— Как у тебя дела со здоровьем? Я слышал, что ты серьезно болела.
— Сейчас лучше. Хотя одно время было тяжело. Сейчас все позади. А как ты?
— Мое тяжелое время тоже позади.
— Мне бы хотелось тебя увидеть, если бы это было возможно. Мы очень далеко от твоего дома? Я бы хотела поговорить с тобой, хотя бы недолго…
— О чем?
— Я должна кое-что тебе объяснить.
— Не должна. Так же, как и я. Я думаю, что нам лучше обойтись без объяснений.
— Я была не своем уме, Дэвид. Я просто сходила с ума… Дэвид, трудно говорить о таких вещах, стоя среди банок с машинным маслом.
— Тогда не говори.
— Я должна.
Теперь Клэр сидит в моем шезлонге и просматривает «Таймс».
— Тебе придется отправиться плавать без меня, — говорю я. — Элен едет сюда со своим мужем.
— Она замужем?
— Говорит, что да.
— А почему же тогда представилась как Элен Кепеш?
— Видимо, чтобы ты поняла, кто это. И чтобы я понял.
— Или она сама, — говорит Клэр. — Ты бы хотел, чтобы меня здесь не было?
— Конечно, нет. Я просто думал, что ты предпочтешь пойти поплавать.
— Только, если ты это предпочитаешь…
— Это абсолютно не так.
— Где они сейчас?
— В городке.
— Она проделала весь этот путь?.. Я не понимаю. А если бы нас не оказалось дома?
— Она говорит, что они едут в летний домик его семьи в. Вермонте.
— И они не воспользовались скоростным шоссе?
— Милая, что с тобой? Нет, они не воспользовались скоростным шоссе. Может быть, им больше хотелось любоваться пейзажем. Да какая разница? Они приедут и уедут. Ты сказала мне, что не надо относиться ко всему этому чересчур эмоционально.
— Но я не хочу, чтобы тебе было больно.
— Не беспокойся. Если ты из-за этого осталась…
Тут она поднимается и, еле сдерживая слезы, чего я раньше никогда не видел, говорит:
— Послушай, ты так очевидно хочешь выпроводить меня…
Она быстро идет за дом, где в пыльном покосившемся сарае стоит наша машина. Я бегу за ней, а впереди меня бежит пес, который думает, что мы играем. В результате мы оба стоим у сарая, когда подъезжают Лауэри. Пока их машина направляется по длинной грязной дороге к дому, Клэр накидывает на купальник махровый халат. На мне шорты, старая вылинявшая майка, потрепанные теннисные туфли. Кажется, весь этот наряд у меня еще со времен Сиракуз. У Элен не будет проблем с тем, чтобы меня узнать. Но вот узнаю ли ее я? Смогу ли объяснить Клэр, что хочу только увидеть…
Я слышал, что одним из результатов ее болезни стало то, что она поправилась килограммов на десять. Если это было так, то теперь, кажется, она потеряла не только набранный вес, но и значительно больше. Она выходит из машины совершенно такая, какой была раньше. Ее кожа бледней, чем мне казалось раньше, но эта бледность совсем другого рода, нежели квакерская, к которой я теперь привык. Это бледность какая-то светящаяся и прозрачная. Только худенькие шея и руки выдают, что она перенесла тяжелую болезнь, а главное, что ей уже хорошо за тридцать. Во всех других отношениях она снова Сногсшибательное Создание.
Ее муж жмет мою руку. Я ожидал увидеть кого-то повыше и постарше. Наверное, так всегда хочется думать. У Лауэри коротко подстриженная черная бородка, круглые очки в черепашьей оправе. Он плотный, атлетического сложения. Оба они в джинсах, сандалиях и ярких водолазках. У обоих смелая стрижка. Единственное ювелирное украшение на каждом из них — обручальное кольцо. Это еще ничего не доказывает. Может быть, изумруды запрятаны в фамильном склепе.
Мы обходим дом вокруг, как будто они потенциальные покупатели, направленные сюда из агентства по продаже, недвижимости, чтобы осмотреть дом; как будто они новые соседи, которые заехали, чтобы представиться; как будто они те, кем и являются на самом деле: бывшая жена со своим новым мужем, кто-то, что ничего теперь не значит; предмет старины, почти не представляющий исторического интереса, случайно найденный во время обычных археологических раскопок. Да, то, что я указал им дорогу к нашей замечательной берлоге, оказывается, не было ни глупой, ни опасной ошибкой. Иначе, как мог бы я понять, что уже полностью де-эленизирован, что эта женщина уже не может ни навредить мне, ни очаровать меня, что я расколдован самой любящей и доброй из всех женских душ. Как права была Клэр, предостерегая меня от излишней эмоциональности до того, как сама разнервничалась, несомненно, из-за моего замешательства, вызванного телефонным звонком.
Клэр идет впереди с Лэсом Лауэри. Они направляются в сторону почерневшего сломанного дуба на опушке леса. В начале лета, во время сильной грозы в дуб попала молния и расколола его надвое. Все время пока мы шли все вместе вокруг дома, Клэр излишне возбужденно рассказывает об ужасных грозах, которые были в начале июля. Излишне возбужденно и чуть-чуть по-детски. Я не представлял себе, насколько встревожит ее появление моей бывшей жены, после всех моих рассказов о том, какой смутьянкой была Элен. Я, наверное, даже не осознавал, как часто рассказывал о проделках Элен в первые месяцы нашего знакомства. Не мудрено, что теперь Клэр сосредоточила свое внимание на тихом муже Элен, которому Клэр была ближе и по возрасту, и по духу. Выясняется, что он тоже подписывается на «Естественную историю» и журнал «Audubon». Несколькими минутами раньше она показала им необычные ракушки, которые собрала на заливе и разложила на плетеном подносе, стоящем в центре обеденного стола между старинными подсвечниками, что были подарены ей ее бабушкой по случаю окончания колледжа.
Пока моя подруга и ее друг осматривают обожженный ствол дуба, мы с Элен направляемся к веранде. Она рассказывает мне о своем муже. Он адвокат, альпинист, лыжник. Разведен. У него две дочери-подростки. Работая с одним архитектором в сфере жилищного строительства, он сколотил небольшое состояние. Недавно он попал на страницы газет в связи с тем, что помогал комитету по законодательству штата Калифорния раскрыть связи преступного мира с морской полицией штата… Я вижу, как Лауэри идет мимо дуба по тропинке, пролегающей через лес, к той крутой скале, которую Клэр фотографировала все лето. Клэр и Даззл, похоже, направляются к дому.
— Кажется, для Каренина он несколько молод, — говорю я Элен.
— Я думаю, что на твоем месте я тоже бы съязвила. Я удивилась, когда ты вообще подошел к телефону. Это потому, что ты хороший человек. Ты всегда был таким.
— О, Элен, что происходит? Оставь все эти слова о «хорошем человеке» для моего надгробья. Может быть, ты и начала новую жизнь, но это выражение…
— У меня было много времени на размышления, когда я болела. Я думала о…
Но я не хочу об этом знать.
— Скажи, — говорю я, перебивая ее, — как проходил твой разговор с Шонбруннами?
— Я разговаривала с Артуром. Ее не было дома.
— И как он отнесся к твоему звонку после такого перерыва?
— О, достаточно хорошо.
— Честно говоря, я удивлен, что он предложил свою помощь. И удивлен, что обратилась к нему за этим. Насколько я помню, он не был в особом восторге от тебя, а ты от них.
— Мы с Артуром изменили мнение относительно друг друга.
— С каких это пор? Ты, помнится, потешалась над ним.
— Больше я этого не делаю. Я не потешаюсь над людьми, которые сознаются в том, чего они хотят или хотя бы в том, чего не имеют.
— Ну и что же Артур хочет? Не хочешь ли мне сказать, что все это время он хотел тебя?
— Я не знаю насчет всего времени.
— О, Элен, мне что-то с трудом верится.
— Нет ничего легче, как поверить в это.
— И во что точно я должен теперь поверить? Когда мы с тобой вернулись из Гонконга, ты ушел, и я осталась одна, он позвонил мне однажды вечером и спросил, не может ли прийти ко мне и поговорить. Он очень беспокоился за тебя. Он приехал прямо с работы — было около девяти — и почти целый час говорил о том, как ты несчастлив. Я сказала, что не являюсь больше причиной твоих несчастий, и тогда он спросил, сможем ли мы с ним встретиться как-нибудь за ланчем в Сан-Франциско. Я сказала, что не знаю, я сама довольно паршиво себя чувствовала, и он поцеловал меня. Потом он усадил меня и сел сам и начал подробно говорить мне о том, что он не собирался этого делать и за этим не стоит ничего такого, о чем я могла бы подумать. Он счастлив в браке, их с Дебби связывают до сих пор тесные узы, и он, по существу, в долгу перед ней. А потом он рассказал мне душераздирающую историю об одной ненормальной девице, какой-то библиотекарше, на которой он чуть не женился в Миннесоте, и как она однажды набросилась на него за завтраком и ударила его вилкой в руку. Он не представляет, что могло бы случиться с ним, если бы он уступил и женился на ней. Он думает, что могло закончиться тем, что она бы его убила. Он показал мне шрам от вилки и сказал, что его спасло то, что он встретил Дебби и что он обязан всем ее преданности и любви. Потом он снова попытался меня поцеловать, а когда я сказала, что мне не кажется, что это хорошая идея, он сказал, что я права, что он во мне очень ошибался и хочет, чтобы мы встретились за ланчем. Я не хотела, чтобы эта неловкая ситуация продолжалась, и поэтому дала свое согласие. Мы договорились пообедать в одном ресторанчике в Чайнатауне, где, уверяю тебя, никто из его или моих знакомых не мог нас увидеть вместе. Вот так все и было. Потом, летом, когда они уехали на Восточное побережье, он начал присылать мне письма.
— Продолжай. И что же он писал?
— О, они были прекрасно написаны, — говорит она, улыбаясь. — Видимо, он по десять раз переписывал каждое предложение, пока не добивался того, что хотел. Наверное, такого рода письма мог бы писать по ночам своей подруге редактор поэтической рубрики университетского журнала. «Воздух чист, прохладен и свеж…» и так далее. Иногда он приводил цитаты из великих поэтов о Венере, Клеопатре и Прекрасной Елене.
— «Она достойна восхищения…»
— Да. Правильно. Это одна из них. Вообще-то я находила это несколько оскорбительным. Хотя, думаю, что в этом не могло быть ничего оскорбительного, потому что это «классика». Между прочим, он тем или иным путем давал мне понять, что отвечать не надо. Поэтому я и не отвечала. Ну что ты улыбаешься? На самом деле, это довольно мило. В этом что-то есть.
— Я улыбаюсь, — говорю я, — потому что и сам получал письма от Шонбруннов, — от нее.
— Невозможно поверить.
— Ты бы поверила, если бы увидела. В этих письмах не было ни строчки поэзии.
Клэр еще находится на расстоянии метров пятнадцати, но мы замолкаем при ее приближении. Почему? Кто его знает!
Лучше бы мы этого не делали! Почему я не продолжал говорить ничего не значащие вещи, шутить, читать стихи, все, что угодно, но только, чтобы Клэр не вошла через заднюю дверь, застав наше конспиративное молчание. Не пошла и не увидела меня, сидящим напротив Элен в безмятежном настроении.
Она тут же сделала каменное лицо и объявила о своем решении:
— Я иду плавать.
— А что делает Лэс? — спросила Элен.
— Пошел прогуляться.
— Ты точно не хочешь чаю со льдом? — спрашиваю я Клэр. — Почему бы нам всем не выпить чаю?
— Нет. Пока!
Короткое слово в сторону гостьи, и она ушла.
С того места, где я сижу, видно, как наша машина выезжает на дорогу. Какой заговор усмотрела Клэр? Какие интриги мы плетем?
— Она очень симпатичная, — говорит Элен, когда машина скрылась из вида.
— А я «хороший человек», — говорю я.
— Мне очень жаль, если я расстроила твою подругу тем, что заехала сюда. Я не хотела этого.
— С ней все будет в порядке. Она сильный человек.
— Я не хотела и тебе причинять боли. Я совсем не за этим приехала.
Я молчу.
— Когда-то хотела. Это правда, — говорит она.
— Не ты одна виновата во всех бедах.
— То, что ты делал мне больно, ты делал неосознанно, потому что был спровоцирован. А вот о себе я думаю сейчас, что мучила тебя намеренно.
— Ты переписываешь сейчас историю, Элен. В этом нет необходимости. Мы мучили друг друга, действительно, но это было не со зла. Причиной были смятение, неведение, другие чувства, но не злоба. Мы тогда не смогли бы быть вместе так долго.
— Я сжигала этот проклятый хлеб нарочно.
— Насколько я помню, это была проклятая яичница, которую ты сжигала. Проклятый хлеб никогда не был заправлен в тостер.
— Я умышленно не отправляла твои письма.
— Зачем ты все это говоришь? Чтобы наказать себя, освободиться от грехов или поддразнить меня? Даже если все это и правда, я больше ничего не хочу об этом знать. Это все умерло.
— Я всю жизнь не выносила привычку людей тратить время попусту и всегда планировала себе интересную жизнь.
— Я помню.
— Ну, теперь это тоже умерло. Теперь я принимаю жизнь такой, как она есть, и благодарна за то, что у меня есть.
— О, пожалуйста, не прибедняйся. Мистер Лауэри не произвел на меня впечатление неудачника. Скорее он кажется мне сильной личностью, человеком, который знает, что он хочет. Похоже, он влиятельное лицо, принимая во внимание тот факт, что он помогал в деле с мафией. Кажется, он достаточно смелый человек. Как раз то, что тебе нужно. И похоже, он сходится во взглядах с тобой.
— Действительно?
— Ты выглядишь великолепно, — говорю я и жалею об этом. Но добавляю: — Очаровательно.
В первый раз с того момента, как на веранду вышла Клэр, мы снова погрузились в молчание. Мы смотрим друг на друга, не отводя взгляда, как будто мы двое незнакомых людей, которые решились открыто и недвусмысленно взглянуть друг на друга перед тем, как стремительно и бесстыдно заняться любовью. Мне кажется, нам не избежать легкого, а может быть, и не такого уж легкого флирта. Может быть, мне следовало это сказать, а может быть, нет. Может быть, надо было просто отвести взгляд.
— А чем ты болела? — спрашиваю я.
— Чем? По-моему, всем. Я, наверное, побывала у пятидесяти докторов. Сидела в приемных и ждала, пока мне сделают рентген, возьмут кровь, сделают укол кортизона. Потом шла в аптеки за лекарствами и глотала таблетки, в надежде, что они немедленно подействуют. Ты бы видел мою аптечку! Вместо прекрасных кремов и лосьонов «Графини Ольги» — пузырьки и пузырьки с отвратительными таблетками. И ни одно из этих лекарств мне не помогло, только нанесло вред желудку. Мой нос не просыхал целый год. Я чихала часами, так что уже не могла дышать. Мое лицо отекло, глаза все время чесались. Потом я покрылась ужасной сыпью. Ложась спать, я молилась, чтобы она прошла так же внезапно, как и появилась. Один аллерголог посоветовал мне переехать в Аризону, другой говорил, что это не поможет, третий очень подробно объяснял, что у меня была аллергия на саму себя или что-то вроде этого. Поэтому я приходила домой, ложилась в постель, накрывалась с головой и мечтала о том, что из меня выкачают всю мою кровь и заменят чужой кровью, с которой я буду жить до конца моих дней. Я чуть не сошла с ума. Иногда по утрам мне хотелось выброситься из окна.
— Но тебе стало лучше.
— Я начала встречаться с Лэсом, — говорит Элен. — Кажется, тогда и началось выздоровление. Постепенно. Я не знаю, как он мог выносить меня. Я была такая страшная.
— Может быть, не такая страшная, как тебе казалось. Похоже, он влюбился в тебя.
— Когда я поправилась, я испугалась. Мне стало казаться, что без него я опять заболею. И начну снова пить, потому что ему каким-то образом удалось отучить меня и от этого. Когда он первый раз зашел за мной, чтобы куда-то вытащить, такой сильный, самоуверенный, здоровый, я ему сказала. «Послушайте, мистер Лауэри, мне тридцать четыре года, и я больна, как собака, и мне не нравится, когда за мной наблюдают». А он ответил: «Я знаю, сколько вам лет. Все периодически болеют, а наблюдать за вами мне не интересно». Мы ушли, и он был таким уверенным в себе, влюбился в меня и вылечил меня своей любовью. А я не полюбила его. Я ждала только, что пройдет какое-то время, и я положу конец нашим отношениям. Но когда подошло время и все могло закончиться, я так испугалась… Так сильно, что мы поженились.
Я не отвечаю. Я смотрю в сторону.
— У меня будет ребенок, — говорит она.
— Поздравляю. Когда?
— Когда придет время. Понимаешь, я больше не думаю о том, буду ли я счастлива. Я сдалась. Я думаю только о том, чтобы не страдать. Я сделаю все. У меня будет десять детей, двадцать, если он захочет. А он может захотеть. Это человек, Дэвид, который совершенно не сомневается в себе. У него была жена и двое детей, когда он еще учился в юридической школе. Он занимался гражданским строительством, когда учился. А теперь он хочет вторую семью, со мной. И я это сделаю.
Что еще может она сделать, она, которая когда-то была самой желанной в мире? Стать хозяйкой маленькой антикварной лавки? Превратиться в увядающую красавицу?
— Если тебе уже не может быть снова двадцать лет и ты не сможешь плыть на лодке мимо джонок на рассвете. Но мы это уже обсуждали. Это больше не мое дело.
— А как обстоят твои дела? Ты собираешься жениться на мисс Овингтон?
— Может быть.
— А что тебя сдерживает?
Я не отвечаю.
— Она молодая, привлекательная, умная, образованная и, кажется, то, что было скрыто халатом, тоже отлично. И вдобавок, в ней есть что-то детское и невинное, чего никогда не было во мне. Она знает, как быть хорошей. Ну как им это удается, ты не знаешь? Как им удается быть такими хорошими? Я бы удивилась, если бы она не была такой. Умная, хорошенькая и хорошая. Лесли тоже умный и симпатичный, и хороший. О, Дэвид, как ты это выдерживаешь?
— Потому что я и сам умный, симпатичный и хороший.
— Нет, мой старый товарищ, ты не такой, как они. Они стали такими естественным путем. Пытаться устоять, как делаешь ты, это не то же самое даже для такого человека, как ты, который умеет подавлять свои чувства. Ты не один из них. И не такой, как бедный Артур Шонбрунн.
Я не отвечаю.
— Она не сводит тебя понемножку с ума тем, что такая умная, хорошенькая и хорошая? — спрашивает Элен. — С ее ракушками, клумбой и собачкой, и рецептами, расклеенными по всей кухне?
— Ты пришла сюда ради того, чтобы все это мне сказать, Элен?
— Нет, не ради этого. Конечно, нет. Я не собиралась ничего такого говорить тебе. Ты умный человек, ты прекрасно понимаешь, зачем я пришла. Показать тебе своего мужа. Показать тебе, как я изменилась, к лучшему, конечно… и разную другую ложь. Мне казалось, что я смогу обмануть сама себя, Дэвид. Я здесь, потому что я хотела поговорить с другом, хотя, наверное, это сейчас звучит странно. Иногда я думаю, что ты единственный мой оставшийся друг. Я так думала, когда была больна. Не странно ли это? Однажды ночью я чуть было не позвонила тебе — но я знала, что то, что со мной происходит, уже не твое дело. Понимаешь, я беременна. Я хочу, чтобы ты мне кое-что сказал. Скажи мне, что по-твоему я должна делать. Кто-то же должен. У меня два месяца беременности и, если я подожду еще, тогда мне придется родить. Но я не могу больше быть с ним. И ни с кем другим. Все, что мне каждый из них говорит, кажется мне неправильным и сводит с ума. Я не хочу сказать, что ссорюсь с людьми. Я бы не посмела. Я слушаю, киваю и улыбаюсь. Ты бы видел, как я теперь всем угождаю. Я слушаю Лэса и киваю, и улыбаюсь, и думаю, что умру от скуки. Нет ничего такого, чего бы он не сделал сейчас, что не вызвало бы мое раздражение. Но я не могу опять лежать одна больная. Я не перенесу этого. Я могу перенести одиночество, могу перенести физические страдания, но вместе и то, и другое, как тогда, еще раз — нет. Это было слишком страшно и безжалостно. У меня больше нет сил. Кажется, я все израсходовала. Я должна оставить этого ребенка. Я должна сказать ему, что беременна и родить ребенка. Потому что, если я этого не сделаю, я не знаю, что со мной случится. Я не могу его оставить. Я смертельно боюсь опять так заболеть, чесаться до остервенения, не в силах дышать, и бесполезно внушать мне, что причина внутри меня, из-за этого ничего не проходит. Только он может лечить меня. Да, ему это удалось. Господи, безумие какое-то. Не должно такого быть. Потому что, если бы тогда Джимми покончил с женой, все было бы иначе. У меня было бы все, что я хотела. И я бы и не вспоминала о ней. Нравится тебе это, или нет — вот настоящая правда обо мне. И меня бы не мучила совесть. Я была бы счастлива, а она бы получила по заслугам. Но вместо этого я была хорошей, а она сделала жизнь их обоих невыносимой. Я отказалась сделать ужасное и в результате — ужасно несчастлива. Каждую ночь меня преследуют кошмары о том, что я никого не люблю.
Наконец, ну наконец-то, я вижу, что Лауэри выходит из леса и спускается с холма в сторону дома. Он снял рубашку и несет ее в руке. Он сильный и красивый молодой человек, он добился больших успехов, и, войдя в ее жизнь, помог ей обрести здоровье… Но вот только Элен не повезло: она его терпеть не может. Все еще Джимми, все еще мечты о том, что могло и должно было быть, если бы не вмешалась совесть.
— Может быть, я полюблю этого ребенка, — говорит она.
— Может быть, — говорю я. — Такое иногда случается.
— Но могу и не полюбить, — говорит Элен, поднимаясь, чтобы встретить мужа. — Я представляю, что такое тоже иногда случается.
После того, как они уходят, ну точно, как новая молодая пара, живущая по соседству, улыбаясь и желая всего хорошего, я надеваю плавки и иду километр пешком вдоль дороги, ведущей к пруду. Я онемел, как человек, ставший свидетелем ужасного происшествия или взрыва, который, бросив ошеломленный взгляд на лужу крови, продолжает идти по своим делам.
На берегу пруда какие-то дети играют в песочек. За ними наблюдают песик Клэр и помощница их мамы, которая говорит мне. «Привет!» Она читает «Джейн Эйр». Махровый халат Клэр лежит на камне, на который мы всегда кладем свои вещи. И тут я вижу Клэр, загорающую на плоту.
Растянувшись рядом с ней, я заметил, что она плачет.
— Я жалею, что так себя вела, — говорит она.
— Не надо. Не жалей. Нас обоих это выбило из колеи. Я не верю, что в таких ситуациях можно вести себя лучше.
Она снова начинает плакать, совершенно бесшумно. Я впервые вижу, как она плачет.
— Ну что, дорогая, что?
— Я чувствую себя такой счастливой. Незаслуженно. Я люблю тебя. Вся моя жизнь теперь в тебе.
— Да? Во мне?
Она смеется.
— Тебя путает, когда ты слышишь такое. Думаю, что путает. Я не понимала, что это так, до сегодняшнего дня. Но я никогда не была такой счастливой раньше.
— Кларисса, почему ты все еще расстроена? Для этого нет причин. Или есть?
Уткнувшись носом куда-то в плот, она что-то мямлит насчет ее матери и отца.
— Я тебя не слышу, Клэр.
— Я хотела бы, чтобы они нас навестили.
Я удивлен, но говорю:
— Ну так пригласи их.
— Я уже.
— Когда ты успела?
— Неважно. Я просто подумала… Я не думала…
— Ты написала им? Пожалуйста, объясни мне все. Я хочу знать, что случилось.
— Я не собиралась. Это было так глупо. Я просто потеряла голову на какой-то момент.
— Ты им позвонила.
— Да.
— Когда?
— Раньше.
— Ты имеешь в виду, что когда ты ушла из дома? Перед тем, как пришла на пруд?
— Да, я заехала в город.
— И?
— Мне не следовало звонить им, не предупредив. Я никогда так не делаю. И не буду. Но вечерами, когда мы ужинаем, когда нам так хорошо, все так мирно и красиво, я всегда думаю о них. Когда я ставлю пластинку и начинаю готовить ужин, я вспоминаю о них.
Я этого не знал. Она никогда не говорит о том, чего ей не хватает, никогда долго не рассуждает о потерях, неудачах или разочарованиях. Только под пытками можно заставить ее жаловаться. Это самая необыкновенная обыкновенная женщина из всех, кого я знал.
— О, — говорит она и садится рядом со мной. — О, лучше бы поскорей закончился этот день. Когда по-твоему это произойдет?
— Клэр, ты хочешь остаться тут со мной или хочешь, чтобы я оставил здесь тебя одну, или хочешь плавать, а может быть, хочешь пойти домой, выпить чаю со льдом и немного отдохнуть?
— Они уехали?
— Уехали.
— Ты в порядке?
— Совершенно. На час или вроде того, старше, но в порядке.
— Как это было?
— Не могу сказать, что получил удовольствие. Тебе было неприятно с ней, я знаю. Но ей плохо… Послушай, нам не следует сейчас здесь говорить об этом. Нам не следует говорить об этом никогда. Хочешь, пойдем домой?
— Нет еще, — говорит Клэр.
Она ныряет с плота, долго плывет под водой и на счет десять появляется около веревочной лестницы. Сев опять рядом со мной, она говорит:
— Об одной вещи нам лучше поговорить с тобой сейчас. Я тебе кое-что должна сказать. Я была беременна. Я не собиралась тебе говорить, но скажу.
— Беременна? От кого? Когда?
Слабая улыбка.
— В Европе, любимый. От тебя. Я убедилась в этом, когда мы вернулись домой. И сделала аборт. Помнишь, я ходила на эти собрания. Я пробыла один день в госпитале.
— А осложнения?
— У меня не было никаких осложнений.
Элен на третьем месяце беременности, и я единственный, кто об этом знает. Клэр была беременна от меня, и я ничего об этом не знал. Я чувствую грусть из-за всех разделенных сегодня со мной секретов, но еще большая печаль сидит где-то во мне очень глубоко. Расстроенный больше, чем предполагал, всем, что было связано с визитом Элен, я начинаю думать, что что-то такое во мне служит источником печали. Я никогда не мог стать тем, кем меня хотели видеть; никогда не мог никому угодить, включая самого себя; никогда не мог стать тем, кем надо было и, видимо, никогда не смогу…
— Почему ты приняла это решение одна? — спрашиваю я ее. — Почему не сказала мне?
— Это был такой момент, когда ты был чем-то поглощен. И нам обоим было это ясно.
— Но ты ведь хотела.
— Что, аборт?
— Нет, ребенка.
— Конечно, я хочу ребенка. И только от тебя. Но только, когда ты сам будешь к этому готов.
— Когда же ты все это сделала, Клэр? И как я мог ничего не заметить?
— О, мне удалось, — говорит она. — Дэвид, дело в том, что я бы не хотела, чтобы ты даже думал об этом до тех пор, пока не будешь уверен, что это я, мой образ жизни и эта новая жизнь — все, что тебе нужно. Я не хочу делать никого несчастным. Не хочу причинять никому боль. Я никогда не хотела быть для кого-то тюрьмой. Это худшее, что только можно вообразить. Пожалуйста, дай мне сказать то, что я должна сказать. Я не хочу, чтобы ты говорил мне, что бы сказал или не сказал, если бы я поставила тебя в известность. Я не хотела, чтобы ты брал на себя какую бы то ни было ответственность. Ты ни в чем не виноват. Если это была ошибка — я допустила ее. Я тебе сейчас что-то скажу и хочу, чтобы ты выслушал меня, а потом мы пойдем домой и я приготовлю ужин.
— Я слушаю тебя.
— Дорогой мой, я не испытывала к ней ревности. Далеко не так. Я достаточно симпатична сама, молода и, слава Богу, не «непокладистая», если это так называется. Честно говоря, я не боялась, что она может что-нибудь сделать. Тогда я не жила бы здесь. Меня немного смутило, что ты хотел меня выпроводить, но я вернулась в дом только затем, чтобы взять камеру. Я хотела их сфотографировать. В общем, я думала, что это нормально. Но когда я увидела вас с ней, сидящих вдвоем, я подумала: «Я не смогу сделать его счастливым». И еще подумала, что никто не сможет. И вдруг осознала, что должна уйти. Я не знаю, права я была, что так подумала, или нет. Может быть, ты тоже не знаешь. А может быть, знаешь. Для меня это будет катастрофой, оставить тебя сейчас, но я готова это сделать, если в этом есть смысл. И лучше сейчас, чем опоздать на три-четыре года, когда я не смогу и дышать без тебя. Это не то, чего я бы хотела, Дэвид. Я об этом никогда и не помышляла. Когда говоришь такие вещи, всегда можешь быть неправильно понят. Пожалуйста, пожалуйста, пойми меня правильно. Я ничего не предлагаю. Но, если ты знаешь ответ на мой вопрос, ответь как можно скорее, потому что, если не можешь быть полностью счастлив со мной, позволь мне уехать в Мартас-Винеэд. Я побуду у Оливии до начала учебного года. А потом смогу справиться со всем сама. Я не хочу быть вовлеченной в то, что не превратится когда-нибудь в семью. У меня никогда не было настоящей семьи, а я хочу, чтобы она была. Я должна ее иметь. Я не хочу сказать, что это должно случиться завтра или послезавтра. Но со временем это то, что я хочу. Короче, я хочу вырвать корни сейчас, пока не потребовалась для этой работы ножовка. Я хотела бы, чтобы мы оба вышли из этой истории без кровавой ампутации.
И тут, несмотря на то, что горячее солнце жгло ее тело, она начала дрожать с головы до ног.
— Я сказала тебе все, что могла. И ты не должен ничего говорить. Я не хочу, чтобы ты что-то говорил. Во всяком случае не сейчас, а то это будет выглядеть, как ультиматум. А это совсем не так. Это просто попытка прояснить ситуацию и все. Я даже не собиралась этого делать, думала, что время все прояснит. Пожалуйста, не надо никаких слов утешения в ответ. Мне показалось, что все может привести к страшной ошибке. Это напугало меня. Ничего не говори до тех пор, пока тебе не покажется, что есть что-то, что я должна знать.
— Нет.
— Тогда пойдем домой.
И, наконец, о визите отца.
В пространном письме, в котором он благодарил нас за приглашение приехать на Праздник Труда, переданное ему по телефону, отец спрашивает разрешения приехать со своим другом, тоже вдовцом, с которым он очень сблизился за последнее время и с кем, как он говорит, очень хочет меня познакомить. Наверное, у него кончились фирменная бумага и конверты нашего отеля, потому что письмо это написано на обратной стороне листка бумаги, сверху на котором напечатано: «Союз евреев округа Нассау». А под этим послание евреям, стиль которого мне так же хорошо знаком, как стиль Хемингуэя или Фолкнера.
Дорогой!
Я посылаю тебе бланк поручительства от Союза евреев округа Нассау. Я, как еврей, обращаюсь с личным призывом. Нет необходимости говорить о том, что мы обязаны поддерживать Родину евреев. Нам нужна финансовая поддержка каждого еврея.
Мы не должны допустить нового истребления евреев! Ни один еврей не должен оставаться в стороне!
Я обращаюсь к тебе. Пожалуйста, помоги. Пока не поздно!
С уважением,
Эби Кепеш,
Гарфилд Гарден
Co-председатель
На обратной стороне листочка — письмо, адресованное нам с Клэр, написанное шариковой ручкой крупными каракулями. В этом письме не меньше, чем в напечатанном послании, призывающем евреев к солидарности (даже еще больше, оттого, что написано оно детскими иероглифами), чувствуется его чрезмерная, фанатичная преданность, из-за которой он много страдает, испытывая боль, когда его чувства оказываются обманутыми.
В то утро, когда мы получили это письмо, я позвонил ему в офис моего дяди Лэрри, чтобы сказать, что если он ничего не имеет против того, чтобы разделить нашу маленькую комнату для гостей с его другом мистером Барбатником, то мы, конечно, будем рады, если он его возьмет с собой.
— Я не могу, черт возьми, оставить его здесь одного на праздник, Дэйв, это главное. Я бы не стал вас беспокоить, если бы не это. Послушай, я так быстро согласился, не подумав, — объясняет он. — Если это только не будет очень неудобно Клэр, чтобы он приехал. Я не хочу ее обременять перед началом учебного года, когда ей надо готовиться к занятиям.
— Она уже готова, об этом не беспокойся.
Я передаю трубку Клэр, которая заверяет его, что давно уже подготовилась к школьным занятиям и что для нее будет большим удовольствием принять их двоих на уикэнд.
— Он чудесный, чудесный человек, — убеждает ее отец, как будто мы могли заподозрить, что его друг может оказаться каким-то чудаком или бездельником, — который прошел через такое, что вам даже трудно себе представить. Он помогает мне собирать пожертвования для Союза евреев, и я вам скажу, он мне нужен. Мне нужна ручная граната. Попытайтесь вытянуть у людей деньги. Попытайтесь добиться того, чтобы люди прониклись чувствами и увидите, каково это. Вы говорите им, что то, что случилось с евреями, никогда не должно повториться, а они смотрят на вас так, как будто никогда не слышали об этом. Как будто Гитлер и погромы это что-то, что я выдумал, чтобы вымогать у них деньги. У нас в доме напротив живет один, недавно овдовевший, года на три постарше меня. Он разбогател еще много лет назад на контрабанде и Бог знает чем еще. Вы бы посмотрели на него, что стало с ним после того, как умерла его жена — каждый месяц у него новая потаскушка. Покупает им дорогие наряды, водит на бродвейские шоу, возит в салоны красоты в дорогой машине. Но вы только попробуйте попросить у него сотню долларов для Союза евреев, и он тут же начнет плакаться и говорить, какие убытки несет в последнее время. Хорошо, что я контролирую свои чувства. Но, между нами, иногда я не выдерживаю, и это мистер Барбатник удерживает меня от того, чтобы я не сказал этому сукиному сыну все, что я о нем думаю. О, этот тип действует мне на нервы по-настоящему. Каждый раз, как я ухожу от него, я должен идти к своей невестке за успокоительным. Это я, кто всегда отказывался даже от аспирина!
— Мистер Кепеш, — говорит Клэр, — пожалуйста, не стесняйтесь и привозите с собой мистера Барбатника.
Но он не дал своего окончательного согласия до тех нор, пока не вытащил из нее обещания, что она не будет считать себя обязанной кормить их три раза в день.
— Я хочу, чтобы ты дала нам гарантии, что будешь вести себя так, как будто нас вообще там нет.
— Ну и что же в этом будет хорошего? Лучше я буду вести себя так, как будто вы есть.
— Послушай, — говорит он ей. — По твоему голосу слышно, что ты счастлива.
Хотя Клэр сидит с телефонной трубкой у уха через кухонный стол от меня, я отчетливо слышу все, что за этим следует. Это происходит потому, что мой отец относится к междугородной связи так же, как ко многим загадочным вещам, недоступным его пониманию, — с верой в то, что электрическим волнам, переносящим его голос, необходима его беспредельная поддержка, приложение всех его сил.
— Благослови тебя Бог, — кричит он, — за то, что ты делаешь для моего сына!
— Но, — загар не мог скрыть того, что она покраснела — он тоже делает для меня много хорошего.
— Я не стал бы в этом сомневаться, — говорит мой отец. — Мне приятно это слышать. Кажется, он взялся за ум. Скажи мне, он понимает, как ему хорошо с тобой? Ему уже тридцать четыре, он взрослый мужчина и не может больше позволить себе ошибаться. Клэр, он уже понял, что должен ценить то, что у него есть?
Она пытается отделаться смехом, но он настаивает на ответе, хотя в итоге сам отвечает за нее.
— Не дай Бог сбиться с пути, жизнь и без того — трудная штука. Все равно что самому себе воткнуть в кишки нож. Но это именно то, что он сделал, когда женился на этой шикарной девице, одетой как Сьюзи Вонг. О, чем меньше будет сказано о ней и о ее нарядах, тем лучше. А эти французские духи! Прости мою грубость, но от нее воняло как от проклятой парикмахерской. И что хорошего было в том, что он жил в той арендованной квартире c красными стенами из материи и всем остальным, что там происходило, что я не могу постичь. Даже думать не хочу об этом. Клэр, дорогая, слушай меня, ему повезло с тобой. Ты — стоящий человек. Только бы ты помогла ему зажить настоящей жизнью!
— О, Господи, — говорит она, ничуть не поддавшись потоку обрушившихся на нее эмоций, — это ли не настоящая жизнь…
Не успела она придумать, чем закончить эту фразу, как отец прогрохотал:
— Замечательно, замечательно, это самое замечательное, что я о нем услышал с тех пор, как он был стипендиатом, скитался по Европе и вернулся целым!
На автобусной остановке у центрального городского магазина он осторожно спускается с высокой подножки нью-йоркского автобуса. И вдруг, несмотря на нещадную жару, несмотря на свой солидный возраст, бросается вперед, но не ко мне, а поддавшись порыву, к той, с кем едва знаком. Было несколько вечеров, когда она угощала его ужином в нашей квартире и потом, когда я выступал с публичной лекцией о «Человеке в футляре», Клэр проводила его и моих тетю с дядей в библиотеку и, сев рядом с ним, объясняла ему по его просьбе, кто из джентльменов заведующий кафедрой, а кто декан факультета. Тем не менее, он бросается к ней так, словно она беременна первым из его внуков, словно она родоначальница того элитарного племени, к которому он принадлежит по крови и которым безгранично восхищается до тех пор, пока представители этого племени не начинают показывать свои клыки и когти, заставляя моего отца отступить.
Увидев, как какой-то незнакомец схватил Клэр, Даззл начинает, как сумасшедший, носиться, поднимая пыль, вокруг ног своей хозяйки, обутых в сандалии. И хотя мой отец никогда особенно не доверял и не особенно жаловал представителей животного мира, незаконнорожденных и гадящих повсюду, я с удивлением вижу, как это бессловесное поведение Даззла ни в коей степени не мешает ему продолжать делать то, что он делает — обнимать девушку. Сначала то, чему мы стали свидетелями, вызвало у меня подозрение, что это частично сделано для мистера Барбатника, который, возможно, неловко чувствовал себя, нанося визит неженатой паре. А может быть, та страстность, с которой мой отец прижимал Клэр к себе, была вызвана его стремлением заглушить свои собственные опасения на этот счет. Я видел его таким напористым и оживленным только до болезни моей матери. Мне кажется, что сегодня он чересчур возбужден, но это лучше того, что я ожидал. Когда я ему звоню обычно каждую неделю, я чувствую почти в каждом слове, которое он говорит, невысказанную грусть. Она настолько очевидна, что я вообще удивляюсь, как ему удается держаться так, словно все хорошо, отлично, не может быть лучше. Невеселое «Да, алло?», с которым он снимает трубку, уже достаточно, чтобы показать мне, что лежит в основе его существования. Утром помощь дяде в его конторе, хотя тому совсем не нужна эта помощь. Днем — споры в душной комнате Еврейского центра с «фашистами», теми, которых он величает не иначе, как фон-Эпштейн, фон-Хаберман и фон-Липшиц, очевидно, местными Герингом, Геббельсом и Штрайхером, которые доводят его до сильного сердцебиения. И потом бесконечные вечера, когда он обивает пороги соседей, пытаясь выклянчить что-то для своих филантропических нужд; читает и перечитывает колонку за колонкой «Ньюздей», «Пост», «Таймс»; смотрит по второму разу за вечер новости Си-Би-Эс и, наконец, ложится в постель. Не в силах уснуть, он достает из картонной коробки письма, раскладывает их сверху на одеяле и перечитывает свою корреспонденцию: переписку с пропавшими, нежно любимыми гостями. Как мне кажется, еще более нежно любимыми теперь, когда они пропали, чем тогда, когда жили в отеле и им было вечно то слишком много ячменя в супе, то многовато хлорки в воде бассейна, и всегда недостаточно официантов в столовой.
Что касается писем, которые пишет он, с каждым месяцем ему все трудней уследить, кто из сотен и сотен старожилов находится на пенсии во Флориде и может ему ответить, а кого уже нет в живых. И дело совсем не в том, что он теряет свои способности, а скорее, в том, что он теряет своих друзей. Он рисует знак «безостановочного движения», чтобы объяснить потерю каждого десятого из своих бывших клиентов только за последний год.
— Я исписал пять страниц, написал все новости дорогому моему Юлиусу Ловенталю. Я даже вложил туда вырезку из «Таймз», в котором описывается, как испоганили реку в Патерсоне, где у него была юридически практика. Я думал, это будет ему интересно — эти проблемы с загрязнением окружающей среды волновали такого человека, как он. Я тебе скажу, — он поднимает палец, — Юлиус Ловенталь был человеком с повышенным чувством гражданского долга, каких не часто встретишь. Он занимался всем: синагогами, сиротами, спортом, инвалидами, цветными. Он был настоящим человеком. Ну, знаешь, что дальше. Я приклеиваю марку, заклеиваю конверт и кладу рядом со своей шляпой, чтобы утром отправить, и только когда я почистил зубы, лег в постель и выключил свет, до меня дошло, что моего друга нет уже с прошлой осени. Я представлял себе его играющим в карты где-нибудь на берегу бассейна в Майами, играющим так, как может играть только человек с его умом, а он уже лежал под землей. Что уж там теперь от него осталось?
Эта мысль невыносима для него, и он сердито проводит рукой по лицу, словно отгоняя от себя, как москита, которые сводят его с ума, этот жуткий образ Юлиуса Ловенталя.
— Как ни невероятно это может показаться молодым, — говорит он, вновь обретая душевное равновесие, — но такое случается едва ли не каждую неделю, вплоть до заклеивания конверта и наклеивания марки.
Когда, спустя долгие часы, мы в итоге остались с Клэр одни, она смогла, наконец, поделиться тем, что так таинственно прошептал он ей на ухо, когда мы стояли вчетвером в дымной завесе отъезжающего автобуса. Солнце старается нас испепелить. Белый растерявшийся Даззл, едва привыкший к этому сопернику, крутится вокруг ног моего отца. А мистер Барбатник — маленький, похожий на эльфа, джентльмен с крупным лопоухим азиатским лицом, удивительными, похожими на черпаки, руками и сильными предплечьями, испещренными, как у культуриста, венами, — застенчиво, как школьница, пятится назад. Его пиджак, аккуратно сложенный, перекинут через руку. Он ждет, когда взволнованный отец представит нас. Но отец сначала должен сделать срочное дело. Как посланник в какой-нибудь классической трагедии, который, едва появившись на сцене, тут же начинает выбалтывать то, ради чего он проделал весь этот путь.
— Девушка, — шепчет он Клэр, как, видимо, обращался к ней в своем воображении, «девушка» и только так, — не разрешай… не разрешай… пожалуйста!
Она говорит мне, когда мы легли, что расслышала только эти слова, когда он прижимал ее к своей массивной груди. Я говорю, что скорее всего, он кроме них ничего и не говорил. Он сказал этим все, что мог сказать в этот момент.
Предопределив таким образом будущее, хотя бы на этот момент, он собирается приступить к следующему пункту церемонии прибытия, которую, наверняка, планировал в течение нескольких недель. Он лезет в карман полотняного пиджака, который висит на его руке и, видимо, ничего не находит. Он начинает хлопать по подкладке.
— О, Господи, — стонет он, — в автобусе!
В этот момент мистер Барбатник выходит вперед и сдержанно, как свидетель растерянному жениху, говорит тихо:
— В брюках, Эби.
— Конечно, — резко отвечает отец, лезет (все еще с отчаянием в глазах) в карман брюк — он одет, как говорят, что надо! — и извлекает маленький пакетик, который кладет Клэр на ладонь. Он весь теперь светится.
— Я не стал предупреждать тебя по телефону, — говорит он ей, — и я хотел сделать тебе сюрприз. Я гарантирую тебе, что каждый год стоимость этого будет возрастать на десять процентов, как минимум. Может быть, на пятнадцать. Или даже больше. Это лучше, чем деньги. Подожди, пока увидишь работу! Это просто фантастика. Ну, а теперь, давай, открой.
Пока мы все еще жаримся на остановке, моя подруга, которая знает как доставлять удовольствие и любит это делать, ловко развязывает ленточку и снимает глянцевую желтую оберточную бумагу, не забыв отметить, какая она симпатичная.
— Я сам выбирал, — говорит ей отец. — Я подумал, что этот цвет тебе понравится. Правда, Сол? — обращается он к своему спутнику. — Разве я не сказал, что, клянусь, эта девушка любит желтый цвет?
Клэр достает из коробочки с бархатной подкладкой маленькое пресс-папье из стерлингового серебра, на котором выгравирован букетик роз.
— Дэвид сказал, что ты очень любишь возиться в саду и очень любишь цветы. Возьми это, пожалуйста. Ты можешь держать это на своем столе в школе. Подожди, когда твои ученики увидят это!
— Какая красота, — говорит она и, успокоив одним взглядом Даззла, целует отца в щеку.
— Полюбуйся ручной работой, — говорит он. — Можно разглядеть даже шипы. Кто-то сделал это вручную. Художник!
— Какой чудесный подарок, — произносит она.
Только после этого он поворачивается и обнимает меня.
— Я тебе тоже кое-что привез, — говорит он. — Это у меня в сумке.
— Надеюсь, — говорю я.
— Мудрый парень.
Мы целуемся.
Наконец, он готов представить своего спутника, одетого, как я теперь понимаю, в такой же превосходный новый, хорошо подобранный по цвету костюм. Только, если у моего отца эти цвета беж и коричневый, то у мистера Барбатника — серебристый и голубой.
— Я благодарю Бога за этого человека, — говорит отец, когда мы медленно тащимся по дороге вслед за фермерским грузовиком, на бампере которого красуется надпись, информирующая других участников движения о том, что «ЛУЧШЕ МОЛОКА ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ». Наклейка на бампере нашей машины, выбранная Клэр из солидарности с местными защитниками окружающей среды, гласит: «ГРУНТОВЫЕ ДОРОГИ БЛИЖЕ К ЗЕМЛЕ».
Возбужденный и говорливый, как маленький мальчик — гораздо в большей степени, чем когда-то я, когда он возил меня по этим дорогам, — мой отец теперь не может остановиться и не говорить все время о мистере Барбатнике: один на миллион; самый прекрасный человек, из всех, кого он когда-либо знал… Сам мистер Барбатник в это время тихо сидит рядом с ним и смотрит на свои колени, подавленный, как мне кажется, настолько же расцветшей летом жизнерадостной красотой Клэр, насколько тем фактом, что отец расхваливает его нам так, как когда-то, в старые добрые времена, расхваливал преимущества летнего отдыха в нашем отеле.
— Мистер Барбатник — тот человек из Центра, о котором я вам говорил. Если бы не он, мой голос был бы голосом одинокого в пустыне против этого сукиного сына Джорджа Уолесса. Клэр, извини меня, пожалуйста, но я страшно ненавижу этого паршивого таракана. Не дай бог тебе услышать, что так называемые порядочные люди думают про себя. Просто позор. Только мы с мистером Барбатником, с которым у нас общая точка зрения, все им высказываем.
— Нельзя сказать, — говорит мистер Барбатник философски, с сильным акцентом, — чтобы это что-то меняло.
— Скажи мне, что можно изменить с этими невежественными фанатиками? Пусть хотя бы услышат, что о них думают другие! Ненависть настолько переполняет еврейских людей, что они идут и голосуют за Джорджа Уоллеса — это выше моего понимания. Почему? Люди, которые прожили всю жизнь как меньшинство, вдруг соглашаются с идеей поставить всех цветных перед дулами автоматов и уничтожить. Косить живых людей!
— Так, конечно, говорят не все, — вступает мистер Барбатник. — Это одна хорошо известная личность, разумеется.
— Я говорю им, посмотрите на мистера Барбатника, спросите его, разве это не то же самое, что Гитлер делал с евреями? И вы знаете, что они мне ответили? Взрослые мужчины, вырастившие детей, которые успешно занимались бизнесом и живут теперь на пенсии в кооперативных домах, как, казалось бы, цивилизованные люди. Они говорят: «Как можешь ты сравнивать негров с евреями?»
— А почему эта конкретная личность, лидер той группы так…
— А кто его, собственно, назначил лидером? Он сам! Продолжай, Сол. Извини. Я только хотел им объяснить, с каким маленьким диктатором нам приходится иметь дело.
— Они рассуждают так, — говорит мистер Барбатник, — потому что владели кто-то домами, кто-то бизнесом, а тут вдруг пришли цветные, и когда они попытались забрать обратно то, что вложили, у них ничего не вышло.
— Конечно, в основе всего лежит экономика. Так бывает всегда. Разве не то же самое было с немцами? Не то же самое происходит в Польше?
Тут он резко обрывает свой исторический анализ, чтобы сказать нам с Клэр:
— Мистер Барбатник приехал сюда только после войны. — С ноткой драматизма и гордости он добавляет: — Он — жертва нацизма.
Когда мы сворачиваем с дороги и я показываю на наш дом на холме, мистер Барбатник говорит:
— Ничего удивительного, что вы двое выглядите такими счастливыми.
— Они снимают этот дом, — говорит мой отец. — Я ему сказал, раз ему так нравится этот дом, почему бы не купить его? Надо предложить хозяину. Скажи ему, что заплатишь наличными. Посмотри, клюнет ли он.
— Пока что, — говорю я, — мы вполне довольны тем, что его снимаем.
— Снимать — значит выбрасывать деньги на ветер. Узнай у него. Хорошо? Что тебе стоит? Деньги на бочку и посмотри, как он себя поведет. Я тебе могу помочь. Дядя Лэрри может помочь, если речь пойдет только о деньгах. Тебе, безусловно пора иметь свою, пусть небольшую, но собственность. А эту не стоит упускать, это уж точно. В мое время, Клэр, можно было купить такой домик меньше, чем за пять тысяч. Теперь такой дом и — какая здесь площадь? Три? Ну, ладно, пусть, скажем, четыре, скажем, пять акров…
Мы поднимаемся по неухоженой дороге, проходим мимо цветущего сада, о котором он столько слышал, входим через кухонную дверь. И все это время он продолжает ораторствовать, словно агент по продаже недвижимости. Так обрадовался этот человек, что вернулся к себе домой, в округ Салливан, к единственной родной душе, которая, судя по всему, выдернута из горнила и опустилась перед домашним очагом.
Мы вошли в дом, но не успели еще и предложить выпить чего-нибудь холодного, показать гостям их комнату и туалет, как отец немедленно начал распаковывать свою сумку, взгромоздив ее на кухонный стол.
— Твой подарок, — объявил он мне.
Мы ждем. Появились его туфли. Свежевыстиранные рубашки. Новенький блестящий бритвенный прибор.
Я получаю в подарок альбом в черном кожаном переплете, украшенном тридцатью двумя медалями размером каждая с серебряный доллар. Медали утоплены в круглые отверстия, с двух сторон закрытые прозрачными окошечками. Отец называет их «шекспировскими медалями». На каждой медали с одной стороны — сцена из какой-то пьесы, на другой — мелким шрифтом цитата из этой пьесы. К медалям прилагается инструкция, объясняющая, как перенести их в альбом. Первая инструкция начинается так: «Наденьте перчатки…» Отец протягивает мне перчатки.
— Всегда надевай перчатки, когда берешь в руки эти медали, — говорит он. — Они прилагаются. Если этого не делать, говорят они, то медали могут подвергнуться химическому разрушению от соприкосновения с человеческой кожей.
— Я очень тебе признателен, — говорю я, — хотя я не совсем понимаю, почему ты вдруг делаешь сейчас такой и изысканный подарок…
— Почему? Потому что пора, — отвечает он, смеясь. — Взгляни-ка, Дэвид, что они там выгравировали тебе. Клэр, посмотри на обложке.
Мрачную обложку окаймляет причудливая рельефная серебряная виньетка, в центре — три строчки, на которые показывает нам отец, водя указательным пальцем от слова к слову. Мы все молча читаем, все, кроме него:
ПЕРВЫЙ ВЫПУСК НАБОРА ИЗ СТЕРЛИНГОВОГО СЕРЕБРА
ОТЧЕКАНЕНО ДЛЯ ПЕРСОНАЛЬНОЙ КОЛЛЕКЦИИ
ПРОФЕССОРА ДЭВИДА КЕПЕША
Я не знаю что сказать.
— Это же, наверное, стоит уйму денег. Это что-то необыкновенное.
— Правда? С деньгами не было проблем. Так хорошо они придумали. Ты получаешь по одной медали в месяц. Начинаешь с «Ромео и Джульетты». Подождите, я покажу Клэр «Ромео и Джульетту». Так и получаете по одной, пока не получите все. Я собирал их для тебя все это время. Только мистер Барбатник знал об этом. Посмотри, Клэр. Подойди, посмотри поближе…
Проходит какое-то время, пока они обнаружили «Ромео и Джульетту», потому что на предусмотренное для нее место в левом нижнем углу страницы он, кажется, поместил «Два веронца».
— Где, черт побери, «Ромео и Джульетта»? — спрашивает он.
Вчетвером нам удается обнаружить ее, в конце концов, под рубрикой «Истории» на месте, отведенном «Королю Джону».
— А куда же я тогда сунул «Короля Джона»? — спрашивает он. — Я думал, что все сделал правильно, Сол, — говорит он мистеру Барбатнику, нахмурившись. — Мне казалось, мы проверили.
Мистер Барбатник кивает — они проверили.
— Да, — говорит отец, — дело в том … В чем же дело? А, обратная сторона. Здесь. Я хочу, чтобы Клэр прочитала вслух, что там написано, чтобы мы все послушали. Прочти это, дорогая.
Клэр читает вслух надпись.
— «…Что имя? Роза бы иначе пахла, когда б ее иначе называли?»[13]
— Разве это не замечательно? — говорит он ей.
— Да.
— И он может брать это в колледж. Полезная вещь. Это не только для дома, но он может и через десять, я через двадцать лет показывать это студентам. И так же, как мой подарок тебе, это из стерлингового серебра, и я гарантирую, что стоимость этого будет идти в ногу с инфляцией и долго еще после того, как бумажные деньги уже ничего не будут стоить. Куда ты его положишь?
Этот вопрос задается Клэр, а не мне.
— Пока что, — говорит она, — на кофейный столик, чтобы каждый мог посмотреть. Пойдемте в гостиную, отнесем альбом туда.
— Отлично, — говорит отец. — Только помните, не разрешайте никому вынимать медали, пока они не наденут перчатки.
Мы накрываем стол на крытой веранде. Рецепт холодного свекольника Клэр нашла в русской поваренной книге, одной из дюжины или около того разных книг из серии «Блюда мира», аккуратно расставленных на полке между приемником, который, кажется, настроен так, чтобы все время передавать Баха, и двумя спокойными акварелями ее сестры, на которых изображены океан и дюны. Салат из огурцов с йогуртом, в который добавлен рубленый чеснок и свежая мята из ее сада лекарственных растений, что находится прямо за дверью, тоже сделан по рецепту, взятому из этой серии, из тома «Кухня Ближнего Востока», Холодный жареный цыпленок с розмарином — это ее собственный давнишний рецепт.
— Мой Бог, — говорит отец, — какое угощение!
— Отличное! — добавляет мистер Барбатник.
— Спасибо, джентльмены, — говорит Клэр. — Но я убеждена, что вы ели что-то и повкуснее.
— Такого вкусного борща, — говорит мистер Барбатник, — я не ел даже во Львове, когда готовила моя мама.
— Думаю, что это немного преувеличено, — говорит улыбаясь Клэр, — но тем не менее, еще раз спасибо.
— Послушай, дорогая моя девочка, — говорит мой отец, — если бы ты была на моей кухне, я бы занимался своим старым делом. И ты получала бы больше, чем теперь, когда ты преподавательница, поверь мне. Хороший шеф-повар даже тогда, в разгар депрессии…
Но коронным блюдом Клэр стали не экзотические восточные кушанья, приготовленные ее способом, которые она подавала сегодня впервые, чтобы все, включая и ее саму, почувствовали себя как дома, а чай со льдом, который она приготовила с листьями мяты и апельсиновыми корочками по рецепту своей бабушки. Кажется, мой отец никак не мог напиться, не уставая превозносить чай до небес. Особенно, когда узнал, угощаясь черникой, что Клэр ездит каждый месяц на автобусе в Скенектади, чтобы навестить эту девяностолетнюю женщину, от которой она и узнала, как готовить и как ухаживать за садом, и, наверное, и о том, как растить ребенка. Судя по этой девушке, его сын, кажется, взялся за ум.
После обеда я предложил нашим гостям отдохнуть, пока не спадет жара, после чего мы могли бы немного прогуляться. Предложение было отвергнуто. Как я мог предложить такое? Как только мы слегка усвоили съеденное, мой отец предложил поехать к нашему отелю. Это меня несколько удивило, как удивили и его слова за обедом о том, что он мог бы заняться «старым делом». С тех пор, как полтора года назад он перебрался на Лонг-Айленд, он не проявлял никакого интереса к тому, что два преуспевающих новых владельца сделали из его отеля. Теперь он называется «Королевский лыжный и летний курорт». Я не думал, что он захочет поехать туда, но он весь кипел энтузиазмом и, выйдя из туалета, направился на веранду к мистеру Барбатнику, который вздремнул в моем плетеном кресле-качалке.
Что, если его сердце не выдержит такой нагрузки? До того, как я женюсь на этой замечательной девушке, куплю уютный домик, выращу красивых детей…
Тогда чего же я жду? Почему потом, а не сейчас, чтобы он порадовался и считал, что его жизнь удалась?
Чего я жду?
Мы идем за отцом, который, единственный из нас четверых, кажется, не обращает никакого внимании на страшную жару, через главную аптеку и все открытые магазины.
— Я еще помню, как здесь было четыре мясных лавки, три парикмахерских, кегельбан, два продуктовых рынка, две пекарни, магазин «Эй-энд-Пи», два врача и три стоматолога. А теперь посмотрите, — говорит он безо всякой досады, а скорее с гордостью человека, который вовремя вышел из игры, — ни мясников, ни парикмахеров, ни кегельбана, только одна булочная, никакого «Эй-энд-Пи» и, если ничего не изменилось с тех пор, как я уехал, то ни одного стоматолога и только один доктор. Да! — возвещает он, посмотрев вокруг добродушно, напоминая немного своего друга Уолтера Кронкайта, — эра богатых отелей отошла в прошлое. Но это было что-то! Вы бы видели это место в летний период! Знаете, кто любил здесь отдыхать? Кого только тут не было? Селедочный король! Яблочный король!..
И он начинает торопливо рассказывать анекдотичную историю главного периода его жизни мистеру Барбатнику. и Клэр, которая не показала и виду, что проделала все это сентиментальное путешествие несколько недель назад в сопровождении его сына, который ей тогда и объяснил, что такое Селедочный король.
Отец рассказывает свою историю шаг за шагом, год за годом, от момента инаугурации Рузвельта до времен Линдона Джонсона. Обняв его и почувствовав, что его рубашка с короткими рукавами совершенно мокрая, я говорю ему:
— Я думаю, что, если ты не остановишься, то дойдешь до времени всемирного потопа.
Он доволен. Он доволен сегодня всем.
— Могу! Это такое наслаждение! Настоящая дорога воспоминаний!
— Папа, страшно жарко, — предупреждаю я его. — Больше тридцати градусов. Может быть, нам стоит пойти помедленнее…
— Помедленнее? — восклицает он и, потянув Клэр за собой, устремляется по улице рысью.
Мистер Барбатник улыбается и, промокнув лоб платком, говорит мне:
— Он уже давно так прыгает.
— Уик-энд Дня Труда! — весело возвещает мой отец, когда я сворачиваю на парковку рядом со служебным входом в «главное здание». Помимо того, что обновили покрытие на парковке и все здания покрасили в розовый цвет, кажется, здесь мало что изменилось, не считая, конечно, названия отеля. Новые хозяева отеля — озабоченный мужчина, чуть старше меня, и его моложавая, лишенная какого бы то ни было шарма, вторая жена. Я уже встречался с ними мимоходом, когда мы с Клэр одним июньским днем приезжали сюда, чтобы я мог совершить свой ностальгический тур. А в этих двоих столько же ностальгии по старым добрым временам, сколько у людей, смытых потоком и барахтающихся в обломках каноэ из березовой коры. Когда мой отец, оценив ситуацию, спросил, как могло случиться, что отель не заполнен в праздничные дни — ситуация совершенно неслыханная для него, как он дает понять — жена стала еще менее симпатичной, а муж (приятный человек с благими намерениями, хотя его кредиторы, по-видимому, не очень воодушевлены его планами, уходящими в двадцать первое столетие) объясняет, что им пока что не удалось добиться признания публики.
— Понимаете, — нерешительно говорит он, — мы сейчас заняты переоборудованием кухни…
Жена перебивает его и говорит без обиняков, что молодежь не едет сюда, потому что считает, что это отель для старшего поколения (в чем, судя по ее тону, виноват мой отец); семьями сюда не едут, потому что напуганы прежним владельцем — кому мой отец продал отель и кто, так и не выплатив долги, был хозяином в течение одного единственного лета, — клиентуру которого составляли исключительно подонки общества.
— Прежде всего, — говорит мой отец, которого я не успел оттащить за руку, — самой большой ошибкой было отменить название, стереть с карты тридцать лет упорного труда. Можете красить снаружи в любой цвет, какой вам заблагорассудится, хотя, что было плохого в чистом белом цвете, я не понимаю — но, если это ваш вкус — это ваш вкус. Но дело-то в чем? Разве Ниагарский водопад меняет свое название? Нет, если они хотят привлекать туристов, то нет.
Жена смеется ему в лицо или во всяком случае так говорит:
— Я смеюсь вам в лицо.
— Вы что? — спрашивает мой остолбеневший отец.
— Потому что вы не можете назвать в наше время отель «Королевский венгерский».
— Нет, нет, — говорит муж, пытаясь смягчить ее слова, — проблема заключается в том, Жаннет, что мы оказались между двумя стилями жизни, и нам необходимо выбраться из этого. Я уверен, что когда мы закончим кухню…
— Друг мой, забудьте об этой кухне, — говорит мой отец, совершенно очевидно игнорируя жену и переключив свое внимание на того, с кем можно хотя бы по-человечески поговорить. — Сделайте сами себе доброе дело и измените название отеля. Вы половину стоимости заплатили за это имя. Почему вам нравится в названии такое слово, как «лыжный», например? Ради Бога, работайте всю зиму, если вам кажется, что в этом что-то есть, но зачем же использовать слово, которое только отпугивает людей.
— Могу сообщить вам новость. В наше время никто не хочет отдыхать в таком месте, название которого напоминает мавзолей, — говорит жена.
Пауза.
— О, — говорит мой отец с явным сарказмом, — в наше время прошлое умирает, не так ли?
Он произносит торжественный, несвязный философский монолог о неразрывности прошлого, настоящего и будущего, как будто человек, достигший шестидесяти шести лет, обязан быть дальновиднее тех, кто пришел ему на смену, особенно, когда они смотрят на него как на виновника своих бед.
Я жду, что мне придется или примирять стороны, или вызывать скорую. Что будет с моим слишком возбужденным отцом, увидевшим, как из рук вон плохо управляется его детище, дело всей его жизни, этим измотанным мужем и его суровой женой? Разразится он слезами или вдруг упадет, как подкошенный? И то, и другое просто невозможно вынести.
Почему меня не оставляет мысль о том, что в течение этого уик-энда он умрет и к понедельнику я стану сыном, лишенным родителей?
Он все еще очень возбужден, когда мы садимся в машину, чтобы ехать домой.
— Откуда я знал, что он превратится в хиппи?
— Кто?
— Да тот парень, который все у нас купил, когда мы потеряли маму. Неужели ты думаешь, что я по своей доброй воле мог продать отель какому-то хиппи? Это же был пятидесятипятилетний мужчина. У него были длинные волосы, но что из этого? Что я мог иметь против него? И что она имела в виду, говоря о «подонках»? Я думаю, что она имела в виду не то, что сказала. Да или нет?
— Она имела в виду, что это были прожигатели жизни. Послушай, может быть, она и тошнотворная личность, но неудача есть неудача, — говорю я.
— Да, но за что обвинять меня? Я дал им курицу, несущую золотые яйца, я передал им отличные крепкие традиции и надежных клиентов. Все, что им было нужно — это поддерживать эти традиции. Это все, Дэйви. «Лыжный»! Вот что слышат теперь мои клиенты и разбегаются к черту. Есть люди, которые могут открыть отель где-нибудь в Сахаре и процветать, а есть такие, кому дан отличный старт, а они все теряют.
— Это правда, — говорю я.
— Я сейчас удивляюсь сам тому, что смог так многого достичь. Я был никто! Я начинал с того, Клэр, что готовил примитивные блюда. Я тогда был таким же черноволосым, как он, и с такими же густыми волосами, если поверишь…
У мистера Барбатника, сидящего рядом с ним и задремавшего, голова упала набок, как будто его удушили с помощью гарроты. Клэр, приветливая, терпеливая, великодушная Клэр, продолжает улыбаться и кивать «да-да-да», слушая историю нашего отеля, и как он расцвел под руководством этого трудолюбивого, доброго, проницательного, энергичного «никто». Есть ли еще хоть один человек на свете, думаю я, жизнь которого могла бы служить таким примером? Пренебрег ли он хоть раз, хоть на йоту своими обязанностями? За что же он тогда себя корил? За мою заброшенность? За мои грехи? О, если бы он предстал перед судом, решение суда было бы моментальным: «Невинен, как младенец». Они бы даже не удалились из зала на совещание.
Он не понимает этого. Вечером поток его излияний не ослабевает. Сначала он ходит по пятам за Клэр, которая готовит на кухне салат и десерт. Когда она отправляется под душ — и переодеться к ужину — и восстановить силы, — он выходит ко мне. Я собираюсь жарить мясо на гриле за домом.
— Эй, я сказал тебе, от кого получил приглашение на свадьбу дочери? Ты никогда и ни за что не угадаешь. Я поехал в Хемпстед, чтобы починить миксер твоей тете — ты помнишь, там еще такой кувшин сверху — и кто бы ты думал, теперь там хозяин магазина бытовых электроприборов? Ты никогда бы не угадал, даже если бы его вспомнил.
Но я угадал. Это мой чародей.
— Герберт Братаски, — говорю я.
— Правильно! Я тебе уже говорил?
— Нет.
— Это действительно он. И, можешь себе представить, этот паскудник вырос в персону и процветает. Он связан с «Дженерал-электрик», с компанией «Уоринг», а теперь, как он мне сказал, собирается заключить контракт с одной японской компанией, побольше, чем «Сони», и будет их единственным дистрибьютером на Лонг-Айленде. А дочка у него — настоящая куколка. Он показал мне ее фото. И вдруг, как гром среди ясного неба, я получаю по почте эту красивую пригласительную открытку. Я хотел захватить ее с собой, но забыл, черт возьми, потому что уже все собрал, чтобы ехать сюда.
Все собрал два дня назад.
— Я пришлю ее тебе, — говорит он, — ты получишь истинное удовольствие от нее. Послушай, мне только что пришло это в голову. Как вы с Клэр отнесетесь к идее поехать на эту свадьбу вместе со мной? Вот будет сюрприз для Герберта!
— Надо подумать. Как Герберт теперь выглядит в свои сорок с лишком?
— Ему сорок пять-сорок шесть сейчас. Но он все такой же энергичный и такой же сообразительный и симпатичный, как в те времена, когда был ребенком. Не набрал ни грамма лишнего веса и не потерял ни одного волоса с головы. Я даже, когда увидел такую копну, подумал было, что это мех. Может, так оно и есть. И все такой же загорелый. Что ты думаешь об этом? Наверное, он пользуется кварцевой лампой. И, знаешь, Дэйви, у него есть маленький сын, который, как и он, играет на барабане! Я ему, конечно, рассказал о тебе, а он сказал, что уже про тебя все знал. Он читал о том, что ты выступал с докладом, видел в «Ньюсдей» в календаре событий. Он сказал, что рассказывал об этом всем своим клиентам. Как тебе это нравится? Герберт Братаски. И как ты узнал?
— Догадался.
— Ты был прав. Ты ясновидящий, сынок. Ух, какой замечательный кусок мяса. Сколько здесь стоит фунт? Когда-то такой кусок вырезки…
Мне хочется обнять его, прижать его ни на минуту не закрывающийся рот к своей груди и сказать: «Все хорошо. Ты здесь навсегда, тебе никогда не придется уезжать».
Но на самом деле нам всем придется уезжать отсюда меньше, чем через сто часов. И пока нас не разлучит смерть, между нами будут сохраняться необыкновенная близость и необыкновенная дистанция в тех же самых странных пропорциях, которые существовали между нами всегда.
Когда Клэр возвращается на кухню, он оставляет меня с моими углями и идет «посмотреть, как отлично она выглядит».
— Поспокойней! — кричу я ему вслед, но с таким же успехом я мог бы просить об этом ребенка, который первый раз пришел на стадион «Янки-стэдиум».
Мой «Янки» дает ему работу — лущить кукурузу. Но лущить кукурузу можно и не закрывая рта.
На пробковой доске объявлений, которая висит над кухонной мойкой, вместе с рецептами из «Таймс» висят приколотые Клэр фотографии из Мартас-Винеэд, которые прислала Оливия. Я слышу через открытую кухонную дверь, как они обсуждают детей Оливии.
Оставшись один, в ожидании того момента, когда мясо будет готово, я, наконец, решаю прочитать письмо, которое получил сегодня, когда мы поехали в город за нашими гостями и за почтой, и которое с тех пор лежит у меня в заднем кармане брюк. Я не открывал это письмо до сих пор, потому что это было не то письмо, которого я ждал со дня на день из университетского издательства, куда я направил окончательную редакцию моего «Человека в футляре» после возвращения из поездки по Европе. Нет, это письмо с факультета английского языка Техасского христианского университета, которому я обрадовался. О, Баумгартен, чертовски забавный ты парень.
Дорогой профессор Кепеш!
Мистер Ральф Баумгартен, претендующий на должность клерка в Техасском христианском университете, сослался на вас, как на человека, знакомого с его работами. Прошу прощения за то, что отнимаю у вас время, но я был бы очень вам благодарен, если бы вы смогли прислать в ближайшие дни письмо с изложением ваших взглядов на его творчество, работу в качестве преподавателя и моральный облик.
Вы можете быть уверены в полнейшей анонимности ваших комментариев.
Благодарю вас за содействие.
Искренне ваш,
Джон Фейрбайрн,
Председатель
«Дорогой профессор Фейрбайрн, не хотите ли вы также знать мое мнение о ветре, с работой которого я тоже знаком?..» Я убираю письмо в карман и жарю новый кусок мяса. «Дорогой профессор Фейрбайрн, я не могу вам помочь, но, поверьте, кругозор ваших студентов будет расширен до невероятных размеров и их знания жизни станут намного богаче…» Ну, кто следующий, думаю я. Может быть, когда я сяду за стол, надо будет поставить дополнительную тарелку для Бригитты или она предпочтет держать тарелку на коленях?
Я слышу, как на кухне Клэр и мой отец подошли к обсуждению темы ее родителей.
— Но почему? — слышу я его вопрос.
По его тону я понимаю, что он знает ответ на этот вопрос, но он совершенно не совпадает с его взглядом на жизнь.
— Мне кажется, что все оттого, что они никогда по-настоящему не любили друг друга, — отвечает Клэр.
— А как же две прекрасные дочери, их собственное высшее образование, прекрасное положение на службе? Я не могу этого понять. При всем этом пить. Почему? Куда это ведет? При всем моем уважении, мне кажется, что это глупо. У меня самого не было образования. Если бы было! Но, увы! Ничего не поделаешь. Но моя мать, позволь мне сказать тебе, как она во всем разбиралась, что за женщина! Мам, помню, говорил я ей, ну что возишься с этим полом? Мы с Лэрри дадим тебе денег, и ты наймешь кого-нибудь вымыть полы. Но нет…
Только во время ужина, наконец, как говорит Чехов, «тихий ангел пролетел». Но только для того, чтобы вслед за этим пришла тень меланхолии. Может быть, он превозмогает слезы из-за того, что, говоря, говоря и говоря, так еще полностью и не высказался? Может быть, он сейчас сломается и заплачет? А может быть, я приписываю ему настроение, охватившее меня самого? Почему у меня вдруг такое чувство, что я проиграл кровавую битву, когда в действительности я ее выиграл?
Мы снова едим на крытой веранде, где в предыдущие дни я пытался излить душу с помощью ручки и блокнота. Восковые свечи догорают в старинных подсвечниках; лавровишневые свечи, присланные из Мартас-Винеэд по почте, роняют капли воска на стол. Свечи везде, куда не бросишь взгляд. Клэр любит зажигать их вечером на веранде. Кажется, это ее единственная прихоть. Немного раньше, когда она ходила от подсвечника к подсвечнику с коробкой спичек в руке, мой отец, который уже сидел за столом с салфеткой, заткнутой за пояс, начал перечислять ей названия всех отелей, которые имели несчастье сгореть за последние двадцать лет. Она попыталась убедить его в том, что будет осторожной. Тем не менее, когда внезапно дул ветерок и пламя начинало дрожать, он оглядывался вокруг, чтобы убедиться, что ничто нигде не загорелось.
Слышно, как в саду за домом падают первые зрелые яблоки. Слышно, как ухает «наша» сова — так Клэр представляет нашим гостям создание, которое мы никогда не видели и дом которого где-то высоко в «наших» лесах. Если молчание повисает надолго, она рассказывает двум этим старикам, словно они малые дети, что иногда из леса выходит олень и трется о яблони. Даззл отгоняет оленей своим лаем. Песик, лежащий на ее коленях, зашевелился, услышав свое имя. Ему одиннадцать лет, и он живет у нее с тех пор, как она была четырнадцатилетней школьницей. С того дня, как Оливия уехала учиться в колледж, это был самый преданный ее друг, до меня. Через несколько секунд Даззл снова мирно спит. И тишину сентябрьского вечера нарушают только древесные лягушки да сверчки, не умолкающие с лета.
Сегодня я не могу отвести глаз от ее лица. На фоне двух старческих лиц, напоминающих гравюру какого-то старого мастера, обвисших, освещенных свечами, лицо Клэр выглядит особенно свежим, гладким, как яблочко, маленьким, как яблочко, глянцевым, как яблочко, и чистым, как яблочко… более, чем когда бы то ни было, естественным и безукоризненным… более, чем когда бы то ни было… Как я мог быть таким слепцом, что время чуть не развело нас? Что мешает мне и сейчас, когда я ничего не получаю, кроме удовольствия? Может быть, я все еще с подозрением отношусь к этому нежному обожанию? Что будет, когда я пойму Клэр до конца? Вдруг я ее еще не до конца знаю? А что там еще остается внутри у меня? Как долго это будет мешать мне жить? Неужели это будет продолжаться до тех пор, пока я начну пресыщаться этой милой жизнью с Клэр и снова буду сокрушаться по поводу того, что потерял, и искать свой путь?
Все эти сомнения, которые я так долго подавлял, обострили и сделали осязаемыми, как шипы, те мрачные предчувствия, во власти которых я находился целый день. Это была только передышка, думаю я, чувствуя себя так, словно в меня вонзили нож и силы покидают меня и я вот-вот упаду со стула. Только передышка. Нет ничего прочного. Ничего, кроме моих неизменных воспоминаний, кроме вечной саги о том, чему не суждено было произойти…
Разумеется, у меня есть Клэр, вот она — напротив меня, говорит что-то мистеру Барбатнику и моему отцу о планетах, которые она им сегодня покажет. Они такие яркие сегодня среди далеких созвездий! С подколотыми кверху волосами, с открытой изящной шеей, в светлом свободном платье с вышитой каймой, сшитом на машинке в начале лета и придающем ей царственный вид, она кажется мне дороже, чем всегда, больше, чем всегда, кажется мне моей настоящей женой, матерью моих неродившихся детей… однако я не ощущаю ни силы, ни надежды, ни удовлетворения. И хотя мы сделаем все так, как планировали — снимем дом, чтобы приезжать в него во время каникул и по уик-эндам, — я уверен, что это только вопрос времени, только времени, и все, что у нас сейчас есть, исчезнет без остатка, и человек, который сейчас держит в руке полную ложку ее апельсинового крема, уступит место ученику Герберта, спутнику Бригитты, поклоннику Элен, хулителю и защитнику Баумгартена, снова сбившемуся с пути сыну и всему, чего он так страстно жаждет. А если не этому, то кому? А когда и это все уйдет, что будет тогда?
Я не могу при всех упасть со стула во время ужина. Но меня снова охватывает страшная физическая слабость. Я боюсь протянуть руку за бокалом вина, потому что у меня может не хватить сил поднести его ко рту.
— Как насчет того, чтобы поставить пластинку? — спрашиваю я Клэр.
— Нового Баха?
На этой пластинке три сонаты. Всю неделю мы слушали их. Неделей раньше это был квартет Моцарта; еще неделей раньше — концерт для виолончели Элгара. Мы переворачиваем и переворачиваем одну и ту же пластинку до тех пор, пока уже не можем больше этого слышать. Входя и выходя из дома, мы постоянно слышим музыку, которая кажется побочным продуктом нашего существования. Все вокруг нас пропитано ею. Все, что мы слышим — это постоянно самая утонченная музыка.
Под каким-то удобоваримым предлогом мне удается встать из-за стола, пока не случилось ничего непоправимого.
И проигрыватель, и приемник — все это привезла с собой Клэр из города, положив на заднем сиденье машины. Почти все пластинки тоже. Также, как занавески, сшитые на эти окна, и вельветовое покрывало на старенькую кровать, которое она сделала сама, и двух фарфоровых собачек у камина, которые когда-то принадлежали ее бабушке и которых она получила в подарок на свое двадцатипятилетие. Когда она была ребенком, она обычно по пути из школы заглядывала к бабушке, где пила чай с бутербродами и играла на пианино; набравшись сил, она могла уже продолжать свой путь домой, на поле битвы. Она сама приняла решение сделать аборт. Чтобы избавить меня от ответственности? Разве чувство долга так непереносимо? Почему она не сказала мне, что была беременна? Разве это не жизненная позиция, когда кто-то с таким же удовольствием отдается долгу, с каким другой предпочитает отдаваться удовольствиям, страстям, авантюрам, когда долг — это удовольствие, скорее, чем удовольствие — это долг…
Начинает играть утонченная музыка. Я возвращаюсь на веранду уже не такой бледный, как когда выходил с нее. Я снова сажусь за стол и пью вино. Да, я могу теперь поднять и поставить свой бокал. Я могу переключить свои мысли на другую тему. Лучше сделать это.
— Мистер Барбатник, — говорю я. — Отец сказал, что вы были узником концентрационных лагерей. Как это получилось? Вы не возражаете против такого вопроса?
— Профессор, позвольте мне сказать сначала, что я очень благодарен за то гостеприимство, с которым встретили здесь меня, незнакомого человека. Это один из счастливейших дней в моей жизни за последнее время. Мне казалось, что я уже забыл, как это быть счастливым в обществе других людей. Я очень вам всем признателен. Я благодарю моего нового и дорогого друга, вашего отца. Это был такой чудесный день. И мисс Овингтон…
— Пожалуйста, называйте меня Клэр, — говорит она.
— Клэр, вы такая юная и очаровательная. И… и весь день я хотел выразить вам свою глубочайшую признательность. За все хорошее, что вы стараетесь сделать людям.
Старики сидят по обе стороны от нее, любовник — прямо напротив. Со всей любовью, на которую он способен, он смотрит поверх вазы с астрами, которые он нарвал для нее во время прогулки, на ее пышное тело, на изящную головку. Со всей любовью, на которую способен, он смотрит на это необыкновенно щедрое создание в полном расцвете, на то, как она протягивает свою руку их застенчивому гостю, который хватает, пожимает ее и не отпускает. И он начинает впервые чувствовать себя легко и уверенно, наконец-то дома (точно так, как планировала она, так, как добивалась). И любовник вдруг чувствует, что эта жизнь для него важнее той, что живет в воспоминаниях. Он чувствует, как обретает душевный покой. И при этом ощущает, что его уносит сила, такая же неотвратимая, как сила земного притяжения. Как будто его тело такое же беспомощное, как маленькое яблоко в саду, оторвавшееся от ветки и опускающееся на притягательную землю.
Но вместо того, чтобы взмолиться на человеческом языке или на каком-то зверином языке: «Не покидай меня! Не уходи! Я буду горько страдать без тебя! Пусть это мгновение, когда мы все вместе, длится вечно!», он зачерпывает ложкой оставшийся апельсиновый крем и собирается внимательно слушать историю, которую просил рассказать.
— Было начало, должен быть и конец, — говорит мистер Барбатник. — Я хочу дожить до того дня, когда этот ужас закончится. Вот что я говорил себе каждое утро и каждый вечер.
— Но как так получилось, что вас не отправили в печь? Как получилось, что вы сейчас с нами? Почему здесь Клэр? Почему не Элен и наш ребенок? Почему не моя мама? А через десять лет… что будет тогда? Начать новую жизнь, когда мне будет сорок пять? Снова начать все, когда мне будет пятьдесят? Быть вечным парией? Я не могу! Я не буду!
— Они не могли убить всех, — говорит мистер Барбатник. — Я это понимал. Кто-то должен был остаться, хотя бы один человек. И этим человеком буду я, — говорил я сам себе. Я работал на их угольных шахтах, куда они меня посылали. Вместе с поляками. Я был тогда молодым и сильным. Я работал так, как будто это была моя собственная шахта, которую я унаследовал от своего отца. Я убеждал себя в том, что я хотел это делать. Я говорил себе, что работаю, потому что это нужно моему ребенку. Каждый день я говорил себе разные вещи, чтобы дожить до вечера. Так мне удалось выжить. Когда неожиданно русские начали наступление, немцы подняли нас в три часа ночи и погнали куда-то. Мы шли так несколько дней. Это было невыносимо. Люди падали. Я сказал себе опять, что, если кто-то и уцелеет — это буду я. К тому времени я понял, что, если и дойду до конца, туда, куда они нас вели, они все равно расстреляют всех оставшихся. Поэтому после недель этого марша я убежал и бежал без остановки, не зная куда. Я прятался в лесах, а по ночам выходил, и немецкие крестьяне подкармливали меня. Да, это правда, — говорит он, уставившись на свою огромную руку, которая при свете свечи выглядит широкой, как лопата, и тяжелой, как лом. Он держит нежную руку Клэр с изящными пальцами.
— В отдельности немцы не такие уж плохие, — говорит он. — Но если их окажется в комнате трое, можете прощаться с жизнью.
— А что случилось потом? — спрашиваю я, но он продолжает смотреть вниз, словно созерцая, как покоится одна рука в другой. — Как вы спаслись, мистер Барбатник?
— Однажды ночью одна немецкая крестьянка сказала мне, что в деревне американцы. Я подумал, что она, наверное, лжет. Я решил, что больше к ней не подойду, потому что это не сулит ничего хорошего. Но на следующий день я увидел сквозь деревья танк с белой звездой и выбежал, крича во всю мощь своих легких.
— У вас, наверное, был тогда страшный вид, — говорит Клэр. — Как они поняли, кто вы?
— Они знали. Я был не первым. Мы все вылезали из наших щелей. То, что осталось от нас. Я потерял жену, родителей, двух сестер и трехлетнюю дочь.
— О! — простонала Клэр, словно уколовшись иголкой. — Мистер Барбатник, мы задавали вам слишком много вопросов. Нам не следовало этого делать…
Он качает головой.
— Дорогая, пока мы живы, мы задаем вопросы. Может быть, поэтому мы и живы. Во всяком случае, так это выглядит.
— Я ему говорю, — вступает мой отец, — что он должен описать все в книге, все, через что он прошел. А я знаю, кому бы дал ее почитать. Если бы они ее прочли, они бы задумались, может быть.
— А перед войной? — спрашиваю его я. — Вы тогда были совсем молодым человеком. Кем вы хотели стать?
Наверное, из-за того, что у него такие сильные и громадные руки, я жду, что он скажет — плотником или каменщиком. В Америке он больше двадцати лет был таксистом.
— Человеком, — говорит он. — Таким, который бы понимал, как мы живем, что в жизни настоящее, и не искал бы утешения во лжи. Я всегда мечтал быть таким, с детства. В детстве я был, как все, религиозным мальчиком, но к шестнадцати годам понял, что не хочу быть фанатиком. Отец чуть не убил меня за это. Верить в то, что не существует — это было не для меня. Есть фанатики, которые ненавидят евреев, но и среди евреев тоже есть фанатики, — говорит он Клэр. — Они тоже живут в мечтах. Но не я. Ни одной секунды с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать, и я сказал отцу, что не собираюсь притворяться.
— Если бы он написал книгу, — повторяет мой отец, — ее бы следовало назвать «Человек, который никогда не говорил смерти «да».»
— Вы здесь снова женились? — спрашиваю я.
— Да. Она тоже пережила концентрационный лагерь. В следующем месяце будет три года, как она умерла. Как ваша мама, от рака. Она даже не болела. Однажды после ужина она мыла посуду. Я иду включить телевизор, и вдруг слышу грохот на кухне.
«Помоги, мне плохо!»
Когда я прибежал на кухню, она лежала на полу.
«Я разбила пошуду, — сказала она мне. Она сказала «пошуду» вместо «посуду», и я испугался. И эти глаза. Они были ужасными. Я понял, что это значит. Через два дня мне сказали, что метастазы уже проникли в ее мозг. И все это взялось неизвестно откуда. Что еще они могли мне сказать? — добавляет он без всякой злобы.
— Как ужасно, — говорит Клэр.
После того, как отец обошел и задул все свечи, включая те, что уже погасли (на всякий случай), мы вышли в сад, где Клэр хотела показать им планеты, которые были видны с земли в эту ночь. Они устремили к небу свои очки, а Клэр начала рассказывать им о Млечном Пути, отвечать на вопросы о падающих звездах, объясняя, как своим шестиклассникам и мне, когда мы только приехали сюда, что маленькая звездочка около рукояти ковша Маленькой Медведицы служила древним грекам для определения остроты зрения и, следовательно, пригодности солдат к битвам. Потом она провожает их в дом и, на случай, если они встанут утром раньше нас, объясняет, где найти кофе и сок. Я остался в саду с Даззлом. Я не знаю, о чем думать. И не хочу знать. Мне хочется только подняться на холм. Я вспоминаю, как мы катались в Венеции на гондоле.
«Ты уверена, что мы не умрем и не окажемся в раю?»
«Тебе надо спросить об этом гондольера».
Через окно гостиной я вижу их троих, стоящих вокруг кофейного столика. Клэр снова перевернула пластинку. Отец держит в руках альбом с шекспировскими медалями. Похоже, он читает вслух то, что написано на обратной стороне медалей.
Через несколько минут она садится рядом со мной на старую деревянную скамейку на вершине холма. Мы сидим рядом и молча смотрим на знакомые звезды. Мы делаем это почти каждый вечер. Все, что мы делаем этим летом, мы делаем каждое утро, каждый день и каждый вечер. Каждый день я кричу ей из кухни на веранду или из спальни в ванную: «Кларисса, иди посмотри, солнце встает», «Клэр, колибри!», «Дорогая, как называется эта звезда?»
Только сейчас видно, как она устала за день.
— О, Господи, — говорит она и кладет голову мне на плечо. Я чувствую каждый ее вдох и выдох.
Насмотревшись на звезды, я говорю:
— Чем не чеховская история, правда?
— Правда, что?
— Это. Сегодняшний день. Лето. Всего девять-десять страниц, и все. А название «Мой прожитый день». Два пожилых человека приезжают в сельскую местность, чтобы навестить здоровую молодую пару, наслаждающуюся жизнью. Молодой человек, которому перевалило за тридцать, освободился от ошибок, которые делал в двадцать. Молодая женщина, которой за двадцать, пережила трудную юность. У них есть все основания считать, что они все преодолели. Они оба чувствуют, что спасены и, в большой степени, благодаря друг другу. Они любят друг друга. После ужина при свечах один из пожилых людей рассказывает историю своей жизни, о полном крушении мира и продолжающихся ударах судьбы. И это все. История заканчивается так: ее голова покоится на его плече; его рука гладит ее волосы; ухает их сова; их созвездия в полном порядке; гости в чистых постелях; а их летний домик, такой уютный и гостеприимный, который находится у подножья холма, где они сидят, удивляется их страхам. В доме играет музыка. Это самая прекрасная музыка на земле. «И оба они знают, что самое сложное и трудное только начинается». Это последняя строчка «Дамы с собачкой».
— Ты действительно чего-то боишься?
— Разве я сказал не об этом?
— Но чего?
Ее мягкие, умные, доверчивые зеленые глаза устремлены теперь на меня. Все ее внимание сосредоточено на мне и на том, что я отвечу. Помедлив немного, я говорю ей:
— Я и сам не знаю. Вчера в аптеке я увидел портативные кислородные маски. Парнишка показал мне, как ими пользоваться, и я купил одну. Я положил ее туда, где лежат полотенца. Она за пляжными полотенцами. На случай, если сегодня ночью что-то случится с одним из нас.
— Ничего не должно случиться. Почему ты так думаешь?
— Без всяких причин. Просто, когда он говорил о прошлом с той парой, которая теперь владеет отелем, я подумал, что надо было захватить ее с собой.
— Дэвид, он не может умереть только от того, что разнервничался из-за прошлого. Дорогой мой! — говорит она и целует мою руку, а потом прижимает ее к своей щеке. — Ты просто переутомился, вот и все. Он тебя утомил, но он этого не хотел. И мне кажется, он в прекрасной физической форме. С ним все в порядке. Ты просто устал. Пора спать. Вот и все.
«Пора спать. Вот и все». О, святая наивность! Ты не можешь понять, а я не могу тебе сказать. Я не могу тебе сказать, что не сегодня, но пройдут годы, и моя страсть умрет. Она уже умирает, и боюсь, что уже ничего не могу с этим поделать. И ты тоже. Привязанный к тебе — привязанный, как ни к кому больше, — я не смогу поднять руку, чтобы дотронуться до тебя, не напомнив самому себе, что должен сделать это. Мое тело перестало мне подчиняться. Желание покинуло меня. О, как глупо! Нечестно! Отнять у меня тебя! Обокрасть мою новую жизнь, которую я так люблю! И кто во всем виноват? Всегда оказывается, что я сам!
Я снова вижу себя в приемной доктора Клингера, но несмотря на разложенные здесь «Ньюсвик», «Нью-Йорк таймс» и прочее, я совсем не похож на приятного страдальца из мягкой чеховской истории об обычной человеческой беде. Нет, я скорее напоминаю гоголевского героя, потерявшего нос и примчавшегося дать безумное объявление о его розыске. Да, такую злую шутку, неожиданную и нелепую шутку, сыграла со мной судьба! Вот так, доктор; наставлявший меня, я вернулся, и в еще более плачевном состоянии, чем раньше. Я делал все, что вы говорили, выполнял все ваши инструкции, следовал самому здоровому из всех режимов, даже взял на себя задачу исследования природы страсти в студенческой аудитории…. и вот результат! Мне кажется, что я все знаю, я воображаю, что знаю все, и вот, когда случается худшее из худших, оказывается, что я ничего не знаю. Может быть, и вы тоже! И не надо кормить меня утешениями! Просто найдите способ сделать что-то, пока еще не поздно! Прекрасная молодая, женщина ждет этого! О такой женщине и о такой жизни можно только мечтать! И тут я протягиваю щегольски одетому дородному умному доктору объявление, озаглавленное: «Разыскивается», с указанием того, как это выглядело, когда было замечено в последний раз, ценности истинной и моральной, и размера награды, которую я обещаю тому, кто даст мне ценную информацию, ведущую к исцелению. «Таинственно исчезло мое влечение к мисс Клэр Овингтон, преподавательнице частной школы Манхеттена. Рост сто семьдесят семь сантиметров, вес шестьдесят два килограмма. Волосы светлые, глаза серебристо-зеленые. Самая теплая, любящая и преданная натура…»
А что ответит мне доктор? Что мне вообще не суждено было этим обладать? Или что я должен научиться жить без того, что исчезло…
Всю ночь ужасные сны текли через мою голову, как вода через рыбьи жабры. Я проснулся перед рассветом, обнаружив, что дом не превратился в пепелище, а я не брошен в своей постели как неизлечимый. Моя добродетельная Кларисса все еще со мной! Я поднимаю вдоль ее спящего еще тела ночную рубашку и припадаю губами к ее соскам, пока она не начинает стонать. И даже, испытывая отчаянное безумное наслаждение, призвав на борьбу со страхом предстоящего превращения все свое накопленное счастье и надежду, я прислушиваюсь к тому, не донесется ли самый страшный из всех возможных криков из: той комнаты, где мистер Барбатник и мой отец тихо спят в своих чистых постелях.