13

Сергей в Никольском не появлялся.

«Ну и слава Богу, – думала Вера, – хоть есть у человека соображение, обойдемся без сцен… Теперь, честное слово, легче стало…» Она и Нине это повторила.

– Так, сразу, – сказала Нина, – остыть ты к Сергею не могла. Я тебя знаю. Прогнала, наверное, по глупости и сгоряча.

– Мое дело, – сказала Вера мрачно.

– Конечно, твое. Еще чье же? Не Сергея же…

– Ну, давай, давай, сыпь соль на рану. Достань столовую ложку.

– Ты ж говоришь – тебе легче стало?

– А хотя бы и легче?

– Верк, ты на меня не дуйся, я ведь не ради каких глупостей… Хочешь, я сейчас же поеду, найду Сергея, все ему объясню, сюда приведу? Хочешь?

– Не надо! – испугалась Вера. – Ни в коем случае! Все. С ним все. Кончено – и все.

– Ну, посмотрим, на сколько тебя хватит.

– Я и тебя могу прогнать, – сказала Вера серьезно, – если тебе этого так хочется.

– И меня гони! В шею! Уж тогда тебе совсем легко станет. С крыльца спусти!

Тут Нина не выдержала, рассмеялась, нос свой, чуть расширенный книзу, сморщила, подсела к Вере, обняла ее.

– Ой, Верк, ну что мы с тобой, а? Ведь ничего не изменишь, и надо привыкать жить с этой поклажей… Все наладится, Верк… Праздники-то – они на каждой улице бывают, всему свое время!

– А может, мне с этой улицы съехать? – подняла голову Вера. – Может, на этой улице для меня никаких праздников уже не будет? Подальше из Никольского, куда глаза глядят, в тихое место, где меня никто не знает и знать не захочет?..

– Суда надо, Верк, дождаться. После суда и решать.

– Да, конечно… Суд – и тогда уж…

После недолгого молчания, после тишины, тягостной и горькой, Нина все же растормошила Веру, развеселила своей болтовней, даже заставила порассуждать о модах и на газетном обрывке, прямо поверх черных меленьких слов о горных пастбищах Сусамырской долины, нарисовала летящие контуры двух легких туник, рекомендованных «Силуэтом» к мини-юбкам и расклешенным книзу брюкам. «Надо будет тебя вытащить в Москву, – сказала Нина. – Можем просто погулять, подышать воздухом, можем сходить на выставку или на концерт. А то здесь прокиснешь, увянешь ведь…» Вера успокоилась, даже, казалось, благодушествовала и согласилась на самом деле съездить с Ниной в свободный день в Москву. А когда Нина ушла на работу, отстучали по вымытым доскам крыльца ее коричневые лакированные каблучки, уплыло к калитке бежевое с разводами платье из шелка, и только ландышевый запах польских духов остался в комнате, Вера вновь подсела к столику и стала рассматривать Нинины рисунки. И тут поняла, что о модных нынче туниках она думает с интересом, словно бы ничего и не случилось. «А ведь случилось, случилось!» – с тоской сказала она себе.

И после, где бы Вера ни была – в магазине ли, злом от жары, в вагоне ли бешеной электрички, на улице районного центра, за красными ли крепостными воротами Вознесенской больницы, – где бы она ни была, что бы она ни делала и как бы ни отвлекали ее хлопоты и люди, относившиеся к ней по-доброму и с пониманием, какими бы счастливыми ни выдавались минуты забвения – все это было ненадолго, все нынешнее оказывалось ей шелухой, шелуха опадала, а приходила тоска и уже окостеневшая, вечная мысль: «А ведь случилось! Случилось!..» Да, все в ее жизни уже случилось, все было – и позор ее, и разрыв с Сергеем, и все, все, все…

«Суд бы скорее», – думала Вера, находя в мысли о суде некое успокоение. Так ждала она раньше приезда Сергея, полагая, что приезд этот все в ее жизни изменит к лучшему. Теперь именно суд виделся ей рубежом надежды, что там будет, за этим рубежом, Вера представляла смутно, – скорее всего и вовсе ничего не представляла толком. Оттого, наверное, и надеялась на суд. Отчаяние, словно бы растворенное в ней, Вера стремилась извести работой, все выискивала и выискивала занятия для себя и в Вознесенской больнице, куда с охотой отправлялась по утрам, и дома – на огороде и на кухне.

Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и Вера не поняла, кто там пришел, – видимо, материны гости. Она вытерла лицо подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять на крыльце появилась мать и окликнула ее.

– Чего еще? – спросила Вера недовольно.

– Вера, к нам вот пришли, – сказала мать.

– Кто еще пришел?

– Ну вот, знаешь, пришли… – Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее чувствовала, что она волнуется. – Надо поговорить…

– Ты и поговори, – сказала Вера.

– Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли…

– А кто они-то?

– Ну, эти… Ну, знаешь… Иди, Вера, а? Надо… А то нехорошо выйдет…

– Вот еще удовольствие! – проворчала Вера и бросила мотыгу. – Гнала бы ты их!

Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого принесла к ним нелегкая, – впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать обращалась с крыльца без обычной резкости, а неуверенной в себе просительницей. Все это озадачило и насторожило Веру. Намыливая руки под краном, Вера покосилась на мать:

– Ну, и кто там?

– Сама увидишь, – сказала мать и улыбнулась странно, будто смущалась чего-то или никак не могла поверить в реальность появления в их доме именно этих гостей.

«Неужели отец вернулся?» – подумала Вера.

Нахмурившись, решительным шагом прошла она в комнату и там за столом увидала трех женщин. «Так, – сказала себе Вера. – Начинается». Женщины сидели в комнате хорошо ей знакомые – Елизавета Николаевна, мать Колокольникова, Зинаида Сергеевна Турчкова и приятельница Вериной матери Клавдия Афанасьевна Суханова, известная в Никольском хлопотунья по прозвищу «Сваха».

– Здравствуй, Верочка, – сказала Суханова, улыбаясь широко. – Что ж ты не здороваешься?

– Здравствуйте, – растерянно сказала Вера.

– Здравствуй, Вера, – услышала она от Колокольниковой и Турчковой.

– Присаживайся, Верочка, – сказала Суханова, – вот мы для тебя стульчик приготовили. Будь как дома.

Вера машинально опустилась на стул, а глянув в окно, увидела бабку Творожиху, топтавшуюся у калитки, цепкими своими глазами Творожиха тотчас же углядела Веру, и чуть не поклонилась ей со сладким выражением лица. Вера поморщилась презрительно и отвернулась. Дошлая колокольниковская родственница явилась, наверное, для поддержки делегации, а может, и сама по себе, из любопытства, лисий нюх притянул ее сюда.

– Может, чайком угостить? – предложила мать.

– Каким еще чайком! – возмутилась Вера.

– Чайку, чайку, – обрадовалась Суханова, – неси, Настя, чайку, а ее не слушай, они, эти молодые, кофейные души, причем без молока, а прямо черные. От кофе одна изжога, а нам нужен спокойный напиток, иначе и не сговоримся. Потом ведь, Насть, наше-то поколение не кофейное, а чайное.

Вера сидела мрачная, в беседе она участвовать не желала, а желала дать понять гостьям, что они здесь лишние. В словах Сухановой ее возмутило одно – «сговоримся»: о чем еще сговариваться? Мать, суетившаяся с вареньями и чашками и вроде бы даже довольная этой суетой, раздражала Веру. Сама она, хотя у нее я пересохло в горле, чашку с блюдцем от себя решительно отодвинула.

А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов – обвязав ли марлей или накрыв кусты хлорвиниловой пленкой.

– Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С мешком семечек, – сказала Суханова и засмеялась обрадованно.

Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей поддакивали, мать – суетливо, а Колокольникова – солидно и с достоинством, Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова. Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера, напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий. Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было обострено.

Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности, что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность, казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не расплакалась.

Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. «Такую и пушкой не прошибешь, – думала Вера, – танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка потягивает, как купчиха… купчиха и есть…» Вот уж кому досталось подарков от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили: сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей заводила на коломенском патефоне – «Белую березу» да «Валенки» – и кормила дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере, любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, «цыганочку» или «барыню» на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело, сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью, и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать.

К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не желала разговаривать.

Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной. Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь, поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело, Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она чуяла и понимала в нужном свете, а то и еще яснее, чем требовалось. С шутками, с громогласным высмеиванием отдельных жителей Никольского поднимала она ближние и дальние улицы на посадку лип и тополей вдоль общественных дорог.

Во всех уличных неурядицах и семейных недоразумениях Клавдия Афанасьевна оказывалась непременно советчицей, а то и судьей. Какие только прозвища не ходили в Никольском за Сухановой. Звали ее и министром иностранных дел, и уличным регулировщиком, и свахой, и массовиком-затейником, и бабой Бабарихой, и еще кое-кем похлеще, но однако же злобы в этих прозвищах не было. Потому как и сама Клавдия Афанасьевна зла никому, кроме как реакционным иноземным кругам, не желала. Пусть в предприятиях своих она иногда попадала впросак, пусть иногда своими стараниями только портила дело, как было с Петуховыми, затеявшими фиктивный развод ради жилплощади, двигало ею всегда сочувствие к людям, желание видеть их в мире, в согласии и в активном действии.

Клавдия Афанасьевна была одних лет с Вериной матерью, с военной поры ходили они в подругах. В доме Навашиных Клавдия Афанасьевна бывала часто, мать угощала ее домашним вином из красной смородины и крыжовника, а чаще они пили с охотой чай и вспоминали былое.

При этом выражение лица у Сухановой было хитроватым и загадочным, а зеленоватые глаза чуть вытаращены, в них отражались летучие мысли, стремительные соображения: что бы еще этакое предпринять. Тетя Клаша была быстра и проворна, когда на ум к ней приходила идея, двигалась она словно вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила.

Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно.

– Ты как хочешь, я ему сказала, – продолжала Суханова, – жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть?

– Вместо стирки, что ли? – попробовала пошутить мать.

– И вместо стирки…

– Клавдия Афанасьевна, – сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, – чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку.

– Вера, ну зачем ты… – вступила мать.

– Мне окучивать картошку, – мрачно сказала Вера.

– Ты потерпи, не спеши, – сказала Суханова. – Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя.

– Чтобы уважить, уважение надо иметь…

– Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.

– Почти что не считается, – сказала Вера.

– Ты слышишь, Насть? – обернулась Суханова к матери. – Не считается. А раньше-то считалось!

– Нервная она очень стала, – сказала мать.

– Моя забота, какая я стала!

– Ну ладно, – сказала Суханова, – к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.

– С каким еще миром?! – чуть ли не крикнула Вера.

– Вера, я тебя прошу, – жалостливо произнесла мать.

– Ну хорошо, – вздохнула Вера.

– Нет, я оговорилась, – сказала Суханова, чашку отодвинув, – мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них… Стало быть, вот что. Ведь суд людской – он пострашнее суда того… который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди… А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди…

– Следователь рассудит, надо или не надо, – сказала Вера.

– Погоди, не спеши. Вот они, – Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, – пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят…

– Извинения! – возмутилась Вера.

– Прощения у тебя просят…

– Что-то я не слышала, – сказала Вера, – чтобы они просили у меня прощения.

– Они пришли за этим…

Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.

– Прощения просим… всей семьей…

Вера подняла глаза.

Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.

– Вера, прости… Сына моего прости… И нас с отцом прости… – Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.

Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.

– Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! – вскрикнула мать. – Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?

– Зинаида Сергеевна, что вы… – пробормотала Вера. – Зачем это?

Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила:

– Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави… Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить…

Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, – думала Вера, – совсем уж было рот открыла… Попросили они прощения – и ладно, и хватит, и нечего тут…»

– И теперь, значит, все, – сказала Суханова, – теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид…

– Как же это по рукам? – спросила Вера.

– А так вот и по рукам, – сказала Суханова. – Раз ты их простила… И ты должна…

– Что я должна?

– Ну что? Заявление написать, что ничего не было… Ведь ты их простила…

– Значит, заявление?

– Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум… Вот губы ты сейчас скривила… А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот – ты. Вот – они. Вот – твоя беда. Вот – ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя… И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений… А? – сказала Суханова. – Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?

– Но как же я всем-то объясню – и в Никольском, и в моей больнице, – что ничего не было? – спросила Вера.

– А ты ничего и не объясняй.

Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки.

– Что? – обернулась она к Сухановой.

– Я говорю – ты ничего и не объясняй.

– Да? – сказала Вера. – И все?

– И все.

– Ну что же…

Вера встала.

Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, – что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют.

– И спасибо, Верочка, – сказала Суханова. – Поверь мне, все хорошо обернется. Заявление напиши – и все…

Тут Колокольникова подняла голову:

– Мы понимаем, тебе было плохо, и мать твоя перенервничала. Потому и все дело надо кончить по-доброму. Если ты их и нас простила, то и твою доброту следует отблагодарить, чтобы все было по справедливости…

– То есть как отблагодарить? – спросила Вера.

– А так, – сказала Колокольникова, – деньгами.

– Какими деньгами?

– Уж мы собрали, – сказала Колокольникова. – Не десятки, ясно… Восемьсот рублей. Не обидим… Деньги вам теперь нужны. Тебе не мешало бы съездить в Сочи, на море, полечиться или просто отдохнуть. Настя вот, знаю, приболела. Так болезнь денег потребует. Не у отца же вам просить…

«Откуда она знает о болезни-то?» – подумала Вера.

Впрочем, она подумала об этом от растерянности.

– Так что же я, по-вашему, продажная? – сказала Вера.

– Вера, ты что? – в тревоге поднялась мать.

– Стало быть, за все можно заплатить? – сказала Вера.

– Верка, погоди!

Но Вера уже шумела, разъяряясь, успокоиться не могла, да и не хотела, она была сейчас победительницей, хозяйкой положения, ощущение власти над притихшими женщинами, казалось, снова радовало ее, она не знала, что сделает сейчас, но уж что-то сделает непременно, даст волю обиде, своему несчастью.

– Вера, дочка… – Мать взяла ее за локоть.

– Ну ладно, – сказала Вера, утихнув, – вот что… Уходите вон, чтобы я вас больше тут не видела…

– Вера, дочка…

– Вера, одумайся, поздно будет…

– Я не продажная! И не виноватая! Уходите отсюда, поняли? Уходите!

Колокольникова и Турчкова двинулись к двери, не дожидаясь новых просьб. Турчкова уходила несчастной и испуганной, Колокольникова же как будто распрямилась и, обернувшись напоследок, взглянула на Веру зло и презрительно, хотела, видно, ответить Вере, но сдержалась, только глаза сощурила со значением, а Суханова все стояла в растерянности у стола, не могла поверить повороту предприятия, совсем было слаженного, и Вера подскочила к ней, стала толкать ее к двери.

– Уходите, катитесь отсюда! Чтобы ноги здесь вашей не было!

– Да ты что? Истерика, что ли, у тебя?

– Я вам покажу сейчас истерику!

– Верочка, дочка, опомнись!

– Совсем, что ли, бесстыжей меня считают?

Только сойдя с крыльца, Суханова поняла серьезность Вериных намерений, и тут она поспешила по желтой дорожке за Колокольниковой и Турчковой, оглядывалась при этом и пальцем крутила возле виска. Жест этот вконец разозлил Веру, и она выскочила за женщинами на улицу, хотя и не собиралась этого делать, выскочила и громко, на весь поселок Никольский, выкрикнула им вдогонку напрасные слова, обидные и скверные.

– Мать-то не срами, – обернулась на ее слова Суханова, – ей мужа-озорника по горло хватит!

– Я вот вас осрамлю! – не унималась Вера.

– Ох, Верка, пожалеешь! Ох, погоди, я тебе припомню! Крик твой слезами обернется!

– Вы у меня сами пожалеете!

Уходили гостьи, уносили срам и обиду, друг друга, видно, в своей неудаче стыдились, распалась временная компания; Турчкова отстала от Колокольниковой и даже на левую сторону улицы перешла, Суханова тоже, казалось, шагала сама по себе, ни на кого не глядя, но уже не спеша, устало – ее-то крах был особенным; одна лишь Творожиха, пыхтя, припрыгивая на старости лет, семенила за Колокольниковой – та уходила гордой и энергичной походкой. А Вера все еще стояла у своей калитки, руки положив на бедра, неистовой воительницей. Потом повернулась, решительно пошла домой, прикрикнула на младших сестер, подвернувшихся ей в сенях, рванула дверь в комнату.

Мать сидела у стола расстроенная, чуть не плакала.

– Ну, довольна? – сказала она.

– А тебе-то что?

– И не стыдно тебе? – сказала мать тоскливо.

– А чего мне стыдиться-то?

– Мне вот стыдно. – В голосе матери было отчаяние.

– Ну, а чего же они…

– И тебе будет стыдно за свой кураж. Не сейчас, так через десять лет. Женщины эти в радости, что ли, к тебе пришли? А ты…

– Так что же мне…

Вера ворчала, но уже обороняясь от материных укоров, от материных тоскливых глаз, а сама остывала, и тошно ей становилось, мерзко было на душе. Она присела у стола и все-все случившееся здесь минуты назад припомнила до мельчайшей подробности, и уж особенно то, как сухонькая нервная мать Турчкова норовила встать перед ней на колени, вымаливая прошение сыну. И то, что совсем недавно доставляло ей если не радость, так удовлетворение, то, как она, девчонка, взяла верх над матерями своих обидчиков и могла заставить их унижаться, страдать или в надежде на выгоду поддакивать ей, все это казалось Вере теперь отвратительным и жестоким. «Зачем я это? Зачем я куражилась, кричала на них? Сказала бы „нет“ – и все. Какая я подлая! Обернется мой кураж моими же слезами, верно тетя Клаша сказала, так мне и надо, и пусть».

– Мама, – сказала Вера растерянно, – что же они мне деньги предлагали? Как же бы я взяла их?

– Не знаю…

– А ты бы взяла? – спросила Вера, помолчав.

– Я… – смутилась мать. – Зачем же я?

– Нет, ты скажи: ты бы на моем месте взяла?

– Нет, – вздохнула мать, – не взяла бы…

– Ну вот. А я почему?

Потом они сидели молча, мать, казалось Вере, поняла ее и перестала бранить дочь в мыслях, а Вера была растрогана тем, что мать ее поступила бы точно так же, как поступила она. Снова вспомнила она, как говорила Колокольникова про поганые деньги. И обида, остывшая было, снова, вспыхнула в ней.

– Нет, – сказала Вера, – я этого так не оставлю. Я сейчас же поеду к следователю.

Загрузка...