Джон Кри ошибся, сделав вывод, что ученый из Германии живет на Скофилд-стрит. В тот туманный вечер в начале сентября Карл Маркс просто навещал друга. Раз в неделю он бывал у Соломона Вейля и беседовал с ним на философские темы. Они познакомились в читальном зале Британского музея полтора года назад, когда оказались там рядом; Маркс увидел, что сосед изучает «Последовательное толкование Каббалы» Фреера, и мгновенно вспомнил, что сам читал эту книгу, будучи студентом Боннского университета. Они заговорили друг с другом сразу по-немецки, уловив, вероятно, какие-то черты внешности (Соломон Вейль родился в Гамбурге, причем, по случайному совпадению, в том же году и месяце, что и Маркс), и очень скоро увидели, что испытывают одинаковый интерес к теоретическим изысканиям и тонким ученым дискуссиям. Что верно то верно: в своих трудах, особенно ранних, Карл Маркс отвергал то, что называл выродившимся иудаизмом. В одной из своих первых работ («К еврейскому вопросу») он заключил, что «еврей стал невозможен» (ist der Jude unmoglich geworden). Однако, ведя свой род от многих поколений раввинов, Маркс глубоко впитал лексику и мыслительные традиции иудаизма. И вот под конец жизни внезапно брошенного взгляда на каббалистический комментарий оказалось достаточно, чтобы ввергнуть его в поток оживленнейшего разговора по-немецки с Соломоном Вейлем и породить в нем почти необъяснимое тяготение к этому мыслителю, изучающему одну из книг его юности. Большую часть жизни Маркс неустанно обличал религию во всех ее проявлениях, но теперь под огромным куполом читального зала он был странно взволнован и растроган. В тот вечер они вышли из музея рука об руку и уговорились встретиться на следующий день. Соломон Вейль, надо сказать, был несколько озадачен. Он слыхал о Марксе от других эмигрантов из Германии и был удивлен, обнаружив, что этот атеист и революционер столь эрудирован и столь обаятелен в общении. Возможно, он был даже чересчур учтив; но Соломон Вейль справедливо рассудил, что Маркс хочет смягчить впечатление от своих прежних яростных нападок на веру отцов.
Во время их второго разговора, произошедшего в ресторанчике близ Коптик-стрит, Соломон Вейль упомянул о том, что он собрал большую библиотеку каббалистической и эзотерической литературы; у него дома хранилось около четырехсот томов, и Маркс тут же попросил разрешения с ними ознакомиться. Вот как возникла традиция их еженедельных поздних трапез в Лаймхаусе, когда двое мужчин обменивались идеями и предположениями, словно они опять были молодыми учеными. Библиотека у Вейля была замечательная: многие из книг его собрания раньше принадлежали шевалье д'Эону, знаменитому французскому транссексуалу, жившему в Лондоне во второй половине восемнадцатого века. Шевалье особенно интересовали каббалистические предания, что было связано с его верой в исходный божественный гермафродитизм, в котором берут начало оба пола. Д'Эон завещал свою коллекцию художнику и масону Уильяму Косуэю, а тот, в свою очередь, оставил ее одному граверу, вместе с которым они совершали некоторые оккультные эксперименты. Гравер затем принял иудаизм и в благодарность за обретенную веру оставил библиотеку Соломону Вейлю. Так старые книги оказались на полках в его комнатах в доме номер семь по Скофилд-стрит наряду с приобретениями самого Вейля, как, например, «Второе предупреждение миру от Пророческого Духа» и «Знамения времени, или Глас к Вавилону, величайшему граду мира, и к евреям в особенности». Вейль также купил собрание материалов, связанных с жизнью и трудами Ричарда Бразерса, британского визионера и приверженца иудейской веры, полагавшего, что английская нация представляет собою одно из исчезнувших колен Израиля. Была в его библиотеке и одна не столь предсказуемая составная часть: страстно увлекаясь лондонскими простонародными театрами, он купил в типографии на Энделл-стрит, специализировавшейся на новейших песенках из мюзик-холлов, коллекцию нотных изданий на отдельных листах.
В тот туманный сентябрьский вечер он как раз проглядывал текст песни «Что меня изумляет», которая стала знаменитой в исполнении Бесси Бонхилл — актрисы, изображавшей на сцене мужчину, — и тут на лестнице послышались шаги Карла Маркса. Они крепко, на английский манер, пожали друг другу руки, после чего Маркс извинился за опоздание; впрочем, в такой вечер немудрено… В разговоре они употребляли удобную обоим смесь немецкого и английского, временами нюансировки ради вставляя латинские и еврейские слова; поэтому в настоящем изложении некоторые трудноуловимые тонкости их беседы неизбежно будут утеряны. Их трапеза была незамысловата: холодное мясо, сыр, хлеб и пиво в бутылках, — и за едой Маркс говорил о том, что у него не клеится недавно начатая работа над длинной эпической поэмой о Лаймхаусе. Не он ли в юные годы сочинял исключительно стихи? Студентом он даже написал первый акт стихотворной драмы.
— Как она называлась?
— «Уланем».
— Вы сочиняли по-немецки?
— Естественно.
— Но имя не немецкое. Оно созвучно словам Элохим и Хуле, которые обозначают различные состояния падшего мира.
— В ту пору это мне не приходило в голову. Но не кажется ли вам, что начни только искать скрытые соответствия и знаки…
— Вот именно. Ведь они повсюду. Даже тут, в Лаймхаусе, можно узреть свидетельства незримого мира.
— Простите великодушно, но меня все же больше занимает зримое и материальное. — Маркс подошел к окну и вгляделся в желтый туман. — Я знаю, что для вас это все клиппот, но ведь именно в этих твердых, сухих скорлупах материи мы принуждены обитать. — Он увидел спешащую по Скофилд-стрит женщину, и что-то в ее нервной торопливости встревожило его. — Даже вы, — сказал он, — даже вы привязаны к низшему миру. Ведь у вас есть кошка.
Соломон Вейль ответил смехом на внезапный метафизический перескок своего друга.
— Она живет в другом времени, не в моем.
— Так у нее что, душа имеется?
— Конечно. А когда живешь, как я, главным образом в прошлом и будущем, неплохо иметь рядом существо, всецело погруженное в настоящее. Это взбадривает. Ну иди же ко мне, Джессика. — Кошка, дотоле лежавшая клубком среди разбросанных книг и бумаг, лениво поднялась и подошла к Вейлю. — К тому же это производит впечатление на соседей. Они думают, что я маг.
— В определенном смысле они правы. — Маркс вновь подошел к камину и сел рядом с Вейлем. — Впрочем, как учит нас Бёме, противоположность есть источник всякой дружбы. Но скажите мне, что вы сегодня читали?
— Сказать, так вы не поверите.
— Наверно, какой-нибудь таинственный свиток, много лет пролежавший под спудом?
— Нет. Я читал тексты песен из мюзик-холлов. Иногда я слышу, как их распевают на улицах, и они напоминают мне древние песни наших предков. Знаете эту: «Моя тень — мой единственный друг»? Или: «Эти тряпки когда-то были новым нарядом»? Иные — просто прелесть. Песни обездоленных. Песни тоски.
— Охотно верю.
— Но они также полны необычайного веселья. Поглядите-ка.
На одном из листов была фотография Дэна Лино в роли «вдовы Туанкай, дамы старого закала». На нем был пышный темный курчавый парик и струящееся платье до щиколоток, а в руках, туго обтянутых перчатками, он держал огромное перо. Выражение лица было надменное и в то же время жалкое; высоко вздернутые брови, растянутый рот и большие темные глаза делали это лицо таким смешным и таким отчаянным, что Маркс, откладывая лист, нахмурился. Соломон Вейль вынул из стопки еще одну фотографию Лино с текстом и нотами песенки, озаглавленной: «Модная мисс — зонтик обвис», где он был наряжен Сестрицей Анной из «Синей Бороды».
— Он — то, что называют гвоздем программы, — объяснил Вейль, аккуратно кладя лист на место.
— Да. И этот гвоздь меня ранит. Тут Шехина.[9]
— Вы так думаете? Нет. Я не вижу тут женского начала. Скорее уж единство женского и мужского. Адам Кадмон, универсальный человек.[10]
— Я преклоняюсь перед вашей мудростью, Соломон: вы находите каббалистический смысл даже в номерах мюзик-холла. Тогда газовые светильники на галерке можно отождествить с сефирот.[11]
— Но задумайтесь: почему это им так по душе? Так свято для них, что верхний ярус они называют райком, а партер — преисподней. Я даже обнаружил, совершенно случайно, что многие из этих зальчиков и театриков раньше были церквами или часовнями. Если уж говорить о скрытых связях — а вы ведь первый начали.
Так вели свою позднюю беседу Карл Маркс и Соломон Вейль, и пока Джейн Квиг убивали и уродовали, двое ученых обсуждали то, что Вейль называл материальной оболочкой мира.
— Она принимает ту форму, какую нам заблагорассудится ей придать. В этом отношении она похожа на голема. Слыхали вы про такое?
— Смутно что-то помнится, но я так давно слышал эту легенду…
Соломон Вейль уже стоял у книжного шкафа и снимал с полки «Познание священного» Хартлиба.
— Наши предки представляли себе голема неким гомункулусом, материальным существом, сотворенным посредством магии, куском красной глины, обретшим жизнь в лаборатории чудотворца. Это страшное создание, и, согласно древней легенде, оно поддерживает свою жизнь пожирая дух или душу человека. — Он открыл страницу, где давалось описание этого существа и была приведена большая гравюра, изображавшая куклу, или марионетку, с дырками вместо глаз и рта. Он дал книгу Марксу и сел на свое место. — Само собой, мы не должны верить в големов буквально. Разумеется, нет. Поэтому я трактую их аллегорически и считаю голема символом клиппот, этой скорлупы пришедшей в упадок материи. Таким образом, что мы делаем? Мы даем ему жизнь по нашему образу и подобию. Мы его формируем, вдувая в него наш собственный дух. И точно так же, согласитесь, нужно понимать весь зримый мир — как голема гигантского размера. Вы знаете Герберта, гардеробщика в библиотеке?
— Знаю, конечно.
— Герберт не отличается богатым воображением. В этом, надеюсь, вы со мной согласны?
— Оно у него разыгрывается лишь в предвкушении чаевых.
— Воистину он понимает только пальто и зонтики. Но вчера наш с вами друг рассказал мне любопытную историю. Как-то во второй половине дня они с женой гуляли по Саутуарк-хай-стрит — совершали моцион, так он выразился, — и дошли до того места, где чуть поодаль от дороги стоит старая богадельня. Случайно Герберт и его жена бросают взгляд в ту сторону, и оба видят — в течение какого-то мига, конечно, — согбенную фигуру в плаще с капюшоном. Показалась и пропала.
— И как вы объясните рассказ Герберта?
— Фигура действительно там была. Это не плод их воображения. Они не смогли бы вообразить существо, столь подходящее к средневековому строению.
— Итак, вы, Соломон Вейль, утверждаете, что это был призрак?
— Отнюдь нет. Мы с вами верим в призраков не больше, чем в големов. Все куда интереснее.
— Теперь, как завзятый талмудист, вы подбрасываете парадокс.
— Мир как таковой принял на миг эту форму, повинуясь человеческим ожиданиям. Он создал эту фигуру точно так же, как создает для нас звезды, деревья, камни. Он знает, в чем мы нуждаемся, чего ждем, о чем мечтаем, и творит это для нас. Вы меня понимаете?
— Нет. Не понимаю. — Пока они говорили, туман начал рассеиваться, и Маркс встал со своего кресла у камина. — Как поздно уже, — сказал он, вновь подходя к окну. — Даже туман, похоже, решил улечься.
Они обменялись рукопожатиями и попрощались друг с другом по-немецки — в последний раз на этом свете. Застегивая пальто, Маркс вышел на улицу и стал озираться в тщетных поисках кеба; мимо прошли два-три обитателя ближних домов, которые потом вспомнили низкорослого джентльмена иностранного вида с пышной нестриженой бородой.