21

Еще в коридоре отделения к Вере быстро подошла знакомая сестра и шепнула: «Анализ хороший. Но ты от меня ничего не слыхала». – «Да?» – только и сказала Вера. И лишь в кабинете Михаила Борисовича она ощутила смысл известия.

– Ну что ж, – сказал Михаил Борисович, – хочу вас обрадовать. Утром получили заключение московской лаборатории. Опухоль была доброкачественной. Но хорошо, что ее нет. Я доволен, что операция сделана, поверьте мне!

– Слава Богу! – выдохнула Вера. – Спасибо вам!

– Мне-то за что? – сказал Михаил Борисович.

Сердце у Веры колотилось, минут пять она стояла у окна на лестничной площадке, успокаивала себя. «Да что я разволновалась? – ругала себя Вера. – Весть добрая, а я психую…» Тут она подумала, что вот так же, в секунду, она могла бы узнать сегодня о приговоре матери. Именно мысли о том, что она могла услышать и от сестры в коридоре, и в кабинете Михаила Борисовича, и испугали ее сейчас.

Настасью Степановну Вера нашла возле ее двадцать второй палаты. Матери было велено уже ходить, она и ходила. Вера бросилась к ней, обняла ее, об анализе мать, оказывается, уже знала. «Ну вот, видишь, видишь!» – повторяла Вера. «Теперь домой бы скорее», – говорила мать. «Нет уж, отдыхай, отсыпайся…» – «Может, и вправду отдохнуть?» – сказала мать с робкой улыбкой. «Ну, а то нет!» Очень скоро Вера поняла, что мать в радости принялась за свои прежние «ходячие» хлопоты – помогала кормить двух старушек, носила передачи и записки, опекала деревенскую девочку с дурным анализом, как бы чувствуя себя виноватой перед ней за свой хороший анализ. Но по сравнению с домашними хлопотами и стирками больничная жизнь была для нее отдыхом. Она тут могла и читать, и потихоньку училась вязать, путая петли и ворча, но с наследственным терпением.

Вера вернулась домой успокоенной. О минутах своего волнения у лестничного окна в больнице она уже не помнила. То, что анализ пришел хороший, она посчитала само собой разумеющимся. Иначе, казалось, и быть не могло. Вера вообще теперь была успокоенной, умиротворенной, как человек после сытного обеда. Все она любила и всему желала добра. Ничто ее сейчас не пугало, не мучило, не раздражало. Раньше бы за Надькино непослушание и вредничанье Вера раз десять уже отлупила сестру чем ни попадя – тряпкой или половой щеткой – или хотя бы просветила ее уместными словами. Так нет, сейчас она смотрела на ее проказы с непонятным для Надьки и Сони добродушием. Поворот в болезни матери, возвращение Сергея изменили Верину жизнь. Но напряжение последних недель, горьких, полынных, нервная суета дома и на работе, страх за мать обернулись теперь усталостью. Вера надеялась отоспаться, однако и сон не помог. Движения Веры были сейчас медлительными, говорила она лениво, будто потягиваясь. С Сергеем Вера встречалась каждый день. Вере опять было хорошо.

В день, когда Вера узнала об анализе матери, она забежала к Нине поделиться радостью, но Нины не застала.

– Она ушла в поход, – сказала Валентина Михайловна, Нинина мама.

– В какой поход? С кем?

– А-а-а! Одна. Придумала бог весть что! – махнула рукой Валентина Михайловна и замолчала, будто бы в некотором смущении, но и загадочно, давая Вере понять, что пусть она сама обо всем у Нины и выпытывает.

Назавтра вечером Вера опять зашла к Власовым. Дом Власовых славился чистотой, а на террасе, на полу, было насорено. «Грибы, что ли, накрошенные?» – подумала Вера, азарт грибной охотницы проснулся в ней, в Никольском считалось, что грибов пока нет, но, может быть, они появились после дождей, и Нина обошла ее? Хороша подруга, ничего не скажешь! Вера нагнулась, рассмотрела кусочки раскрошенных шляпок. Нет, не белые, не красные и не поддубовики, в лучшем случае жидкие сыроежки, она даже на зуб не стала их пробовать, только понюхала и ощутила знакомый горький запах. В прихожей на столике в зеленом эмалированном ведерке увидела красные шляпки с белыми горошинами, так и есть – мухоморы. Нина сидела в комнате, ноги парила в ведрах с бледно-розовой водой, а Валентина Михайловна, надев очки, рассматривала старые альбомы, разложенные на столе.

– Знаешь, Верк, как я рада, что у вас все хорошо! – сказала Нина.

– За грибами ходила?

– Нет. Это мухоморы. Ноги лечу.

– Как бы ты после такого лечения не угодила в больницу! – сказала Валентина Михайловна.

– Ты все споришь! – возмутилась Нина. Потом добавила для Веры: – Я тебе рассказывала, у нас в городе, в танцстудии, все старое – мазурки, полонезы и все прочее – показывала Серафима Ильинична Чернецкая, бывшая балерина Большого, старушка, за шестьдесят, но вся такая… ах-ах-ах, за ней идешь – будто девушка! – Нина, не поднимаясь со стула, плечами повела и бедрами, воду возмутив. – Я ей не раз собирала мухоморы. Она говорила: балерины боль в ногах и мышечную усталость снимают отваром мухоморов.

– Так небось отваром сушеных мухоморов, – сказала Валентина Михайловна, – голова садовая.

– И сушеных, и свежих.

– Я сейчас домой схожу, – предложила Вера, – мазь принесу. У матери много мазей от ног.

– Такие мази и у нас есть, – сказала Валентина Михайловна.

– Нужны мне ваши мази! – сказала Нина. – Тут сама природа лечит. Попарила полчаса – и легче…

– А куда ты ходила? – спросила Вера.

– Да так… прогулялась… – сказала Нина и покосилась на Валентину Михайловну. – Ты, Вер, включи радиолу. Я на днях купила пластинку Ободзинского. Не Карел Готт и не Рафаэль, но терпимый.

Вера подошла к радиоле, нажала на клавишу, опустила звукосниматель на черный диск. На столике возле радиолы в тонком стакане стояли в воде три мухомора на длинных болезненных ножках, печальные перья папоротника и глянцевые листья ландыша. Опять красное с зеленым.

– Тенор, – поморщилась Вера, услышав Ободзинского. – Плачет.

– Ты его знаешь. Его сейчас все крутят. «Эти глаза напротив…» Потом еще «Играет орган».

– Так где же ты ножки-то натрудила? – спросила Вера.

– Ходила в одно место, – сказала Нина серьезно. – Я еще посижу минут пятнадцать, а ты пока погляди альбомы. Видишь, сколько я хлама достала? Между прочим, нашла одну тетрадку. Узнаешь?

Тетрадка, общая, в клеточку, была и вправду чрезвычайно знакома Вере. «Батюшки-светы! – обрадовалась Вера. – Неужели ты ее бережешь!» И у Веры была такая тетрадка. Где она сейчас, Вера не знала, – может быть, выброшена и сожжена на огороде вместе с мусором и сухой ботвой, а может, еще валяется в чулане, среди рваных, изношенных платьев, негодных даже на кухонные тряпки, среди стертых, вымерших калош и изрисованных от скуки учебников. Тетрадки эти, по примеру некоторых старших учениц Никольской школы, Вера с Ниной завели давным-давно, года четыре назад. Помнится, волновались, тянули жребий, кому чью фотографию клеить на обложку. По неписаной традиции полагалось, чтобы в классах одного возраста на тетрадках у девочек фотографии были обязательно разные. В тот год особенно ценились Жаклин Кеннеди, Муслим Магомаев, Бруно Оя, Софи Лорен и хоккеист Рагулин. Нине, как и обычно, повезло – ей выпала Софи Лорен. Нина тут же исхитрилась выменять где-то удивительную фотографию Лорен, посрамившую старшеклассниц, не черно-белую, как у них, а цветную, да еще на прекрасной бумаге. Вере же достался Евгений Леонов.

Вера не могла успокоиться, плела интриги, чуть было не уговорила обжору Мартынову согласиться на обмен Леонова с доплатой домашними пирожками хотя бы на ее Смирнитского. Однако сделка не вышла оттого, что накануне мать испекла пирожки не с мясом и не с ливером, а с капустой, и Вера с досады приклеила к тетрадке не Леонова, а Иосифа Кобзона, вовсе и не значившегося в списке. Тот хоть был с волосами. Но и Кобзон тут же стал ее раздражать, она стыдилась своей тетрадки и вела ее небрежно. Зато Нинина тетрадь вызывала у ровесниц зависть, и сейчас Вера, несмотря на свое взрослое, ироническое отношение к пустой детской затее, не могла не оценить изобретательных усилий подруги. Ей было приятно рассматривать разрисованные карандашами странички.

Тетрадь Нины, как и прочие из этой серии, на первом листе имела название «Альбом для души, или Возраст любви и дружбы» с меленько подписанным эпиграфом, раздражавшим Нину, но обязательным: «Эта книга правды просит. Не люби, который бросит». Дальше шли стихи, взятые из книжек и тетрадей подружек и записанные с пластинок слова модных в ту пору песен: «Ты не печалься, ты не прощайся…», «Быть может, ты забыла мой номер телефона…», «Там, где всегда метели, там, где скрипит мороз…», «Честная измена лучше сладкой лжи…» и прочие увлечения детства. Через каждые несколько страниц текста попадались подклеенные фотографии артистов и подходящие к месту кадры из «Советского экрана». После стихов и песен шли разделы о поцелуях, о дружбе, о любви и о различиях между любовью и дружбой. Аккуратно были списаны Ниной образцы посланий к мальчикам. И на случай любви удачной, и на случай любви неразделенной.

Вера, покачав головой, снова перелистала тетрадку, наткнулась на знакомые ей пункты отличий любви от дружбы, много их было, и все схожие: «Если мальчик может делать уроки, оставшись в одной комнате с девчонкой, значит, это дружба. Если же уроки у них не получаются, значит, это любовь». Дальше шли якобы лекции якобы профессора Соколова о сексе и его разнообразии.

Боже ты мой, какая это была чушь! Теперь-то Вера знает, что это чушь, а тогда они верили во все и ничего другого не ведали, волновалось, перечитывая свои глупые тетради, выдумывали бог весть что.

– Я свою, наверное, выкинула, – сказала Вера. – Какие же мы были дуры!

– А я не выкину. Иногда стоит оглянуться на самое себя. Чтобы не повторяться.

– Ну, и куда ты ходила? – спросила Вера.

– Далеко, – сказала Нина. – Вон посмотри у мамы фотографии. Там увидишь один дом… Только сначала, будь добра, кинь мне полотенце и красные босоножки, вон там, под столом… Спасибо.

Вера подсела к Валентине Михайловне, та протянула ей пачку фотографий, и Вера принялась их потихоньку рассматривать. Она знала эти фотографии. Но не так часто доставали в доме Власовых, как, впрочем, и в любом никольском доме, семейные хроники в картинах, иногда удачных, хоть неси на выставку, а чаще любительских, передержанных, потемневших или рыжих, в пятнах закрепителя, неясных, но одинаково дорогих и трогательных. Стены по деревенской привычке фотографиями не увешивали, московские нравы брали верх, альбомы же, хорошие по цене, лежали в комодах или шкафах, а чтобы появиться на свет божий, ждали случая. Какой нынче случай у Власовых, Вера пока не поняла. Но она рассматривала фотографии с интересом, в особенности если на карточке была она сама, спокойная и пухлая, рядом с тощей озорной Ниной.

Нина вытерла полотенцем ноги, тяжело и медленно ступая, вынесла ведра, потом вернулась, скинула, морщась, босоножки, легла на диван.

– Ты хоть натертые-то места намажь мазью, – сказала Валентина Михайловна, – не дури.

– Вот еще. Вонять будет!

– Тебя разве с твоими мухоморами переспоришь, – вздохнула Валентина Михайловна. Потом шепнула Вере: – Вот в этот дом она ходила.

На маленькой продолговатой карточке, в два спичечных коробка, перед одноэтажным кирпичным домом стояли четверо военных в пилотках, с ромбами в петлицах, и один из них был Нинин отец – Олег Николаевич Власов. Олег Николаевич умер лет пять назад, Вере было жалко его и жалко Нину с Валентиной Михайловной, однако к этой смерти Вера отнеслась легко, она ее не потрясла и не испугала. И не только потому, что Вера была тогда несмышленой девчонкой, но и потому, что ей, как и многим в поселке, смерть Олега Николаевича показалась естественной и необидной. В Никольском все считали, что Олег Николаевич давно уже не жилец и теперь, слава богу, отмучился. Олег Николаевич пришел с войны инвалидом, ранен был четырежды, контужен и сорвал сердце. Многие сердечники полнеют, его же болезнь сушила. Вере он запомнился худым, невысоким, неловким, с тонким, желтым лицом, со скулами, обтянутыми кожей, с вечно поднятым подбородком – под Корсунью осколок угодил ему в шею. В остром облике его было что-то птичье, и ребятишки из его класса называли Олега Николаевича Пернатым, – впрочем, без ехидства.

Институт, из которого он ушел на фронт добровольцем, ему так и не удалось окончить. После войны Олег Николаевич был совсем плох, врачи советовали ему не работать и быть на воздухе. Чтобы прибавить денег к пенсии – Нина еще не появилась, но надо было кормить немощного отца, – он занялся ловлей кротов. Ставил капканы в рощах и оврагах у Никольского и Алачкова, и перед его домом на веревках сушились шкурки кротов, а в удачные дни и ласок с белыми мордами и животами – за них закупщики платили больше, чем за слепышей. Он немного окреп на воздухе и пошел учительствовать в Никольскую школу, вел арифметику в младших классах. Подолгу лежал в больницах, но потом, несмотря на уговоры Валентины Михайловны с обещаниями прокормить шитьем и себя, и его, и Нину, возвращался в школу. Вера видела его и веселым, энергичным, но редко, а в памяти ее он остался человеком нелюдимым, печальным, на лице его часто отражалось некое усилие, будто бы он перебарывал внутреннюю боль. Вера его боялась, – впрочем, она знала его плохо, и то, что он учитель, пусть и в соседних классах, и то, что он больной, отстраняло ее от Олега Николаевича. Отец же Верин относился к Олегу Николаевичу с уважением, слова дурного не давал о нем сказать. А Нина твердила, что отец ее добрый и хороший.

Теперь Олег Николаевич смотрел на Веру с маленькой фотографии. Дом, перед которым стоял на карточке Олег Николаевич, был известен Вере по семейному преданию Власовых. В июле сорок второго никольский житель Волошников, ныне покойный, имевший броню как рабочий оборонного завода, был в командировке в Серпухове и увидел там Власова. Возле Владычного монастыря, за Нарой, в бывшем общежитии, расположили на время артиллеристов. Волошников шел мимо, Власов окликнул его из-за изгороди и передал жене записку. В субботу, набив рюкзак продуктами из своего подпола и выменянными на цигейковую шубу консервами, салом, водкой, вареньем, Валентина Михайловна отправилась в Серпухов. Паровики в тот день на Серпухов не ходили, а времени терять было нельзя. Пробыла Валентина Михайловна в Серпухове выходной, ночевала в стогу сена на лугу у Оки, а с утра пошла домой. Рюкзак был пустой, лишь танкетки со стесанными каблуками лежали в нем. Босыми ногами ступала Валентина Михайловна по мокрой и рыжей земле. Впрочем, кто называл ее тогда Валентиной Михайловной? Для матери она была Валькой, а для Олега Власова – Валюшей…

– Ты чего, в Серпухов, что ли, ходила? – спросила Вера.

– В Серпухов, – кивнула Нина.

– И дом нашла?

– Нашла.

– Все такой же?

– Общежитие там опять…

– А ночевала где?

– На вокзале. На скамейке.

– Обратно на электричке?

– Нет. Пешком.

– Сколько километров до Серпухова?

– Почти сорок. Туда шла часов девять. Оттуда на час больше. Хорошо, дождь не все время лил. И прохладно было.

– Могла бы и попутную остановить, – сказала Валентина Михайловна. – Я от Серпухова до Авангарда ехала на попутной. С прожектором в кузове.

– Мало ли чего я могла, – сказала Нина.

– Чегой-то ты вдруг? – спросила Вера.

– Вот-вот, ты ее спроси, – кивнула Валентина Михайловна.

– А ничего. Просто захотелось сходить – и все, – мрачно сказала Нина. – Цветов нарвала в поле под Серпуховом, ромашек и колокольчиков, и положила на подоконник вон того окна, что на карточке.

– Могла бы и на электричке туда съездить, – сказала Валентина Михайловна.

– А я вот захотела узнать, смогу ли без электрички… – сказала Нина. – Ты-то не думала ни о паровике, ни об электричке.

– Мало ли что я… Мало ли что мы… – нервно сказала Валентина Михайловна. Слезы появились вдруг на ее глазах, она посмотрела в тихой печали на Нину и на Веру, поднялась тут же и быстро вышла из комнаты.

– Ну вот, – указала Вера растерянно. – Я же ничего не хотела…

– При чем тут ты? – сказала Нина. – Это я. Изверг рода человеческого… – Потом добавила: – А может, и не я, и не ты…

– Отец-то твой, – сказала Вера, – молодой-то на тебя похож. Рот, губы, нос у тебя отцовские. Нос уж точно…

– Утиный…

– Так уж он у тебя и утиный!

– Утиный… – рассеянно повторила Нина.

Прошептав что-то неслышно, не глядя на Веру, будто бы и забыв о ней, Нина повернулась лицом к стене и лицо закрыла рукой. «Не заплакала ли она?» – обеспокоилась Вера, встала было, но раздумала, сообразив, что ее дело сейчас сидеть тихо и не мешать ни Нине, ни Валентине Михайловне. Что-то произошло между старшей и младшей Власовыми, может быть, вышел у них разговор перед появлением Веры, а может быть, Нинин поход вызвал у матери с дочерью воспоминания и мысли, от которых теперь им обеим было тяжело. Вера, затаившись, перелистывала альбомы, иные из карточек были ей малознакомы. «Валентина-то Михайловна какая тут фасонистая и молоденькая, сорок второй год, вздернутые плечи на вате, юбка до колен… А Нинка-то, Нинка-то, вырядилась в матроску, хвост распустила, гагара!..»

«Что-то случилось с ней и со мною, что-то случилось этой весною…» – нервно, страдая от своей беды, пропел Ободзинский. Вере показалось, что голос его слишком громок. Она подошла к радиоле и утишила звук.

А Нина, закрыв глаза, видела перед собой дорогу. Шпалы, шпалы, шпалы, серые, бетонные, горбатые на краях, потом асфальт, то мокрый, то сухой. Потом размякшая земля обочины, потом ноги, то в кедах, то босые, шагают, шагают, а асфальт плывет и будет плыть всегда. Откроешь глаза – перед тобой неподвижная стена, белые разводы на бледно-лиловых обоях, закроешь – опять все плывет. Стена нереальна, а реально движение усталых ног, бесконечность мелькающих шпал и плывущего асфальта. Перед тем, как пойти в Серпухов, Нина как бы невзначай повыспросила у матери все подробности ее похода к отцу, потом на охотничьей дотошной карте Подмосковья разглядела все большие и проселочные дороги, ведущие в Серпухов, а решила, что отправится туда прямо по железнодорожным путям. Но так она прошла километров пять. Были бы у нее ноги подлиннее, она бы перешагивала со шпалы на шпалу, ей же приходилось мельчить, она сбивалась с ритма, щебенка оползала под ногами и заставляла их отталкиваться сильнее, чем надо было бы на земле. А главное – поезда неслись в южные края через каждые несколько минут, и Нина с досадой пропускала их. Тропинка же, бежавшая было вдоль полотна, под кустами желтой акации, кончилась. Потратив больше часа на пять километров, Нина свернула влево и вышла на Симферопольское шоссе. Машины летели там одна за другой, и надо было все время быть в напряжении, запретив себе к тому же и думать о попутной. Но тут уж дорога была верная, хотя и на несколько километров длиннее железной.

Остановку Нина сделала в Чехове. Там и обедала. Уселась на траве в скверике возле знакомого магазина и съела пару яиц вкрутую, ломоть черного хлеба и пять вареных картошин с солью. Таким был и обед матери в сорок вторым году. Выпила за копейку простой газированной воды из автомата, покосилась на мороженое, но мороженым в сорок втором году не торговали. Вздохнув, пошла дальше. За плечами ее был военной поры рюкзак, найденный в чулане, не очень полный, но и не пустой. В рюкзаке лежали книги, Нина подбирала их по весу – ношу она хотела нести такую же, какую когда-то несла мать. Навстречу ей неслись машины с юга, «Волги», «Москвичи», «Запорожцы» с ленинградскими и столичными номерами, а иногда и иностранные, ехали в них загорелые, обласканные морем люди, везли сумки и фанерные ящики с фруктами, резные и тряпичные фигурки-талисманы зверюшек и гномов раскачивались у ветровых стекол, но Нине они были неинтересны. Она старалась представить, что видели по дороге в Серпухов глаза матери. Наверное, тогда шоссе было пустым, а может, по нему медленно, с гулом, слышным в ближних деревнях, ползли танки или тягачи с пушками, а сами деревни были тихими, словно вымершими… Но все картины прошлого, возникавшие в Нининой голове, были похожи на кадры из виденных ею фильмов – и только. Это ее печалило. К тому же никуда не исчезали и самоуверенные блестящие машины, кресты телевизионных антенн, старушки на скамейках у ярко покрашенных заборов, вся шумная, суетливая жизнь придорожных поселков и деревень. Нина завидовала матери. Для матери тот поход был жизнью, страданием и надеждой. Она же, Нина, шагала нынче туристкой. Впрочем, иногда в лесах, в березах и дубах, окружавших дорогу, Нина как будто бы слышала те далекие голоса и звуки военных машин, они волновали ее, и ей на мгновение казалось, что все происходит с ней в сорок втором году. А когда в тишине сумерек она нашла в Серпухове знакомое ей кирпичное здание и положила цветы в распахнутое окно, возле которого сфотографировали ее отца, она и впрямь поверила в то, что сейчас война, а она пришла сюда к близкому человеку, чтобы взглянуть на него в последний раз. Нина, разбитая дорогой, голодная, долго стояла, прислонившись к столбу забора, и все думала об отце с матерью, о том, как они жили, и смогла бы она в пору их молодости быть не хуже их. Ей было тревожно и печально. Но при этом она испытывала и некое высокое чувство, которому она вряд ли бы нашла название. Может, это было чувство равенства с матерью и отцом…

Потом кто-то заметил ее цветы на подоконнике. «Ба! – услышала Нина ленивый и ехидный девичий голос. – Опять Таньке букет подкинули. Теперь-то, наверное, Глухов!» Слова эти вызвали шумный смех, обрадованные девушки выглянули из окна в надежде обнаружить Глухова, а Нина, испугавшись, что ее увидят, быстро пошла вдоль забора, будто бы проходила мимо.

Когда Нина проснулась на желтой лавке в зале ожидания вокзала, она машинально, еле двигая ногами, направилась к электричке. Но тут все вспомнила. Пошла пешком. Дорога назад давалась ей тяжело, она уже не думала ни о матери, ни об отце. Надо было только дойти до дома, все вытерпеть, а добрести…

– Пластинка, что ли, кончилась? – подняла голову Нина.

– Да? Кончилась? – спросила Вера.

– Ты не слушала? Сними иголку-то. Чтобы не затупилась.

– Сняла… Так ты ничего и не ела, что ли?

– Когда?

– От Серпухова до Никольского.

– Ела, – сказала Нина виновато. – Не выдержала и в Чехове зашла в столовую. И еще в палатке купила зефиру. Не надо было мне брать денег…

Она, морщась, подошла к столу, села.

– Намаялась ты, – сказала Вера. – Я, наверное, столько бы и не прошла.

– Чего там! – махнула рукой Нина. – Приспичило б – и прошла бы… Раньше-то по скольку люди пешком ходили! Это мы отучились.

– Довольная, что сходила?

– Довольная… – сказала Нина неуверенно. – Сначала была довольная, что дошла. А потом почему-то расстроилась. То есть знаю почему. Матери позавидовала. Я-то шла так, к кирпичному дому, а она – к любимому человеку.

– Но и тебе чего-то нужно было, раз пошла?

– Нужно, наверное… Я и не жалею, что сходила. Только вот если бы и я, как мать когда-то, пришла к любимому человеку…

Нина замолчала. Глаза у нее были грустные.

– А он у тебя есть? – спросила Вера.

– Нет.

– Все ждешь кого-нибудь с московской пропиской? – Вера хотела пошутить.

– Да на кой черт нужна мне эта прописка! – сказала Нина резко, обиженно. – В прописке, что ли, счастье! Мало ли чего я могла насочинять в детстве!

– Я ведь так, в шутку, чего горячишься-то?

– Прописка, – проворчала Нина, – нужна мне твоя прописка…

– Слушай, – сказала Вера, – а к Сергею ты серьезно относилась, раз драться стала? Или как?

– Нет, – сказала Нина. – Минутное настроение. Блажь. Так, показалось что-то на мгновение. А потом прошло…

– Ну конечно, – сказала Вера, обидевшись за Сергея. – Куда нам. Тебе принца подавай с бородой.

– Принца не принца, – заявила Нина, – а свой идеал у меня есть.

– Ну-ну, – сказала Вера и замолчала, смутилась, ей стало неловко, что она завела разговор о Сергее.


Несмотря на усталость, Вера в тот день долго не могла уснуть. Думала, вспоминала. Плакала однажды, жалея себя. А потом уже и не жалела, а ругала себя. Были секунды, когда она грустила, сознавая, что ее прежняя жизнь, казавшаяся ей счастливой и свободной, уже не повторится. Но тут же Вера успокаивалась и даже радовалась тому, что прежняя жизнь никогда не повторится. Она была благодарна Нине за ее поход в Серпухов, в прошлое, к тени отца, словно бы в колодец с чистой ледяной водой Нина опустила ведерко в надежде утолить жажду. И Вере нынче хотелось думать о высоком и верить в то, что и она способна на высокое. «А ведь я такая же, как мать, – говорила себе Вера. – Я-то вообразила, что я другая, а я из того же холста, что и мать…» Но при этом Вера подумала, что ее жизнь будет все же счастливее и благополучнее жизни матери. Неужели и она потеряет красоту и грудь иссушит? Ну нет! Никогда!

С тем она и заснула.

Загрузка...