3

На станции Царицыно, знаменитой своей крышей и четырехгранными, крашенными в белое фонарями каренинских времен, дверь распахнулась снова, и никольские подруги были вынуждены выпрыгивать на перрон, спасаясь от контролеров. Контролеры бежать за ними не собирались, только слова какие-то укоризненные говорили. Вера с Ниной остановились, Вера молчала, а Нина – высказывалась и показывала службистам язык, а потом и пальцем повертела возле виска. Уходящей электричке и контролерам она помахала изящной, наманикюренной ручкой, но те-то уехали в Москву, а они вдвоем остались в Царицыне.

– Опять из-за тебя, – сказала Вера.

– Отчего ж из-за меня?

– Смотреть надо было, а не этому старику глазки строить.

– Сразу вдруг и старику!

Действительно, было дело, без всякой корысти и перспектив, а просто так, из уважения к себе и чтоб в дороге было не скучно, быстрыми взглядами Нина ответила на нескрываемый к ней интерес сидевшего напротив лысоватого джентльмена с московской, видимо, пропиской. Джентльмен был и вправду стар и нехорош, с рыхлым, бабьим лицом, и Нине он не понравился, хотя она и оценила его манеры и ладно сшитый костюм. Но теперь, после Вериного замечания, Нина обиделась за «своего» старика и готова была защищать его. Появление контролеров она действительно просмотрела, как, впрочем, просмотрела и Вера, и перебегать в соседний вагон было уже поздно. Контролеры попались плохие, предпенсионного возраста, обаяние юности не произвело на них никакого впечатления.

И это был редкий случай, потому что обычно контролеры отпускали их с миром или же позволяли убежать, а чаще просто делали вид, что не заметили двух смазливых «студенток». Билетов Нина и Вера не брали никогда, как они считали, из принципа, а вовсе не из желания обворовать государство. В детстве привыкли экономить на мороженое – впрочем, и сейчас отдавать рубль шесть копеек за билет в два конца было бы досадно.

– Фу-ты, жарко, – сказала Вера.

– Скупнемся, что ли?

В Царицыне они полагали выйти на обратной дороге, сунули на всякий случай в сумки купальники, но теперь до того расплавила, разморила их утренняя жара, что оставалось только поблагодарить контролеров и вытоптанными в короткой, словно бы подстриженной, траве дорожками отправиться к прудам.

Берег, пологий, узкий, спускался от полотна железной дороги к темной, взбаламученной воде и, как ялтинский пляж, был усыпан коричневыми ленивыми и энергичными людьми. Раздевалок здесь так и не поставили, и теперь Нине и Вере надо было искать не общипанные пока кусты.

– Пригнись, пригнись же, дурочка, – зашептала испуганно Нина, – вот с этой стороны ветки жидкие, вон те сейчас на нас обернутся!..

– Да пусть смотрят, что они, баб, что ли, не видели? – сказала Вера. – А мне с ними на собраниях не сидеть.

– Ты уж готова, ловкая какая, а я в этом своем японском застряла, прикрой меня, а?

– Давай быстрее. – засмеялась Вера и легонько, но со звуком шлепнула подругу по голой спине.

– Вот глупая, что ты делаешь? – затараторила Нина, пригнулась, сжалась вся, платье, как рыцарский щит, прижала к себе.

Через минуту Нина королевой пляжа в японском купальнике, приобретенном по случаю, пусть и с переплатой, по царицынской мягкой траве, как на помосте показа мод, двигалась к пруду, а потом и в нагретой воде, чуть разбрызгивая ее босыми ногами, продолжала свой путь вдоль берега, романтическая неземная особа, бегущая по волнам, ноги ее ступали неспешно и с грацией, худенькие плечи были развернуты, а голова на трепетной шее откинута назад. Вера шла шагах в пяти позади подруги, не отставала, но и не спешила, к Нининой бальной походке она привыкла, относилась к ней с иронией и снисходительностью взрослого человека, приученного житейскими заботами к практической простоте во всем, но в то же время и завидовала Нине, и, сама того не желая, подражала. И сейчас она шла и смотрела на подругу, знала, что в воду они полезут не сразу, а пройдутся еще по берегу – и других посмотрят, и себя покажут.

Хождения по царицынскому берегу подругам нравились, зрителей в жаркие дни набиралось много, и все они видели двух ловких, красивых девиц, и не каких-то никольских провинциальных растерях, а московских, чуть надменных» умеющих вести себя с достоинством, готовых в случае нужды пресечь ухмылки и приставания. Впрочем, даже если и слышали они лошадиные восторги в свой адрес или грубые предложения познакомиться, в ответ слов не тратили, а выразительными движениями губ и бровей давали понять, что они выше пляжной пошлости. Про себя при этом отмечали не без удовольствия: «Дураки, конечно, грубияны, а нас заметили, вкус имеют, значит, не конченые люди».

Но сегодня Вера не намеревалась тратить много времени на купание, о чем сказала подруге и, не выслушав ее возражений, пошла в воду. На зиму воду в пруду спускали, а теперь заполнили яму не до краев – к глубокому месту пришлось шагать долго. Вода была темная, теплая, пахла водорослями. Вера поплыла осторожно, чтобы не замочить лицо и волосы, по-лягушачьи, будто по-иному не умела, старалась не делать брызг.

– Нинка! Ну чего ты там жаришься?

Через минуту Нина уже плыла рядом, и удивительные синие ресницы ее изображали недоумение.

– Чего ты вдруг сорвалась? Ну, не брызгай, не брызгай!

– Я и не брызгаю, отстань, плавай от меня подальше.

– Нет, обязательно надо спешить.

– Спешить, спешить! Ты хоть чувствуешь, как здесь здорово!

– Здорово, Верк, здорово! Вода прелесть какая, я помолодела на десять лет!

– А не на пятнадцать?

– Верочка, а вот почему, когда я плаваю, я думать ни о чем не могу?

– Отстань ты со своими глупостями. И не фыркай!

– Давай останемся, а? Не поедем в Москву? А?

Плавали подруги не напрягаясь, на одном месте, недалеко от берега, лицом к нему, так, чтобы все происходившее на земле заметить и в случае, если бы кто-нибудь заинтересовался их вещами, успеть выскочить из воды. По правде сказать, надо было им разделиться и купаться по очереди, но нынче они приглядели пожилую семейную пару, вызывавшую доверие, и попросили последить за их платьями, туфлями и сумочками. Какая была вода, жизнь делала сносной. «Счастливчики, – думала Вера, – рождаются и живут у моря, вот скоплю денег и в августе вырвусь на юг, в Крым или под Сочи, завтра же сяду за пляжные платья и сарафаны, чтобы в сверкающем, безалаберном краю Никольское не опозорить». Но тут Вера вспомнила о матери.

– Вылезай. Поехали. Совесть надо знать.

В электричке они сидели молча и были сердиты, а жара плавила вагон.

– Таким манером только к вечеру и доедем, – сказала Вера.

– Что ты на меня шипишь, что ты злишься?

– Ничего, – сказала Вера резко. Потом смилостивилась: – Это я на себя злюсь. По одной причине.

Уже узкая и тихая Москва-река осталась позади, и пролетели гремящие, забитые составами пути люблинской сортировочной горки, и явились под окна белые и желтые дома Текстильщиков, и раскаленная, с пеклом коричневых корпусов «Серпа и молота», вставших у железной дороги, приняла электричку Застава Ильича.

– Времени-то не так уж много, – сказала Нина, но уже миролюбиво, – а там, на пляже, один парень, студент, рыжеватый такой, развитой, как культурист…

– Ну и что парень?

– Очень недурной парень, москвич, царицынские-то – они все теперь москвичи…

– Ну хорошо, ну, москвич…

– Ну и ничего, – обиделась Нина. Потом сказала: – Уж совсем было мы с ним познакомились в прошлый раз. «Давно, говорит, я вами любуюсь». Мной… И тобой тоже.

– Невидаль какая. Где сходить-то будем – на Курской или на Каланчевке?

– На Курской. Там «Людмила» рядом. А на Каланчевке одни овощные ларьки.

На серой горбатой Курской площади, урезанной, ужатой ремонтными работами, была толчея, была давка, извинения и ругательства, плотное, утрамбованное движение народа во встречных потоках, тишайших, а потому и утомительных и для нетерпеливых москвичей, опаздывающих куда-то, и для транзитных людей, едущих в солнечные, фруктовые и виноградные края, измученных кассовыми хлопотами, столичными ритмами и звуками. А на берегах потоков было спокойствие, была работа, справа у забора стояли десятки южных людей в кепках-аэродромах, весельчаки и оптимисты, они зазывали кавалеров приобрести для своих красивых женщин кавказские пахучие розы. На другом берегу теснились такси, и хитроумные водители молча, но уж внимательно и по-хозяйски, горными орлами, высматривали подходящих клиентов, попростодушнее и попровинциальнее. Подруги наши были в московской толпе своими, действовали локтями и языком, энергично и быстро пересекли оба потока без ущерба для платьев и сумок. Идти им надо было влево, к большому дому, белому с зеленым, где и находился неплохой, с их точки зрения, магазин «Людмила».

– Этот дом кооперативный, – сказала Нина, – тут живут с телевидения, дикторы всякие, вот тот, который волосы нарастил, знаешь, и женщины…

– Ты уж мне рассказывала.

– Деньги у людей есть, – вздохнула Нина, не осуждая хозяев кооперативных квартир, а с сочувствием к самой себе.

– Девушки, здравствуйте, – сказал проходивший мимо модный молодой человек и, как показалось Вере, поклонился ей.

– Здравствуйте, здравствуйте, – ответили подруги.

– Это он кому? – шепотом спросила Нина, а сама как бы невзначай глаза скосила на молодого человека. – Мне или тебе?

– Тебе, наверно.

– Да нет, тебе. Знакомый твой? Верка, познакомь.

– Первый раз вижу. Это он на тебя глядел…

– Нет, на тебя, – расстроилась Нина. – На тебя все всегда в первую очередь внимание обращают…

Это было правдой, и Вера знала, что так оно и есть. Всегда, если они были с Ниной на людях, внимание парней, а уж пожилых мужчин тем более, привлекала она, Вера. Она это чувствовала, и Нина это чувствовала. Разумных объяснений этому Вера подыскать не могла, на Нину, с ее точки зрения, каждый прохожий должен был бы смотреть с восхищением – такая она вся ухоженная, стильная и ритмичная. Однако Нину по справедливости оценивали не сразу и не все, а она, Вера Алексеевна Навашина, вызывала тут же восклицательные знаки. «Яркая ты больно, – объясняла Нина, – у меня одни кости, а ты вон какая». И жестами показывала какая.

– А чего в «Людмиле» будем покупать?

– Ничего, – сказала Нина. – Зайдем просто так, для разгону. Кто же в первом магазине что-нибудь покупает?

Действительно, в «Людмиле» ничего они не купили, хотя там и было кое-что, и красивое, и фирменное, и недорогое. Позже они, естественно, жалели, что не купили ничего в «Людмиле», но сейчас выходили из стеклянного магазина спокойные, рассудив, что раз это торговое заведение расположено у вокзала, значит, первым делом в него бросаются суматошные приезжие люди.

Метро привезло подруг к ГУМу.

Вера звала идти в секции, где продавали шерстяные вещи и белье, а Нина тянула через переулок, к грампластинкам. Побыли у грампластинок, потолкались среди досужего люда, походили от одной секции к другой и к третьей, прислушивались к мелодиям – не брать же им Кобзона или Миансарову, – получили удовольствие от ритмов джайва и гоу-гоу, и уж потом Нина за рубль шестьдесят в блестящем супрафоновском конверте приобрела Матушку и Карела Готта. Верины секции оглядывали серьезнее и внимательнее. Вера все думала о матери, прикидывала, что бы практичнее и по ее вкусу купить – шерсти, что ли, на кофту или саму кофту фабричной вязки, или белье, теплое, но такое, чтобы мать, непривычную к моде, не испугало. Однако же цены были для Вериных средств неподходящие, Вера нервничала, а Нина не понимала, почему на все ее слова Вера отвечает с раздражением.

– Ну ладно, пошли из этого ГУМа, – сказала Вера.

Пошли-то они пошли, и все же не удержались и купили по паре клипсов с длинными подвесками, подешевле, и, проходя туннелем под Манежной площадью и Охотным рядом, радовались им, потому что клипсы и впрямь были удачные.

– Что-то мы с тобой одни клипсы только и покупаем, – сказала Нина. – Словно уши зря кололи.

Прошлой осенью они холили в районную поликлинику, хирург проколол им уши. А серы и они так и не носили.

В ЦУМе, душном, стесненном решительной реконструкцией, Нина заволновалась, как борзая, учуявшая за мокрым кустом зайца. И действительно, что-то несли.

Нина бросилась куда-то, исчезла на пять минут, растворилась в бурлящей суетне готического магазина, и потом вынырнула из-за колонны, из-за снежной бабы – продавщицы пломбира – и схватила Веру за руку:

– Пошли! Быстрее! Я заняла очередь! Они еще есть!

– Где? Что? – не поняла Вера, но вопросы она задавала зряшные, по инерции, а сама уже бежала за Ниной, волнуясь, как и подруга.

Нина притащила ее почему-то к фотоотделу, обрадовала женщин, стоявших в очереди: «А вот и мы!» Давали сумки, черные и коричневые, прямоугольные, с карманом, на длинном узком ремне, с двумя блестящими металлическими замками, кожаные, немецкие. Ах, какие это были сумки! Нина вытащила из своей несчастной, обреченной сумочки деньги и пересчитала их, хотя надо было еще выписать чек, а уж потом идти в кассу.

– Хватит, – сказала она и обернулась к Вере.

И, увидев Веру, она расстроилась и спросила испуганно:

– Ты тоже, что ль, хочешь такую?

– Ну а что же! – сказала Вера.

– Верк, ну зачем тебе-то! Это ведь не твой стиль…

– Ты так думаешь? – засомневалась Вера.

– Конечно! Ты прости, но смешно будет смотреть на тебя с такой сумкой. У тебя сила в другом. Я тебе как подруга советую. Ты же что-то другое хотела купить.

– Ты права. – сказала Вера.

Продавец, светловолосый парень лет девятнадцати, каждый новый чек выписывал морщась и покачивая раздосадованно головой. У него хватало терпения разъяснять покупательницам, что сумки эти не какие-нибудь, а специальные, кофры для фоторепортеров и фотолюбителей, знающие люди смеяться будут. Он и Нине сказал:

– Хоть вы-то каплю здравого смысла имеете? Или еще купите фотоувеличитель и привяжете к бедру?

Нина поглядела на него снисходительно и с жалостью.

– У меня дядя фоторепортер, – сказала Нина, – я ему в подарок.

– Ну, берите, берите, – махнул рукой продавец. – Я думал, хоть вы с соображением.

На эти слова продавца Нина не ответила: что он о ней думает, ее не волновало, а волновало, какую сумку брать – черную или коричневую. Она уж и ту и другую устраивала и на левом плече, и на правом, крутилась с обеими сумками перед Верой, раздражая очередь и продавца, и следы столкновений больших страстей отражались на Нинином лице. Наконец она сделала выбор, со страдальческим выражением глаз сказала: «Черную», – однако на полдороге к кассе она воскликнула: «Ах, что я, дура, наделала!» – побежала к прилавку и зашептала: «Коричневую, будьте добры, коричневую…»

Она и потом изводила Веру своими сомнениями, все корила себя за глупость: «Надо было черную, а теперь не обменяешь, все разберут», – и заглядывала в Верины глаза, выпрашивала у нее слова, которые подтвердили бы правильность ее выбора.

– Брось ты причитать, – сказала наконец Вера, – купила и купила. Этот цвет лучше.

Сомнения были отброшены, яркие перспективы, связанные с сумкой на длинном ремне, открывались перед Ниной.

– Нет, здорово, здорово! – сказала Нина. – А?

– Что «а»? – спросила Вера.

– Как что? Я про сумку. А ты меня не слушаешь, да? Ты расстроилась, что ли? Ты на меня обиделась?

– С чего мне обижаться-то?

– Нет, серьезно, эта сумка тебе не к лицу. У тебя же другой стиль, я правду говорю.

– Ну и хорошо, – сказала Вера, – и кончим о сумке.

Словами этими она призывала подругу к непосильному подвигу, и та, поколебавшись, замолчала, потому что чувствовала Верино раздражение. Нина и сама страдала теперь оттого, что расстроила подругу, но не сосуществовать же в Никольском двум одинаковым сумкам. Вера думала о приобретении подруги с завистью, к тому же ее обидели слова: «Сумка тебе не к лицу», – почему вдруг не к лицу? – но тут она снова вспомнила о матери, о своих сегодняшних намерениях и сказала резко:

– Нужна мне такая сумка! Мне матери что-нибудь купить надо, поняла?

– С чего ты вдруг? Именины, что ли?

– Не именины. Просто так. Просто жалко мне ее стало.

Нина посмотрела на подругу с удивлением, но потом вроде бы все поняла, ни о чем не спросила, а принялись они обсуждать, что Вериной матери купить и в какие магазины зайти, – может, отправиться на ярмарку в Лужники?

– И мне-то, – вздохнула Нина, – зазря бы денег не тратить, а маме…

И тут они богатым, сверкающим боками Столешниковым переулком вышли на улицу Горького.

Как хорошо, как празднично было на Горького, как любила эту улицу Вера, утренние никольские страдания забылись, и жизнь не казалась тоскливой, и если бы вспомнила Вера о своих мыслях на крыльце родного дома, наверное, посмеялась бы сейчас над собой. Но до воспоминаний ли было! Толпа двигалась великолепная, разодетая, уважающая себя, не то что у Курского вокзала или ГУМа. Конечно, и тут спешили, но больше прогуливались. И все были одетые по моде, и отличить нашего от иностранца не было никакой возможности.

– Зимой еще своих заметишь, – сказала Нина, – а летом – нет.

А уж речь на улице звучала такая разная, наверное, и французская, и арабская, и индийская, и испанская, и всякая; впрочем, какая именно – определить Вера не могла, знала только по-английски несколько выражений из учебника пятого класса и песен битлов, но все говорили вокруг удивительно интересно и красиво.

– Смотри-ка, Верка, смотри…

– Чего ты?

– Да не туда… Тихонов! Вон!

Прямо на них шел Тихонов. Вера на секунду остановилась, рот открыла от удивления и восторга, но тут же пошла за подругой, поджав губы.

– Я думала, он красивее, – сказала она, – и ростом выше.

– Ничего, ничего, – прошептала Нина, – все равно красивый.

– И с ним идут какие-то все невзрачные…

– Ну брось ты!

Нина стояла на своем, а Вера пожимала плечами. «Подумаешь!» – ворчала она, а все равно несколько раз оборачивалась, и смотрела в спину Тихонову, и понимала, что вечером в Никольском она будет рассказывать знакомый девчонкам и парням, как попался им навстречу сам Тихонов, понимала и то, что рассказы эти доставят ей удовольствие. И еще она чувствовала себя в этой великолепной разноязычной толпе своей, со всеми равной – и со знаменитым артистом, чьи фотографии вымаливали они в ларьках Союзпечати, равной и вот с этой заграничной тонконогой дамой в замше – равной, а может, еще и повальяжнее ее. «Смотри-ка, – толкнула ее в бок Нина, – какой фасон!» И правда, плыло перед ними пятнистое короткое платье, ловко так приталенное и расклешенное внизу необыкновенным способом. Нина вся напряглась, нервно извлекла из сумки блокнот и карандаш, на ходу принялась зарисовывать фасон, норовила женщину в удивительном платье обойти, взглянуть на все сбоку и спереди, а Вера не спешила, шла с достоинством и думала: «Ну и что, и впрямь хорошее платье, ну и что, и мы такое сшить можем, и даже еще лучше. Да и сейчас мы никого не хуже. Вон и на нас смотрят…» Кое-какие мужчины и парни и в самом деле обращали внимание на них с Ниной, и от этого прогулка по улице Горького Вере все больше нравилась, и было ей хорошо и празднично.

– Все, – сказала Нина, – завтра же начну кроить. У меня приличный материал. Только посветлее этого.

– С цветами, что ли?

– Ну да, с такими размытыми… Пошли в туннель… Заскочим в рыбный? Я уж проголодалась.

В переходе она все посматривала в блокнот и шептала что-то – может, прикидывала, хватит ей отреза или нет. Рыбный магазин, самый знаменитый в столице и самый богатый, с довоенным аквариумом в витрине и с декоративными горками консервных банок, вытеснившими осетров из папье-маше, встретил их запахом селедки и шумом очередей. В последнем зале очереди были за рижской салакой горячего копчения.

– Ну, повезло! Скажи? – обрадовалась Вера.

– Ты – в кассу, а я – к прилавку, – сообразила Нина, – и поесть возьмем, и домой. Как чек выбьешь, в Филипповскую сходи, будь доброй, булку возьми посвежее, страсть как голодно.

Всегда она подчинялась Вере, а в очередях была решительнее и предприимчивее подруги.

Копчушкой и филипповскими булками наслаждались во дворе за магазином рыбы.

– Мое железное правило, – говорила Нина, отрывая салаке голову, – сколько б денег ни было, а на хорошую рыбу не жалеть. А уж если севрюга попадется, или семга, или лосось – ничего жалеть не буду…

Дальше они жевали молча, ели много и жадно, и хотя прошел момент первого удовлетворения пищей, все равно какой, а тут – копченой салакой, удовлетворения судорожного и блаженного, хотя сытость и принесла, как всегда, разочарование, настроение у Веры не ухудшилось и сонное благодушие не размягчило ее.

– Хорошо, – протянула Вера.

– Хорошо, – поддержала ее Нина. – И я тут должна жить… Может, в этом самом доме… Нет, не в этом. У Покровских ворот.

Следом могли пойти всегдашние Нинины сетования о несправедливом со стороны судьбы поселении ее, Нины, в пригородном поселке Никольском. Вера пропустила бы ее слова мимо ушей по привычке, но Нина на этот раз промолчала. После гражданской Нинин дед, чей род, по семейным преданиям, не один век на плечах держал Москву, в голодный год вместе с Нининой бабушкой бросился искать хлебные деревни. Потом пришел нэп, а дед с бабушкой так и не вернулись в Москву, не смогли или не захотели, осели в Никольском, в сорока верстах от столицы. Покойного деда Нина иногда ругала, работать устроилась ученицей в парикмахерскую у Каланчевки, собиралась в Москве стать дамским мастером и не раз говорила Вере, что замуж выйдет непременно за москвича. А если даже и не выйдет, то все равно переберется в Москву, как – посмотрим. В компаниях парней она тут же выделяла именно москвичей, они сейчас же нравились ей больше других, и дело тут было не в лисьем расчете, просто так получалось само собой, словно бы Нина в людях с городской пропиской открывала родственные души.

– Нет, Верочка, не зря мы с тобой сюда приехали, – заговорила Нина. – Ради одной этой рыбы стоило! Не жалеешь? Ведь хорошо, да?

– Хорошо, – сказала Вера.

Для продолжения сегодняшних удовольствий они заглянули в соседний сладкий магазин, насмотрелись на фантазии кондитеров, а потом двинулись в «Армению», отведали восточных лакомств подешевле, запили благословенную рыбу газированной водой и пошли в Елисеевский. Там они просто потолкались, как в театре или музее, посмотрели на люстры, похожие на салютные грозди ракет, на великолепие сверкающей в огнях лепнины и звенящих зеркал. Дальнейшее их движение по улице Горького было путаным и долгим, Вера с Ниной заходили в магазины, потом возвращались на несколько кварталов назад, в магазин, ими пропущенный, потом опять спускались к Советской площади и ниже, а изучив «Подарки», вспоминали, что они проскочили «Синтетику», и спешили в «Синтетику». Движение их вовсе не было нелогичным, оно подчинялось стихии нынешнего праздничного похода и своей безалаберностью именно и приносило им удовольствие. Выйдя из «Синтетики», Вера с Ниной ринулись в отделанную по последней моде «Березку». Витрины «Березки» были громадны, пугали и притягивали роскошью, пламенем и холодом драгоценных камней, легкой игрой цен, недоступных, а потому и ничего не значащих. В магазине этом подруги ничего не собирались купить, их фантазию не связывали расчеты и реальные возможности, а потому они владели здесь всем и все могли примерить на себе в мыслях. Ах, какие тут были камни, какие браслеты и кулоны, какие ожерелья из янтаря и какие колье с рубинами на золотых цепочках! «Видала, Нин? А это видала? Блеск!» Словно бы брожение происходило в тесноте сверкающего магазина, и Вера с Ниной вместе с другими кидались от прилавка к прилавку, все замечая, все выщупывая глазами, холодея от восторга, пропуская витрины с расплодившимися часами, небрежно и свысока поглядывая на длинную очередь конченых людей – давали обручальные кольца. Глаза их горели, спорили с дорогими камнями, азарт захватил подруг. Остановиться они теперь уже не могли, все осмотрели в соседних магазинах, а потом втиснулись, ворвались, стекло в дверном проходе чуть не выжав, в актерскую лавку у Пушкинской площади.

Магазин был маленький, забитый, лишь к прилавкам с книгами и текстами пьес можно было подойти без борьбы, а напротив жалась шумная толпа и теснились в ней охотницы, отчаянные, настырные, азартные, с Верой и Ниной одной породы. Духота томила продавщиц, большие лопоухие вентиляторы гоняли по магазину подогретый воздух. Не сразу, с терпением и упорством, подруги протиснулись вперед. Чего только не лежало перед ними: и цветные поролоновые куклы, и круглые блестки в целлофановых пакетах, и тапочки для воздушных ног балерин, и металлические стаканчики с помадой всех оттенков, и баночки, коробочки, тюбики с пудрой, тонами, кремами, лаками, тушью, мастикой для ресниц, и прочие удивительные вещи, любезные душе, видеть которые – одно удовольствие, и уж уйти от них не было никакой мочи. Нина так и стояла, с места не двигаясь, принимая решение, а Вера уже вцепилась глазами в темно-коричневые шкафы, похожие на аптекарские, с медными накладными украшениями, за стеклами которых лежали парики. Парики были один краше другого, для королев и их фрейлин, пышные и прямые, с буклями и башнями-пучками, розовые, рыжие, зеленоватые, золотистые, черные – немыслимые. У Веры в горле пересохло. Она не могла произнести ни слова, а все глядела теперь на тридцатилетнюю женщину, актрису, наверное, примеривающую парик. Как прекрасна была женщина! Естественно – из-за парика! Это был из всех париков парик. Лиловый и фиолетовый одновременно, и вместе с тем в нем были явно заметны серый, стальной оттенок и золотистый тоже. Форму он имел необыкновенную, словно бы многоярусную, женщина выглядела в нем благородной дамой из окружения Екатерины. Вера ее сейчас же возненавидела. Она готова была закричать: «Отдайте парик! Вы не имеете на него права! Он – мой!» Женщина осматривала себя в парике деловито, не было в ней трепета и азарта, и это Веру ужасно возмущало, женщина сняла парик и положила его на прилавок, Вера похолодела. «Сколько он стоит?» – спросила женщина. «Восемнадцать». – «Нет, не подойдет…»

– Я возьму, – подалась вперед Вера. – Я сейчас. Чек выбью…

– Подождите, – сказала продавщица. – Вы сначала примерьте. Может, размер не ваш…

«Мой!» – хотела крикнуть Вера, но не крикнула, а произнесла что-то невнятно, протянула руки за париком, пальцы ее дрожали; надевая парик, она понимала, что все смотрят на нее, ждала усмешек, ждала вопроса: «Зачем он вам?», готова была в ответ сказать, что ей в народном театре поручили роль… господи, чью роль, из восемнадцатого века, кажется, но чью? А-а! Все равно парик будет ее, его теперь не отберешь и с милицией, и насмешки не испугают, парик ее – и все тут. Но никто не смеялся, и продавщица ни о чем не спросила, сказала скучно: «Ваш размер. Вам идет», – и Вера, выдохнув воздух, кинулась в расступившейся толпе к кассе, бросила на черную тарелку со вмятиной восемнадцать рублей.

Загрузка...