13

– Прочитал я, – сказал редактор. – Что ты хочешь, чтобы газету закрыли?

– Хочу. – Левой серьезно и спокойно посмотрел на сидящего перед ним редактора.

– Я не шучу.

– Я тоже.

– Вечером на бюро обсуждение. Если хочешь, чтобы напечатали, придется многое изменить.

– Когда едешь?

– Э… – редактор глубоко вздохнул. – Степанян говорит: «Поедешь после бюро». Сейчас был, бы далеко. – Он помолчал, посмотрел в окно, взгляд его словно проник в какие-то дали, и он что-то понял. – Вряд ли отпустит. Не знаю.

– Говоришь, надо менять?

– Да пойми же ты наконец, Левон, милый. – Он вдруг весь подобрался. – Я прочел твою статью Арме, представь, она расплакалась, с сердцем стало плохо. Она соседям рассказала и управдому.

В Левоне вновь проснулась злость, вдруг стала невыносимой эта комната, эта сладкая беседа с подковырками и недомолвками, но он сдержался, только сказал:

– А мнения своей маникюрши она не спросила?

– Все шутишь? – Редактор слегка поморщился, словно вместо минеральной воды хлебнул водки, потом быстро опомнился, вытер рот, погасил в себе какой-то трепет, нашел нужную маску. – Тебе бы не у нас работать, а в «Возни»,[3] товарищ Акоп Паронян.[4]

– Не примут меня туда.

– Почему? – по-детски удивился редактор. Маска на миг сползла с его лица, и оно снова сделалось беспокойным. – Почему же?

– «Возни» – серьезный журнал, читаешь, и хочется плакать. А Паронян писал веселые вещи.

Редактор рассмеялся.

– Ну, я пошел, вечером увидимся, – сказал Левон.

– Как знаешь. – Редактор с тоской взмолился: – Вечером не болтай лишнего, не надо, и без того Степанян…

Левон вдруг обернулся:

– Знаешь, где бы ты был на своем месте?

– Где?

– В должности заведующего складом взрывчатых веществ. Там бы оценили твою осторожность. Пока.

Кажется, дверь кабинета была одного цвета с несгораемым шкафом, тяжело обосновавшимся в углу. В громадном этом шкафу редактор хранил круглую печать да еще записную книжку… с телефонами знакомых женщин.

– В храбреца играешь? – сердито пробурчал редактор.

– Играть еще не научился.

– Научишься…

– А что ж… С таким режиссером, как ты… Да и грима сколько хочешь.

Несгораемый шкаф был металлический и холодный, а дверь кабинета мягкая, со слоем ваты под дерматином. Сейчас применяют пенопласт, – и дешевле, и клопы в нем не заводятся.

– Я пошел, – сказал Левон уже в который раз и понял, что ему не хочется уходить, а хочется посидеть на мягком стуле и поболтать с этим человеком, к которому он не испытывает ненависти, с которым совсем не хочет спорить и что-то ему доказывать.

Левон устал. Но тут он вспомнил, что через час-полтора будут оперировать Ваграма. Внутри у него натянулась какая-то струна, все остальные вопросы отошли далеко, стали разноцветными воздушными шарами, взлетели в воздух и исчезли.

В больничном дворе ожидали мать, жена брата и мужчина в очках, Арам (заместитель брата, он как-то видел его у Ваграма).

Мать молча посмотрела на Левона.

Под слепящим солнцем она походила на эбонитовую статую черной старой орлицы, сидящей на электрическом проводе, ей нипочем ток, проходящий по проводам, она молча сидит и чего-то ждет.

– Ну что, говорил с ним'

– Другого выхода нет, мама.

– Повидал его?

– Профессора? Еще вчера.

– Он уже пришел, ступай еще раз поговори, посмотри, что можно сделать.

Он поднимался долго по стершимся ступеням. Сторож больницы знал его, Левон всегда здоровался с ним за руку, всовывая ему при этом смятую рублевку. Сторож успел рассказать, что у него четверо детей (три взрослые девочки). Ступени лестницы напоминали старые монастырские плиты. Левон вспомнил, как, возвращаясь в час ночи с Севана, они пошли в сквер и долго искали свободную скамейку. В саду было темно, громкоговоритель не орал, в аллеях забыли выставить щиты с изображением деревьев; впрочем, весна только начиналась, все будет – и громкоговорители, и фонарь над каждой скамейкой. «Стареем», – уже в сотый раз заметил Рубен. На одной из скамеек парочка словно бы воплощала скульптур «Поцелуй» нашумевшего маэстро. «Над нами смеются, – сказал Карлен, – услышав, как те тихо засмеялись. – И чего нас сюда понесло?» Раньше в городе приличного сквера не было, и единственным пристанищем для влюбленных служили стены недостроенных домов. «Ничего мне не надо, только бы еще раз прийти сюда, как эти», – сказал Артак. «У нас так уже не получится, – философски заметил Рубен, – мы бы кинулись искать хату с диваном. Стареем…» И он что-то замурлыкал, себе под нос. «Сколько в центре зря пропадает земли под парками, – сказал Карлен, – кому это нужно? А заводы строят бог знает в какой глухомани». – «Ерунду говоришь, – сказал Рубен, – просто мы стареем».

– …Есть надежда, профессор?

– Поздно обратились. Но попробуем.

Профессор уперся локтями в толстое стекло письменного стола, прямые и длинные пальцы не дрожали, они были абсолютно неподвижны, и это почему-то вселяло надежду.

– …Три дня непрерывно внутреннее кровотечение. Сложно.

Вспомнил лицо Ваграма при известии об операции. «Как по-твоему, согласиться?… Детей, Асмик на тебя оставляю». Левон попытался обратить в шутку: «А денег в банке нет?» – «Долги есть», – и брат с печалью уставился в потолок.

– А может, не оперировать, профессор? Ведь если так много крови потерял… выдержит ли?

– Операция – единственный выход.

– Значит, единственный…

– Убежден, что надо попытаться.

…В сквере они просидели долго, и лишь молодожен Каро заторопился. Они отпустили его, спросив: «Какой месяц в году самый лучший, Каро?» – «Медовый», – не оплошал Каро. «Было бы нам по двадцать лет…» – вздохнул Левон. «Лошади в двадцать лет уже старые, для них двадцать лет – конец всего». «По двадцать лет, и чтобы они не кончались, или, скажем, семнадцать… Впрочем, какая разница? Разница сказывается позже». Левон не произнес этих слов вслух, боялся, что Карлен высмеет. Пары постепенно расходились, слитые воедино или рука об руку. А Асмик и Сероб только раз поцеловались и за это поплатились жизнью. Дорогая цена…

– …Профессор, у брата жизнь сложилась тяжелая. С восемнадцати лет…

– Понимаю вас. Поверьте, мы сделаем все. Дай бог…

Бог.

«Свет, света творец…» – прозвучал в ушах таракан Нерсеса Шнорали.[5] Потом прогремел бас редактора, смирившегося со всем. Уйдя из сквера, они с Рубеном нагрянули к Лилит пить кофе, а вечером ожидалось «обсуждение» вопроса Сероба я Асмик. Люди придумали машины, читающие книги. А если выдумать машины, читающие мысли, переживания? Когда-нибудь будет и это, и тогда… погибнет человечество…

Мать сидела все в той же позе, полуприкрыв глаза, губы беззвучно шевелились. Молится, наверное. «Свет, света творец, наши души в свете зари осияй…»

– Ну что?

Значит, глаза ее не закрыты.

– Самый известный профессор, оперирует министров, творит чудеса. – Он вспомнил длинные, сильные пальцы профессора и сказал уверенно: – все будет хорошо, мам…

– Дай бог.

В окне третьего этажа появился Ашот. Значит, началось.

Молчание, длящееся три часа. Когда не знаешь, что делать, когда все слова кажутся ненужными, когда время движется медленно или совсем не движется…


В дверях возник Ашот.

– Закончили. Все прошло благополучно.

Левон вдруг вспомнил, что с утра не ел, даже кофе не пил и что до начала бюро можно успеть перехватить бутерброд.

– Значит, благополучно? – Он с недоверием покосился на Ашота.

– Сигареты есть? – спросил Ашот.

– Есть, только без фильтра.

Они помолчали.

– Операция удалась блестяще. Ты не ребенок, и не стану тебя обманывать. Посмотрим, выдержит ли сердце. Уж очень много он крови потерял.

– Кардиограмму сделали? – спросил Левон и смутился, поняв наивность вопроса.

– Сделают, но не сразу. Чуть позже…

Дождя уже не было.

Долгожданное весеннее солнце, обнаженное и кокетливое, сияло, «как натурщица перед молодым художником. „Свет, света творец…“

– Ну, я поднимусь наверх, а вы идите домой, отдохните, – сказал Ашот. – Часов в девять-десять можете снова прийти. Очнется после наркоза, тогда увидим.

Мать заявила, что никуда не уйдет…

Расставаясь поздно ночью, Рубен сказал: «Грустно было. Лучше не встречаться».

И ушел, покачиваясь, в желтом безлюдье улицы, а Левон вернулся к Лилит.

Загрузка...