. Кроме того, языковой знак предмета мы находили в том, что в этом знаке отражается сам предмет, что для знака предмета необходим сам предмет и что благодаря выраженности той или другой предметности в языке последний и является смысловой сферой или относится к смысловой сфере. Противоположение знака предмета к самому предмету было безусловно необходимо для определения того, что такое знак. Без такого содержательного наполнения знака он не был бы сообщением о предмете, не был бы указанием на содержание предмета, не был бы выражением этого последнего и, следовательно, вообще не был бы знаком. Ведь каждый знак всегда есть знак чего-нибудь; а знак, который не является знаком чего-нибудь, вовсе не есть знак. Эту простейшую истину как раз и должны были формулировать наши аксиомы общей информации.
Вместе с тем, однако, отнесение языкового знака к сфере смысла все еще далеко от исчерпания того, что такое языковой знак. Ведь смысл имеют вообще все вещи, окружающие нас. Дерево есть дерево, а не собака, которая сидит под этим деревом. И собака есть именно собака, а не кошка, с которой она дерется. Ясно, что ни общесмысловая сфера языкового знака, ни тем более внезнаковый носитель этого знака вовсе не являются окончательным определением языкового знака, а, скорее, только его началом, только его необходимыми предпосылками. Возникает целая дисциплина, которую удобно назвать уже не общей, а специальной аксиоматикой, где как раз и будут рассматриваться аксиомы более специфичные для языка, да и более специфичные для знака вообще. Среди отчаянного нагромождения философских, логических и языковедческих понятий в этой области нам необходимо проложить какой-нибудь определенный путь исследования, чтобы не уклоняться и не путаться среди слишком близких друг к другу, но тем не менее совершенно разных категорий.
Этот путь специальной информатики в нашем изучении языкового знака представляется нам в следующем виде. Выше мы говорили о языковых знаках в их ориентации среди внезнаковых областей. Ориентация эта была у нас, однако, слишком общей, теперь необходимо будет ее специфицировать. Да и самый знак, хотя бы даже и языковой, тоже понимался нами, как этого требовал от нас избранный нами метод исследования, в слишком общей форме, без всякой его внутренней реальности и оформленности и без всякого его внешнего функционирования. Самое же главное то, что знак мы отличили от беззнакового бытия тем, что он обладает определенного рода смыслом, так что нам уже и теперь ясно, что тело смысла или материя смысла не есть самый смысл, хотя бы и телесный, хотя бы и материальный. Но этот знаковый смысл в порядке общей информатики тоже признавался нами, скорее, в виде некоторого факта без всякого внутреннего значения и без всякой его специально знаковой структуры. Все эти проблемы, не вошедшие в область общей информатики, и должны определить собою путь нашей специальной информатики, сначала тоже пока еще достаточно общей, но потом уже непосредственно близкой к специфике знаковой теории языка, а в конце концов, как мы надеемся, и к идентичной с нею.
Итак, знак мы могли выше понимать именно как знак при помощи противоположения его внеязыковой сфере. Так, носитель знака не есть сам знак, как и сам знак еще пока не есть просто его носитель. Тем самым мы вторглись в смысловую область знака, без которой он не может быть определен даже как просто знаковый факт. Но раз уж мы вторглись в область знаковой теории, она тотчас же требует логического анализа, поскольку смысловой знак есть область очень широкая, из которой нас в этой работе далеко не все будет интересовать. Очевидно, если тело или субстанция знака, или его носитель есть самый знак, то в известной мере необходимо констатировать наличие и самого знака как такового в области смысла. Мы сказали, что всякий знак нечто обозначает (аксиома I). Но такого рода формулировка, если сосредоточиться на смысловой стороне знака, не есть в подлинном смысле первичное, а только указывает на известное противоположение знака в области самого же первичного. Если же сосредоточиться на самом знаке как на некоторого рода смысле в первичном значении слова, то есть без противопоставления другим моментам в области смысла, то нужно сосредоточиться просто на знаковой природе знака именно как таковой. Точно так же и обозначаемое рассматривалось нами раньше как нечто противоположное знаку, поскольку иначе вообще нельзя было отделить знак от обозначаемого и рассматривать их в их условной реальности. Отсюда возникают три аксиомы, которые относятся к значимости как таковой и говорят только о знаке как о знаке:
Аксиома чистой знаковости I (XIII). Всякий знак нечто значит.
Аксиома чистой обозначенности II (XIV). Все, что является осмысленно обозначенным, есть результат функции смыслового знака.
Аксиома чистого акта обозначения III (XV). Всякий акт обозначения есть акт смыслового обозначения.
Эти три аксиомы обеспечивают для нас существование знака в его чисто знаковой, то есть чисто смысловой природе. К этому необходимо прибавить еще следующее.
Мы отделили знак от его носителя и знаковость от ее телесности. Это дало нам возможность, отделив знак от всего внезнакового, сосредоточиться на нем самом. И хотя никакой знак невозможен без носителя знака, без его материи, без его субстанции или без его субстрата (тут возможны самые разнообразные термины, обозначающие внезнаковое окружение языка), тем не менее, и об этом мы тоже достаточно говорили, ни носитель знака не есть сам знак, ни его субстанция не есть сам знак и т.д. Для того чтобы зафиксировать эту нематериальность знака (возможную, как мы еще и еще раз говорим, только в условиях материального носительства знака), приходится и относящиеся сюда принципы тоже выдвинуть как необходимые и очевидные.
К сожалению, существует очень твердая и почти непреодолимая обывательская тенденция все смысловое и все идеальное толковать как материальное и только как физическое. Думают, что если физические вещи являются материальными и физическими, то и все на свете обязательно материально и физично. Но это пошлое и антимарксистское предубеждение основано на отсутствии как анализа элементарных фактов сознания, так и марксистского учения об отражении. Все смысловое и, следовательно, все идеальное, с марксистской точки зрения, вовсе не отсутствует и вовсе не есть ничто. Идеальное, с точки зрения марксизма, есть отражение материального. Но марксизм вовсе никогда не утверждал, что ничего идеального не существует. Если оно есть отражение материального, то это значит, что оно тоже есть, тоже существует и тоже действует, но только при одном условии, при условии своей отраженности из сферы материального, или реального. Отражение предмета вовсе не есть отсутствие предмета, а наоборот, предполагает существование этого предмета, так как иначе чего же именно отражением является само-то отражение?
Здесь имеется в виду только специфическое бытие отражения, а вовсе не полное отсутствие того бытия, которое именно отражается, и вовсе уже не утверждается отсутствие самого отражения. Ведь иначе пришлось бы отменить и всю математику, и прежде всего таблицу умножения, которая ведь не есть ни карандаши, ни перья, ни ручки, ни яблоки, ни вишни и вообще не есть что-нибудь материальное. Тем не менее таблица умножения отражает собою именно материальное, но только не просто поверхностно материальное, не просто карандаши или ручки, но нечто такое, что лежит в глубине самого материального, и потому-то для таблицы умножения и безразлично, какие вообще предметы умножаются. Умножается и делится вообще все на свете, и поэтому таблица умножения является чрезвычайно обобщенным отражением всеобщей делимости или нераздельности, всеобщего уменьшения или увеличения. Поэтому, если уж пугаются того, что смысловой знак не есть просто само по себе какое-нибудь тело или субстанция, не есть арбуз или дыня, то уж никак нельзя говорить о нематериальной природе знака. Когда мы говорим об этой последней, мы просто имеем в виду максимальную обобщенность и всеприсутствие знака, подобно тому как суждение 5×5=25 не ограничено никаким временем и никаким пространством. И когда мы долетим до Марса и высадимся на нем, все равно это равенство останется там вполне незыблемым, так что минимальная ошибка, допущенная здесь, будет грозить катастрофами. Поэтому и знак вовсе не связан обязательно с тем физическим предметом, который он обозначает, и хотя фактически знак и эта вещь друг от друга неотделимы, мы все же о знаке можем говорить отдельно, подобно тому как мы говорим в математике о числах или величинах и даже строим и неоспоримо решаем основанные на них уравнения. Отсюда возникает следующая аксиома чистой знаковости.
Аксиома чистой бессубстратности IV (XVI). Всякий знак, всякое обозначенное и всякий акт обозначения возможен только как область чистого смысла, освобожденная от всякой материи и какой бы то ни было субстанции.
Заметим, впрочем, что в истории философии многие мыслители, замечая очевиднейшую нематериальность знака или числа, так же как и вообще идеи вещи и ее отражения, представляли себе отдельный и сверхъестественный мир, наполненный этими чистыми идеями, числами, понятиями и знаками. Такова вся платоновская и аристотелевская философия с ее бесчисленными разновидностями, оттенками и компромиссами. Но построение такого рода сверхматериальной действительности является делом слишком уж необязательным и даже личным, слишком уж произвольным. Такую философию можно оспаривать с бесконечно разных сторон, но то, что смысловая природа знака не есть материя, – это оспаривать нельзя, если не отменить всю арифметику, то есть если не впасть в прямое сумасшествие.
Имея в виду все вышеизложенное, необходимо сказать, что до сих пор языковой знак рассматривался нами вне всякой своей структуры, то есть рассматривался как таковой. Чтобы продвинуться на пути специальной информатики, мы теперь должны специфицировать и самый этот языковой знак, то есть исследовать, действительно ли он является чем-то безраздельным, безразличным и бесформенным целым или ему тоже свойственна какая-нибудь своя собственная внутренняя структура.
Аксиома неделимой единичности I (XVII). Всякий знак есть неделимая единичность.
Всякий предмет есть нечто, а именно он сам. И всякий знак тоже есть нечто, а именно он сам. Знак есть знак и ничто другое. Можно ли в этом смысле говорить об его делимости, раздельности или структуре? Едва ли. Ведь даже и любое число из натурального ряда чисел, хотя оно и складывается из определенного числа единиц (например, 3 есть сумма трех единиц, 4 есть сумма четырех единиц и т.д.), тем не менее тройка есть нечто целое и совсем никак неделимое; она есть неделимая единичность. Это видно из тех больших чисел, число единиц которых мы не можем даже и перечислить и которые просто называем каким-нибудь общим именем, сразу охватывающим все входящие сюда единицы в одно нераздельное целое. Пусть скажут, что тройка состоит из трех единиц, которые можно тут же перечислить, то есть представить их в отдельности, и тут же их суммировать. Но когда мы говорим «сто», «тысяча», «миллион», то при всех таких обозначениях мы уж во всяком случае не можем тут же перечислить здесь и не можем даже и представить себе все входящие сюда отдельные единицы, и уж тем более не можем их суммировать. И все-таки каждый знает, что такое 1000 и какое отличие этого числа от 999 и от 1001. Следовательно, сама тысяча эмпирически, конечно, составляется из тысячи отдельных единиц, но фактически не только бухгалтер или кассир, но и самый обыкновенный человек, не имеющий никакого дела со счетоводной работой, представляет себе свои цифры как обозначение тех или других вполне самоочевидных, но обязательно единичных данностей. Тысяча есть тысяча, а не просто сумма тысячи единиц. Иначе и не понадобилось бы для этого создавать специальные термины.
В этом смысле и каждый знак тоже есть знак, тоже по своей идее неделим и тоже не имеет внутри себя никаких различий, хотя фактически каждый знак можно изменить, можно составить его из отдельных частей и можно производить внутри него любые числовые операции. Всякую единицу можно дробить на то или другое количество частей, на те или иные дроби, и этих дробей – бесконечное количество.
Отсюда две необходимые аксиомы конструктивных элементов языкового (да и всякого смыслового) знака, не менее необходимые, чем указанная выше аксиома I (XVII).
Аксиома раздельности II (XVIII). Всякий знак обязательно есть та или иная раздельность, то есть обладает разными частями, элементами, моментами, способными дробиться и вырьироваться до бесконечности.
В банальной форме эта аксиома самоочевидна, но, ввиду своей самоочевидности даже как будто бы и бесполезна. Очевидна-то она, действительно, очевидна, поскольку всякую вещь можно бесконечно дробить; если мы какую-нибудь вещь не дробим бесконечно, то вовсе не потому, что такая бесконечная операция для человека физически невозможна. Ведь никакой жизни не хватит на то, чтобы дробить данную вещь бесконечно и получать все более и более малые ее части. Однако это только фактически. Принципиально нет данных утверждать, что из единицы, бесконечно дробимой, нельзя получить бесконечное число дробей.
Но для нас в этой работе важно даже не это, то есть не эта возможная бесконечность дробления. Для нас важно то, что языковые знаки могут действительно получать бесконечное число значений. Если вдуматься во все те смысловые оттенки, которые мы придаем издаваемым нами звукам, произносимым словам, составляемым предложениям, а значит, и всему тому, что на этом строится, то есть целым речевым периодам, целым рассказам или стихотворениям и вообще целым произведениям слова, то, действительно, словесный знак получит для нас такое огромное количество значений, что вовсе будет не так уж худо и вовсе не так уж безграмотно, даже и в математическом смысле безграмотно, говорить здесь о бесконечности. Языковой знак, о неделимой бесконечности которого мы замечали в предыдущей аксиоме, оказывается сейчас в этой аксиоме II (XVIII) настолько делимым, что прямо нужно говорить о его бесконечной делимости. Ведь нельзя исчислить не только семантику, но даже и простую фонетику человеческой речи. Один и тот же звук, который есть именно он сам, а не что-нибудь другое, как будто есть нечто неделимое, так как иначе он перестанет быть звуком, и тем не менее попробуйте учесть все индивидуальные признаки произношения данного звука, все групповые, районные, областные, сословные и профессиональные, классовые, национальные и межнациональные оттенки произношения данного звука, и вы не ошибетесь в том, что количество этих оттенков неисчислимо и число их, в буквальном смысле слова, практически бесконечно. Это и заставляет нас признавать эту аксиому II (XVIII) как самоочевидную и не требующую никаких доказательств.
Аксиома цельности III (XIX). Всякий знак есть единораздельная цельность.
То, что знак есть знак, доказывать является пустым делом ввиду самоочевидности такого суждения. Но всякий знак представляет собою некоторого рода раздельность, об этом тоже говорить нечего ввиду очевидности такого утверждения. Оттого мы и называем подобного рода утверждения аксиомами. Но вот теперь оказывается, что всякий знак и, значит, языковой знак, и не разделен и является раздельностью, сразу и одновременно. И это тоже не требует доказательства, потому что всякому известно. И тут тоже языковой звук как будто бы и остается сам собой и в то же самое время бесконечно разнообразится в своем произношении. Во всяком случае, при любом его произношении мы все же его узнаем. Значит, при всех своих звуковых вариациях он все-таки остается сам собою. А ведь иначе мы не могли бы и понимать друг друга. Если я скажу в одном случае «водный» и звук «о» будет услышан другими без всякого затруднения и полноценно, то, произнося слово «вода», я произношу «о» в данном случае уже несколько иначе, чем в слове «водный». Это будет какой-то новый звук, средний между «о» и «а», и вообще он может быть достаточно беззвучным, а иной раз и действительно беззвучным. Ведь когда мы произносим «лестный» или «известный», то звук «т», можно сказать, вовсе никак нами не произносится. И вообще полное или полноценное звучание данного звука обязательно смешивается в беглой речи или при беглом разговоре с таким произношением этого звука, который вовсе уж не настолько полноценен, а, может быть, даже и вообще отсутствует. Другими словами, принципиальная значимость данного звука и его фактическое звучание, или, употребляя термины специальных теорий, «фонема» и «фонемоид», представляют собою нечто единое и цельное, единое потому, что мы его везде узнаем, а цельное потому, что фактическое звучание совмещает в себе в едином и нераздельном целом теоретически данную и общую фонему, с одной стороны, и фактически произносимый всегда разный фонемоид, с другой стороны. Различны между собою фонема и фонемоид или неразличны? Для диалектически мыслящего человека это вовсе не есть вопрос, а только бессмысленный набор слов. Главное здесь то, что при слиянии фонемы и фонемоида (а оно является здесь жизненной необходимостью) мы получаем совершенно новое качество звука, которое нет никакой возможности разделить на фонему, взятую отдельно, и на отдельно существующий фонемоид.
Итак, безраздельность и раздельность одинаково присущи всякому знаку, если он действительно знак. И здесь мы говорим опять о самой обыкновенной банальности, не требующей никакого доказательства.
Сейчас мы можем употребить два термина, которые получили в настоящее время весьма большое распространение, но ясность которых, мягко выражаясь, заставляет ожидать лучшего будущего. Можно прямо сказать, что каждый языковед и неязыковед понимают эти термины каждый раз в каком-нибудь специальном виде, так что в науке, можно сказать, воцарилась в этой проблеме неимоверная путаница. Тем не менее в этой терминологии затрагиваются настолько важные предметы, что без того или иного употребления данных терминов наше исследование будет в значительной мере отставать от всего современного научного словоупотребления.
Проще будет сказать несколько слов о термине «структура». Уже самое элементарное значение этого термина указывает на какое-то построение, устройство, распределение. Употребляя этот термин, даже всякий ненаучный работник всегда мыслит какую-то раздельную ясность и какое-то яснейшим образом построенное единство. Скажем прямо: то, что мы сейчас назвали «единораздельная цельность», – это и есть то, что мы должны назвать структурой.
Нигде невозможно добиться определенного значения этого термина. Самое близкое к существу дела понимание заключается в указании на отношение или на систему отношений. Если угодно, автор настоящей работы вполне согласен с тем, чтобы структуру понимать как отношение или как систему отношений. Некоторые говорят здесь о связи отношений или пучке отношений.
Эта терминология – не плохая. Существенным недостатком ее является только то, что она или совсем не указывает на момент цельности, который заключается в самом понятии структуры, или указывает на него косвенно (в случае понимания структуры как системы связи или пучка отношений). Но структура предмета есть прежде всего некоторого рода цельность. Однако это такого рода цельность, которая в то же самое время содержит в себе в яснейшей форме и все элементы, из которых она составляется.
Нужно различать «часть» и «элемент». Часть – это та вещь, которая хотя и входит в состав другой вещи, но мыслится совершенно отдельно от нее. Ведь никто не мешает мне стекло, входящее в дверцы шкафа, представить себе совершенно отдельно от самого шкафа и даже вовсе не думать о том, что тут имеется в виду именно только шкаф. Например, стекло, составляющее дверцу шкафа, может иметь самостоятельное художественное значение, может содержать в себе те или другие рисунки, может быть так или иначе окрашено или содержать те или другие чертежи. В этом случае, рассматривая данное стекло, я даже совсем забываю о том, что стекло относится к шкафу и к его составу. В таком случае стекло уже не будет для меня элементом понятия шкафа и не будет рассматриваться как элемент самого шкафа, а будет иметь совершенно самостоятельное значение, и, самое большее, я такое стекло назову частью шкафа, и никакого нового термина «элемент» мне совершенно не понадобится.
Другое дело, если я буду рассматривать шкаф в целом, куда войдет, конечно, и рассматривание составляющих его стекол. В этом случае стекло уже потеряет для меня самостоятельное значение, а будет рассматриваться в свете того целого, которое есть шкаф. Следовательно, часть вещи, хотя она и есть именно часть шкафа, однако, имеет для меня самостоятельное значение. Эта часть есть именно часть, а не элемент. Элемент же – это то, что, входя в целое, только и мыслится в связи с этим целым и делается конечным только в связи с целым.
Итак, структура есть прежде всего цельность, однако цельность раздельна внутри себя самой, так что, рассматривая все, что содержится в этой цельности, я никак не забываю о самой этой цельности. Цельность рассматривается мною в свете составляющих ее элементов, а элементы цельности рассматриваются мною в свете этой цельности. Это и есть единораздельная цельность, то есть структура.
Звук в этом смысле слова вовсе не может рассматриваться нами как часть чего-то. Ведь мы же говорим о звуках речи. Может ли каждый отдельный звук речи рассматриваться сам по себе? Если мы возьмем слово «дом», то можно ли сказать, что мы сначала помыслили звук «д» и тут же о нем забыли, потом стали отдельно рассматривать звук «о» в его самостоятельности и отдельности, то есть опять тут же его забыли при переходе к следующему звуку, а потом помыслили или представили себе звук «м» и опять, ради отделения его от соседних звуков, тут же о нем забыли? Можем ли мы в таком случае слово «дом» понимать именно как слово «дом»? Ведь ни звук «д» не есть «дом» и то же самое ни звук «о», ни звук «м». Как же это вдруг случилось чудо, что из трех нулей составилась какая-то определенная единица, которую мы назвали «дом»? Ясно, что при такой дискретности не может образоваться ни какое-нибудь слово, ни какое-нибудь предложение, ни какая-нибудь связь предложения, периода, строфы, главы рассказа и т.д. Следовательно, употребляя звук «д» в слове «дом», мы в то же самое время мыслим и «о» и «м»; а во время произношения звуков «о» или «м» мы мыслим одновременно и два других звука, входящих в слово «дом». Целое, таким образом, решительно мыслится как таковое в каждом из составляющих его элементов, а каждый элемент мыслится одновременно и вполне решительно со всем целым, в которое оно входит. Для диалектики такое положение дела вполне элементарно. Но как обойтись здесь без диалектики, я не знаю.
Совершенно ясно, что аксиому III (XIX) о том, что знак есть единораздельная цельность, мы можем прочитать и так: знак предмета есть структура предмета, если только знак действительно обозначает предмет, а не беспредметен. Впрочем, если даже представить себе беспредметный знак, то и здесь мы либо вообще ни о чем не говорим, либо говорим о знаке чего-то такого, чего мы не знаем, о знаке неопределенного, туманного или вовсе не существующего предмета, только данного в нашей произвольной и капризной фантазии. Ясно, что даже в этом случае аксиома III (XIX) остается правильной.
Труднее обстоит дело с термином «модель».
Вероятно, значение этого термина в настоящее время еще более запутано. Однажды автор настоящей работы попробовал сосчитать количество разных значений этого термина[76]. Он нашел их 34. Однако эта цифра, несомненно, слишком мала. Даже при перечислении этих 34 оттенков значения слова «модель» автору приходили в свое время в голову еще новые значения, которые казались ему в тот момент менее принципиальными. Но, насколько можно судить сейчас, всего через несколько лет после появления нашей книги, несомненно, фактическое число семантических оттенков данного термина должно быть весьма и весьма увеличено. Не будем заниматься здесь этим довольно пустым делом, перечислять все семантические оттенки слова, как они употребляются в литературе разного рода. Мы дадим то простейшее и яснейшее определение слова «модель», которое постоянно употребляется в речи и сидит в голове каждого из нас.
Когда говорится о модельном платье или модельной обуви, то не только наши модницы, но и всякий понимает под этим нечто лучшее, образцовое, наиболее красивое и приятное, то, чему должны подражать или портные, или сапожники. Модель – это, попросту говоря, образец, и притом образец лучший, наилучший или, скажем, идеальный образец. При этом условии модель противоположна копии. Модель есть образец для копии, а копия есть снимок с модели, подражание модели, использование ее в качестве чего-нибудь лучшего, более красивого или более удобного.
Спросим себя теперь: может ли знаковая теория языка обойтись без понятия модели? То, что она не может обойтись без понятия структуры, это было нам ясно потому, что знак нельзя представлять себе чем-то изолированным и дискретным. Уже то одно, что всякий знак есть знак чего-нибудь, обязательно накладывает на него определенного рода построение, единство и раздельность, определенного рода структуру. Но это же самое рассуждение относится и к модели. Модель тоже ведь есть модель чего-то или для чего-то.
Обратимся опять-таки к тому простейшему, что имеется в языке, именно к звукам. Ведь звуки речи необходимым образом связаны между собою. Эта связь лишает всякий звук его изолированности, его дискретности, его оторванности от речи в целом. Поэтому мы и говорили, что звук есть элемент речи, то есть элемент речевой структуры. Но ту же ли самую мысль мы должны проводить и в вопросе о том, как понимать модель? Ведь если известный комплекс звуков накладывает на каждый входящий сюда звук свою определенную печать целого, так что звук речи оказывается не частью речевого отрезка, но уже его элементом, то так же и комплекс звуков, который является цельностью для каждого входящего в него звука, тоже отражается на каждом отдельном звуке и тоже является в известном смысле его моделью. Речевой звук есть элемент речевой структуры, а речевая структура есть модель для каждого входящего в нее звука.
Однако фонетика и фонология – это уж слишком элементарные области, где понятия структуры и модели уже нашли для себя обязательное и весьма плодотворное применение. Однако чем сложнее речь, тем более интенсивно функционируют в ней структурные и модельные принципы. Если мы возьмем, например, достаточно обширный отрезок речи определенного содержания и определенной формы, то эти принципы структуры и модели могут получать совершенно неожиданное значение, далеко выходящее за рамки непосредственного содержания и формы в узком смысле слова. Если мы скажем, что физика твердого и неподвижного тела есть модель для геометрии Евклида, то есть возьмем модель из области, не входящей в непосредственное содержание фигур и тел геометрии Евклида, то всякому будет ясно, что понятие модели в данном случае стало весьма глубоким и неожиданным, а в то же самое время для науки самым простым и самым необходимым. И вообще, пользуясь своим языком и своей речью, мы непрестанно употребляем те или иные модели, часто даже сами не понимая, насколько эти модели далеки от обыденного понимания слова «модель», и мы здесь то и дело пользуемся такими структурами, сложность которых не только не приходит никому в голову, но в них затруднится даже научный работник, специально изучающий область структурных соотношений.
Итак, структура и модель являются теми необходимыми принципами, без которых невозможно конструктивное понимание знака. А знак, лишенный всякой конструкции, то есть не соотносящийся определенным образом ни с другими знаками, ни даже с самим собою, вовсе не есть знак, а только та мысленная или мнимоощутимая неопределенность, о которой ничего нельзя ни сказать, ни помыслить.
В заключение этого небольшого рассуждения о структуре и модели мы должны сказать, что многие считают эти понятия и соответствующие им термины чем-то вполне излишним и ненужным. Говорят так: если имеется такой общепонятный термин, как «форма», то для чего же еще придумывать такие термины, как «структура» или «модель»? На это необходимо ответить, что слово «форма» еще менее понятно, еще более запутанно, еще больше имеет всякого рода семантических оттенков, чем термины «модель» и «структура», и что поэтому указание на якобы понятность слова «форма» не может являться здесь никаким серьезным аргументом. Во-вторых же, эти два термина хороши именно тем, что они подчеркивают в языке тот более абстрактный элемент, который как раз весьма мало охватывается словом «форма». Всякий знак, и прежде всего языковой знак, содержит в себе множество всякого рода тончайших логических моментов, для которых термин «форма» является термином слишком грубым и слишком мало говорящим. Этот более тонкий момент изучаемой нами терминологии заключается в том, что термины эти подчеркивают отстранение не просто только содержания, противоположного форме, но они выдвигают на первый план, мы бы сказали, бессубстратность формы. Модель противоположна не содержанию, но только копии, которая, возможно, входит в область какого-нибудь содержания. И копия противоположна не форме, но именно модели, которая, возможно, даже и совсем не входит непосредственным образом в то или иное содержание или в ту или иную форму. Я могу начертить треугольник на стене, но я могу его начертить также и на земле, я могу в своем саду сделать грядку в виде треугольника. Среди музыкальных инструментов ударного типа тоже есть такой инструмент, который так и называется – «треугольник». Облака на небе в известную минуту тоже могут расположиться так, что для меня они окажутся самым настоящим треугольником. Стена, земля, садовые грядки и т.д. являются в данном случае только разным субстратом для одной и той же формы треугольника. Сказать так можно, но это будет у нас только обыденной и повседневной речью. На самом же деле здесь идет речь не о форме, которая имела бы значение сама по себе, но именно о модели, которая предполагает для себя свое осуществление на том или ином субстрате. Модель предполагает для себя тот или иной субстрат, который может воплотить на себя эту модель как некоторого рода копию. Но модель, предполагающая тот или иной субстрат, сама по себе вовсе еще не есть этот субстрат. Поэтому модель в языке и нужно мыслить как бессубстратную категорию. Даже и копия известной модели, возникшая на том или другом субстрате, вовсе еще не есть самый субстрат, а только та или иная его структура, та или иная его копия, которая, по сути дела, тоже еще не есть субстрат вообще, а только определенным образом оформленный субстрат.
Это делает принципы модели и структуры чем-то гораздо более абстрактным, нежели понятие формы и содержания, к тому же для точного логического мышления тоже не очень ясные. Но если мы уже решились на создание аксиоматики знаковой теории языка, то мы не должны бояться и никаких абстракций или логических тонкостей, поскольку всякая аксиома, как нечто максимально общее и максимально далекое от того, что подпадает под аксиому, всегда окажется в той или иной мере тонким логическим и вполне абстрактным суждением, предполагающим такие же тонкие логические категории. Это не должно пугать нас еще и потому, что и сам знак предмета, в сравнении с самим предметом, тоже есть нечто гораздо более абстрактное, чем сам предмет; а всякая абстракция всегда есть нечто более тонкое, чем те предметы, от которых она абстрагирована.
Отсюда вытекают две, тоже самоочевидные, аксиомы:
Аксиома структуры IV (XX). Всякий знак имеет свою собственную структуру, иначе он рассыпался бы в бесформенную и непознаваемую кучу неизвестно чего.
Аксиома модели V (XXI). Всякий знак является либо моделью для самого себя, либо для каких-нибудь других предметностей того же типа, иначе и сам знак, не содержащий в себе модели самого же себя, или все прочие единичные предметности, не зависящие ни от этой, ни от какой-нибудь другой модели, превратились бы тоже в бесформенную и непознаваемую кучу неизвестно чего.
До сих пор мы рассматривали понятие знака в его неподвижном, стабильном или, по крайней мере, устойчивом функционировании. Однако некоторый момент смысловой подвижности возник перед нашими глазами уже в анализе понятий структуры и модели. Ведь если каждый элемент структуры несет на себе всю ее целостность, то уже это одно значит, что от данного элемента структуры мы можем легко переходить и к другим элементам структуры и к самой структуре в целом. А ведь если структура и элемент структуры либо только тождественны, либо только различны, то это значит, что никакой структуры у нас не существует. Полное тождество всех элементов структуры с ее целым заставило бы слиться всю нашу структуру в одну неразличимую точку. А полное различие каждого элемента структуры с ней же самой заставило бы нас каждый такой элемент рассматривать только в его изолированной форме, то есть он перестал бы быть элементом структуры, и вся структура опять рассыпалась бы, но на этот раз уже без перехода только к одной и единственной точке, но и к целому ряду дискретных точек, не имеющих никакого отношения друг к другу, и, следовательно, тоже не образующих из себя ничего целого и, следовательно, никакой структуры. Это же рассуждение относится и к понятию модели. Или мы можем перейти от модели предмета к самому предмету, который в данном случае отразит на себе модель в виде ее определенной копии, и тогда наша модель для нашей копии действительно есть ее модель. Но если нет никакого смыслового перехода от модели к ее копии и обратно, тогда модель копии вовсе но есть ее модель и копия модели вовсе не есть ее копия. Следовательно, уже в понятии модели и копии мы коснулись той категории подвижности, без которой немыслим никакой язык, да и вообще немыслим никакой знак.
Язык есть обязательно некоторого рода смысловая подвижность и даже непрерывность. Только допотопный механицизм заставляет сейчас многих из нас говорить, что слово состоит из звуков, а словопроизводство или словосочетание состоит из отдельных морфем или отдельных слов, или что предложение тоже состоит из нескольких слов. На самом же деле если брать язык, начиная с минимального звучания и кончая огромными структурами этих разнообразных звучаний, то, во-первых, придется опираться на новый принцип, который нами еще не был затронут, – это принцип движения или подвижности; а, во-вторых, поскольку речь идет о смысловом знаке, то этот принцип звуковой подвижности приведет нас к самым неожиданным семантическим построениям, которые уже не будут иметь ничего общего ни с изначальными звуками, ни с их разнообразными комплексами.
Возьмите любой более или менее подробный словарь, и притом любого языка, и вы поразитесь тем множеством значений, которым обладает то или другое и притом самое маленькое словечко, если его брать не статически, а динамически, то есть в процессе живого языка и живой речи.
В процессе изучения языкового контекста поражает это разнообразие значений каждого отдельного слова. Это значение может принимать самые разнообразные формы, начиная от нуля до бесконечности. Иной раз слово или даже отдельная морфема имеет целый десяток или, может быть, несколько десятков значений. Другой же раз это значение настолько разнообразно, что мы начинаем затрудняться даже как-нибудь перечислить все наличные семантические оттенки данного слова. А в третий раз изучаемый нами звуковой комплекс вдруг исчезает куда-то совсем, мы перестаем понимать его значение, и значение это доходит до какого-то нуля.
Если мы возьмем такие слова, как «розоватый», «синеватый», «мрачноватый», то всякому ясно, что в такой форме эти слова указывают на пониженную выраженность того или иного качества. «Розоватый» значит не то чтобы вполне розовый, но не вполне розовый, а более близкий к белому, серому или еще какому-нибудь другому цвету. Спрашивается: чем же выражается в языке эта пониженная интенсивность значения? Если кто-нибудь скажет, что тут все дело заключается в суффиксе «ат», то это будет совершенно неверно. Когда мы произносим слово «продолговатый» или «виноватый», то ни о каком понижении интенсивности значения производящей основы в данном случае совершенно не идет речи. Это же самое относится к таким, например, словам, как «волосатый», «бородатый», «носатый», где «ат» вовсе не указывает ни на какое сниженное качество вещей, о которых говорят данные слова. А в слове «носатый» суффикс «ат» указывает, пожалуй, даже на более интенсивную семантику данного качества, а вовсе не на ее снижение. Но, может быть, эту сниженную семантическую значимость выражает суффикс «ов»? И это неправильно. Ведь не выражает же он этой пониженной семантики в таких словах, как «розовый», «лиловый», «бордовый» и т.д.
Остается только сказать, что указанная пониженная семантика зависит от звукового комплекса «оват», то есть от соединения двух суффиксов «ов» и «ат». Однако и подобного рода объяснение тоже никуда не годится, так как иначе «виноватый» обозначало бы собою «до некоторой степени виновный» или «очень мало виновный» и т.д. В таком случае чем же, в конце концов, выражается в слове «розоватый» эта свойственная ему низшая степень «розовости» или «неполная розовость»? Получается, таким образом, что указанная степень понижения семантики не выражается в данном слове совершенно никак, ни производящей основой этого слова, ни его суффиксами.
Ясно, что единственный способ объяснить указанную сниженную значимость слова «розовый» требует привлечения каких-нибудь других элементов, далеко выходящих за пределы слова «розовый». Но единственный способ этого объяснения заключается только в учете словесного контекста этого слова в известной группе аналогичных слов, в известном диалекте, где это слово употребляется в той или иной культурной обстановке, которая пользуется данным словом и, может быть, даже в более-менее широком, а может быть, даже широчайшем историко-культурном контексте. Таким образом, последним и окончательно решающим для употребления данного знака принципом является только контекст, а для языка – как языковой, так и внеязыковой контекст в широчайшем смысле этого слова. Можно ли в таком случае не считать аксиомой для знака тезис об его контекстовой значимости?
Аксиома контекста VI (XXII). Всякий знак получает свою полноценную значимость только в контексте других знаков, понимая под контекстом широчайший принцип[77].
Однако в связи с этой аксиомой контекста возникает множество других вопросов, касающихся определения того, что такое знак. Ведь сразу же оказывается очевидным, что никакой знак немыслим в абсолютной смысловой пустоте и что даже самое примитивное свое значение он только и получает в том или ином, но тоже смысловом окружении. Здесь можно было бы выдвинуть массу всякого рода очевиднейших аксиом, которые хотя, может быть, и не всегда формулируются, а то и совсем не формулируются, но уже, во всяком случае, бессознательно, предлагаются каждым языковедом, занятым теорией языка. Из всего этого множества проблем мы выбрали бы, пожалуй, только одну, да и то из-за одного термина, получившего большое распространение в языкознании и часто подвергающегося то малым, то большим исследованиям. Этот термин – «значение».
Мы уже достаточно изучили то, что такое знак и что такое означаемое. Мы хорошо знаем, что всякий знак нечто значит, равно как и другие понятия, связанные со словом «знак». Спрашивается теперь: что же такое значение? Ведь всякий скажет, что знак является только тогда знаком, когда он нечто значит, то есть имеет значение. Всякий скажет, далее, что и означаемое тоже нечто значит в связи с тем знаком, который на нем осуществился, то есть означаемое тоже имеет некоторого рода значение, в отличие от тех вещей, которые никак не обозначены и ничего для нас не означают. Наконец, то же самое нужно сказать и о самом акте обозначения, который ведь тоже является не чем иным, как носителем некоторого значения, связанного и с соответствующим знаком, и с соответствующим значением, и с соответствующим обозначаемым.
Знак нечто значит и имеет значение. Но и значение тоже как будто бы предполагает существование знака, при помощи которого оно возникает. С удивлением мы убеждаемся в том, что и обозначаемое тоже нечто значит и тоже имеет свое собственное значение. Что же такое значение, если его брать как самостоятельное целое? Ч.-К. Огден и И.-А. Ричардс[78] попробовали подсчитать все оттенки термина «значение». Этих оттенков они насчитали 23. Однако есть один смысл термина «значение», который в настоящее время для нас наиболее важен, поскольку мы заняты аксиоматикой знаковой теории языка.
Этот смысл термина «значение» заключается в том, что он выражает собою точку встречи знака и обозначаемого, ту смысловую арену, где они, встретившись, уже ничем не отличаются друг от друга. Возьмем какой-нибудь иностранный словарь. Он состоит из перечня слов данного языка с указанием тех значений, которыми обладает данное слово. Само собою ясно, что слово, рассматриваемое в нашем словаре, есть какой-то знак. Но чего именно знаком является данное слово, об этом как раз и говорят те значения данного слова, которые здесь перечислены. Чем же в таком случае отличается значение от знака? В первую очередь тем, что знак есть нечто более общее и более абстрактное, так что он гораздо меньше осмыслен, чем его конкретное значение. Знак осуществился на каком-то внезнаковом субстрате; и этот внезнаковый субстрат, получивший конкретное значение, оказался в смысловом отношении гораздо богаче самого знака. Но ведь этот внезнаковый субстрат есть не что иное, как контекст. Взяв данное слово вне всех его контекстов, мы, конечно, его чрезвычайно обедняем, если не прямо лишаем всякой значимости. Свой реальный смысл слово получает только в связи с теми или другими контекстами; а ведь этих контекстов существует, можно сказать, бесконечное количество. Греческое слово aretē или латинское virtus по образцу поздней античности и моралистов как досредневекового, так и средневекового типа эти слова переводятся как «добродетель». И действительно, в контексте моральной проповеди или морального суждения это греческое и это латинское слово получает тоже моральное значение, то есть тут идет речь именно о «добродетели». Но вот по-гречески мы встречаем, например, такое словосочетание, как «aretē лошадей». Можно ли здесь говорить «добродетели»? Конечно, нет. Здесь имеется в виду породистость лошади, ее физические качества, ее использование для тех или иных надобностей или ее годность в том или ином отношении. В таких греческих выражениях, как «aretē героя», в архаическом и классическом греческом языке тоже имеются в виду не столько моральные качества, сколько благородство происхождения, военные подвиги, сила воли, физическая сила или выносливость. Так, гомеровский Ахилл, который только и занимается пролитием крови своих врагов, трактуется как носитель именно этой aretē. И т.д. и т.д. Можно сказать, что оттенков значения этих слов столько же, сколько их контекстов. Латинское virtus, если иметь в виду слово vir, «муж», тоже вовсе не есть «добродетель», а, скорее, «доблесть» или «мужество». Все эти разнообразные и почти неперечислимые оттенки значения данных слов возможны только благодаря тому, что в живом языке эти слова берутся в связи с разнообразным контекстом речи или даже жизни вообще, культуры вообще. Отсюда само собой вытекают свои особые аксиомы значения. Их мы формулируем так.
Аксиома значения VII (XXIII). Значение знака есть знак, взятый в свете своего контекста.
Само собой разумеется, что в связи с этой контекстуальной значимостью варьируется значение также и означаемого и акта обозначения.
Тут, следовательно, главное внимание нужно обращать на контекст, который может быть и очень бедным и очень богатым, очень разнообразным, противоречивым и в количественном отношении даже бесконечным. Даже если мы возьмем знак в его полной изоляции от его контекста, то есть от всякого окружения, то и в этом случае знак, если мы все еще продолжаем его трактовать как знак, тоже будет иметь свое значение. Но тогда, ввиду исключения всякого контекста, необходимо будет сравнивать знак с ним же самим, то есть он сам явится для нас не только знаком, но и тем, что обозначено. Если мы выставим такой, не подлежащий никакому сомнению тезис, что «знак есть именно знак», то и в данном случае мы неопределенную и непонятную для нас природу знака сопоставили с ней же самой, то есть отождествили знак с ним же самим. И это вовсе не пустословие. Когда говорится: «Война есть война», то это неопределенное слово «война» хотят разъяснить при помощи указания на необходимость, например, сражений, необходимость всякого рода лишений и страданий для населения и т.д. и т.д. Во всяком случае, такого рода тезис вовсе не есть пустословие, а является только попыткой уяснить, что же такое в самом деле война. Поэтому и наша следующая аксиома тоже отнюдь не является в логическом отношении каким-нибудь пустословием, но тоже указывает на неопределенное, правда, в данном случае примитивное, но уж во всяком случае несомненное значение знака как такового.
Аксиома значения единичного знака VIII (XXIV). Всякий знак есть именно знак, а не что-нибудь другое, то есть имеет значение именно знака, а не чего-нибудь иного; и поскольку он в данном случае сравнивается с самим собою, он обязательно есть нечто, отличное от самого себя.
Фактически, конечно, всякий языковой знак указывает на нечто иное, чем он сам. Однако чтобы продумать этот вопрос до его логического конца, приходится сказать, что даже если нет ничего иного, кроме данного знака, и не имеется в виду какого-нибудь внешнего для него контекста, то даже и в таком случае наличие контекста оказывается несомненным, поскольку таковым контекстом окажется для себя самого сам же знак. Можно поэтому и вообще сказать, додумывая эту проблему до ее логического конца, что всякий знак, покамест он остается для нас знаком, обязательно имеет значение, если даже нет ничего другого, кроме него, с чем мы могли бы его сравнивать.
Между прочим, здесь возникает та проблема, которую обычно не считают проблемой, потому что употребляют слово «смысл» хотя и в правильном, но в обывательском и вполне некритическом виде. Все в языкознании, и литературоведении, и в эстетике употребляют слово «смысл», но никто не ставит перед собой проблему смысла, поскольку самое понятие смысла считается общепонятным и не требующим никакого анализа. В настоящем пункте нашего исследования мы должны и поставить проблему смысла и решить ее, поскольку предыдущее исследование предоставляет нам для этого все необходимые данные.
Пусть мы имеем какую-нибудь фигуру, например геометрический круг. И пусть мы при помощи карандаша отмечаем все те точки, которые находятся в пределах нашего круга. Количество этих точек бесконечно, так что фактически мы, собственно говоря, никогда и не сможем отметить все эти точки. Для этого понадобился бы не какой-нибудь промежуток времени, но все время целиком, без начала и без конца, то есть целая вечность. Однако теоретически вовсе не так трудно представить себе, что мы действительно прошли всю бесконечность точек, содержащихся внутри круга. Мы исчерпали весь круг, и больше идти некуда, поскольку круг у нас начерчен на какой-то плоскости, а никакого начала или конца этой плоскости не видно. Что нам остается дальше делать в поисках новых точек и в поисках нового предмета, на котором мы могли бы остановиться? Если мы действительно, двигаясь внутри круга, на самом деле просмотрели и прошли его целиком, а мысль наша не остается на месте и движется дальше, причем двигаться дальше некуда (у нас ведь при таком положении дела и нет ничего, кроме данного круга), то остается единственный выход – это зафиксировать весь пройденный нами круг, но уже как целое, как неделимое на отдельные точки, как нечто выходящее за пределы пройденного нами круга, хотя, как мы сказали, идти дальше в наших условиях вообще некуда. Остается только вернуться к самому этому кругу, внутри которого мы до сих пор двигались, и всей бесконечности точек, которые мы уже охватили, но к такому кругу, который дан уже как нечто целое и как нечто иное, совсем не похожее на отдельные точки, которые внутри него были рассыпаны в виде целой бесконечности.
Другими словами, мы в данном случае должны сказать: фигура, внутри которой мы двигались, есть круг или «круг есть именно круг, а не что-нибудь иное». Ясно, что покамест мы двигались внутри круга, мы еще не знали того, что движемся внутри именно круга. А когда мы охватили весь круг, то получили его уже как нечто целое, и притом отличное от того бесконечного фона, на котором он начерчен, или, рассуждая логически, мы должны сказать: мы теперь поняли круг как некоторого рода смысловую конструкцию. Круг получил для нас значение именно круга, а не чего-нибудь другого. Раньше, когда мы двигались внутри круга, этого вопроса у нас и не возникало, но когда мы охватили весь круг, то есть охватили всю бесконечность составляющих его точек, то круг стал для нас именно кругом и стал кругом впервые именно здесь.
Точнее же будет сказать, что именно здесь, после исчерпания всех бесконечных внутренних возможностей круга, мы узнали смысл самого круга, то есть, другими словами, в точнейшем логическом смысле слова мы должны сказать, что смысл данной вещи возникает только тогда, когда мы ее сравнили с ней же самой или когда мы эту вещь отождествили с ней же самой. И когда мы говорим: «Круг есть именно круг», то это не означает какой-нибудь пустой болтовни. Это означает, что круг как непонятную и только смутно данную фигуру мы поняли именно так, как она понимается в геометрии. Ведь когда во время войны говорят: «Война есть война», то это ведь тоже не является пустой болтовней. Это является вполне определенным указанием на то, что войну как нечто смутное, неопределенное и слишком общее мы начинаем понимать как нечто вполне определенное, как нечто обладающее определенными признаками, как нечто дающее одним людям какие-нибудь права, а другим людям какие-нибудь обязанности и вообще как несущее с собой определенного рода направленность жизни и личной, и общественной, и политической, и исторической. Все это стало возможно только потому, что мы некое А отождествили с ним же самим.
Правда, это же самое значит также и то, что некое А мы в то же самое время и отличили от него же самого. Но только в первом случае, когда это А было подлежащим, оно было неясно. А во втором случае, когда мы его взяли как некое целое, создающее определенного рода свои особенности и вытекающие из этого факты, оно стало именно сказуемым, и само это суждение «А есть А», возможное только совместно с суждением «А не есть А», и явилось для нас принципом осмысления этого А[79]. Смысл вещи есть, таким образом, сама же вещь, но только взятая в тождестве сама с собой, а поскольку отождествлять можно только то, что различно, то смысл вещи есть сама же вещь, но взятая в то же самое время и в различии с самой собой. Ясно, что смысл вещи, формулированный таким образом, впервые делает возможным также и сопоставление всякой данной вещи со всякой другой, то есть наделение ее специфическими (но, возможно, также и неспецифическими) свойствами и качествами.
Поэтому, когда мы в нашей последней аксиоме постулировали отождествление знака с ним же самим, а это возможно было сделать только при различении знака с ним же самим, это и значило, что всякий знак есть некоторого рода смысл, или смысловая конструкция, система не каких бы то ни было отношений, но именно смысловых (и, в частности, отражательных).
Аксиома значения вообще IX (XXV). Всякий знак в любом случае имеет значение, понимать ли под контекстом нечто внезнаковое или понимать ли под контекстом знака самый знак, взятый сам по себе.
Мы установили, что всякий знак что-нибудь значит и что-нибудь обозначает, самого ли себя или нечто другое. Каждый знак поэтому имеет одно или несколько или даже большее количество значений. В заключение этой главы нам хотелось бы указать на тот интересный случай, когда знак имеет бесконечное число значений. На первый взгляд такой «бесконечный знак» как будто бы является чем-то невозможным, нелепым или бессмысленным. Но не нужно останавливаться только на первом взгляде. Ведь не требует же доказательства тот факт, что контекстов для любого текста может существовать сколько угодно. Когда в наших словарях или грамматиках перечисляются значения того или другого слова или грамматического термина, то всегда можно придумать такой контекст, который ведет нас дальше и шире указанной группы значений, как бы она ни была велика. Поэтому разве может что-нибудь помешать нам мыслить знак как принцип бесконечного количества значений. Автор настоящего очерка занимался, например, семантикой такой грамматической категории, как падеж[80]. Нам пришлось прийти к выводу, что обычное перечисление значений того или другого падежа, которое мы находим в русских или иностранных грамматиках, несравнимо с тем фактическим разнообразием этой падежной семантики, которое мы фактически находим в естественных языках. Перечислить все значения даже какого-нибудь одного падежа нет никакой возможности, как бы далеко мы ни шли по пути этого перечисления. Мы могли прийти только к одному выводу, а именно, что значений, например, родительного падежа данного слова столько же, сколько всех тех контекстов, в которых данное слово употребляется, то есть практически это бесконечность. Вполне понятно, что составители словарей и грамматик, а также строго научные исследователи падежной категории волей-неволей должны ограничиваться констатацией только определенного количества как значений данного падежа, так и падежей вообще. Однако достаточно наметить хотя бы основные вехи семантики данного падежа, чтобы тут же констатировать возможность возникновения еще новых и новых семантических оттенков между установленными основными вехами. Поэтому нет ничего странного или нелепого в нашем утверждении, что всякий падеж имеет бесконечное количество значений и что даже само количество падежей в окончательной форме неперечислимо.
Становление и текучесть внутри семантики отдельного падежа, а также между падежами вообще настолько неперечислимы и для терминологии неуловимы (зато они весьма отчетливо уловимы для непосредственного «чувства языка»), что мы будем правы воспользоваться для этой непрерывной семантической текучести каким-нибудь специальным термином. Нам представляется подходящим для этого термин «символ». Опять-таки здесь необходимо отвлечься от разнообразного значения этого термина, которое в истории науки настолько велико, что даже едва ли перечислимо. В таких случаях приходится каждому автору использовать свой собственный лингвистический вкус и свое собственное «чувство языка» и терминологии. Ведь иначе нельзя будет употреблять даже и такие термины, как «смысл», «значение», «контекст» и даже самый термин «знак». Мы исходим здесь только из того общепонятного факта, что количество значений любого языкового знака невозможно перечислить ни в каком виде и что эту неперечислимость, вполне фактическую и вполне необходимую, нужно как-нибудь обозначить; если наш термин «символ» не подходит, мы не станем возражать против другого, более подходящего термина. В настоящем же пункте нашего исследования по разным причинам, рассуждения о которых завели бы нас далеко в сторону, мы считаем единственным исходом – употребление этого термина «символ», откуда возникает и соответствующая аксиома.
Аксиома символа X (XXVI). Всякий знак может иметь бесконечное количество значений, то есть быть символом. Некоторого рода пояснение этой аксиомы с приведением литературных примеров будет дано ниже.
В заключение мы должны сказать, что указанными аксиомами общей и специальной информации исследование аксиоматики знаковой теории языка отнюдь не исчерпывается. Мы начинали с указания на существование самого факта знака. Мы специально изучили смысл этого факта, заключающийся в отражении той или иной действительности. Мы указали на соотношение в знаке, существующее между фактом и носителем знака и самим знаком. Наконец, мы перешли к вопросу о соотношении знака с окружающим его знаковым или внезнаковым фоном. Этим самым мы не столько исчерпали учение о знаковой природе языка, сколько подвели под него необходимый логический фундамент, да и то ограниченный самыми общими категориями. Остается изучение еще огромной и для нас как раз самой важной области знаковой теории, а именно области чисто функциональной, а не просто структурной, куда, между прочим, относится и вопрос о специфике языкового знака, о стихийности возникновения и развития языка, об его коммуникативной функции и, в частности, о функции конструктивно-технической, то есть о той функции языкового знака, когда он, сначала обозначивший действительность только в пассивном виде, переходит в активное наступление и начинает переделывать самую действительность. Однако все эти функциональные стороны языковой знаковости рассматриваются нами в другом исследовании.
Мы прошли долгий путь от знака к символу. Однако к понятию символа мы пока только еще подошли и не вскрыли его больше, чем было сказано у нас в первой главе о девяти необходимых категориях, без которых невозможно построить понятие символа. Поскольку термин «знак» в настоящее время является сильным конкурентом термина «символ», необходимо яснейшим образом представлять себе весь пройденный нами путь от знака к символу. Одним из главнейших выводов нашего предыдущего исследования является не только то, что символ есть разновидность знака, но также и то, что и знак в некотором отношении тоже является символом. Символ есть развернутый знак, но знак тоже является неразвернутым символом, его зародышем. Чтобы отношение между знаком и символом стало для нас окончательно ясным, мы должны сделать несколько дополнительных пояснений к тем двадцати шести аксиомам, которые мы признали необходимыми для раскрытия понятия знака.
Прежде всего мы должны выставить такое общее положение: поскольку символ есть не что иное, как развернутый знак, то естественно, что все указанные у нас выше аксиомы знака являются также и аксиомами символа. Однако в этих аксиомах знака, ввиду того, что знак есть символ еще только в зачаточной форме, необходимо здесь еще кое-что подчеркнуть, кое-что выдвинуть на первый план и кое-что дополнить, чтобы у нас в конце концов возник анализ именно символа, а не просто знака.
Некоторую сводку основных категорий, участвующих в понятии символа, мы сделали не только в конце первой главы, но и в обзоре негативных теорий знака (выше, стр. 70 – 86). Правда, эти категории не имели намеренно систематического значения, а были получены при обзоре негативных теорий знака, поскольку недостаточность или неверность той или иной теории знака только и можно было обнаружить путем приведения соответствующих положительных тезисов. Их невольная бессистемность, как мы надеемся, восполнена в дальнейшем нашей подробно развитой аксиоматикой знака. Остается, повторяем, только подчеркнуть и уточнить некоторые из моментов понятия знака или символа, полученные в результате как негативных теорий, так и нашей собственной позитивной теории знака и символа.
В первую очередь необходимо обратить внимание на понятие модели. Модели ведь имеются везде и во всем. То, что вода является самой собой, а именно водой, это ведь есть не что иное, как та или иная копия той основной модели, которая зафиксирована в химической формуле воды. И, собственно говоря, символ в первую очередь и является именно такого же рода простейшей копией такого же рода простейшей модели. Но для такого примитивного и элементарного понимания соотношения смысла вещи и самой вещи едва ли необходим термин «символ». В таких случаях не говорят о символах, а говорят или просто о «знаках», или о «признаках», или, как в химии, о химических формулах.
Термин «символ» получает свое значение в связи с той или другой значительностью символизируемой им предметности. Ведь в конце концов и каждого героя любого реалистического или даже натуралистического романа тоже можно назвать символом того, что им обозначается (его личный характер, его личная профессия, его поведение в семье или обществе, окружающая его общественность и политика, определенный для него момент исторического развития человеческого общества). Но в этих случаях не употребляется термин «символ», да и нет нужды его употреблять. Здесь ведь только зародышевое, зачаточное функционирование символа, в то время как под символом вещей, лиц и событий понимается нечто гораздо более значительное. Герои «Мертвых душ» Гоголя настолько ничтожны, что их вовсе не стоит называть символами. И если мы скажем, что Плюшкин – это тип скупца, то такого рода выражения будет вполне достаточно, и ни о каком символе говорить здесь не стоит. Но вот Гоголь назвал свое произведение не как-нибудь иначе, но «Мертвые души». Это уже сразу превращает изображенные им типы ничтожных людей именно в символы. Собакевич не просто человек, который любит поесть, не просто обжора, но именно символ мертвой души. А ведь можно было бы изобразить человека, любящего поесть, не как мертвую душу, а как вполне живую душу, но только с некоторыми снижающими ее особенностями; и это вовсе не было бы символом, а, самое большее, только типом или натуралистической копией. Но у Гоголя Собакевич – это символ мертвой души. Плюшкин – это символ мертвой души. Манилов или Коробочка – тоже символы мертвой души. И почему здесь нужно рассуждать именно так, об этом всякий мыслящий историк литературы расскажет нам очень подробно. Итак, всякий символ, как и всякий знак, есть модель определенной предметности.
Далее, необходимо подчеркнуть еще и тот момент, что всякая модель чего бы то ни было есть не просто прообраз или идеально нарисованный предмет. Необходимо подчеркнуть, что символ требует для себя не просто модели, но еще и порождающей модели. Нельзя думать так, что модель изображенного героя в искусстве существует сама по себе, а изображенный герой существует тоже сам по себе. Тут не может быть никакого дуализма, если мы действительно заговорили о символе. Модель художественного произведения должна быть такова, чтобы она как бы разливалась по всему художественному произведению, обнимала и обвивала его в виде некоего идейно-художественного, то есть смыслового, потока. Да еще при этом модель художественного произведения в произведениях достаточно высокой значимости должна неразличимо сливаться со всеми отдельными моментами этого произведения и с произведением, взятым в целом. И это доходит до того, что не только простолюдин, но даже и глубокий ценитель искусства при созерцании художественного произведения любуется им настолько восторженно, что для него оказывается не важным и не нужным даже само различение идейного смысла художественного произведения и его внешней, только чувственной формы. И чтобы проанализировать такое произведение, необходим уже ученый-специалист, потому что только он может отличить в художественном произведении его идею от его внешней формы и его внутренний смысл от тех фигур и красок, которые здесь употребил художник. Итак, и знак и символ одинаково возможны только при условии их моделирующего функционирования. Но моделирующая структура символа гораздо значительнее, заметнее, гораздо больше бросается в глаза и гораздо больше сливается с чувственными и материальными приемами и материалами художника. Поэтому хотя всякий знак обязательно есть порождающая модель (он говорит сам за себя; он требует от нас признания той вещи, которую он обозначает; он демонстрирует и манифестирует эту вещь для нас; и без обозначения вещи мы бы даже и не знали об ее существовании, не только что об ее свойствах), тем не менее в символе эта порождающая модель дается максимально интенсивно, она особенно глубоко заинтересовывает нас в отношении символизируемой предметности, она обладает особенно общим характером, она использует свою образность в подчеркнуто значительном смысле, она часто даже ее просто пропагандирует и острейшим образом за нее агитирует.
Другими словами, различие между знаком и символом определяется степенью значимости обозначаемого и символизируемого предмета. Несомненно, существует знак просто сам по себе, который только теоретически предполагает наличие соответствующего символа, но который практически имеет вполне однозначное, вполне одномерное и начальное значение, которое указывает только на факт существования чего бы то ни было другого, не входя ни в какую обрисовку этого другого и не вступая с ним ни в какие иные отношения, кроме самого акта обозначения. Однако несомненно и то, что знак может функционировать и более расширенно, более многопланово, неодномерно и неоднозначно. В этом всякий убедится, если возьмет в руки словарь любого языка и вычитает в нем разные значения данного слова, играющего здесь, очевидно, роль знака. Ведь таких значений данного слова-знака может быть очень много. Однако несомненно, наконец, и то, что таких единичных значений знак может иметь бесконечное количество, причем не то бесконечное количество, которое выводится из того, что под данное слово подпадает бесконечное количество предметов. Сущность дела заключается здесь в том, что символ не просто обозначает бесконечное количество индивидуальностей, но что он есть также и закон их возникновения. Тем самым мы приходим к проблеме сопоставления символа с другими художественными структурами, в которых везде тоже ведь идет речь об отношении общего и индивидуального.
Этим мы сейчас и займемся.