В то утро, когда с Карлом Марксом вели беседу полицейские детективы, Джордж Гиссинг сидел на своем привычном месте под куполом читального зала Британского музея. Два длинных стола в этом зале были зарезервированы для дам, и Гиссинг неизменно старался расположиться оттуда подальше. Не то чтобы он в каком-либо смысле был женоненавистником — отнюдь нет, — просто по молодости лет он ошибочно полагал, что поиск истины есть занятие аскетическое и монашеское, в котором тело человека просвечивается духом и всецело ему подчиняется. Да и сами его посещения читального зала отчасти объяснялись желанием на время избавиться от того, что вслед за Ницше, которого он недавно читал, он называл «присутствием женской воли». С его стороны это не было абстрактным умствованием, он действительно считал, что вся его жизнь разрушена присутствием одной вполне определенной женщины.
Это произошло с ним в восемнадцатилетнем возрасте; будучи прилежным и многообещающим студентом колледжа Оуэнса в Манчестере и готовясь к вступительным экзаменам в Лондонский университет, он повстречал Нелл Гаррисон. В свои семнадцать лет она уже была алкоголичкой и добывала деньги на спиртное занимаясь проституцией. После случайного знакомства в манчестерской пивной Гиссинг страстно в нее влюбился; он был идеалист и уверовал в то, что может в лучших театральных традициях «спасти» Нелл. Литература в то время значила для него все, и в образ любимой он вложил все свои устремления, замешанные на чувствительной прозе и драматургии. Возможно также, что ее имя вызвало в его памяти скитания бедной маленькой Нелл из читанной им в детстве диккенсовской «Лавки древностей», хотя более вероятно, что именно алкоголизм и проституция вызвали столь бурный отклик в душе юного романтика, жившего литературой: его заворожило существо, извергнутое из современного общества и словно сошедшее со страниц Эмиля Золя. Поэтому он был не прав, обвиняя в своих невзгодах ее одну, — отчасти они стали результатом его собственных ложных побуждений.
Трагедия его жизни случилась вскоре после их встречи. Он взялся кормить и одевать ее на свою скромную стипендию и даже купил ей швейную машинку (тогда сравнительно новое изобретение), чтобы она могла зарабатывать шитьем. Но она пропивала все шиллинги, какие он наскребал, и постоянно требовала еще, поэтому он начал красть у своих однокашников по колледжу Оуэнса. Весной 1876 года он был изобличен администрацией колледжа, арестован и приговорен к месяцу принудительных работ в манчестерской тюрьме. Он был, возможно, самым одаренным и образованным студентом своего поколения, и вот все надежды на академическую и общественную карьеру рухнули в одночасье. После освобождения он отправился в Америку, но не нашел там заработка. И он вернулся в Англию — или, лучше сказать, к Нелл. Он не мог от нее избавиться — верней, не хотел избавляться, — и вдвоем они приехали в Лондон; они скитались по дешевым доходным домам, складывая пожитки всякий раз, когда род занятий Нелл становился известен. И все же он не бросал ее. Это выглядит как мелодрама с лондонской сцены, как пьеса, разыгрываемая на подмостках какого-нибудь «театра чувств» вроде «Космотеки» на Белл-стрит; но это подлинная история — самая подлинная из всех, какие Джорджу Гиссингу удалось создать в своей жизни. Он был рьяным филологом, не по годам зрелым знатоком языков и классики и, повернись судьба иначе, уже был бы принят в один из старинных университетов или читал бы лекции в новом Университетском колледже в Лондоне; а он вместо этого связался с вульгарной пьяницей и бесстыдной проституткой, похоронившей все надежды на карьеру, какие он мог питать. Вот в каком свете видел Гиссинг всю свою жизнь — и тем не менее весной 1880 года он женился на Нелл. И теперь, сидя в тепле читального зала, он думал о том, что даже законный брак не заставил ее отказаться от прежнего образа жизни.
Он, однако, не поставил еще крест на литературе; для заработка он давал уроки, но помимо этого он предполагал сочинять эссе и обзоры для лондонских периодических изданий. Эссе «Романтизм и преступление», к примеру, по мнению редактора «Пэлл-Мэлл ревью», имело очень большой успех, а теперь Гиссинг уже заканчивал черновой вариант статьи о Чарльзе Бэббидже. Кроме того, употребив кое-какие сбережения, он сумел весной этого года (всего через несколько дней после женитьбы на Нелл) опубликовать свой первый роман; он назывался «Рабочие на заре» и начинался фразой, которая позже странным образом отозвалась в жизни автора: «Пройдитесь со мною вместе, читатель, по Уайт-кросс-стрит». К осени, однако, несмотря на сдержанные похвалы в «Академи» и «Манчестер экзаминер», было продано всего сорок девять экземпляров, и он понял, что в ближайшем будущем ему следует рассчитывать лишь на журналистику, сулящую более верный доход. Так что ради статьи он углубился в изучение примечательных изобретений Чарльза Бэббиджа.
Но Гиссинг не был математиком, и в тот момент он пробовал осмыслить идеи Бэббиджа о представлении чисел в контексте «исчисления счастья» Иеремии Бентама. Сопоставление может показаться натянутым и даже странным, но следует помнить, что интеллектуалы того времени сводили воедино естественные науки, философию и социальные теории с большей готовностью, чем это делается сейчас. Гиссинг как раз пытался соотнести концепцию «наибольшего добра» с последними исследованиями в области социальной статистики, делая особый упор на тех устрашающих числах, какие выдавала так называемая аналитическая машина Чарльза Бэббиджа. Во многих отношениях она предвосхитила современный компьютер: это было устройство, преобразующее числа и распределяющее их по сети механически связанных узлов. Главным мотивом для объединения трудов Бентама и Бэббиджа, какой Гиссинг мог извлечь из литературы по данному вопросу, было стремление вычислить размер нужды или несчастья в любом заданном районе и предсказать их возможное распространение. «Иметь точную информацию о положении людей, — писал один последователь Бентама в брошюре, озаглавленной „Ликвидация бедности в Лондоне и его окрестностях“, — значит создать условия для его улучшения. Для того чтобы понять, мы должны знать, а статистические данные суть самые надежные из всех данных, имеющихся в нашем распоряжении».
Разумеется, Гиссинг не понаслышке был знаком с бедностью и упадком морали; он жил среди всего этого с той поры, как приехал в Лондон с Нелл. Ему было лишь двадцать три года, но он уже написал: «Я уверен, что мало кто изведал в жизни столько горечи». Но при этом ему трудно было поверить, что если бы кто-то был «информирован» о его положении, оно хоть в каком-нибудь смысле стало бы легче; для него сделаться статистической единицей или объектом изучения означало пасть еще ниже. Он понимал, что здесь, несомненно, сказывается его ранимый характер и уже намечающаяся склонность к уходу в себя; но были у него и более общие возражения. Иметь статистическую информацию не означает еще ни знать, ни понимать; это некое межеумочное положение, в котором наблюдатель по-прежнему отстоит от действительности на такое расстояние, с которого ее и не разглядишь как следует. Быть информированным, и только, значит, если хотите, не иметь ни ценностей, ни принципов, располагая лишь сумеречным представлением об очертаниях и размерах явлений. Гиссинг легко мог представить себе мир будущего, в котором все население будет разложено по полочкам согласно «исчислению счастья» Бентама или посредством вычислительных машин Бэббиджа — он даже обдумывал роман на эту тему, — но все это будет не более чем пассивная регистрация, бездушное освидетельствование жизни, нимало не затрагивающее подлинной ее сути. Вот где был корень трудностей, которые он испытывал при написании статьи.
Накануне он посетил мастерскую в Лаймхаусе, где была собрана последняя вычислительная машина Чарльза Бэббиджа. Еще в 1830-е годы ученый сумел сконструировать «разностную машину», которая могла вычислять не слишком сложные суммы, но вскоре им овладела идея создания гораздо более сложной аналитической машины, способной не только складывать, вычитать, умножать и делить, но и решать алгебраические уравнения; результаты вычислений предполагалось заносить на особые пластины-стереотипы. На эту-то машину и пришел посмотреть Гиссинг. Скорее писатель, нежели философ по складу дарования, он решил, что лучше всего сможет понять идеи Бэббиджа, воочию взглянув на его грандиозное творение. Мастерская, где, помимо помещения с вычислительной машиной, было еще два цеха, располагалась в дальнем конце улицы Лаймхаус-козуэй прямо за церковью Св. Анны. Говорили, что Бэббидж выбрал именно это место, потому что ему нравилась возведенная рядом с церковью большая белая пирамида, и один из друзей запомнил его замечание о том, что «число камней, необходимых для постройки треугольной пирамиды, может быть найдено путем простого сложения последовательных разностей, если разность третьего порядка постоянна». Друг этого утверждения не понял, и в любом случае истина лежит в более прозаической плоскости: имея опыт сотрудничества с мистером Тёрнером, искусным механиком, жившим на Коммершиал-роуд, Бэббидж впоследствии купил строение недалеко от его дома, чтобы работа над новой машиной шла скорее. Гиссинг отыскал мастерскую без труда и был встречен престарелым Тёрнером, чьей обязанностью ныне, согласно завещанию Бэббиджа, было содержать машину в исправности «до тех пор, пока общество не будет вполне готово к ее использованию». Гиссинг предъявил ему письмо от редактора «Пэлл-Мэлл ревью», удостоверяющее личность визитера и его намерение написать о трудах Чарльза Бэббиджа; подобная предусмотрительность не была излишней, потому что весь тот год ходили слухи о шпионах, засылаемых из Франции с целью сбора сведений о механическом разуме. Мистер Тёрнер читал письмо что-то необычно долго, словно это был документ невесть какой сложности, затем со старомодным поклоном вернул его Гиссингу.
— Угодно ли вам посмотреть машину прямо сейчас? — был первый вопрос, который Тёрнер ему задал.
— Посмотрю с удовольствием. Очень благодарен. — Речь Гиссинга всегда звучала несколько отрывисто и нервно, что, вероятно, отражало сумятицу, которую он ощущал внутри себя.
— Тогда прошу проследовать за мной.
Они миновали старый цех, где сейчас явно никаких работ не велось; там царил безукоризненный порядок, деревянные столы были выскоблены, инструменты вычищены до блеска — словом, это был самый настоящий музей, посвященный творению Бэббиджа и Тёрнера. Здесь они вместе трудились над колесиками и винтиками, составившими так называемую «мельницу» (mill) вычислительной машины. Сэмюэл Роджерс, знаменитый острослов, заявил, что устройство, видимо, получило это название в честь Джона Стюарта Милля;[17] но Бэббидж ответил ему, что он думал о мельницах Альбион-милс вдоль Вестминстер-бридж-роуд, на которые он заглядывался еще в детстве. Уже тогда вид этих мукомольных машин убедил его в благодетельности технического прогресса.
— Позвольте провести вас дальше, сэр. Смотрите под ноги, тут можно споткнуться.
Они вошли в большой зал, где громоздилась вычислительная машина Бэббиджа; свет, проникавший в расположенные под потолком псевдоготические окна, поблескивал на деталях механизмов. Вот она, мечта Чарльза Бэббиджа; компьютер, построенный более чем за сто лет до любого из его современных собратьев, мерцал, подобно галлюцинации, в сентябрьском свете 1880 года. Ученые и инженеры девятнадцатого столетия инстинктивно от него отшатнулись, не понимая даже, почему они так делают: эта машина явилась не ко времени и не могла еще обрести реального существования на земле.
Как же возник у ученого этот замысел? Один коллега, увидев Чарльза Бэббиджа в читальном зале Аналитического общества внимательно изучающим таблицы логарифмов, спросил его, какую проблему он пытается решить. «Я молю Бога о том, — был ответ, — чтобы все эти вычисления можно было выполнить силою пара». Это одна из самых замечательных фраз девятнадцатого века, и она косвенно перекликается с другим необычным высказыванием Бэббиджа. Он заявил в одном из сочинений, что «пульсации воздуха, раз приведенного в движение человеческим голосом, продолжаются бесконечно», и далее стал развивать свою мысль об этом непрекращающемся движении атомов. «С этой точки зрения, — писал он, — каким странным хаосом видится бескрайняя атмосфера, которой мы дышим! Каждый атом, равно чувствительный к добру и злу, хранит все движения, сообщенные ему философами и мудрецами, смешивая и комбинируя их на десятки тысяч ладов со всем, что звучит пустого и низкого. Воздух — это одна огромная библиотека, на чьих страницах навеки записано все, что когда-либо произнес мужчина и что когда-либо прошептала женщина». На Чарльза Диккенса, прочитавшего эти слова в «предуведомлении» Бэббиджа к изданию его «Девятого бриджуотерского трактата», взгляд, столь близкий его собственному, произвел глубокое впечатление. Он, несомненно, перекликается с диккенсовским образом Лондона, встающим со страниц «Холодного дома» и «Крошки Доррит»; однако наиболее ярко идеи Бэббиджа отразились в «Тайне Эдвина Друда» — неоконченном романе Диккенса, где постоянно звучит тема смерти и убийства и который начинается, что любопытно, в той самой части Лаймхауса, где находился теперь Джордж Гиссинг.
— Вот они, сэр, эти карты. — Мистер Тёрнер вынул из кармана несколько перфорированных цинковых пластин. — Некоторые — это карты переменных. Есть еще числовые и комбинаторные. Мистер Бэббидж использовал здесь принцип ткацкого станка.
Но Гиссинг смотрел на сам механизм. Он состоял из четырех отдельных секций, центральная из которых возвышалась на добрых пятнадцать футов; столь влекуще-враждебным показалось Гиссингу это сооружение из стержней, колес и пластин, что он вдруг захотел пасть на колени и вознести молитву этому странному новому божеству. Как такое могло воздвигнуться посреди суеты Лаймхауса?
— А сердце машины здесь, сэр. — Мистер Тёрнер подошел к самой большой секции и мягко дотронулся до длинной вертикальной оси с колесами и картами. — Мистер Бэббидж разработал механизм, позволяющий машине использовать предшествующие вычисления. Она запоминает их результаты и, следовательно, может предвосхищать движение чисел. Согласитесь, это красиво.
— Чрезвычайно остроумная идея. — Гиссинг весьма смутно понимал то, что слышал, и машина представлялась ему, как и другим современникам, неким диковинным чудищем; только что, готовя статью для «Вестминстер ревью», он прочитал очерк Суинберна об Уильямс Блейке, и ему пришла в голову параллель с «пророческими книгами» Блейка. Оба эти создания — аналитическая машина и безумные стихи Блейка — равно казались ему созданиями чудаков, одержимых, творивших то, что лишь они сами могли понять в полной мере.
— Мельница включает в себя десять различных устройств, среди которых цифровой счетный механизм, механизм воспроизведения и комбинаторный счетный механизм. Посредством этих зубчатых реек и зацепов, сэр, каретки машины сдвигаются вверх или вниз. Карты толкают рычажки, а они в свою очередь вращают вот эти колесики.
— Все это трудно постигнуть человеку вроде меня. Тут надо с головой погрузиться в тайны механики.
— Но если вы хотите писать…
Гиссинг предвидел упрек подобного рода.
— Вы правы, конечно. Но моя цель — осмыслить социальную философию мистера Бэббиджа, которая, я уверен, кроется за всеми этими расчетами. Верно ли, что он был филантропом, искавшим наибольшее добро в наибольшем из чисел?
— Он думал об этом постоянно. Он приходил сюда за два дня до смерти, сэр, понаблюдать за изготовлением новых цинковых карт. Мысли — только о деле, как всегда. Что бы ни было. Человек неиссякаемой энергии.
— Он умер восемь лет назад — или девять?
— В октябре тысяча восемьсот семьдесят первого года. Я двадцать лет был у него в мастерах, сэр, и видел, как ему мешали, как его клевали со всех сторон чиновники и профессора, которые его не понимали. Это был высокий ум, сэр, и, естественно, вызывал подозрение у низших. Он замышлял огромную аналитическую машину, чтобы помогала управляться с делами всего государства, но не вышло. Видите, я подхожу к тому, что вас интересует.
Гиссингу было ясно, что он имеет дело не с простым мастером; этот человек, безусловно, разделял идеи, воодушевлявшие его нанимателя.
— Тут у нас в Лаймхаусе много творится всего нехорошего, как вы, наверно, знаете. Пройдешь только по нашей улице — и уже насмотришься такого, чего в христианской стране человеку и видеть-то не полагается. Женщины себя выставляют на продажу прямо у стен церкви, тут напротив. — Тёрнер не мог, конечно, предполагать, что его собеседник женат на женщине такого сорта. — А теперь еще эти жуткие убийства.
— Растление, конечно, всюду существует. Но в таком месте, как это, нужда дает ему питательную почву.
— Вот к этому-то я и клоню, сэр. И мистер Бэббидж был такого же мнения: если только мы сможем высчитать область распространения и скорость роста нищеты, то сможем потом и принять меры, чтобы облегчить людям жизнь. Я много лет живу на Коммершиал-роуд, сэр, и уверен, что, имея данные и подходящую систему нотации, мы могли бы справиться со всеми бедами.
Нельзя сказать, что Тёрнер здесь передает слова своего вдохновителя буквально; тот писал, что «ошибки, которые проистекают из неверных рассуждений, игнорирующих истинные данные, гораздо более многочисленны и стойки, чем те, что случаются из-за недостатка фактов». Бэббидж далее говорит о достоинствах «механической нотации», которую можно использовать для создания таблиц, содержащих «атомный вес веществ, их плотность, модуль упругости, удельную теплоемкость, электрическую проводимость, температуру плавления, удельный вес различных газов и твердых тел, прочность различных материалов, скорость полета птиц и бега животных…». Таков был в его глазах образ мира, в котором все явления подлежали кодированию и табуляции; образ этот, как некий голем, магически воздвигся здесь, в Лаймхаусе, среди недугов и невзгод.
Гиссинг пытливо вглядывался в грандиозную машину: способно ли это громадное и хитроумное устройство стать подлинным проводником прогресса и усовершенствования? Нет, поверить в это было трудно. Иначе разве он чувствовал бы себя здесь таким подавленным, таким скованным? Он устал и был голоден (кроме куска хлеба с маслом, он с утра ничего не ел), но в ослабленность его внезапно вторглось иное, резкое и тревожное чувство. На миг ему почудилось, что перед ним не машина, а металлический демон, вызванный к жизни угрюмыми людскими вожделениями. Но вот тревога прошла, и он попытался взглянуть на вещи более трезво. Он не больше верил в прогресс, чем в науку, и не мог вообразить такого мира, в котором либо то, либо другое стало бы безусловной силой. Всю жизнь он был бедным человеком, сейчас они с Нелл ютились в мансарде поблизости от Тотнем-корт-роуд, но ни в малейшей степени он не разделял веру в то, что городская бедность каким-то чудом может быть уничтожена или хотя бы уменьшена. Он достаточно хорошо знал Лондон, чтобы чувствовать, что помочь тут ничем нельзя. Он считал себя, как тогда говорили, «индивидуалистом», понимающим истинную суть мирового порядка. Вопреки ассоциациям, рождаемым заглавием его первого романа «Рабочие на заре», на деле Гиссинг не был ни радикалом, ни филантропом; он не испытывал подлинной жалости к страдающим беднякам — верней, испытывал ее только в форме жалости к себе — и позднее написал: «Меня всегда бесконечно восхищала способность людей подчиняться условиям жизни». Он написал также, что «страдания и горести — величайшие Метафизические Врачеватели». Здесь можно увидеть попытку оправдать и пережить собственную неудачу на академическом поприще, но в любом случае такого человека трудно было убедить в эффективности аналитической машины. Почему же тогда, глядя, как она тускло блестит в осеннем свете восточного Лондона, он ощутил такой страх? Он почувствовал, что увиденного ему довольно. Поблагодарив мистера Тёрнера, он вышел на Лаймхаус-козуэй.
На улице мужчина и женщина колошматили друг друга, и, проходя мимо, он уловил недвусмысленный запах пьяниц — запах, хорошо ему знакомый. Потом над его головой распахнулось окно и раздался женский крик: «В последний раз чтоб такое, а то убирайся отсюдова!» Таковы были привычные Гиссингу «условия жизни», но ему следовало понять, что ровно те же самые «условия» породили гигантскую машину, которую он только что осматривал. Существовала глубинная связь между стоящим в мастерской огромным компьютером и самой атмосферой Лаймхауса. Он мог бы обратить внимание, к примеру, на белую пирамиду рядом с церковью Св. Анны, произведшую впечатление на самого Чарльза Бэббиджа. Путешествие в мир лондонских тайн могло бы тогда начаться с этой пирамиды и аналитической машины; и то, и другое имело прямое отношение к людскому горю и к стремлению очиститься и спастись. Воистину могла бы получиться история возникновения современного компьютера — часть повествования, куда более необычного и мощного, чем «Рабочие на заре».
В романах, которые Гиссинг написал впоследствии, нередки удивительные совпадения и случайные встречи; когда его об этом спрашивали, он обычно отвечал, что «так оно и бывает» или что «так устроена жизнь». В этом, возможно, он прав, но сыграл свою роль здесь и личный опыт: вот, к примеру, теперь, идя по Лаймхаус-козуэй в направлении Скофилд-стрит, он вдруг увидел, как впереди перебежала дорогу его жена. Он не видел ее уже три дня, но ему было не привыкать к ее внезапным отлучкам. Не дав себе времени подумать, что ее могло сюда привести, он громко закричал: «Нелл!» Женщина повернула голову, затем скрылась в переулке. Он последовал за ней как мог быстро, но, когда он дошел до переулка, она уже скрылась в лабиринте ветхих строений, нависавших там с обеих сторон. Он не мог просто уйти, оставив ее здесь; уразумев, что она пытается заработать на выпивку прежним способом в отдаленной от их жилья части города, он, не выбирая, открыл ближайшую дверь и вошел в дом. Стал всматриваться в уходящую вверх узкую лестницу, потом поднялся на несколько ступенек, оглянулся — и увидел в дверном проеме свою жену, кинувшуюся обратно на улицу. Выскочив следом, он увидел, что она убегает в северном направлении; погоня была долгой, но он не упускал ее из виду, пока она, миновав Фор-лейн, не очутилась на Уайткросс-стрит. Там она вошла в неказистый дом. Гиссинг притаился на другой стороне улицы в кофейной лавчонке. Пока он стоял и ждал, прошел уличный оркестр, вызвавший в окрестных тавернах и пивных такое оживление (там рады бывают чему угодно), что Гиссинг испугался, не шмыгнула ли Нелл под шумок в ближний двор или переулок. Он медленно пошел к дому, но вдруг, в приливе бешенства из-за поведения жены, принялся стучать в дверь изо всей силы. Ему немедленно открыла небольшого роста миловидная молодая особа, странным образом одетая в амазонку.
— Нечего так колошматить, — сказала она бесцветным лондонским голосом. — Чего вы хотите?
— Нелл здесь?
— Что еще за Нелл? Нелл Гвин?[18] Не знаю никакой Нелл.
— Среднего роста, волосы каштановые. И у нее брошка на платье, брошка в виде скорпиона. — Эту брошку он подарил ей на свадьбу всего несколько месяцев назад. — Она ее носит слева. — Он поднес руку к своей груди. — Вот здесь.
— Тут много бывает девушек — приходят, уходят. Но такой не припомню.
— Очень вас прошу. Это жена моя.
Все это время она смотрела через его плечо на толпу, которую собрал оркестр, игравший теперь у мясного ресторанчика; однако в какой-то миг, хотя она молчала, ему почудился в ее глазах проблеск сочувствия.
— Послушайте, если вы ее увидите или что-нибудь о ней узнаете, дайте мне, пожалуйста, знать.
Он вынул блокнот, в котором делал записи относительно аналитической машины Бэббиджа, написал на листочке свою фамилию и адрес, вырвал его и дал ей.
— Будьте уверены, я вам заплачу за любую помощь.
Она сложила бумажку и сунула ее в сборчатый карман амазонки.
— Что сумею, то сделаю. Но обещаться не могу.
Он оставил ее и пошел домой на Тотнем-корт-роуд, проникнутый унылым сознанием того, что на всю жизнь он теперь привязан к этим обшарпанным улицам, где вынужден сводить знакомство с промышляющими на них падшими женщинами. Что толку в литературе, в высоких устремлениях перед лицом подобных обстоятельств? Что пользы в аналитической машине со всеми ее таблицами и системами нотации? Одна лишь польза, пожалуй, — напомнить ему, что он такое есть: число, единица, один из восемнадцати процентов горожан, больных в данный момент времени, и один из тридцати шести процентов, зарабатывающих меньше пяти гиней в неделю. Не был он никаким литератором, по крайней мере в продолжение этого жуткого пешего пути домой (на омнибус он решил не тратиться), очертившего пределы его мира.
Но на деле Гиссинг достиг большего, чем он предполагал. Его эссе о Чарльзе Бэббидже, вскоре появившееся в «Пэлл-Мэлл ревью», породило немало размышлений и, в частности, плодотворно повлияло на Герберта Уэллса, прочитавшего его еще школьником. На эссе также обратил внимание Карл Маркс, написавший в последний год своей жизни три коротких абзаца о пользе, которую можно извлечь из аналитической машины для международного коммунистического движения. Эти мысли, сохранившиеся среди посмертных бумаг, были подхвачены спустя примерно сорок лет, когда коммунистическое правительство Советского Союза решило субсидировать разработку экспериментальной арифметической машины. В этом смысле можно сказать, что путешествие полуголодного писателя в Лаймхаус оказало воздействие на ход мировой истории; интересно также отметить, что записи Маркса по поводу изобретения Чарльза Бэббиджа обсуждались в 1934 году в Москве во время встречи Герберта Уэллса со Сталиным.
Впрочем, визит Гиссинга в Ист-Энд имел и более близкие последствия. Следующей жертвой Голема из Лаймхауса после Джейн Квиг и Соломона Вейля стала женщина, открывшая Гиссингу дверь дома на Уайткросс-стрит. Именно ее, зверски обезображенную, убийца оставил прислоненной к белой пирамиде подле церкви Св. Анны в Лаймхаусе. В полицейском рапорте о преступлении было отмечено, что, когда ее нашли, ее взгляд был устремлен на церковь; в те годы — видимо, под неосознанным влиянием старинных суеверий — положению глаз убитого человека придавали немалое значение. Даже позднее их фотографировали на случай, если поверье о том, что в них можно разглядеть лицо убийцы, вдруг подтвердится. В данном случае, однако, полицейский рапорт страдает неточностью. Элис Стэнтон смотрела не на церковь, а на здание позади нее — она смотрела на мастерскую, где ждала начала своей жизни аналитическая машина.
Часть разорванной амазонки все еще была на ней, отдельные клочья и детали костюма были разбросаны вперемешку с органами тела. Неизвестно было, почему она носила именно этот наряд — для того, видимо, чтобы возбуждать наиболее изощренных клиентов, — и до поры также было неясно, где она его раздобыла. Оказывается, в свое время он принадлежал Дэну Лино; в этом наряде артист изображал наездницу и в несуществующем дамском седле скакал на несуществующей лошади по кличке «Тед, коняга из упрямых». Погибшая женщина купила амазонку у торговца подержанным платьем, чей магазин на Рэтклиф-хайвей уже посетил однажды Джон Кри.