Глава 40

Работа над пьесой у моего мужа не шла. Он проводил столько бесплодных часов в своем кабинете, пуская дым из трубки и чашку за чашкой поглощая кофе (который ему готовила, разумеется, Эвлин), что я потеряла всякое терпение. Когда я напоминала ему о таких добродетелях, как настойчивость и упорство, он вздыхал, поднимался из кресла и подходил к окну, за которым виднелся парк. Мне даже кажется, что порой он испытывал ко мне тихую ненависть за то, что я взывала к его чувству долга.

— Я стараюсь изо всех сил! — крикнул он мне в один из вечеров той осени.

— Возьми себя в руки, Джон Кри.

— Я делаю, что могу. — Он понизил голос. — Но я потерял какую-то нить. Ничего общего с теми днями, когда мы сидели с тобой в зеленой комнате…

— Это время давно позади. Нечего и пытаться его вернуть. Прошлое — прошлое и есть.

— Но тогда, по крайней мере, у меня была связь с миром, и это меня поддерживало. Когда я ходил в мюзик-холлы и работал в «Эре»…

— Не слишком-то респектабельная работа.

— По крайней мере, я чувствовал принадлежность чему-то. Теперь это чувство ослабло.

— А принадлежность мне?

— Она, конечно, существует, Лиззи. Но я не сделаю пьесу из нашей с тобой жизни.

— Я знаю. В ней нет драматизма. Нет театральности.

Глядя на него и жалея его в его слабости, я внутри себя приняла решение. Я сама вместо него допишу «Перекресток беды». Я больше чем достаточно знаю о людях из мюзик-холлов, а что касается бедности и упадка — есть ли в стране еще хоть один автор, которому доводилось шить паруса в Ламбете? И разве я не секла Дядюшку в кровь, разве я не шныряла по улицам Лаймхауса в мужском костюме? Я немало всего насмотрелась. Так что я закончу пьесу, а потом сыграю в ней главную роль в одном из лучших лондонских театров. Я знала, до какого места довел работу мой муж, потому что тайком читала ее по ночам; я с нетерпением ждала, когда же наконец Кэтрин Горлинс лишится чувств от голода в своей мансарде близ «Ковент-Гардена». В последний момент ее обнаруживает там и спасает от гибели театральный агент, а затем он помещает ее в частный санаторий близ Виндзора. Но дальше Джон не мог продвинуться. И вот я отправилась на Боу-стрит в магазин Стивенсона, купила изрядное количество бумаги и карандашей и взялась за не оконченную им пьесу. Я, надо сказать, обладаю некоторым драматургическим даром, и к тому же, как женщина, я ощущала естественное сродство с Кэтрин Горлинс; сделав Эвлин моей зрительницей, я разыгрывала в гостиной целые сцены, прежде чем доверить их бумаге, и в этих импровизациях мне удались кое-какие счастливые находки. Мне уже было ясно, что Кэтрин Горлинс, несчастная сирота, должна восстановить здоровье и в конце концов одержать полную победу над своими недругами. Но пока что она не прошла еще весь путь страданий, и я добавила к версии мужа пару страшных эпизодов. В одной из сцен, к примеру, она в глубокой тоске пьет джин до помрачения рассудка; придя в себя на рассвете, она видит, что лежит в дверях какого-то дома поблизости от Лонг-эйкра, платье на ней порвано, на руках запекшаяся кровь. Как она пришла к этому состоянию — ей неведомо. Должна признаться, что эту мысль мне подала Эвлин Мортимер; уж не пережила ли она сама что-либо подобное, подумала я, но ничего не сказала. Так что я принялась импровизировать — принимала позы, декламировала, металась взад-вперед по гостиной, пока не добилась желаемого: «Неужели та, которая лежит здесь, — это я? Нет, меня здесь нет. Незнакомая женщина заняла мое место. (Поднимает ладони к небу.) Всемогущий Боже, что я могла натворить? О каких ужасах молчат эти окровавленные руки? Может быть, я убила невинное дитя и теперь позабыла об этом безумии? Может быть, я совершила преступление и потеряла о нем всякую память? (Пытается подняться, но падает вновь.) Если так, то я хуже диких зверей — им незнакома жалость, но они ведают хотя бы, что творят! У моей жизни есть темная сторона, скрытая от меня же самой. Лишенная света, я живу в пещере моего ужаса! (Теряет сознание.)» В неистовстве я сшибла по дороге стул и смахнула вазочку с бокового столика, но Эвлин быстро навела порядок. Сцена вышла зажигательная, а чуть позже — тоже волнующий момент — зрители должны были узнать, что кровь пролилась при спасении ребенка от пьяного отца.


За месяц я, к моему удовлетворению, закончила «Перекресток беды» триумфальным возвращением Кэтрин Горлинс на сцену; своим крупным, округлым почерком я переписала пьесу начисто и решила немедленно отправить ее с посыльным в лаймхаусский театр «Белл», владелицей которого была миссис Латимер. Она специализировалась на забористых мелодрамах, и в сопроводительном письме я написала, что «Перекресток беды» — вещь смелая и чрезвычайно современная. Я ждала предложения о постановке в следующей же почте, но прошла неделя, а ответа все не было, хоть в письме я и намекнула, что некоторые другие театры уже проявляют большой интерес. Наконец я надумала отправиться в «Белл» собственной персоной и наняла для этой цели карету; рассудив, что впечатление будет сильней, если она останется ждать меня на улице, я велела кучеру стоять прямо против подъезда, а сама решительно открыла знаменитые двери с витражами. Миссис Латимер — а для близких людей просто Герти — сидела за ширмой в своей маленькой конторе и считала выручку от вчерашнего вечернего спектакля. В первый миг она не узнала меня, одетую как респектабельная замужняя женщина, а потом откинула назад голову и расхохоталась. Она была то, что в среде комических артистов называется «женщина в соку», и жир колыхался у нее под подбородком весьма неаппетитным образом.

— Кого я вижу, — сказала она, — это же Лиззи с Болотной. Как поживаешь, девочка моя?

— Теперь, к вашему сведению, я миссис Кри.

— О, я рада принять это к сведению. Но так упирать на условности — это на тебя что-то не похоже, Лиззи. Когда я в последний раз тебя видела, ты была Старшим Братцем.

— Те времена уже позади, миссис Латимер, новый день на дворе. Я, собственно, пришла по поводу пьесы.

— Что-то не соображу, милая, о чем ты сейчас.

— «Перекресток беды». Автор — мой муж, мистер Кри, пьеса была вам отослана неделю назад. «Ничего, ах, ничего я в ответ не услыхала».

— «За прилавком девушка вздыхала»? Ты, я вижу, не забыла свои старые песенки, Лиззи. — Она ни капли не смутилась. — Погоди, дай вспомнить. Была, была вещь с таким названием или что-то похожее… — Она открыла дверцу стоящего в углу буфета, и я увидела, что он весь набит связками бумаг и папками. — Если пришла на той неделе, должна сверху лежать. Ну вот, что я тебе говорила? — Первой же рукописью, какую она вытащила, оказался мой «Перекресток беды», и она бегло пролистала пьесу, прежде чем протянуть мне. — Я давала ее Артуру, милая, и он ее отклонил. Сказал, что нет в ней настоящего крепкого сюжета. А сюжет нам позарез нужен, Лиззи, иначе они до конца не высидят. Помнишь, что получилось с «Фантомом из Саутуарка»?

— Но это же была полнейшая чушь. Все эти стоны и завывания.

— Зрители мне едва театр не разнесли, милая. Могу тебя уверить, что громче всех завывала я.

Я принялась рассказывать ей содержание «Перекрестка беды» и пошла даже на то, чтобы прочесть отдельные места, но она осталась непреклонна.

— Не пойдет и не пойдет, Лиззи, — сказала она. — Соус соусом, а мясо-то где? Понимаешь, милая, о чем я? Пожевать нечего.

Я готова была сжевать саму Герти, несмотря на весь ее жир.

— Это ваше последнее слово, миссис Латимер?

— Боюсь, что да. — Теперь, когда с деловой частью было покончено, она откинулась на спинку кресла и оглядела меня. — Так скажи мне все-таки, Лиззи, неужто ты взяла и совсем бросила сцену? Такая прекрасная была комическая артистка. Нам всем очень тебя не хватает.

Я не была настроена с ней откровенничать и собралась уходить.

— Итак, Герти Латимер, что мне передать моему мужу, который трудился над этой пьесой день и ночь?

— В другой раз повезет.

Я вышла из ее конторы, миновала ширму и собиралась уже сесть в карету, как вдруг в голову мне пришла чрезвычайно интересная и необычная мысль. Я вернулась, встала перед ней и положила «Перекресток беды» на стол.

— Во сколько мне обойдется аренда вашего театра? Всего на один вечер?

Она отвела от меня взгляд, и я видела, что она делает в уме молниеносный подсчет.

— Ты имеешь в виду что-то вроде бенефиса, милая?

— Да. Бенефис, можно сказать, в вашу пользу. Мне потребуется только сцена. Вы ничем не рискуете.

Но все-таки она колебалась.

— У меня есть, конечно, окошко между «Пустым гробом» и «Последним вздохом пьяницы»…

— Мне только один вечер и нужен.

— В это время года, Лиззи, плата будет недешевая.

— Тридцать фунтов.

— И все мокрые деньги?

— Идет.

Деньги я взяла из моих личных скромных сбережений, которые хранила в кошельке за зеркалом в своей комнате; я вернулась с условленной суммой через несколько часов, и мы тут же ударили по рукам. Условились о дате — до спектакля оставалось недели три, — и она согласилась предоставить мне весь нужный реквизит и декорации.

— У меня есть великолепный «Ковент-Гарден», — сказала она. — Помнишь «Уличных торговцев»? Там, правда, на этом фоне шел бурлеск, но тебе вполне сгодится для мрачной сцены. Где-то и фонарный столб должен быть — можешь к нему прислониться, милая. Поискать, может, отыщется даже мусорный фургон из «Оливера Твиста», хотя подозреваю, что Артур обменял его на ковер-самолет.

Я поблагодарила ее за фонарный столб, но, по правде говоря, все, что требуется, было у меня внутри.

Я уже знала свою роль наизусть, у Эвлин очень эффектно получалась моя злодейка сестра, и нам нужны были теперь только трое мужчин на эпизодические роли. Их найти было нетрудно: Эвлин знала одного безработного фокусника, из которого вышел отличный пьяница муж, а я пригласила разговорный дуэт: один стал репетировать театрального агента, другой — уличного фата. Все трое тихонько приходили ко мне домой, пока мой супруг попусту тратил время в Британском музее, — я не хотела, чтобы он знал о моих планах, пока я не откроюсь ему «в день события». Какой ему будет восхитительный сюрприз! Единственную трудность составляла публика. Разумеется, я хотела играть перед полным залом, но как этого добиться без афиш и газетных столбцов? Наконец Эвлин предложила выход: зазвать всех лаймхаусских зевак и праздношатающихся, вообще всех, кто в этот вечер будет свободен. Поначалу я колебалась — мне-то, конечно, хотелось выступать перед избранными ценителями, — но я видела достоинства ее плана. Публика будет не слишком изысканная, но во всяком случае благодарная. Мы обе достаточно хорошо знали эту часть города и утром перед спектаклем раздали самодельные билеты, сулившие бесплатное зрелище. Столько оказалось лоточников, уличных торговцев, грузчиков, которые не прочь были поразвлечься «за так», что мы обеспечили полный сбор меньше чем за час.

— Не забудь, — говорила я каждому, — сегодня в шесть. И не опаздывать, понял?

Я попросила мистера Кри вернуться в этот день из читального зала пораньше под тем предлогом, что нужно урезонить нахального водопроводчика; я ждала мужа в дверях с лицом, исполненным такой радости и любви, что он остановился на крыльце как вкопанный.

— Что случилось, Лиззи?

— Ровно ничего. Только то, что мы с тобой кой-куда сейчас отправимся.

— Куда?

— Погоди, скоро узнаешь. Наслаждайся пока что поездкой бок о бок со звездой театра.

За углом нас уже поджидал кеб, вознице заранее было сказано, куда ехать, и мы тронулись бодрой рысью.

— Лиззи. Дорогая моя. Прошу тебя, скажи мне все-таки, куда ты меня везешь?

— Ты должен сегодня называть меня Кэтрин. Кэтрин Горлинс. — Я горела таким нетерпением, что не могла больше от него таиться. — Сегодня вечером, Джон, я буду твоей героиней. Сейчас мы едем на Перекресток беды. — Он никак не мог уразуметь, о чем я толкую; хотел что-то сказать, но я приложила к его губам палец. — Ты всегда к этому стремился. Сегодня твоя пьеса обретет жизнь.

— Она написана только наполовину, Лиззи. Что ты хочешь сказать?

— Она готова. Закончена.

— С тех пор как я пришел домой, ты говоришь одними загадками. Как, скажи на милость, она может быть готова?

В другое время его тон, вероятно, рассердил бы меня, но в тот день ничто не могло выбить меня из колеи.

— Я закончила «Перекресток беды» вместо тебя, мой дорогой.

— Прости меня, я не понимаю.

— Я видела, как ты мучился с пьесой, Джон. Ты не мог ее дописать и считал себя из-за этого литературным неудачником. И вот я взялась за дело сама. Пьеса завершена.

Бледный как полотно, он откинулся на спинку сиденья; потом поднял ладони к лицу, стиснул кулаки. На миг мне показалось, что он хочет меня ударить, но он стал яростно тереть себе глаза.

— Как ты могла? — прошептал он наконец.

— Что могла, дорогой?

— Как ты могла все погубить?

— Погубить? Что погубить? Я просто-напросто закончила то, что ты начал.

— Ты погубила меня, Элизабет. Ты лишила меня последней надежды на свершение, на славу. Ты понимаешь, что это значит?

— Но, Джон, ведь ты сам отступился. Ты целыми днями сидел в читальном зале Британского музея.

— Ты в самом деле так мало обо мне знаешь? Ты действительно настолько плохо обо мне думаешь?

— Разговор становится нелепым.

— Неужели ты не поняла, что я не хотел пока что ее дописывать? Что я не был готов? Что я хотел сохранить ее как неизменный центр моей жизни?

— Ты удивляешь меня, Джон. — Я чувствовала себя странно спокойной и даже успела выглянуть в окно, когда мы проезжали диораму на Хаундсдич. — Ты не раз говорил, что тебе, наверно, так и не удастся ее завершить. Я думала, что снимаю с твоих плеч ношу.

— Нет, ты и теперь ничего не поняла. Пока она оставалась неоконченной, я мог на что-то надеяться. — К нему вернулось самообладание, и мне показалось, что еще, может быть, удастся спасти положение. — Как ты не видишь, что в этом вся моя жизнь была? Я мог тешить себя мечтой о литературном признании. И теперь что я от тебя слышу? Что ты дописала пьесу сама.

— Я поражена твоим эгоизмом, Джон. — С мужчинами, я знала, лучшая защита — это нападение. — Мои чувства ты когда-нибудь принимал в расчет? Тебе не приходило в голову, что я, может быть, устала ждать? Мне предназначалась роль Кэтрин Горлинс. Я много раз прожила эту пьесу. Она настолько же моя, насколько твоя.

Ничего не отвечая, он смотрел в окно — мы въезжали в Лаймхаус.

— Я до сих пор не в силах поверить, — прошептал он сам себе. Потом повернулся и погладил меня по руке. — Я никогда не смогу простить тебя, Элизабет.

На углу Шип-стрит кеб остановился, пережидая, пока проедет фургончик булочника; в этот миг мой муж открыл дверь, спрыгнул на мостовую и прежде, чем я успела что-либо сказать или сделать, двинулся в сторону реки. С того дня Лаймхаус был и остается для меня мерзким, проклятым местом. Но что я могла тогда? Меня ждали в театре, и мне думалось, что мистер Кри, как бы ни был он теперь огорчен, в конце концов убедится, что «Перекресток беды» стал началом моей новой жизни на профессиональной сцене. Так что я поспешила на Лаймхаус-стрит, там легонько чмокнула в щеку стоящую у входа Герти Латимер и прямиком пошла в маленькую уборную, где меня ждала Эвлин.

— Где он? — были первые слова, какие она произнесла.

— Кто, милая?

— Ты знаешь.

— Если твой вопрос касается моего мужа, то он шлет свои извинения. Он не может присутствовать на спектакле. По причине нездоровья.

— О, Господи!

— Не имеет никакого значения, Эвлин. Делаем все, как задумали. Нас ждет успех.

Трое наших партнеров-мужчин были в соседней уборной, и, подойдя к их двери, чтобы проверить, все ли в порядке, я уловила в воздухе запах алкоголя; но я решила ничего им не говорить и отправилась бросить взгляд на зрительный зал. Он наполнялся довольно бойко, но в задних рядах я заметила кой-каких разнузданных типов. Там слонялись две-три продажные девицы и несколько грузчиков распевали то, что Дэн называл «срамные баллады без склада и лада». Но мне было не привыкать к обычаям толпы, и я не ждала особенных неприятностей.

— Как публика? — спросила меня Эвлин, когда я вернулась. Она уже приготовила мой первый костюм, и, скинув повседневное платье, я начала одеваться.

— По-моему, в полном порядке. Готова ко всему.

— Помнишь, как Дядюшка говорил: «Зал блаженствовал»?

— Нечего поминать сегодня Дядюшку, Эвлин. У нас будет представление в совершенно другом духе.

— Кстати, о духе, Лиззи: чуешь, каким духом веет от этой троицы в соседней комнате?

— Чую. Потом я им это припомню, но теперь ничего не поделаешь. Ну-ка, горничная моя, застегни на мне платье.

Я облачилась в великолепное бирюзовое одеяние, символизирующее яркие мечты Кэтрин Горлинс при ее первом появлении в Лондоне; разумеется, я настояла, чтобы Эвлин была одета гораздо более тускло, что соответствует образу моей сестры, злобной старой девы, которая отталкивает меня в мой час беды и помещает в работный дом. Очень скоро я была в совершенной готовности, и, пока ползли минуты и наполнялся зал (крики и возгласы оттуда доносились к нам в уборную), меня обуяла такая лихорадка нетерпения, что я едва не лишилась чувств. Все мысли о неблагодарности Джона Кри покинули меня, и я ощущала только, что в одиночестве приближаюсь к своему мгновению славы. Было почти уже время. Появилась Герти Латимер с «подкрепляющим средством» и, то и дело прерываясь ради огромного глотка портера, принялась описывать битком набитый зрительный зал. Но я едва ее слышала. Вот-вот должны были поднять занавес, и я велела Эвлин, выходя на сцену, держаться позади меня.

— Помни, — шепнула я, — три шага от меня, не ближе, и не вздумай обращаться к залу. Это я буду делать.

Занавес подняли, и оркестрик Герти вывел заунывную мелодию. Я сделала несколько шагов вперед, приставила ладонь ко лбу и печально оглядела зал. Кэтрин Горлинс приехала в столицу.

— Лондон такой большой, такой чужой, такой неуютный. Ах, милая Сара, не знаю, как я смогу его вынести.

— Чарли, чего это там, глянь? — крикнул с галерки какой-то тип, небось из торговцев рыбой; я стала ждать, пока уляжется гомон.

— Сам не пойму. Вроде живое, шевелится.

Другой голос, с самого верха:

— Да это Золушкины сестрички-уродины!

Зал громыхнул хохотом — я всем им головы была готова поотрывать; но я продолжала, стараясь говорить как можно громче:

— Найдется ли когда-нибудь здесь постель, которую я смогу назвать своей, милая сестра?

— Вались на мою — не прогадаешь! — завопил еще один, тоже с галерки, и за гадкой шуткой последовали другие, не лучше. Мне уже было ясно, что я совершила ошибку, зазвав публику с улиц такого мерзкого района, как Лаймхаус; мне казалось, что лондонские низы, из которых я сама вышла, способны воспринять трагедию — но я просчиталась. С первых минут я поняла, что они ожидали от «Перекрестка беды» увеселительного зрелища; весь мой благородный пафос пропадал впустую, на каждую мою фразу они отвечали хохотом, криками и хлопками. Никогда в жизни я не испытывала большего унижения, и в довершение всего трое наших актеров-мужчин стали подделываться под вкус галерки: уловив настроение зала, они ударились в обычное шутовство и отсебятину. С грустью должна сказать, что даже Эвлин не удержалась от низкопробного кривлянья.

Отыграв заключительный акт, я ни о чем не могла помыслить. Я кинулась прочь со сцены и, рыдая, рухнула в кресло у гром-машины. Герти Латимер принесла мне стакан «укрепляющего», и я, стыдно признаться, опрокинула его залпом.

— А, все едино, — сказала она, пытаясь меня утешить. — Трагедия, комедия — все едино. Не принимай близко к сердцу.

— Такие вещи мне не надо объяснять, — отозвалась я. — Я все-таки профессиональная актриса.

Но ужас и омерзение, которые вызвал во мне сброд, заполнивший партер и галерку, не поддаются никакому описанию. Они ожесточили мое сердце навсегда — теперь я могу это сказать точно — и, сопровождаемые раскатами охального хохота, подвели черту под моей сценической карьерой. Но в этом пыточном зале произошло со мной и нечто другое, произошло как раз в миг драматической кульминации, когда я, жалобно стеная, лежала поблизости от Лонг-эйкра. Протянув руки к незнакомой прохожей, которую играла Эвлин в белом платье, найденном нами в театральном гардеробе, я воскликнула:

— Под этими лохмотьями — такая же женщина, как вы! Если вам не жаль меня, сжальтесь хоть над собой!

Публика нашла все это чрезвычайно уморительным, но посреди пьяного смеха и выкриков я вдруг поняла, что изменилась. Словно я была теперь в театре одна, подобно твердому, замкнутому в себе драгоценному камню, который светит даже среди нечистот. Однако постепенно это чувство стало блекнуть, и в адском шуме я вновь ощутила себя такой потерянной, такой несчастной, что яростно стукнула кулаком по доскам сцены, желая пробудить в себе хотя бы боль, идущую из меня, не извне. В свете газовых рожков я увидела лица падших женщин, лица зевающие и ухмыляющиеся, и мне вдруг пригрезилась в них моя собственная неприкаянность и тоска. Я отдала им себя во власть — вот что со мной случилось, — и отдала безвозвратно. Что-то покинуло меня, отхлынуло от меня навсегда — гордость ли то была или тщеславие, не могу сказать.

Я не могла больше плакать. Эвлин и мужчины, уйдя со сцены, имели весьма озабоченный вид, но до них мне не было дела. Я не вышла на вызовы, хотя публика шумно требовала. Как я могла? Пока Эвлин с компанией кланялись и кривлялись, как балаганные уродцы, я быстро переоделась и вышла через боковую дверь. Мне было безразлично, что теперь со мной случится, и я совершенно хладнокровно бродила по самым мерзким закоулкам Лаймхауса, не имея никакой цели, не держась никакого направления.

Загрузка...