«По правде сказать, только дружбу мою к вам и вашему семейству нахожу я в душе моей все тою же, всегда полною и ненарушимою».
Мы оставили Пушкина в Царском Селе, со дня на день ожидающего страшной гостьи — холеры, но отнюдь не повергнутого в страх и уныние. Пушкин не был мнителен и в это бедственное время продолжал, как нельзя более спокойно, работать. Так, между прочим, ввиду грозных туч, обложивших тогда же политический горизонт России, Пушкин написал несколько патриотических стихотворений; затем составил несколько русских сказок, вызвавших при своем появлении всеобщий восторг, и проч., и проч.
«Ваше молчание, — писал в это же время Пушкин к г-же Осиновой, — ваше молчание, дорогая и добрая Прасковья Александровна, начинало уже меня тревожить, так что письмо ваше пришло очень кстати, чтобы меня успокоить. Еще раз поздравляю вас, от всего сердца желаю всем вам благополучия, спокойствия и здоровья [216]. Я сам отвез ваши письма в Павловск, причем нетерпеливо хотел узнать их содержание, но я не застал матери дома, — Известны ли вам происшествия, случившиеся с нами: шалость Ольги [217], карантин и пр.? Теперь, слава богу, все кончилось. Родители мои освобождены из-под ареста; холеры же бояться нечего: в Петербурге она скоро прекратится. Известно ли вам также, что в новгородских поселениях произошли беспорядки? Солдаты, под самым нелепым предлогом, будто бы их отравляют, взбунтовались.
Генералы, офицеры и доктора были умерщвлены с самою утонченною жестокостью. Император, с удивительным хладнокровием и бесстрашием, отправился туда и утишил мятеж; не следует, однако, чтобы народ привыкал к возмущениям, а бунтовщики к присутствию государя. Кажется, все кончилось. Вы судите о болезни гораздо вернее докторов и правительства: болезнь повальная, а не зараза, следственно, карантины — лишние, нужно одни предосторожности в пище и в одежде. Будь эта истина известна ранее, мы бы избегли многих зол. В настоящее время лечат от холеры, как от всякого другого отравления: деревянным маслом и теплым молоком, причем не забывают паровых ванн. Дай бог, чтобы вы не встретили в Тригорском необходимости обратиться к этому указанию!
Вам препоручаю мои интересы и мои проекты. Я не стою ни за Савкино, ни за какое-либо другое место: я хочу только одного — иметь собственную земельку в вашем соседстве. Будьте добры, известить меня о цене какого-либо имения. Обстоятельства, как кажется, удержат меня в Петербурге долее, чем я желал, но это обстоятельство ничего не изменит ни в моем проекте, ни в моих надеждах[218].
Примите уверения в преданности и в моем совершенном уважении. Привет всему вашему семейству. 29-го июля. Царское Село» [219].
В октябре месяце Пушкин переехал в Петербург, где и занялся, между прочим, литературными и историческими своими трудами, составлением и изданием последнего тома альманаха «Северные Цветы»; это было, так сказать, букет на гроб покойного издателя сего альманаха, барона A.A. Дельвига. В следующем письме к г-же Осиповой-Пушкин, обращаясь с просьбой о присылке разных книг своих из деревни, говорит и о настоящем своем труде по изданию альманаха:
«Искренне благодарю вас, милостивая государыня, за ваши заботы о моих книгах. Хотя я и чувствую, что во зло употребляю вашу доброту и ваше время, тем не менее убедительнейше прошу вас оказать мне последнюю милость: прикажите спросить у людей в Михайловском, нет ли там еще одного сундука, посланного туда вместе с ящиками, в которых были книги? Я подозреваю, что Архип или кто другой, по просьбе моего слуги Никиты (ныне состоящего при Льве), удержали один сундук. Он (я разумею сундук, а не Никиту) должен вмещать в себе, вместе с платьями и вещами Никиты, мои вещи, а также некоторые книги, которые я не нахожу. Еще раз умоляю вас извинить меня за мою докучливость: дружба ваша и снисхождение совершенно меня испортили.
Посылаю вам, милостивая государыня, „Северные Цветы“, которых я недостойный издатель; это последний год существования сего альманаха и дань памяти нашему другу, утрату которого мы долго будем чувствовать[220]. Присоединяю к сему несколько усыпительных сказок и желаю, чтобы они заняли вас хотя на минуту [221].
Мы узнали здесь о беременности вашей дочери. Дай бог, чтоб все счастливо кончилось и здоровье ее вполне восстановилось. Говорят, что первые роды придают прелесть молодой женщине: дай бог, чтобы они столько же были благоприятны и для здоровья и проч. [222].
А. П.»
Пушкин, при переезде из Царского Села в город, нанял квартиру на Фурштатской, у Таврического сада, в доме земляка своего Алымова; с ним и отправил он несколько времени спустя после предыдущего письма новое письмецо к г-же Осиповой. В нем Пушкин, по обыкновению, являет нежное участие к семейным делам своего «старинного, доброго и дорогого друга» и — что для нас особенно интересно, — высказывает недовольство на собственную жизнь в Петербурге, которая более и более начинала его тяготить.
«Г-н Алымов, — пишет Пушкин, — уезжает в ночь во Псков и в Тригорское, и обещал взять письмо мое к вам, дорогая и уважаемая Прасковья Александровна! Я не поздравлял еще вас с рождением внука. Дай бог, чтобы он и мать его были здоровы, и чтобы нам всем удалось быть на его свадьбе, если не пришлось присутствовать на крестинах. Кстати о крестинах: скоро они будут у меня, на Фурштатской в доме Алымова[223]. Если вздумаете написать мне словечко, то не забудьте этот адрес. Не сообщаю вам никаких ни политических, ни литературных новостей, так как думаю, что вам они надоели столько же, сколько и всем нам. Самое разумное — жить в своей деревушке и заниматься своим делом: старая истина, которую я ежедневно повторяю среди светской и беспорядочной жизни. Не знаю, увидимся ли мы нынешним летом? Это одна из моих грез, дай бог, чтобы она осуществилась» и проч. [224].
Мечта, однако, довольно долгое время оставалась мечтой: Пушкин углубился в это время в исторические розыскания о Пугачевском бунте, в то же время обрабатывал исторические свои повести, писал легкие рассказы и проч. и проч., затем, летом 1833 года, удерживаемый работою в архивах — он не мог уехать в Михайловское, о чем и писал с сожалением в Тригорское. Привожу это письмо; в нем Пушкин еще откровеннее высказывает недовольство петербургскою жизнью, в этом же письме мы видим его и как нежного отца:
«Простите, тысячу раз простите, дорогая Прасковья Александровна, что я замедлил поблагодарить вас за ваше любезное письмо и интересную на нем виньетку. Всякого рода препятствия меня задержали. Не знаю, когда буду иметь счастие посетить вас в Тригорском, хотя и горячо этого желаю. Петербург — не по мне: ни мои наклонности, ни мое состояние не соответствуют петербургской жизни. Но надо будет выдержать еще два — три года. Жена моя просит засвидетельствовать ее почтение вам и Анне Николаевне. Последние пять — шесть дней нас очень беспокоило здоровье нашей дочери. Я думаю, что у ней прорезываются зубы; она не имеет до сих пор ни одного. Сколько ни говори, что с каждым то же случалось, но создания эти столь слабы, что невозможно не содрогаться, глядя на их страдания[225]. Родители мои только что вернулись из Москвы. Около июля месяца они думают ехать в Михайловское; очень бы хотелось и мне отправиться» [226].
С весны 1833 г. Пушкин поселился на даче, на Черной речке, а осенью отправился путешествовать на восток и юго-восток России, с целью познакомиться с тою местностью, которая служила ареной злодейств Емельки Пугачева. Посетив Казань и ее окрестности, Пушкин отправился в Симбирск и 12-го числа приехал в село Языково, принадлежавшее певцу Тригорского… Кстати, благо доехали мы сюда, поинтересуемся узнать, как и где прожил Николай Михайлович Языков с 1829 года, т. е. с того времени, когда мы оставили его раскланивающегося с Дерптом. Языков… но пусть он сам расскажет о своем житье-бытье за это время; жизнь его небогата событиями, но довольно характеристична.
«…С той самой поры, — рассказывает наш поэт в письме к Вульфу из Москвы, от 30-го марта 1832 года, — как ты, венчанный и превознесенный, оставил меня сонного и бездейственного в Дерпте, я продолжал жить там по-прежнему: кое-как, мало заботясь о будущем, вовсе не по-настоящему, спустя рукава — этак прошел год; я уехал восвояси, там снова продолжал то же — этак прошел еще год; оттуда я переселился сюда в Москву, и вот точно так же прошло уже два года! В последний из сих последних я был несколько раз болен… В конце прошлого года моя поэтическая деятельность сильно было пробудилась; думаю: это поздняя заря — но все-таки еще заря [227]! В мае поеду на родину, в Симбирск — на берега пустынных волн, в широкошумные дубравы!
У меня было намерение издать собрание своих стихотворений. Цензура не пропустила; но рука времени так пригладила кудри моей музы, что она больше походит на рекрута, нежели на студентскую прелестницу! и я решился подождать других обстоятельств. Новейшие мои произведения ты найдешь в прибавлениях к Инвалиду [228]. Да! знаешь ли ты мои песни в честь примадонн здешнего цыганского табора? Если нет, то я пришлю их тебе. Да будет тебе известна и новейшая история моего сердца — во всем разнообразии вольной его влюбчивости!.. Всем твоим мои почтения- поклоны и проч. Поздравь Евпраксию Николаевну, не поздравить ли и стихами? Я готов и на это!
Баратынский теперь в Казани: я с ним коротко познакомился: он часто видал меня пьяным даже»[229].
В следующем году Языкову удалось выпустить первое собрание стихотворений. Посылая экземпляр к Вульфу, Николай Михайлович писал из деревни Языково, от 14-го апреля 1833 года:
«…Прочти же их с улыбкой задушевной, ради блаженной памяти жизни студентской твоей и моей. В сем собрании [230] ты найдешь и кое-что новое — правда мало — но что же делать? такова судьба моя покуда: я все еще живу непостоянно, не имею оседлости, быту уединенно-поэтического и иного прочего, — а это необходимо музе, да вовсе предается она, моя милая, своей старости, да принесет плоды многие и да прославится славно».
Нужно заметить, что осенью 1831 года Языков поступил было на службу в Москве, в межевую канцелярию; но, разумеется, скоро должен был заметить, что служба, какая бы то ни было, не в его характере, и вот едва прошло полгода, как он, почти не являвшийся в канцелярию, стал уже тяготиться ею и решился выйти в отставку. «Выйду в отставку, — писал он 30-го июля 1832 года к Вульфу, — и давай бог ноги (из Москвы) снова восвояси (т. е. в деревню), и уже навсегда: пора мне усесться на одном месте. Кочевая жизнь не благоприятствует поэтической деятельности в России; вероятно, она-то и причина тому, что нет у нас ни одного поэта из цыганов!..» Обращаясь в том же письме к литературе, Языков говорит: «Последняя глава „Онегина“ — одна из лучших во всем романе, как мне кажется. А какова сказка о царе Салтане? Это верх совершенства: высота недосягаемая почти что всем нашим поэтам».
Мы не знаем, застал ли Пушкин в селе Языкове своего приятеля, но, во всяком случае, путешественник-поэт пробыл здесь дня два и поспешил в Оренбург…[231] Разумеется, здесь не место следить за всеми переездами нашего путешественника, скажем коротко: Пушкин проездил по Оренбургским степям не более одного месяца и, пробыв на обратном пути несколько недель в Болдине, 28-го ноября 1833 года[232] вернулся в Петербург, везя с собой: «Сказку о рыбаке и рыбке», «Медного Всадника», «Историю пугачевского бунта» и несколько мелких лирических произведений. Лето 1834 года поэт проводит в Петербурге за изданиями своих произведений, и притом один, так как семью он отправил еще весной в Калужскую губернию. В августе месяце — Пушкин съездил за ними, а осенью прилетел в Нижегородскую деревню, «где, — как он сам выражается в письме к одному приятелю, — управители меня морочили, а я перед ними шарлатанил и, кажется, неудачно». Дело в том, что Пушкин, по свидетельству его биографа, «принял уже на себя распоряжение всем достоянием своей фамилии, которая видела в нем теперь главу свою и человека, способного поправить дела, довольно запутанные долгим небрежением».
Между тем труд, подъятый Пушкиным на свои рамена по устройству хозяйственных и финансовых дел всей его фамилии, был громаден, да и едва ли ему по силам. Нижегородское имение, составлявшее главный источник к существованию его родителей, было чрезвычайно запущено: сам Сергей Львович, старик во всех отношениях пустой и неспособный ни на что, кроме как на ведение гостиной жизни, да на сочинительство сладеньких сентиментальных стишков, ни разу не был в Болдине — впрочем, если б и посетил его, то едва ли бы установил порядок в хозяйстве. Сын его, Александр, во всю жизнь не получил от отца 500 руб. ассигнациями, зато немало имел от него «жалких писем» на разные случаи в своей жизни… Наконец, когда Александр Сергеевич женился и обстоятельства вынудили его серьезно заняться устройством как собственных, так и отцовских дел, он, по усиленным просьбам Сергея Львовича, взял на себя заведывание и нижегородским имением. По просьбе Пушкина, туда отправился некто Рейхман, честный немец, некогда бывший гувернером в семействе Вульф, а потом присматривавший за хозяйством в их имении, Малинниках. Рейхман, однако, лишь только ознакомился с состоянием хозяйства болдинского, пришел в ужас и бежал оттуда назад в Малинники. Тут неудача. Пушкин просит родителей поселиться, в видах сокращения расходов, года на два, на три в Михайловское — отец сердится: ему, привыкшему проводить дни свои в петербургских гостиных, представляется переселение на житье в деревню делом постыдным, ужасным… С Болдина нет доходов, и Сергей Львович ворчит, что сын его грабит… Все это — печальные подробности, но для полного знакомства с жизнью нашего поэта, для совершенного уяснения себе всех обстоятельств, среди которых довелось ему трудиться, далеко не лишнее знать и эти подробности. Право, невольно веришь лицам, близко знавшим Пушкина и его обстоятельства денежные, семейные и положение в обществе, совершенно веришь им, что еще года за три, за четыре до января 1837 года над Пушкиным скоплялись всякого рода невзгоды и все как бы толкало его под смертоносную пулю…
Но послушаем Пушкина. Он нам сам расскажет в письме к «своему дорогому другу», владелице Тригорского, некоторые печальные подробности своих хозяйственных и семейных дел:
«От всего сердца благодарю вас, дорогая, добрая и уважаемая Прасковья Александровна, за то письмо, которое вы были столь добры написать мне. Я вижу, что вы сохраняете ко мне чувство прежней дружбы и участия. Я буду откровенно вам говорить о Рей-хмане. Он мне известен за человека честного, а в настоящее время мне только этого и нужно. Я не могу доверять ни Михаиле, ни Пеньковскому, потому что первый известен, а второго я не знаю [233]. Не имея намерения поселяться в Болдине, я не могу и думать о восстановлении этого имения, дошедшего, сказать между нами, до совершенного разорения; я одного желаю: чтобы меня не обкрадывали и чтобы я мог уплачивать в ломбард проценты. Улучшения возможны впоследствии. Но успокойтесь: Рейхман пишет мне, что крестьяне в таком жалком состоянии и дела ведены до того плохо, что он не решился взять на себя управление Болдином и, в настоящее время, находится уже в Малинниках[234].
Вы не можете вообразить, как тяготит меня управление этим имением. Нет никакого сомнения, что спасти Болдино необходимо, хотя бы только для Ольги и Льва, которым в будущем предстоит нищенство, или, по меньшей мере, бедность. Но я сам не богат, я имею собственное семейство, которое зависит от меня и которое без меня впадет в крайность. Я взял имение, которое, кроме хлопот и неприятностей, ничего мне не принесет. Родители мои не знают, что они в шагах в двух от совершенного разорения; если бы они могли решиться пробыть несколько лет в Михайловском, дела могли бы поправиться; но этого никогда не будет[235].
Я рассчитываю увидеть вас это лето и, разумеется, остановиться в Тригорском. Передайте мое почтение всему вашему семейству и примите еще раз мою благодарность и уверение в чувствах уважения и неизменной дружбы. А. П. Спб. 29-го июня»[236].
«13-го июля. Две недели тому назад вы должны были получить это письмо. Не знаю, почему оно не отправлено. Дела удержат меня еще на некоторое время в Петербурге, но все-таки предполагаю явиться к вам [237].»
В то время, когда Пушкина более и более сжимали обстоятельства, Языкова посетило другое и гораздо худшее горе. Грехи молодости сказывались: молодой еще человек, он начинал хворать, и хворать весьма серьезно.
Свободный от всяких служебных обязанностей (Языков был уволен в отставку в 1833 году, в чине коллежского регистратора) и имеющий независимое состояние, Языков, казалось, мог бы всецело предаться удовольствиям беззаботной жизни и поэзии. Но судьба решила иначе.
«Надобно тебе знать, — пишет между прочим Языков в письме к Вульфу от 27-го февраля 1834 года, из деревни, — надобно тебе знать, что с некоторого времени, года с два назад, мое здоровье чрезвычайно расстроилось. Ты бы не узнал меня, если б увидел вдруг: так сильно я похудел телом, которое ты привык видеть толстым, сочным и вообще благословенным… Стихов обещаю — но будущее в руце божией. Заметь, между прочим, что стихи Евпраксии Николаевне должны быть чрезвычайно некратки, Тригорское и проч. и проч… следственно…»
Языков тогда же уехал в Пензу лечиться гомеопатией, которую он называл «истинным светом божьим», а Пушкин в следующем году особенно долго погостил в Михайловском, а именно: с конца августа по ноябрь месяц [238]. Он пробыл бы здесь и дольше, если бы известие о болезни матери не отозвало его обратно в Петербург. Вот что он пишет по этому поводу к г-же Осиповой из С. Петербурга:
«Наконец-то, милостивая государыня, я имел утешение получить письмо ваше от 27-го ноября[239]; оно было в дороге около четырех недель, и мы не знали, что и подумать о вашем молчании. Я почему-то предполагаю, что вы в настоящее время во Пскове, а потому я адресую туда свое письмо. Здоровье матушки лучше, но все же это не выздоровление; она по-прежнему слаба, хотя болезнь и утихла. Батюшка очень жалок. Жена моя благодарит вас за память и препоручает себя вашей дружбе; ребятишки тоже. Желаю вам быть здоровою и весело провести праздники: я не упоминаю о своей неизменной к вам преданности.
Император дал помилование большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру [240]. По указу должен быть поселен в южной части Сибири. Это прекрасная страна, но мне бы хотелось, чтобы он был ближе к нам, и, быть может, ему позволят уехать в имение его сестры, г-жи Глинки; правительство всегда было к нему милостиво и снисходительно.
Когда я подумаю, что уже десять лет прошло со времени этих несчастных смут, мне кажется, что я вижу сон. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных идей, моего положения и проч. и проч. [241] Поистине, только одна моя дружба к вам и вашему семейству остается в душе моей неизменною, всегда полною и нераздельною. 26-го декабря[242].
Вексель ваш готов и я его пришлю в следующий раз». [243]
«По приезде в Петербург, — пишет Пушкин в следующем письме к Прасковье Александровне, — я нашел бедную матушку при последнем издыхании. Она приехала было из Павловска искать квартиру, и внезапно упала в обморок у г. Княжина, у которого она остановилась. Раух и Спасский не имеют ни малейшей надежды. К этому грустному положению присоединяется еще для меня огорчение видеть, что моя бедная Наташа служит целью злых нападок света. Всюду говорят, как это ужасно, что она так наряжается, между тем как свекру и свекрови нечего есть и свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, в чем дело. По справедливости нельзя сказать, что человек, имеющий 1200 душ крестьян, находится в нищете. Мой отец все-таки что-нибудь имеет, а я ничего. Во всяком случае, это до Наташи не касается, я бы должен был за все отвечать. Если бы матушка поселилась у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее; но холодный, наполненный кучею детей и осаждаемый гостями дом не представляет удобств для больной. Матушке покойнее у себя. Я нашел ее уже на другой квартире; батюшка в очень жалком состоянии; что до меня, то я ошеломлен и нахожусь в сильнейшем раздражении.
Поверьте мне, дорогая madame Осипова: жизнь хотя и „приятная привычка“, но имеет в себе горечь, делающую ее под конец отвратительною. Свет это гадкая лужа грязи. Мне мило только Тригорское. Приветствую вас от всего сердца».
Это — последнее письмо Пушкина к г-же Осиповой: писано оно за несколько месяцев до его трагической кончины [244]. Оно само по себе до того исполнено интереса, до того ярко обрисовывает положение поэта и те муки, которые он начинал испытывать среди гнусного света, избравшего жену его мишенью для своих злых нападок, что, право, с нашей стороны едва ли нужны какие бы то ни было комментарии. Притом, читателям нашим не раз уже доводилось встречать в печати самые подробные рассказы о тех тяжких минутах, какие выдавались для пылкого, самолюбивого и крайне щекотливого к мнениям общества Пушкина, в последние годы его жизни, среди всех этих знаменитостей светского, дипломатического и административного круга, среди которых доводилось ему обращаться… Среда — заела, сгубила Пушкина, вот та истина, которая от частого употребления обратилась в избитую фразу. Оставляя в стороне неблагодарный труд характеризовать эту среду (для этого труда едва ли настало еще и время), оставляя рассуждения и об отношениях к ней Пушкина, между прочим, не так еще давно столь удачно выясненных гр. Соллогубом в его воспоминаниях о Пушкине, я, как присяжный летописец Тригорского, приглашаю читателей моих обратить на только что приведенный нами документ внимание, между прочим, потому, что он как нельзя лучше замыкает отношения Пушкина к г-же Осиповой. Сколько дружбы, сколько искренности, сколько трогательного доверия в отношениях нашего поэта к этой, при всех ее недостатках, весьма почтенной женщине. От нее у него нет секретов. Он делится с нею своей радостью, принимает сердечное участие во всех важнейших событиях ее жизни, еще чаще делится с нею своими печалями; а их у него было так много! Неприятности по хозяйственным и денежным делам, размолвки и недоразумения в отношениях к родителям, наконец, тяжкие оскорбления, вынесенные им от бездушных и нравственно-растленных исчадий «большого света», обо всем этом Пушкин с таким благородным доверием пишет к своему «доброму, дорогому, уважаемому другу», дружба и любовь к которому и ко всему ее семейству у него, среди всех коловратностей жизни, всегда оставалась неизменной и неослабною.
А эта любовь к Тригорскому, которое он и перед смертию называет своим милым Тригорским, это вечное стремление под кров столь дорогого для него приюта! Сколько поэзии в привязанности Пушкина к месту, с которыми соединены были лучшие годы его поэтической деятельности! С первого же приезда своего в Тригорское, в 1817 году, юный еще тогда, Пушкин привязался к этому поэтическому месту и к его добрым, милым и умным обитательницам. Пушкин как бы предчувствовал, что в их обществе, под их кровом, он обретет утешение в тяжкие минуты своей жизни, среди них-душа его, истомленная тревогами скитальческой жизни, отдохнет, соберется с силами и в нем загорится ярче и сильнее, чем когда-либо, огонь поэзии живой. И в этих предчувствиях, 10-го сентября 1817 года, впервые расставаясь с Тригорским, Пушкин сказал ему свое поэтическое прости:
Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
И легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!
Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?
От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам.
Быть может (сладкое мечтанье!)
Я к вашим возвращусь полям,
Приду под липовые своды,
На скат Тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы,
Веселья, Граций и Ума[245].
Стихотворение это, нигде до сих пор не напечатанное, найдено нами в одном из альбомов, в селе Тригорском[246].
15-го июня 1866 г.