…au moindre revers funeste
Le masque tombe, l'homme reste,
Et le héros s'évanouit!
Не называй меня поэтом!
Что было — было, милый мой,
Теперь, спасительным обетом,
Хочу проститься я с молвой,
С моей Каменой молодой,
С бутылкой, чаркой, Телеграфом,
С P.A., канастером, вакштафом
И просвещенной суетой;
Хочу в моем Киммерионе,
В святой, семейственной глуши,
Найти счастливый мир души,
Родного дружества на лоне!
Не веришь? знай же: твой певец
Теперь совсем преобразован,
Простыл, смирен, разочарован,
Всему конец, всему конец!
Я помню, милый мой, когда-то
Мы веселились заодно,
Любили жизни тароватой
Прохлады, песни и вино;
Я помню, пламенной душою
Ты восхищался, как тогда
Восставала надо мною
Надежд возвышенных звезда;
Как, рано славою замечен,
В раздолье вольного житья,
Гулял студенчески беспечен
И с лирой мужествовал я!
Ты поверял мои желанья,
Путеводил моей мечты
Первоначальные созданья,
Мою любовь лелеял ты…
После нескольких строк, обращенных к отсутствующей красавице- «предмету поэтов самохвальных» — прославленной и им, Языковым, поэт продолжает:
Прошел, прошел мой сон приятный;
— А мир стихов? но мир стихов,
Как все земное, коловратный
Наскучил мне и нездоров!
Его покину я подавно:
Недаром прежний доброход (sic)
Моей богини своенравной
Середь Москвы перводержавной
Меня бранил во весь народ,
И возгласил правдиво-смело,
Что муза юности моей
Скучна, блудлива: то и дело
Поет, вино, табак, друзей;
Свое, чужое повторяет;
Разнообразна лишь в словах,
И мерной прозой восклицает
О выписных профессорах![184]
Помилуй бог, его я трушу!
Отворотил он навсегда
От вдохновенного труда
Мою заносчивую душу.
Дерзну ли снова я играть
Богов священными дарами?
Кто осенит меня хвалами?
Стихи — куда мне их девать?
Везде им горькая судьбина!
Теперь, ведь, будут тяжелы
Они заплечью «Славянина»[185]
И крыльям «Северной Пчелы».
— Что ж? в белокаменную, с богом! —
В «Московский Вестник»?[186]. Трудно, брат,
Он выступает в чине строгом,
Разборчив, горд, аристократ;
Так и приязнь ему не в лад
Со мной, парнасским демагогом!
— Ну в «Афеней»? — Что? «Афеней»?[187]
Журнал мудрено-философский.
Отступник Пушкина, злодей,
«Благонамеренный»[188] московский.
Что ж делать мне, товарищ мой?
Итак — в пустыню удаляюсь,
В проказах жизни удалой
Я сознаюсь, сердечно каюсь,
Не возвращуся к ним,
и проч.
Но, разумеется, Языков не исполнил своего шутливого обета: он продолжал, от времени до времени, седлать своего бойкого Пегаса, продолжал и следить с живейшим любопытством за произведениями своего «первосвятителя» в поэзии. Так, получив «Северные Цветы» на 1829 год, Языков писал Вульфу: «сердечно трепещу от радости, видя в них отрывок из романа Пушкина — подвиг великий и лучезарный» [189]. В том же году Языков решился наконец, после шестилетнего пребывания в Дерпте, оставить этот город… «Через месяц, много через два, — писал Языков к своему другу 9-го февраля 1829 г.,- покину я Дерпт навеки — сяду в деревне симбирской, буду петь жизнь патриаршескую, Волгу, тебя и еще кое-кого и кое-что — и вот все мои надежды на совершение давно желанных подвигов. Дерпт мне так надоел, что я бы бежал отсюда пешком, если б не стыдился оставить здесь мое прозвание на позор заимодавцам… Кланяйся Пушкину; первое мое дело литературное в Симбирске будет отповедь к нему о моем житье-бытье…» Без грусти покидал Языков Дерпт, тот самый город, в котором родились первые произведения его музы. А между тем, не так еще давно перед тем, поэт, обращаясь к Дерпту в особо посвященном ему стихотворении, до сих пор остававшемся в рукописи, говорил:
Моя любимая страна,
Где ожил я, где я впервые
Узнал восторги удалые
И музы песен и вина;
Где милы юности прекрасной
Разнообразные дары,
Студентов шумные пиры,
Веселость жизни самовластной,
Свобода мнений, удаль рук,
Умов небрежное волненье
На поле славы и наук
И филистимлянам гоненье —
Мы здесь творим свою судьбу,
Здесь гений драться не обязан
И — Христа ради — не привязан
К… столбу, —
Приветы вольные, живые,
Тебе, любимая страна,
Где ожил я, где я впервые
Узнал восторги удалые
И музы песен и вина[190].
В то время, когда Языков прощался с Дерптом, Пушкин, утомясь петербургскою жизнью, мчался на Кавказ. Быстро пронеслись для него несколько месяцев в беспрерывных разъездах: ряд новых впечатлений, охвативших поэта, освежил его, и он с запасом новых сил, бодрый, веселый, осенью того же года ехал уже обратно в Петербург. Биограф Пушкина, следя за ним из месяца в месяц, затрудняется определить, где именно находился поэт с 8-го сентября, день отъезда его из Горячеводска, до 16-го ноября 1829 года, вероятно, дня прибытия его в Петербург [191]. Мы отчасти можем разъяснить недоумение биографа: перед нами лежит письмо Пушкина к Вульфу из тверской деревни последнего: Малинники, от 16-го октября 1829 года[192]. Независимо от того, что письмо это указывает нам место, где отдыхал поэт от своей поездки в Арзерум и от трудов на поле брани, письмо само по себе, по тону и складу своему, чрезвычайно любопытно; обстановка ли, окружающая поэта, вообще ли веселое настроение духа, которое обыкновенно овладевало им в деревне, среди любезных и искренне расположенных к нему лиц, как бы то ни было, но 30-летний Пушкин, в письме своем к приятелю, является шутливым балагуром, остряком, проказником, тем самым Пушкиным, каким он был в первые годы по выходе из лицея. Приводим это письмо буквально, с небольшими, однако, выпусками, так как некоторые места его не могут явиться в печати:
«Проезжая из Арзрума в Петербург, я своротил вправо и прибыл в Старицкой уезд для сбора некоторых недоимок. Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились! то-то побесили бы мы Баронов и простых дворян! По крайней мере, честь имею представить вам подробный отчет о делах наших и чужих.
I) В Малинниках застал я одну Анну Николаевну с флюсом и с Муром. Она приняла меня с обыкновенной своей любезностию и объявила мне следующее: а) Евпраксия Николаевна и Александра Ивановна отправились в Старицу осмотреть новых уланов[193]; в) Александра Ивановна заняла свое воображение отчасти талией К-ва[194], отчасти бакенбардами и картавым выговором Ю-ва[195]; с) Гретхен[196] хорошеет и час-от-часу делается невиннее (сейчас Анна Николаевна объявила, что она того не находит).
II) В Павловском Фридерика Ивановна страждет флюсом; Павел Иванович стихотворствует с отличным успехом. На днях исправил он наши общие стихи следующим образом:
Не правда ли, что это очень мило[198].
III) В Бернове [199] я не застал уже толсто… Минерву[200]. Она со своим ревнивцем отправилась в Саратов. Зато Netty, нежная, томная, истерическая потолстевшая Netty[201] — здесь. Вы знаете, что Миллер из отчаяния кинулся к ее ногам; но она сим не тронулась. Вот уже третий день, как я в нее влюблен.
IV) Разные известия. Поповна (ваша Кларисса) в Твери[202]. Писарева кто-то прибил, и ему велено подать в отставку, Кн. Максютов[203] влюблен более, чем когда-нибудь. Иван Иванович на строгой диэте (…своих одалисок раз в неделю)[204]. Недавно узнали мы, что Netty, отходя ко сну, имеет привычку крестить все предметы, окружающие ее постель. Постараюсь достать… — Сим позвольте заключить поучительное мое послание. 16-го октября [205]».
Молодой гусар, к которому адресовано было это шутливое послание, еще в феврале того года оставил Петербург и, благословляемый Языковым печатными и рукописными посланиями, отправился на поле брани. „Еще тебя благословляю“, — писал к нему, между прочим, Языков:
Мой добрый друг, воспетый мной.
Лихой гусар, родному краю
Слуга мечом и головой —
Христолюбивого поэта
Надежду грудью оправдай
Рубись — и царство Магомета
Неумолимо добивай![206]
„Давно не имел удовольствия письменно говорить с вами, — писал к г-же Осиповой тогда же и о том же гусаре барон Дельвиг, — но часто слышал об вас от милого Алексея Николаевича и Пушкина. Спрашивал об вас и был доволен, имея возможность узнавать, где вы и здоровы ли. Теперь, расставаясь с вашим юным воином, теряю надежду иметь от вас известие иначе, как утрудить вас просьбою посылать по нескольку ваших строчек к Дельвигу, всегда уважавшему и любившему вас… Я, издавши „Северные Цветы“, как будто от изнеможения занемог и прохворал целый месяц“ и проч». [207]
Лето 1830 года, к которому мы теперь и переходим, было ужасное: страшная гостья, холера, дотоле неизвестная на Руси, валила народ тысячами, вызывала учреждение карантинов и разные другие меры, показывавшие полное незнакомство с этою болезнью и между тем повергавшие всех и каждого в большое беспокойство; там и здесь вспыхивали возмущения… Время было тяжелое, кровавое, одно из тех, в которые простодушные наши прадеды обыкновенно видели приближение преставления света… Между тем, именно начало этого страшного года ознаменовалось в жизни Пушкина событием весьма важным: он сделал предложение Наталье Николаевне Гончаровой, получил согласие и в августе того же года, уже в качестве жениха, спешил в нижегородскую деревню отца своего, в село Болдино, для устройства дел своих по этому имению, часть которого уступлена была ему отцом. Карантины заперли нашего поэта в Болдине на гораздо большее время, нежели он предполагал. Несмотря на то, что поэт наш не терял времени и именно в Болдине окончил „Евгения Онегина“ и написал множество лучших своих произведений [208], тем не менее счастливый жених несколько раз пытался освободиться из невольного заключения и прорваться сквозь цепь карантинов в Москву; попытки однако довольно долго оставались безуспешными. Вот что, между прочим, писал об этом Пушкин в Тригорское:
„В Болдинском уединении получил я сразу два ваших письма[209]. Надобно быть совершенно одиноким, как я в настоящее время, чтобы вполне суметь оценить дружеский голос из нескольких строк, начертанных кем-либо из тех, кого мы любим. Я очень рад тому, что, благодаря Вам, отец мой хорошо перенес известие о смерти Василия Львовича. Признаюсь, я очень боялся за его здоровье и за его такие расслабленные нервы. Он написал мне несколько писем, по которым можно думать, что боязнь холеры заместила в нем печаль[210]. Проклятая холера! Не злая ли эта шутка судьбы? Что я ни делал, я никак не могу доехать до Москвы; я окружен целою сетью карантинов — и при этом со всех сторон, так как Нижегородская губерния — самый центр заразы. Тем не менее, послезавтра я выезжаю, и бог знает, сколько месяцев употреблю на проезд 500 верст, которые обыкновенно я проезжаю в 48 часов. Вы спрашиваете у меня, что значит слово всегда, которое находится в одной из фраз моего письма. Я не припоминаю этой фразы. Но во всяком случае это слово может быть лишь выражением и девизом моих чувств к вам и ко всему вашему семейству. Мне досадно, если эта фраза имеет какой-нибудь недружелюбный смысл, — и я умоляю вас ее исправить. То, что вы мне говорите о симпатии, — совершенно справедливо и очень тонко. Мы симпатизируем несчастным из некоторого рода эгоизма: мы видим, что в существе, не мы одни несчастны. В человеке, симпатизирующем другому в счастии, следует предполагать душу весьма благородную и весьма бескорыстную. Но счастие… это большое может быть, как говорил Раблэ о рае или вечности. Я атеист в отношении счастья, я не верю в него и только подле моих добрых старых друзей начинаю немного колебаться. Лишь только я приеду в Петербург, — вы получите все, что я напечатал[211]. Отсюда же я не имею никаких способов что-либо послать вам. Приветствую вас от всего сердца, — вас и все ваше семейство. Прощайте, до свиданья. Верьте совершенной моей преданности. А. Пушкин“ [212].
Добравшись, наконец, к новому 1831 году в Москву и обвенчавшись там 18-го февраля, Пушкин отправился в Петербург. В марте месяце он поселился в Царском Селе на даче и отсюда послал к г-же Осиповой два письма; письма эти весьма интересны, да и не может быть иначе, так как события, о которых пишет Пушкин: холера, бунт на Сенной площади, мятеж военных поселян — такие события, которые слишком выступают из ряда обыкновенных; но кроме рассказа о них, настоящие письма Пушкина к г-же Осиповой интересны еще потому, что в них мы находим заботы Пушкина об устройстве своего быта, его планы и мечты приобрести себе оседлость в провинции, куда он намеревался удаляться ежегодно на большую часть года.
Приводим первое из означенных писем Пушкина:
„Я откладывал намерение свое писать к вам, так как каждую минуту ждал вашего приезда; но обстоятельства были не таковы, чтобы можно было надеяться видеть вас здесь.
Итак, милостивая государыня, письменно поздравляю вас и желаю m-lle Euphrosine всего счастья, какое только доступно нам на земле, и которого вполне заслуживает столь благородное и кроткое создание [213].
Времена чрезвычайно печальные! Эпидемия сильно опустошает Петербург; народ несколько раз возмущался. В народе ходили самые нелепые слухи: утверждали, что доктора отравляли жителей. Бешеная толпа умертвила двух из них. Император явился среди бунтующих. „Государь, — пишут мне, — говорил с народом: чернь слушала на коленях… тишина… один царский голос как звон святой [214] раздавался на площади“. Храбрости и дара слова у него достаточно. На этот раз волнение стихло, но впоследствии беспорядки возобновлялись; быть может, вынуждены будут прибегнуть к картечи. Мы ожидаем двор в Царское Село; сюда не проникла еще холера, но думаю, что это не замедлит случиться.
Да сохранит господь Тригорское от семи язв Египта. Живите счастливо и спокойно. Как бы я желал вновь сделаться вашим соседом! Кстати, если бы я не боялся показаться нескромным, я бы попросил вас, как добрую соседку и моего дорогого друга, известить, не могу ли я приобрести и на каких именно условиях Савкино? Я бы выстроил себе там хижину, поместил свои книги и проводил бы там вблизи моих добрых, старых друзей по нескольку месяцев в году. Что скажете вы, милостивая государыня, о моих воздушных замках и о моей хижине в Савкино. Меня восхищает этот проект, и я ежеминутно к нему возвращаюсь. Примите, милостивая государыня, уверение в чувствах глубокого уважения и совершенной преданности. Мой привет всему вашему семейству. Примите также приветствие моей жены, пока я не буду иметь счастья вам ее представить. Царское Село. 29-го июня 1831 г.“[215].
В следующем письме… но следующее письмо отложим до следующей главы.
13-го июня