16

Тополь, видневшийся через стеклянную стену ресторана, был выше Арагаца. Тополь находился на другом берегу Касаха, Арагац – далеко, тополь казался выше. Левон разглядывал тополь и как-то обмяк. Действовали коньяк, папиросный дым, и только чашечка кофе отчаянно боролась за ясность его ума. После напряжения последних дней он впервые чувствовал приятную истому, словно сидел на солнце, голый и опустошенный. В село он приехал утром, спустился в ущелье, сел на Петушиный камень и стал смотреть на волны, как тогда. Волны были уже не те, что унесли бумаги Ваграма. Те давно достигли морей-океанов и не вернутся назад, а для камней не существует прожитых или непрожитых лет.

В ущелье не было ни души, а шум реки – самая приятная тишина. (О, если бы люди умели молчать! Вспомнились слова Каро: «Разговаривать люди учатся первые два года, а всю остальную жизнь хотят научиться молчать. Порядочным людям это не удается…») Вчера, когда он вернулся домой, позвонила Нвард. Обычные расспросы, – и вдруг: «Прошу, пойми меня правильно, я как человек… ты понимаешь?., не могла…» Левон тоже что-то сказал. «Не обижайся, пожалуйста, по-человечески я вполне согласна с тобой, но…» Как гнусно! Официант поставил перед ним еще одну чашечку кофе и посмотрел на Левона удивленно и со скукой, потому что в ресторане он был один. В это время здесь никого не бывает, а вечером рассаживаются вокруг столов, начинают шуметь, пить, ругаться, потом целоваться. Или наоборот – сначала будут целоваться, потом ругаться. Когда-то он шутил: «Человек после большого напряжения должен автоматически выключаться на некоторое время, как холодильник…»

Не знал он, что наступит день, когда он изо всех сил будет стараться отключиться, но ничего из этого не получится. На словах все легко. Чего хотела Нвард? Он не нуждался в ее объяснениях, ему вообще ничего в этот день не нужно было. Левон вдруг улыбнулся, вспомнив Папикяна: «Тикуш очень обиделась, а Парнака я как следует выругал за портрет, чтобы впредь не шутил. Тикуш сказала, чтоб в следующий раз с невестой приезжал». Со смертью каждого близкого человека умирает и какая-то частица нас самих. Но смерть каждого близкого человека в то же время обязывает нас прожить его непрожитые годы, выпить вино, что он не успел выпить, и даже долюбить то, чего он недолюбил… Странные эти мысли назойливо обступали его, он старался заглушить их коньяком, клубами дыма.

– Еще коньяку.

Официант смиренно посмотрел на него.

– Не много ли?…

– Неси. – Он с трудом удержался, чтобы не нагрубить. В другое время взорвался бы, слова летели б из него, как пробка из шампанского.

Тополь выше Арагаца, эта мысль снова пронеслась в голове, и он с удивлением подумал о последних десяти – пятнадцати днях. Потом вступил в молчаливый диалог с самим собой. Такое с ним случалось и прежде. Левон сидел один, воображая самого себя за другим концом стола. Это бывало в минуты душевной напряженности, а душа ведь так же материальна, как тело, и тоже устает от одной и той же позы, одних и тех же чувств, одной и той же печали. Душа, вроде тела, наверное, садится, нагибается, барахтается. Пустяки, просто человеку иной раз хочется остаться наедине с самим собой, лицом к лицу с собой, хочется расщепиться, как ядро атома. Магнитофон, записывающий внутренний диалог. Если бы такой магнитофон существовал, он бы зафиксировал разговор Левона с Левоном…

– Устал я.

– Ну и что! Ты ведь живешь, пьешь коньяк, жизнь продолжается. Вот только что и анекдот слушал, и смеялся. Переживешь!

– Я не говорю, что не переживу. Но за эти дни изменилось что-то очень важное.

– Хочешь сказать – созрел?

– Созревают дыни, человек стареет.

– Ах, ты постарел! Это тебе только кажется. Пройдет несколько дней, и увидишь, что все будет по-прежнему.

– По-прежнему! Я не книжный шкаф, чтобы спокойно все принимать в себя и раскладывать по полочкам. Я человек.

– Знаю. А ты не думаешь, что было бы лучше половину своих эмоций растратить тогда, когда Ваграм был жив?

– Пытался.

– Знаю. Сейчас скажешь, что он сам был виноват, притворялся, таился, не подпускал к себе. А ты попытался бы еще и еще раз, пусть бы он злился, не понимал тебя, но ты бы попытался. А сейчас перестань, что толку теперь думать об этом. Людей надо любить, пока они живы. Никогда не можешь сказать, встретишь ли завтра того, кого видишь сегодня. В свое время надо быть добрым, к чему сейчас цветы и слезы.

– Я не плакал.

– Знаю. Это все заметили, даже шептались: брат умер, а ему нипочем, и побриться не забыл.

– Ну и пусть шепчутся. Что мне, организовать коллективный смотр моей души?

– Не знаю. Но прошла всего неделя с похорон, а ты пьешь в ресторане, два дня назад был у Лилит.

– Ну и что же?

– Ничего. Такова жизнь. Но и ты не осуждай других. – Тебя огорчил поступок Нвард, а сам ты разве не поступал так же?

– Например?

– Как ты поступил на бюро! Сострил, и тебе показалось, что ты все сказал. Смешно! Ты же любишь повторять: надо прожить каждый день так, как если бы это был твой последний день, – сказать подлецу, что он подлец, успеть ненавидеть, любить, верить. Завтра может быть уже поздно.

– А что я мог сделать?

– Значит, не злись на Нвард. Она молодая девушка, недавно на этой должности, ты что, хочешь, чтобы она пела хвалу самоубийцам?

– Хотелось, чтобы она по крайней мере не плакала над ними же за день до этого.

– Пустое! Ты и сам нередко притворяешься.

– Нельзя подделывать горе.

– Думаешь, можно только подписи подделывать? И потом – в чем ее притворство? Ну, расстроилась, поплакала, а официальная позиция – дело другое.

– Не понимаю.

– Почему? С тобой не случалось – думаешь одно, а пишешь другое? Не случалось?

– т Я попросту не писал тогда, когда нельзя было сказать того, что думается.

– Молчал, а это тоже не геройство, не так ли?

– В плену, например, молчание – геройство.

– Брось, это оправдание слабых, а потом – что за сравнение…

– Ну что я мог сказать на бюро?

– Всю правду. Дал же ты пощечину тому щенку. Молодчина. Отчего же выступить побоялся?

– Я выступил!

– Ладно, хватит. Там сидели ответственные товарищи, могли бы не сегодня-завтра разделаться с тобой, а на Севане был желторотый юнец и рядом твои друзья.

– Да, друзья. А кто бы поддержал меня на бюро?

– Пусть бы не поддержали. Тогда уж не играй в героизм.

– Я не играю в героизм.

– Это модно теперь. Жалуются, бьют себя в грудь, но достаточно легкого ветерка, чтобы надеть шапку, – как бы не простудиться. Вы любите кинжал в ножнах. А может, не вынимаете его потому, что знаете – он деревянный.

– Устал я…

– Отчего устал-то? Скучно с тобой, брат. Лучше выпей.

– Я и пью, что остается делать?

– Опять играешь? Кончай.

– Я не играю. Видишь, вот и одноклассники встретились, а что из этого вышло?

– А что должно было выйти? Встретились, вспомнили детство, повеселились, поговорили…

– Больше молчали.

– Больше, меньше! Все взвешиваешь, измеряешь. Эти же самые друзья удивили всех в дни болезни Ваграма. Помнишь, врач сказал, что нужен лимон, и через полчаса в больнице было сто лимонов, когда для Ваграма хватило бы и одного. Помнишь, всю ночь они оставались с тобой…

– Помню, такое не забывается, но все же…

– Что «все же»? А сам ты что сделал для них, а?

– Ничего, они вроде не нуждались во мне.

– Стыдись. Внутренний мир людей не бутылка лимонада, которую можно разлить по стаканам до последней капли, а сам ты ни перед кем не раскрываешься.

– Я не выношу подлости.

– И правильно. Но надо ведь постараться понять человека.

– Мне надоело понимать.

– Смешно… Английский анекдот слыхал? Некто кончает самоубийством, на столе находят письмо: «Прошу в моей смерти никого не винить, просто мне надоело ежедневно бриться».

– Ну и что?…

Был уже полдень.

Левон вышел из ресторана.


Утром Кероб подбросил его на машине в село.

– Сколько у него было детей? – спросил Кероб.

– Трое.

– Младшему сколько?

– Четыре года.

– Как моему Арапку. Ничего, вырастет. Все вырастут. Его самого жалко.

Машина ехала медленно. Редактор обещал напечатать статью, если Левон. кое-что изменит. «Хочу напечатать до отъезда». – «А куда едешь?» – «Как куда? Забыл?» – «Как знаете, – сказал Левон, – хотите – печатайте». Дорога в село раньше петляла, была длинная, а теперь каждый год делается короче. В годы войны они добирались до города на грузовиках часов за пять. На полпути было небольшое строение, крестьяне называли его «почтой». Некогда здесь, видно, был постоялый двор, где останавливались передохнуть, поменять лошадей. Строение давно снесли. Левон все старался припомнить, где оно стояло. Зачем все-таки снесли его? Теперь здесь широкая, прямая дорога. А Татевик звонит каждый день.

– В отпуск собираюсь, – сказал Кероб.

– Когда?

– На днях, как только редактор уедет.

– Возьми путевку в санаторий, там хорошо отдохнешь.

– В санаторий? Нет, я уж лучше дома отосплюсь. Спать ночью – это такое удовольствие.

– В санатории тоже можно выспаться.

– Нет, дома лучше. Так ты не женишься? – Он осекся, поняв, что вопрос неуместен. – Есть у нас сосед, ему сорок восемь, на днях женился и девушку взял хорошую – двадцати семи лет. Подумать только, что делается на свете!

– Значит, мне не к чему спешить.

Село показывается сразу. Видны ущелье, дома, кладбище, остроконечный купол церкви Маринэ, нависшие над ущельем веранды.

– Левон…

Село бежит навстречу, увеличивается, обрастает подробностями, красками. Сейчас дорога свернет чуть влево, и покажется школа, где он проучился пять лет. Здание окрашено в белый цвет, стекла блестят.

– Ты что-то хотел сказать?

– Вы поругались с редактором.

– Нет, почему это я должен ругаться?

– Не знаю. Родится у тебя сын, назови его Смбатом, знаешь, почему?

– У меня не будет сына…

Первым строением в деревне была бензоколонка. Кероб свернул вправо, медленно подъехал, остановился и вышел. Сквозь стеклянную дверь они увидели человека, голова его лежала на столе.

– Сурик! – окликнул его Кероб, он часто проезжал здесь и _знал его. Левон тоже знал. – Сурик! – позвал еще раз Кероб, но уже тише, осторожнее.

– Спит, ты разбуди его, – сказал Левон.

Кероб обернулся:

– После налью, пока есть литров пять.

– А говорил – пол-литра.

– Мало ли что говорил. Если хочешь знать, я и до Еревана могу дотянуть. Сон – святое дело.


Левон шагал по деревенской улице, окаймленной тонким ручейком, приземистыми домами. Старые улицы похожи друг на друга печалью, но старая улица родного села таит в себе и радость. В ней сохраняется в чистоте, ничем не запятнанное, наше детство. Еще уцелела стена, на которой ты стоял в семь лет, ручей, перепрыгивая через который ты упал в воду, персиковое дерево, с которого крал персики. Левон шел медленно, а ручеек с шумом бежал по невидимому следу, словно доставлял кому-то важную телеграмму. На стене полуразрушенного дома, на прогнившей оконной раме сидела, слившись с окном, черная пушистая кошка. Уже весна, нагрелись даже прогнившие доски. Ему не хотелось ни с кем встречаться, но не удалось.

– Здорово, Левон, куда это?

– Просто гуляю, Седрак.

– Зайдем к нам, опрокинем по стаканчику.

Седрак был немного старше Левона, у него большие голубые глаза. Лет пятнадцать назад, когда в райцентре еще существовал театр (тогда райцентр назывался селом, сейчас – городом), он играл на сцене: в «Сосе и Вардитер» – Coca, в «Намусе» – Сейрана – и неплохо пел. Сейчас он работает в буфете небольшого кафе по дороге, ведущей в Ленинакан. Веселый, разбитной парень.

– Если не зайдешь, обижусь.

И отец у него был замечательный человек, недавно умер. В тридцатые годы одним из первых вступил в колхоз, но тоска по своему селу сжигала ему душу.

– Спасибо, Седрак-джан, как-нибудь в другой раз.

– Нехорошо поступаешь. – Седрак свернул в узенький проулочек.

Меж домами завиднелась церковь Кармравор.

– Здравствуй, Левон.

Мужчина улыбался, лицо знакомое, но Левон не помнит, кто это.

– Здравствуй… – неопределенно сказал он.

– Не узнаешь?

Церковь Кармравор совсем приблизилась. Со своей высоты она казалась обиженной, уже видны были могилы.

– Признаюсь, не помню, извини…

– Я Татос. Как-то ночью мы вместе ехали в Бюракан. Осел плелся сзади, на него был навьючен припас, у меня разболелась нога, и меня посадили на осла, а ты обиделся, почему тебя не посадили. Всего один был осел…

– А-а…

Когда это было?… Наверное, лет двадцать назад или того больше.

– Здравствуй, Татос, ты извини, давно не виделись.

Они зашагали рядом.

– Пятеро детей у меня, старшему шестнадцать. Останешься на вечер?

– Нет, Татос-джан.

– Отчего же, пойдем к нам, девчонка моя пишет стихи, почитаешь. Я о тебе столько рассказывал. Не довелось мне человеком стать, так пусть хоть они…

Вышли на деревенскую площадь…

– Я тебя найду, а сейчас мне надо ехать в Ошакан.

Левон надел темные очки, вспомнил Каро: «Темные очки защищают не от солнца, а от знакомых». Так лучше. Он зашагал к церкви Маринэ.

Загрузка...