Всегда можно было сказать: "Моральная несостоятельность современного мира ужасает". До определенной степени будущее определяется тем фактом, что оно никогда не гарантировано, подобно тому как настоящее определяется тем, что перед ним непроницаемая ночь. Как бы там ни было, сегодня есть веские основания настаивать на бедственном характере положения. Я имею в виду не столько увеличившуюся опасность катастрофы - которая бодрит больше, чем кажется, - сколько отсутствие веры, точнее говоря - идеи, обрекающее современную мысль на беспомощность. Тридцать лет назад многочисленные противоборствующие друг с другом теории освещали перспективы соразмерного человеку будущего. Всеобщая вера в бесконечный прогресс превращала всю планету и все грядущее в область, которой, казалось бы, можно было безраздельно распоряжаться. С тех пор ситуация изменилась до неузнаваемости. Когда полная победа в войне возвестила возвращение мира, чувство неполноценности перед лицом неотвратимых проблем постепенно охватило колоссальное количество людей. Единственным исключением был коммунистический мир - СССР и его союзники, - монолит посреди тревожного и противоречивого человечества, объединяемого одним лишь страхом.
Этот блок, за которым стояла непоколебимая уверенность в себе, далекий от того, чтобы помочь поддержать хрупкий оптимизм, лишь довершает сегодня бедственное положение. Представляя безграничную надежду для самого себя, он в то же время внушает ужас тем, кто не принимает его установлений и не полагается слепо на его принципы. В 1847 г. Маркс и Энгельс восклицали: "Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма" (первые слова "Коммунистического манифеста"). В 1949 г. коммунизм перестал быть призраком; теперь это - государство и армия (намного превосходящая все армии на Земле), плюс организованное движение, поддерживаемое в своей монолитной сплоченности безжалостным отрицанием всех форм личной выгоды. Поколеблена не только Европа, но и Азия; несмотря на свое военное и промышленное превосходство, напрячь свои силы должна была даже Америка, и негодование, выражаемое ею в защиту ограниченного индивидуализма, плохо скрывает отчаянный страх. Сегодня боязнь СССР становится наваждением и лишает надежды всех некоммунистов. Кроме СССР, остальные страны нерешительны, неуверенны в себе, не обладают несгибаемой организаторской волей. По существу, остальной мир настроен против СССР в силу инерции: без всякого противодействия он отдается противоречиям, которые несет в себе самом; он проживает день за днем - слепой, богатый или бедный, но все равно угнетенный, - и речи его превратились в бессильный протест - даже в стон.
Отныне в Западной Европе и Америке - в отсутствие подъема идей и в отсутствие надежды, которая объединяла бы и воспитывала, - человеческая мысль определяет свое место в первую очередь по отношению к учению и реальности советского мира. Это учение имеет множество сторонников, считающих диктатуру пролетариата и устранение капитализма условиями, обязательными для достижения приемлемой человеческой жизни. Основополагающей целью Советского государства, согласно конституции 1918 г., является "отмена всякой эксплуатации человека человеком, социалистическое преобразование общества и победа социализма во всех странах". Стремление к реализации поначалу "социализма в одной отдельно взятой стране" и то, как развивалась русская революция после 1918 года, вызвали протест известных коммунистических элементов. Но до сих пор одни лишь верные сторонники Советского Союза, решительно настроенные на то, чтобы - в согласии с СССР - успешно осуществить революции в собственных странах, сумели превратить свои убеждения в силу по объединению рабочих масс. А вот коммунистическое диссиденство несет в себе то же бесплодие, что и прочие активные тенденции в демократических странах. Все, чем оно живо, - это отвращение, отказ, но не надежда, решительно порождаемая его собственной решимостью.
Впрочем, реакция оппозиционеров проистекает из двух противоположных источников.
С одной стороны, последствия, которые Советский Союз смог вывести из своего принципа, ограничивались данными условиями: сфера социализма была ограничена не просто отдельно взятой страной, но именно страной промышленно отсталой. Социализм, согласно Марксу, должен был возникнуть благодаря предельному развитию производительных сил: по Марксу, для социалистической революции созрело тогдашнее американское общество, а вовсе не русское общество в 1917 г. Впрочем, Ленин видел в Октябрьской революции преимущественно первые -окольные - шаги революции мировой. Сталин же впоследствии, противостоя Троцкому, перестал считать мировую революцию обязательным условием для построения социализма в России. С этих пор Советский Союз принял правила игры, каких прежде желал избежать. Но по всей видимости - вопреки оптимизму Троцкого, - выбора здесь не было.
Невозможно пренебрегать последствиями "построения социализма в отдельно взятой стране": не касаясь материальных трудностей и не говоря о тех, с которыми встретился бы всемирный социализм, - сам факт того, что революция оказалась связанной с одной единственной нацией, уже мог бы изменить эту революцию, придать ей сложную форму, с трудом поддающуюся дешифровке и с самого начала обманчивую.
Но противодействие оппозиции порождают здесь именно реакционные аспекты самого "сталинизма". С другой же стороны, критика "антисталинистов" примыкает к антикоммунистической критике вообще.
Решительное презрение к личным интересам, к обычаям и правам личности с самого начала было характерно для большевистской революции. В этом отношении в сталинской политике всего лишь более рельефно проступают черты политики ленинской, но нет ничего нового. "Большевистская стойкость" противостоит "гнилому либерализму". Ненависть ккоммунизму, сегодня столь всеобщая и мощная, главным образом основана на этом доведенном до крайних последствий окончательном отрицании индивидуальной реальности. Для некоммунистического мира в общем индивид представляет собой предел; ценности и истина связаны с одиночеством частной жизни, слепой и глухой к тому, чем она не является (точнее говоря, они связаны с ее экономической независимостью). В основе демократической (буржуазной) идеи индивида, конечно же, есть и обман, и поверхностность, и скупость, и отрицание человека как элемента судьбы (всеобщего взаимодействия между всем существующим); личность современного буржуа предстает как наиболее ничтожная из всех, с какими смирялось человечество, но для "личности буржуа", предназначенной к одиночеству - и к заурядности - своей жизни, коммунизм предлагает прыжок в смерть. Само собой разумеется, "личность" от прыжка отказывается, но от этого не обретает окрыляющую ее надежду. Революционеры, усиливающие тревогу буржуа, сами же и страдают от нее. Но сталинизм настолько радикален, что его коммунистические оппозиционеры в итоге оказываются заодно с буржуазией. Этот тайный сговор - осознанный или бессознательный - в высшей степени способствовал слабости и инертности тех, кто стремился ускользнуть от строгости сталинского коммунизма.
Помимо таких простых чувств, как приверженность, противостояние или ненависть, - сложность сталинизма, загадочный облик, которым его наделили условия его развития, склонны вызывать в высшей степени противоречивые интеллектуальные реакции. Без всякого сомнения, одна из наиболее тяжелых проблем для современного Советского Союза сопряжена с национальным характером его социализма. Уже давно сравнивают некоторые внешние черты мнимого гитлеровского социализма с социализмом сталинским: вождь, единственная партия, важность армии, молодежная организация, отрицание индивидуальной мысли, а также репрессии. Цели, социальные и экономические структуры радикально различались, они сталкивали две системы в смертельной схватке, однако сходство их методов поражало. Свойственное им подчеркивание форм и даже национальных традиций не могло не задержать внимание на этих сомнительных сравнениях. К тому же такого рода критика объединяет коммунистов-оппозиционеров с буржуазным либерализмом: сформировалось "антитоталитарное" движение общественного мнения, которое ведет к парализации всех действий и чья сугубо консервативная направленность не подлежит сомнению.
Возникшая парадоксальная ситуация настолько потрясает мысль, что мысль порою пускается в весьма рискованные интерпретации. Они не всегда появляются в печати: я процитирую нижеследующую, сообщенную мне, - она если не основательна, то блестяща. Сталинизм - вовсе не аналог гитлеризма, но наоборот; это не гшционал-, а империал-социализм. Впрочем, империал надо понимать в смысле, противоположном империализму отдельно взятой нации: этот термин соотносится с необходимостью империи, то есть некоего всемирного Государства, которое может положить конец экономической и военной анархии настоящего времени. Национал-социализму с необходимостью суждено было потерпеть крах, поскольку по самому своему принципу он был ограничен пределами одной нации и развивался не через присоединение завоеванных стран, - неместных клеток к клетке материнской. А вот Советский Союз, напротив, представляет собой рамки, в которые может "вставить себя" любая нация: впоследствии он мог бы присоединить, например, Чилийскую республику, подобно тому как к нему уже присоединилась республика Украинская. Подобное мировоззрение не противостоит марксизму, но все-таки отличается от марксизма тем, что отводит преобладающее и решающее место Государству - такое место отводил ему Гегель. Человек гегелевской идеи, человек "империал-социализма" - это не индивид, а Государство. Индивид в нем умер, будучи поглощенным высшей реальностью и государственной службой: в некоем расширенном смысле "государственный чиновник" представляет собой море, куда впадает река истории. В той мере, в какой человек причастен государству, он в то же время покидает сферы животности и индивидуальности: он уже неотличим от универсальной реальности. Любая изолируемая часть мира отсылает к тотальности, но верховная инстанция всемирного государства могла бы отсылать лишь к себе самой. Эта теория, весьма противоположная популярной реальности коммунизма и внешняя по отношению к одушевляющему его энтузиазму, являет собой очевидный парадокс; и все-таки она интересна тем, что подчеркивает бессмысленность и скудость запасов индивидуализма. Не стоит упускать случая поставить человеческую личность в иное положение, чем положение "предела", и освободить ее, открыв перед нею более широкий горизонт. То, что мы знаем о советской жизни, связано с ограничением предприимчивости или с запретом на личную свободу, но наши привычки здесь переворачиваются, и то, о чем здесь идет речь, в любом случае превосходит те недалекие перспективы, какими охотно довольствуемся мы.
Само собой разумеется, неизбежно, что присутствие СССР - и угроза, от него исходящая, - порождает различные реакции. В обычном отказе и ненависти чувствуется некое попустительство. Тогда как в настоящий момент смелость любить безмолвие мысли, презрение к неудавшейся организации и ненависть к барьерам, поставленным народу, заставляют нас желать сурового и решительного испытания. Похожие на благочестивых верующих, заранее готовых к наихудшему, но молитвами осаждающих небеса, некоторые смиренно дожидаются спада напряжения, менее непримиримого отношения, но остаются верны всему происходящему, которое считают совместимым со спокойной эволюцией мира. Другие же плохо представляют себе мир, подчиненный в ходе расширения Советского Союза, - но напряжение, поддерживаемое этим последним, влечет за собой, на их взгляд, необходимость в экономическом перевороте. По правде говоря, в умах воцарился какой-то чудесный хаос от воздействия большевизма на мир и от пассивности и деморализации, с которыми большевизм встретился. Впрочем, возможно, этому хаосу способна положить конец только история - каким-нибудь военным решением. Мы же единственно можем обратиться к поискам природы этого воздействия, которое на наших глазах колеблет устоявшийся строй - гораздо глубже, чем то сумел сделать Гитлер.
Советский Союз может напрямую изменить мир: входящие в него силы могут одержать победу над любой американской коалицией.
Советский Союз может также изменить мир, нанеся контрудар: сражение, которое ему дадут его враги, вынудит их изменить юридические основы своей экономики.
Как бы там ни было - если только не случится тотальной катастрофы - изменение социальной структуры будет вызвано стремительным развитием производительных сил, которое лишь ненадолго сумеет замедлить нынешний регресс Европы.
Конкретное решение, которое, возможно, положит конец нашим бедам, для нас имеет лишь второстепенный смысл. Однако мы можем осознать природу задействованных здесь сил.
Без всякого сомнения, наиболее последовательным изменением в пользовании избыточными ресурсами могло бы стать их посвящение главным образом целям усовершенствования оборудования: подобное усовершенствование открывает индустриальную эру и остается в основе капиталистической экономики. То, что называют "накоплением", означает, что множество зажиточных индивидов отказываются от непроизводительных трат, характерных для роскошной жизни, и используют свои свободные деньги с целью приобретения средств производства. Отсюда возникает возможность развития ускоренными темпами и даже - по мере осуществления этого развития - посвящения заново части приращенных ресурсов непроизводительным тратам.
В предельном случае, само рабочее движение, по существу, затрагивает эту проблему распределения богатств по различным направлениям. Каково глубинное значение забастовок, борьбы наемных работников за увеличение своей зарплаты и за уменьшение рабочего времени? Удовлетворение требований рабочих повышает стоимость производства и уменьшает не только долю, оставляемую на роскошь хозяев, но и долю накопления. Каждый сэкономленный рабочий час, любое увеличение почасовой оплаты, к которым привело наращивание ресурсов, вновь обнаруживаются при распределении богатств: если бы рабочий работал больше, а зарабатывал меньше, то на развитие производительных сил можно было бы использовать более значительное количество капиталистической прибыли; социальное обеспечение, в свою очередь, способствует еще более масштабному проявлению этих последствий. Отсюда получается, что рабочее движение и как минимум либеральная политика левых в отношении наемных работников, противостоя капитализму, приводят главным образом кувеличению доли богатств, посвящаемых непроизводительным тратам. Конечно, объектом этого посвящения не является какая-то окруженная сиянием ценность: оно направлено лишь на то, чтобы позволить человеку лучше распоряжаться самим собой. Доля, отводимая удовлетворению текущих нужд, увеличивается за счет доли, отводимой заботе об улучшении будущего. Отсюда смысл левого движения, которое нам известно, в целом заключается если не в "развязывании" (dechamement), то в ослаблении связей, а правого - в "связывании" (enchainement) и бережливом расчете. В принципе же передовые партии одушевляются благородными движениями души и вкусом к жизни, не терпящей отлагательств.
Экономическое развитие России глубинным образом отличалось от нашего, и только что приведенные мною соображения не могут быть к ней применены. Поначалу даже на Западе у левых движений был не тот смысл, о котором я только что говорил. Результатом Французской революции стало уменьшение затрат двора и знати на роскошь - в пользу индустриального накопления. Революция 1789 г. запоздалым образом способствовала приближению французской буржуазии к английскому капитализму. И лишь гораздо позднее, когда левое движение противостояло уже не расточительной знати, а промышленной буржуазии, последняя стала щедрой, не делая больших запасов. Что касается царской России 1917 г., то она мало отличалась от старорежимной Франции: в России господствовал класс, неспособный к накоплению. Неистощимые ресурсы обширной территории не эксплуатировались из-за нехватки капитала. Сколь-нибудь крупномасштабная промышленность развилась лишь к концу XIX века. Впрочем, она чрезмерно зависела от иностранного капитала. "В 1914 г. лишь 53% фондов, инвестированных в эту промышленность, были российскими".[63] Да и это развитие было настолько недостаточным, что почти во всех отраслях отставание России по сравнению с такими странами, как Франция или Германия, год от года увеличивалось: "Мы отстаем все больше и больше", - писал Ленин.[64]
При таких условиях революционная борьба против царей и помещиков - проводившаяся не только большевиками, но и партиями демократического крыла (кадеты) - подобно вихрю прошла за очень короткое время весь путь, занявший во Франции период с 1789 г. до наших дней. Но с самого начала смысл борьбы определялся экономическими основами: она только и могла, что остановить непроизводительные расходы И перенаправить богатства на приобретение оборудования для страны. Она могла иметь лишь цель, противоположную той, к какой в индустриализованных государствах стремятся трудящиеся массы и поддерживающие их партии. Эти расходы следовало уменьшить ради накопления. Несомненно, такое уменьшение задевало имущие классы, однако же поскольку часть расходов, изъятая таким способом, не могла, или же могла, но лишь во вторую очередь, послужить улучшению судьбы трудящихся, эту часть следовало первым делом посвятить приобретению промышленного оборудования.
Первая мировая война в России с самого начала продемонстрировала, что в момент, когда состав промышленных сил, каковыми являются нации, начинает увеличиваться повсюду, ни одна из наций не может отставать. Вторая мировая война дала этому окончательное подтверждение. Обусловливающие факторы в развитии первых индустриальных стран мира задавались изнутри; в случае же отсталой страны они задавались преимущественно извне. Что бы ни говорилось о внутренней необходимости для России промышленно эксплуатировать свои ресурсы, надо добавить, что - как бы там ни было - только эта эксплуатация позволила ей выдержать испытание недавней войной. Россия 1917 года, где господствовали люди, жившие сегодняшним днем, могла выжить только при одном условии: развивая свою мощь. Поэтому она призвала к правлению тот класс, который презирал роскошь и расточительство. Приток западных капиталовложений и растущая задержка промышленного роста России ясно показывают, что буржуазия в ней не имела промышленного преобладания и не находилась на подъеме, что позволило бы ей одержать победу. Отсюда парадокс, состоящий в том, что пролетариат вынужден неукоснительным образом обязывать себя к отказу от жизни, чтобы сделать ее возможной. Бережливый буржуа отказывается от наиболее суетной роскоши, но все-таки он наслаждается благосостоянием; в противоположность этому, самоотречение рабочего происходит в условиях тяжелых лишений.
"Никто, - писал Леруа-Болье, - не может страдать как русский, никто не может умирать как русский". Но представляется, что эта чрезмерная выносливость весьма далека от расчета. Похоже, нет такого края Европы, где человеку были бы столь чужды рациональные добродетели буржуазной жизни. Такие добродетели требуют условий безопасности: капиталистическому расчету необходимы строгие устои порядка, когда возможно оглядеться вокруг себя. Русская жизнь на безмерных равнинах, с давних времен уязвимая перед набегами варваров и безостановочно преследуемая призраком голода и холода[65], в первую очередь способствовала возникновению таких противоположных свойств, как беззаботность, жесткость и жизнь сегодняшним днем. Отказ советского рабочего от сиюминутной выгоды ради счастья грядущих времен, по сути, потребовал доверия к некоей третьей стороне. И не только доверия, но и безропотного подчинения. Необходимые усилия должны были ответить на мощные и непосредственные стимулы, которые были изначально заложены в природе опасной, бедной и бескрайней страны; этиусилия должны были оставаться соразмерными этой бескрайности и нищете.
Впрочем, люди, которые - встав во главе пролетариата - должны были ответить при отсутствии финансовых средств на необходимость индустриализовать Россию, никоим образом не могли обладать спокойным и расчетливым духом, руководящим капиталистической предприимчивостью. Революция, которую они свершили, так же как и страна, где они родились, делали их неотъемлемой принадлежностью мира войны, целиком противостоящего миру индустрии как смесь террора и пламенной страсти: военный устав, с одной стороны, и знамя, с другой, противостояли холодному сложению прибылей. В досоветской России была лишь сугубо сельскохозяйственная экономика, в которой господствовали потребности армии, а пользование богатствами почти что ограничивалось расточительством и войной. Армия лишь в малой степени могла воспользоваться той индустриальной поддержкой, которая в других странах предоставлялась ей без конца. Резкий скачок из царизма в коммунизм означал, что посвящение ресурсов приобретению оборудования не могло быть, в отличие от других, осуществлено независимо от того стимула, каким является грубая потребность в войне. Капиталистическая бережливость обычно сочетается со своего рода спокойной выдержкой, когда есть защита от сильных ветров, что опьяняют либо ужасают: богатого человека, пожалуй, можно назвать человеком без страха и страсти. Большевистский же лидер, как и собственник царского времени, принадлежали, напротив, миру страха и страсти. Но - подобно раннему капиталисту - большевистский лидер противостоял расточительству. К тому же эти черты он разделял с каждым русским рабочим и отличался от него лишь немногим: подобно тому как вождь воинственных племен отличается от тех, кем он повелевает. В этом отношении невозможно отрицать исходную моральную идентичность большевистских вождей и рабочего класса.
Что примечательно в этом образе действий, так это в определенном смысле удержание всей жизни во власти интересов настоящего. Без сомнения, смыслом труда являются результаты в будущем, но о них напоминают, лишь чтобы пробудить самоотречение, энтузиазм и страсть; и точно так же существует острая угроза бессмысленного заражения страхом. Это лишь одна черта картины, но именно на ней ставится акцент. В таких условиях разрыв между стоимостью труда рабочих и стоимостью распределяемых зарплат может быть значительным.
На 1938 год "была зафиксирована итоговая цифра производства на сумму 184 миллиарда рублей, из которых 114 с половиной пошли на производство средств производства и лишь 69 с половиной миллиардов - на производство предметов потребления".[66] Да и эта пропорция неточно отражает разрыв между зарплатой и трудом. И все-таки очевидно, что распределенные предметы потребления, которым поначалу полагалось служить вознаграждением за произведший их труд, могли оплатить лишь ничтожную часть совокупного труда. После войны упомянутый разрыв постепенно уменьшается. Тем не менее тяжелая промышленность сохранила привилегированное положение. Председатель Госплана Вознесенский 15 марта 1946 г. признал: "Ритм производства средств производства, предусмотренных планом, несколько превосходит ритм производства предметов потребления".
Начиная с 1929 г., когда был принят первый пятилетний план, российская экономика приобрела свою нынешнюю форму. Для нее характерно, что избыточные ресурсы почти полностью посвящаются производству средств производства. Первым использовал для этой цели значительную часть ресурсов капитализм, но в нем не было ничего, что противостояло бы свободе расточительства (расточительство в определенных границах оставалось свободным и могло даже отчасти производиться ради личной выгоды). А вот советский коммунизм решительно закрыт для принципа непроизводительной траты. Нельзя сказать, что этот принцип упразднен, но осуществленный советским коммунизмом общественный переворот устранил наиболее дорогостоящие формы непроизводительной траты, и коммунизм постоянно требует от каждого по возможности большей производительности - на пределе человеческих сил. Никакая организация экономики, предшествовавшая советскому коммунизму, не могла до такой степени полно использовать избыток ресурсов для роста производительных сил, то есть для роста системы. Во всякой социальной организации, как и в любом живом организме, избыток свободных ресурсов распределяется между ростом системы и чистой тратой, одинаково бесполезной и для под держания жизни, и для роста. Но та самая нация, что едва не погибла от неспособности откладывать ради роста достаточно большую долю своего богатства про запас, резко перевернув собственный баланс, свела к минимуму долю, до сих пор отводившуюся на роскошь и бездеятельность: теперь эта нация живет исключительно ради безудержного развития собственных производительных сил.
Известно, что после того, как Виктор Кравченко уехал из России, где он был одновременно и инженером, и членом партии, он опубликовал в Америке "сенсационные" мемуары, в которых неистово изобличает советский режим.[67] Какова бы ни была ценность нападок Кравченко, созданная им картина российской индустриальной активности являет нам несколько навязчивое видение мира, погруженного в гигантскую работу. Автор оспаривает ценность применяемых методов. Без всякого сомнения, они чрезвычайно жестоки-, около 1937 г. репрессии были безжалостными, а ссылки - частыми, и получалось, что провозглашенные результаты представляли собой всего лишь фасад, полезный для пропаганды; часть напрасной траты труда объяснялась беспорядками, а контроль со стороны полиции, которая повсюду видела саботаж и оппозицию, способствовал деморализации руководства и препятствовал производству. Впрочем, эти недостатки советской системы известны (впоследствии даже существовала тенденция разоблачать чистки этой эпохи как чрезмерно суровые): нам неизвестна только их значимость, и нет достаточно достоверных свидетельств относительно необходимых деталей. Однако обвинения, выдвинутые Кравченко, не могут скрыть от нас сути его свидетельства.
Создан громадный аппарат, уничтожающий индивидуальную волю ради по возможности большей производительности труда. Для прихоти места не остается. Русский рабочий получает трудовую книжку, и с этих пор он не может переехать из одного города в другой или перейти с завода на завод по своему желанию. За опоздание на двадцать минут следует наказание принудительным трудом. Без всякого обсуждения директор завода, словно военный, назначается в глухое место Сибири. На примере самого Кравченко можно прийти к пониманию сущности мира, где нет других возможностей, кроме труда - построения гигантской промышленности на благо грядущего. Страсть - счастливая или несчастливая - это всего-навсего скоротечный эпизод, почти не оставляющий следов в памяти. В конечном же счете, политическое отчаяние и необходимость молчания довершают картину, когда все время, отведенное на жизнь, за исключением сна, полностью посвящается трудовой лихорадке.
Повсюду - в скрежете зубов и в песнопениях, в нависающей тишине и в шуме речей, в нищете и в экзальтации - день за днем безмерная сила труда, остававшегося при царях бессильным, воздвигает здание, где накапливается и приумножается богатство, годное к использованию.
Те же самые усилия были направлены и на подчинение сельской местности.
Тем не менее "коллективизация" земель является в принципе наиболее спорной частью перемен в экономической структуре. Нет сомнений, что она дорого обошлась и даже что она считается наиболее бесчеловечным моментом в предприятии, никогда не отличавшемся милосердностыо. Но если вообще судят о том, как началась эксплуатация российских ресурсов, то порою забывают об условиях, при которых она начиналась, и о потребности, которой она отвечала. Плохо понимают неотложную необходимость ликвидации, затронувшей не богатых собственников, а кулаков, чей уровень жизни чуть-чуть превосходил уровень жизни наших беднейших крестьян. Как кажется, более разумным было бы не подвергать сельское хозяйство потрясениям в пору выполнения индустриальной задачи, потребовавшей мобилизации всех ресурсов. Трудно судить из такого далека, но невозможно отбросить просто так нижеследующее объяснение.
В начале первого пятилетнего плана следовало предусмотреть реальное вознаграждение рабочих сельскохозяйственными продуктами. Поскольку этот план должен был с самого начала пренебречь легкой промышленностью ради тяжелой, то в значительной мере трудно было предвидеть, поставки каких мелких фабричных товаров будут необходимы земледельцам. Наоборот, предписывалось продавать им трактора, поставки которых тем лучше соответствовали плану, что производившие их заводы могли - если надо - поработать и на войну. Но в мелких кулацких хозяйствах с тракторами было нечего делать. Отсюда необходимость замены их частных предприятий более крупными предприятиями, которые были доверены крестьянским товариществам. (С другой стороны, необходимая и контролируемая финансовая отчетность этих коллективных ферм облегчала возможность реквизиций, без которых деревенское потребление мало бы отвечало постановлениям плана, всеми силами стремившегося сократить долю потребляемых предметов. И нельзя не заметить, что мелкие кулацкие предприятия представляли собой значительные препятствия для реквизиций.)
Эти соображения были тем более вескими, что индустриализация всегда требует значительного перемещения населения в города. Если индустриализация проходит медленно, то само это перемещение осуществляется в условиях равновесия. Промышленное оснащение сельского хозяйства постепенно восполняет депопуляцию сельской местности. Однако же резкое развитие создает спрос на рабочую силу, ответа на который долго ждать нельзя. Только аграрная коллективизация вместе с машинным оснащением может обеспечить сохранение и рост сельскохозяйственного производства, без которых приумножение количества заводов приведет лишь к дисбалансу.
Но говорят, что этим не моясет быть оправдана жестокость обращения с кулаками.
И здесь необходимо рассмотреть вопрос во всей его целостности.
В мирное время, к которому привыкли французы, уже трудно вообразить, что жестокость бывает неизбежной. Но у этого мира удобств есть свои границы. Все более далекими представляются нам ситуации, когда (справедливо или нет) акты жестокости, подвергающие индивидов мучениям, кажутся ничтожными по сравнению с бедами, которых таким образом стремятся избежать. Если мы рассмотрим отдельно преимущество изготовления сельскохозяйственных тракторов над изготовлением скромных орудий труда, мы плохо поймем казни и ссылки, жертвы которых исчисляются миллионами. Но непосредственный интерес может быть неизбежным следствием иного интереса, жизненно важный характер которого нельзя отрицать. Сегодня легко увидеть, что Советы организовали производство, чтобы заблаговременно ответить на вопрос жизни и смерти.
Моя цель - не оправдать, а понять, и поэтому мне кажется поверхностным долго задерживаться на ужасах. Легко утверждать, что мягкость привела бы к лучшим результатам - по той простой причине, что репрессии были ужасными, и из-за ненависти к террору. Утверждающий это Кравченко говорит наобум. Схожим образом он не медлит с заявлением, что руководство подготовилось бы к войне более эффективно, если бы применяло более гуманные методы. То, чего Сталин добился от русских рабочих и крестьян, шло вразрез с многочисленными частными интересами и вообще с непосредственным интересом каждого человека. Но если я правильно уловил смысл, то невозможно вообразить, чтобы население единодушно и без сопротивления подчинялось столь жестокой необходимости. Кравченко в состоянии обосновать свою критику лишь весьма смутно доказывая провал индустриализации. Он довольствуется декларациями, касающимися беспорядка и бесхозяйственности. Доказательство тщетности индустриальных успехов выводится из унизительных поражений 1941 -1942 гг. И все-таки Красная армия разгромила Вермахт. Несомненно, с помощью лендлиза. Однако же у Кравченко с пера срывается следующая поразительная фраза: "Впрочем, впоследствии, после Сталинграда, начались массовые поставки американского оружия и продовольствия".[68] Итак, в решающей битве войны главную роль сыграли российское вооружение, усилия российской промышленности. Кроме того, давая показания в Вашингтоне перед Парламентской комиссией, расследующей антиамериканские происки, Кравченко сделал еще одно не менее важное заявление: "Надо уяснить себе, что все россказни о невозможности производства атомной бомбы в СССР из-за отсталости российской промышленности в техническом развитии по сравнению с промышленностью американской или английской не только неуместны, но еще и опасны, так как они обманывают общественное мнение".
Если мы будем избегать узких рамок антисталинской пропаганды, то сочинение Кравченко весьма интересно, но лишено теоретической ценности. В той мере, в какой его критика взывает не к чувствительности, а к интеллекту читателя, этой критике присуща непоследовательность. Сегодня автор служит Америке, он предостерегает (давая показания перед парламентской комиссией) американцев, воображающих, будто Кремль отбросил свои помыслы о мировой революции; тем не менее в сталинизме Кравченко изобличает контрреволюционное движение. Если для него существует политическая и экономическая проблема современной коммунистической организации, то он дает лишь один ответ: Сталин и его окружение ответственны за недопустимое положение вещей. Это означает, что другие люди и методы способствовали бы успеху там, где, по мнению автора, Сталин потерпел фиаско. На самом же деле автор избегает тягостного решения проблемы. Очевидно, что Советский Союз и даже, говоря более обобщенно, Россия - из-за наследия царизма - не смогла бы поддерживать свое существование без массивного посвящения собственных ресурсов задачам промышленного переоборудования. Очевидно, что если бы это посвящение было чуть менее неукоснительным и даже чуть менее невыносимым, чем требовал Сталин, Россия могла бы пойти ко дну. Само собой разумеется, такие гипотезы не могут быть возведены в ранг аксиом, но логика вещей убеждает в их верности, и против этих гипотез у Кравченко ничего не найдешь. Наоборот, его труд предоставляет свидетельство в поддержку этого массивного, неукоснительного и невыносимого посвящения - а в конце демонстрирует его последствия: в Сталинграде Россия спаслась своими собственными средствами.
Было бы бессмысленным слишком серьезно задерживаться на роли заблуждений, беспорядка и недостаточной производительности труда. Эта роль неоспорима и ни в коей мере не отрицается режимом, но сколь бы значительной она ни была, решающий результат достигнут. Остается поставить лишь вопрос о менее обременительных методах и о более рациональной эффективности действий. Одни могут сказать: если бы царей не свергли, продолжился бы капиталистический подъем. Другие говорят о меньшевизме. А наименее безумные - о какой-то другой форме большевизма. Но цари и господствующий класс, на который они опирались, были для общества тем же, чем для замкнутой системы оказывается течь или трещина. Меньшевизм, взывающий к поднимающейся буржуазии, представлял собой глас вопиющего в пустыне. Троцкизм подразумевает недоверие по отношению к возможностям "социализма в отдельно взятой стране". Остается лишь отстаивать большую эффективность не столь жестокого сталинизма, который заранее знал бы о последствиях своих действий и извлекал бы из спонтанного согласия единство, необходимое для функционирования аппарата! Правда в том, что мы восстаем против бесчеловечной жестокости. И мы предпочитаем скорее умереть, чем способствовать воцарению террора; но умереть может лишь одинокий человек, а у безмерного населения нет другой возможности, кроме жизни. Русскому миру предстояло наверстать отставание, существовавшее при царизме, а это с неизбежностью было настолько тяжело и требовало столь больших усилий, что решительные - и во всех смыслах наиболее дорогостоящие меры - стали единственным результатом его развития. Если у нас есть выбор между тем, что нас притягивает, и тем, что умножает наши ресурсы, то всегда трудно отказаться от сиюминутного желания ради грядущего блага. В крайнем случае, это бывает легко, если мы в благополучном состоянии: рациональный интерес действует беспрепятственно. Но если мы измождены, то только страх, террор и экзальтация позволяют нам избежать ослабления напряжения. Без мощного стимула Россия не смогла бы восстановить пошатнувшееся положение. (Нынешние трудности во Франции в не столь неблагоприятных условиях показывают степень этой необходимости: жизнь во время оккупации была относительно легкой с материальной точки зрения благодаря отсутствию накопления - работать на будущее нам всегда удавалось лишь с большим трудом.) Сталинизм, в меру своих возможностей, но всегда сурово пользовался элементами страха и надежды, заданными в тяжелой, но зато полной открытых возможностей ситуации.
К тому же критика сталинизма всегда терпела неудачу, поскольку стремилась представить политику нынешних российских руководителей как выражение интересов если не определенного класса, то по крайней мере - какой-то группы, чуждой массам. Ни коллективизация земель, ни ориентация индустриальных планов не отвечали интересам руководителей как группы, находящейся в определенной экономической ситуации. Даже весьма недоброжелательные авторы не отрицают выдающихся качеств сталинского окружения. Кравченко, лично знавший в Кремле деятелей, близких к верхам, ясно пишет: "Тем не менее я могу засвидетельствовать, что большинство руководителей, с которыми я общался, были людьми способными и знающими свое дело, динамичными и всецело преданными своим задачам".[69] Около 1932 года Борис Суварин, который знал кремлевскую жизнь с самого начала, ответил на мой вопрос: "Нукакиеже, по-вашему, - спрашивал я, - могут быть у Сталина основания поставить себя во главе, отстранив всех остальных?» - «Несомненно, - отвечал Суварин, - он считает себя единственным, у кого после смерти Ленина есть силы успешно завершить революцию". Суварин сказал это без иронии и с большой простотой. В действительности сталинская политика представляет собой строгий, очень строгий ответ на здравую экономическую необходимость, которая, по сути, требует крайней строгости.
Самое странное, что сталинскую политику считают одновременно и террористической, и термидорианской. Невозможно более наивно свидетельствовать о замешательстве, которое неумолимый ход вещей внес в умы оппозиционеров. Правда состоит в том, что мы ненавидим террор и охотно приписываем его реакции. Но согласие между национализмом и марксизмом является такой же прямой реакцией на вопрос жизни и смерти, как и безмерная индустриализация: недостаточно убежденные массы не смогли бы единодушно сражаться за коммунистическую революцию. И если бы революция не связала собственную судьбу с судьбой нации, ей пришлось бы смириться со своей гибелью. На эту тему У. X. Чемберлен[70] приводит воспоминание, которое прямо-таки потрясло его. "Было время, - пишет он, - когда национализм проникал контрабандой и считался чуть ли не контрреволюционным. Я вспоминаю, как сидел в Московской государственной опере и ожидал неизбежного грома аплодисментов после окончания одной из арий "Хованщины" Мусоргского, оперы из жизни старой России. Эта ария была молитвой, призывающей Бога послать духа, чтобы спасти Русь - древнее название России. И последовавшие аплодисменты больше напоминали демонстрацию против советского режима..." Поскольку приближалась война, было неразумно игнорировать столь глубокие реакции, но следует ли из этого делать вывод об отходе от интернационалистских принципов марксизма? Отчеты о закрытых заседаниях Комитета партии Совнаркома[71] (правительство РСФСР, Федеративная Российская республика), приведенные Кравченко[72], оставляют мало поводов для сомнений. В кремлевском окружении ответственные работники партии непрестанно говорили об "отступлении от ленинизма" как о "временном тактическом маневре".
На самом деле только закрыв глаза можно не увидеть в сегодняшнем Советском Союзе - с его жестокими и нетерпимыми чертами - выражение не упадка, а, наоборот, чрезвычайного напряжения, воли, которая ни перед чем не отступила и не отступит для того, чтобы разрешить реальные проблемы Революции. Можно противопоставлять фактам "моральную" критику, можно подчеркивать то, что в реальности отдалено от некогда утверждавшегося "идеала" социализма, от интересов и мысли индивида. Как бы там ни было, это условия СССР - а вовсе не целого мира, - и надо еще и ослепнуть, чтобы не увидеть последствий реальной противоположности между советским учением и советскими методами (связанными с конкретной обусловленностью российских событий), с одной стороны, и экономическими проблемами остальных стран, с другой.
Поскольку нынешняя система в СССР основополагающим образом привязана к производству средств производства, она движется в противоположную сторону, нежели рабочее движение в других странах, ориентированное на то, чтобы уменьшить производство оборудования и увеличить производство предметов потребления. Но - по крайней мере в совокупности - это рабочее движение таким же образом отвечает на обусловливающую его экономическую необходимость, как и советский аппарат - иа необходимость свою. В мировой экономической ситуации по сути господствует развитие американской промышленности, то есть изобилие средств производства и способов их приумножения. В принципе, США обладают возможностью в конечном счете приблизить промышленность собственных союзников к американским условиям. Тем самым в старых индустриальных нациях (вопреки некоторым существующим противоположным аспектам) экономическая проблема близка к тому, чтобы стать проблемой не рынков сбыта (в значительной степени на вопросы о рынках сбыта ответ уже невозможен), но безвозмездного потребления прибыли. Конечно же, юридические основы промышленного производства сохранены быть не могут. В любом случае и повсюду современный мир взывает к стремительным изменениям. Земля никогда даже отдаленно не одушевлялась таким множеством головокружительных движений. И само собой разумеется, на горизонте никогда не вырисовывалось еще и столько грандиозных и внезапных катастроф. Надо ли об этом говорить? Если бы они произошли, то лишь методы, применяемые в СССР - при великолепном молчании индивидуальных голосой! - только и могли бы быть соразмерными опустошенной бескрайности просторов. (И даже, может быть, смутно человечество надеется что-то построить иа столь окончательном отрицании и скупом беспорядке.) Но не настала ли пора без страха - ведь смерть быстро исцеляет от нестерпимых страданий - вернуться в этот мир, чтобы заметить приумножение его возможностей. Ничто не закрыто для того, кто просто признаёт материальные условия мысли. И мир приглашает человека изменять его повсюду и разнообразнейшими способами. Несомненно, в этом отношении человек не обязательно сделает выбор в пользу повиновения властному курсу СССР. В чрезвычайно большой степени он растрачивает себя на бесплодные страхи антикоммунизма. Но если у него есть собственные проблемы, требующие разрешения, то вместо того чтобы изрыгать проклятия или кричать о бедственном положении, ему лучше приступить к действию, к которому его побуждают все умножающиеся противоречия. Стоит ему попытаться понять или, скорее, - стоит ему восхититься жестокой энергией тех, кто поднял русскую целину, и он приблизится к задачам, ожидающим его самого. Ибо мир находится в движении и жаждет измениться повсюду и разнообразнейшими способами.
За пределами коммунистического учения и предприимчивости человеческий дух, судя по всему, соглашается с неопределенностью и довольствуется недальновидностью. И это повсюду, кроме советского мира, которому присуще восходящее движение и который находится на подъеме. Продолжается бессильная разноголосица жалоб, уже не раз слышанного (deja-entendu) - отважных свидетельств решительного непонимания. Этот беспорядок, несомненно, в большей степени благоприятствует возникновению подлинного самосознания, нежели порядок, и даже можно было бы сказать, что без этого бессилия, и в то же время без напряжения, поддерживаемого коммунистической агрессивностью, сознание не было бы свободным, оно не пробудилось бы.
По правде говоря, ситуация тягостна, но в то же время способна вывести индивидов из апатии. "Раскол", полный разрыв разрывает не только умы, но и дух вообще: ведь между враждующими сторонами в основе все общее! Но разделение и ненависть от этого не становятся менее полными, а возвещают они - как представляется - войну: войну непримиримую, неизбежным образом самую жестокую и дорогостоящую в истории.
К тому же раздумья у порога войны происходят в единственных в своем роде условиях: по сути, что бы мы о ней ни думали - представить, что произойдет после мирового пожара, если он разгорится, невозможно.
Означает ли это, что в случае победы России весь мир будет лежать в руинах, а Соединенные Штаты не только не смогут оказать помощь другим странам, но и будут разорены больше, чем Германия сегодня? В случае своей победы Россия окажется столь же разорена, и утвердившийся в мире марксизм не будет иметь ничего общего с революцией, необходимой дЛя развития производительных сил. Что означало бы разрушение капитализма, которое стало бы в то же время разрушением всего, что капитализм создал? - в этом вопросе, очевидно, нагляднейшее из опровержений, какие можно выдвинуть против здравомыслия Маркса. Человечество, которое разрушит плоды индустриальной революции, станет самым бедным за всю свою историю; воспоминания же о недавних богатствах лишь довершат картину его нежизнеспособности. Ленин определял социализм так: "Советская власть плюс электрификация". На самом деле социализм требует не только власти народа, но и богатств. И ни один разумный человек не вообразит, что социализм возникнет в мире, где бараки сменят цивилизацию, символами которой являются Нью-Йорк и Лондон. Возможно, эта цивилизация и достойна ненависти, иногда она кажется всего лишь дурным сном, и, конечно же, она порождает скуку и раздражение, способствующие соскальзыванию к катастрофе. Никто в здравом уме не может останавливаться на том, что привлекательно лишь в качестве нонсенса.
Само собой разумеется, нам вольно воображать также и разгром России Соединенными Штатами, который не опустошил бы мир так непоправимо. Но "раскол" будет тем более жестким, чем менее он будет стоить победителю. Представляется, что всемирной империей будет владеть тот, кому единственно будет принадлежать абсолютное оружие, - но владеть как палач своей жертвой. Эта роль палача настолько незавидна, а осознание того, что столь кровавое решение наверняка отравило бы всю социальную жизнь, настолько сильно, что у американцев не существует сплоченного движения за незамедлительную войну. Между тем ясно и по крайней мере правдоподобно, что время работает на Россию.
Если, с одной стороны, мы рассмотрим молчание коммунизма, повсеместно насаждаемое посредством концентрационных лагерей, - а с другой, свободу, истребляющую коммунистов, то не останется никаких сомнений: пробуждение духа вряд ли может найти для себя более подходящие условия.
Но даже если оно представляет собой результат угрозы, и пусть даже в какой-то момент оно сочетается с чувством тщетности усилий - уже проигранной партии, - пробудившееся сознание никоим образом не может позволить себе впасть в тревогу: то, что одерживает в нем верх, - это, скорее, несомненность мгновения (абсурдна мысль о том, что лишь ночь станет ответом на желание видеть). И все же до последнего мгновения пробудившееся сознание не в силах отказаться от спокойных поисков шанса. Оставить эти поиски оно может лишь в блаженстве смерти.
При нынешних ду шераздирающих страданиях в неизбежность войны мешает верить мысль о том, что - перефразируя мысль Клаузевица - "экономика" в теперешних условиях могла бы "продолжать войну и другими средствами".
Конфликт, разгоревшийся в сфере экономики, противопоставляет мир промышленного развития, первоначального накопления - миру развитой промышленности.
Некоторым основополагающим образом - именно со стороны чрезмерного производства исходит опасность войны: лишь войгиг, если экспорт труден и если ?iem другого выхода, может стать заказчиком для экономики перепроизводства. Американская экономика является как раз наиболее взрывоопасной из экономик, когда-либо существовавших в мире. Правда, взрывному давлению ее массы одновременно не благоприятствовали, как в Германии, соседство густого и воинственного населения - извне и дисбаланс между различными компонентами развития производительных сил - изнутри. Наоборот, мысль о том, что эта гигантская машинерия, одушевляемая движением неизбежного роста, жизнеспособна, уравновешенна и рациональна, являет всю опасность бессознательного. Тот факт, что этот механизм развивался в течение двух войн, не внушает полного успокоения. Как бы там ни было, тягостно видеть, как динамичное общество безоговорочно и недальновидно предается увлекающему его движению. Тягостно знать, что это общество совершенно не признает законов собственного промышленного подъема и производит товары, не соизмеряя последствий такого производства. Эта экономика оказалась соответствующей масштабам двух войн: какое внезапное колдовство смогло бы привести ее в соответствие масштабу мирного времени при все продолжающемся движении роста? Люди, занимающиеся "одушевлением" экономики, наивно уверены, что кроме этого не преследуют никаких других целей. Но разве нельзя у них спросить, не стремятся ли они бессознательно к противоположности того, что признают сознательно? Ведь у американцев есть привычка наблюдать за тем, как другие начинают войну, и опыт показал им все преимущества подобного ожидания.
Между тем такого рода пессимистическим взглядам следует противопоставить взгляд трезвый, основанный на концепции широкомасштабного проекта, осуществление которого уже началось. Если правда, что трудно себе представить длительное процветание Соединенных Штатов без помощи гекатомбы богатств - в форме самолетов, бомб и прочего военного оснащения, то хотя бы можно вообразить эквивалентную гекатомбу, посвященную не кровопролитным трудам. Иначе говоря, если война и необходима для американской экономики, то отсюда не следует, что она должна вестись в традиционной форме. И даже можно легко вообразить, как с другого берега Атлантики поднимется решительное движение, отказывающееся следовать привычному ходу вещей: конфликт не обязательно будет военным, можно представить себе всеобъемлющее экономическое соревнование, которое будет стоить его инициаторужертв, сравнимых с военными; которое будет основываться на бюджете той же природы, что и военный, - затраты, не компенсируемые никакой надеждой на капиталистическую прибыль. То, что я говорил об инерции Западного мира, подразумевает - по меньшей мере - единственную оговорку: в современном мире не существует ни политического течения (в смысле пропаганды), ни движения мысли, которые были бы прямой реакцией на советское давление. Тем не менее на него отвечает твердая решимость. План Маршалла, конечно же, представляет собой некоторую изолированную реакцию: это - единственное предприятие, которое противопоставляет воле Кремля к мировому господству свое систематическое видение. План Маршалла придает окончательный облик современному конфликту: в его основе - борьба за гегемонию не двух военных держав, а двух экономических методов. План Маршалла противопоставляет организацию избытка тому накоплению, что свойственно сталинским Планам. Это не обязательно подразумевает вооруженную борьбу, которая не может дать подлинного решения. Если противостоящим силам свойственна экономически разная природа, то соревноваться они должны в плоскости экономической организации. Что и осуществляет, как кажется, инициатива плана Маршалла - единственная реакция на продвижение Советов в мире.
Одно из двух: или пока еще плохо оснащенные части Земного шара подвергнутся индустриализации с помощью советских планов, или же их оснащению послужит избыток, произведенный американской промышленностью. (Но без всякого сомнения, успех, то есть воплощение, второго предприятия вселяет настоящую надежду.)
Франсуа Перру, один из самых оригинальных французских экономистов, усматривает в плане Маршалла историческое событие исключительной важности.[73] С точки зрения Франсуа Перру, план Маршалла "начинает наиболее грандиозный экономический эксперимент, когда-либо осуществлявшийся в мировом масштабе" (стр. 82). Да и его последствия "в мировом масштабе ориентированы на то, чтобы далеко превзойти наиболее отважные и наиболее успешные из структурных реформ, предлагаемых всевозможными рабочими партиями в национальном масштабе" (стр. 84). К тому же план Маршалла мог бы стать подлинной революцией и даже "единственной революцией, которая важна в этот период Истории" (стр. 38). Вводимые им революционные преобразования по сути дела изменяют "привычные отношения между нациями" (стр. 184). "На то, чтобы усмирить борьбу между нациями" требуется "гораздо больше революционного духа, нежели на то, чтобы подготовить борьбу наций во имя борьбы классовой" (стр. 34). Итак, в день, когда предприятие генерала Маршалла "будет увенчано начальными успехами, оно затмит своими благодеяниями наиболее глубокие и наиболее удавшиеся социальные революции" (стр. 38).
Это мнение опирается на конкретные соображения. План Маршалла стремится избавить европейские нации от дефицита платежного баланса по отношению к Соединенным Штатам. По правде говоря, дефицит этот существует давно. "Застарелая болезнь торгового баланса США - избыток экспорта. С 1919 по 1935 гг. он возрос в целом до четырнадцати миллиардов четырехсот пятидесяти миллионов долларов..." (стр. 215). По в значительнейшей части этот избыток компенсировался вливаниями золота, а остаток покрывался подтвержденным кредитом, основанным на оценке выражаемой в цифрах прибыли. Сегодня большинство этих мер невозможны. Бедность Европы придала ее потребности в американских продуктах характер чрезвычайной неотложности; импорт этих продуктов с необходимостью приводит к увеличению дефицита, но какие-либо средства компенсации этого роста ныне отсутствуют. Исчезли не только золото и кредит, но и европейские капиталовложения в Соединенных Штатах. Туризм только-только возобновился, а частичное уничтожение европейского торгового флота привело к увеличению долларовых затрат. Исчезновение интенсивной торговли с такими регионами, как Юго-Восточная Азия, чьи поставки в США были важны, лишает Европу еще одного средства, каким она могла бы частично компенсировать избыток своего импорта из Америки. Следовательно, логика торговой активности, которая подчиняет поставки прибылям поставщика, могла бы отнять у разоренной Европы возможность возвращения к жизнеспособной политической экономии.
Но каким может быть в современном мире смысл столь значительного дисбаланса? Именно перед этой проблемой и встали Соединенные Штаты. Можно было либо слепо придерживаться принципа прибыли, но значит, и поддерживать последствия невыносимой ситуации (легко вообразить судьбу Америки, обрекшей остальной мир на ненависть). Либо же следовало отказаться от правила, лежащего в основе капиталистического мира. Нужно было поставлять товары без оплаты: продукты труда следовало дарить.
План Маршалла и является решением этой проблемы. Это единственное средство передать в Европу продукты, без которых ситуация в мире снова бы накалилась.
Возможно, у Франсуа Перру и есть основания подчеркивать важность плана Маршалла. В собственном смысле слова это, может быть, и не революция. Однако же сказать о плане Маршалла, что его революционная значимость сомнительна, было бы в любом случае замечанием неточным. Можно задать и более простой вопрос: заложен ли в него тот технический смысл и далеко идущая политическая значимость, которой наделяет его Перру? В выкладках этого автора за скобками остается то, как этот план вписывается в политическую игру, противопоставляющую Америку и СССР по всему миру. Он ограничивается рассмотрением совершенно новых экономических принципов, вводимых этим планом в отношения между нациями. Он не рассматривает ни эволюцию этих отношений в зависимости от реального политического воплощения плана, ни воздействие этой эволюции на международное положение.
Я вернусь к одному вопросу, который автор намеренно оставил открытым. Но прежде всего необходимо показать, в чем интерес, который представляет его сугубо технический анализ.
Франсуа Перру исходит из Бретгон-Вудских соглашений - и из их провала. Он без труда доказывает, что в Бреттон-Вудсе не рассматривалось ничего важного, что не соответствовало бы правилам "классической" экономики. Именно так он характеризует эту "общую доктрину", которая "в строгом виде не встречается ни у одного из английских классиков XVIII века", но "берет начало у этих классиков и непрерывно течет извилистыми путями от Адама Смита до А. К. Пигу".[74] Для классиков рациональное и нормальное использование ресурсов "осуществляется с помощью изолированных расчетов".[75] Такие расчеты "производятся фирмами" и "в принципе исключают операции, проводящиеся посредством сгруппировывапия или стремящиеся к таковому". Иными словами, заимодавец и заемщик рассматривают операции, "исходя каждый из собственных интересов, не учитывая, как это отразится на ближних" (стр. 97). Притаких условиях эти операции остаются чуждыми какому бы то ни было общему интересу: если угодно, политические цели и групповые интересы здесь не принимаются в расчет. Достойными рассмотрения считаются только издержки, доходность и риски. Фактически не существует других законов, кроме прибыли изолированных единиц, каковыми являются фирмы, вовлеченные в операции. Кредиты даются в той мере, в какой прибыль в цифровом выражении может быть продемонстрирована заимодавцу. И вот, Международный Банк Реконструкции и Экономического Развития действует в рамках таким образом определенных принципов. "Вместо того чтобы анархию индивидуальных займов подчинить последовательной инвестиции, скоординированной с помощью глобальных расчетов, Международный Банк задается целью увековечить обычное блуждание международных кредитов в зависимости от произвола личных инициатив" (стр. 155). Несомненно, "даже одним фактом своего существования Международный Банк представляет собой первую попытку, осуществленную с целью если не группировки потребностей, то как минимум - группировки сторон с целью взаимного улаживания соглашений по займам" (стр. 156). Но положение устава "обязывает Банк изучать каждый запрос поочередно, учитывая исключительно свой собственный экокомический интерес, и вне соотношения с совокупностью потребностей в их массе или же с массой действительно сформулированных запросов" (стр. 155)-
Можно было бы, в сущности, сказать, что Бреттон-Вудские соглашения как раз и определили тупик международной экономики. Международной экономике, заключенной в рамки капиталистического мира и основанной на правилах изолированной прибыли, без которой немыслима[76] ни одна операция, пришлось бы отказаться от собственных устоев или же ради поддержания устоев отказаться от условий, без которых она не могла бы продолжать свое существование. Недостаточность деятельности Международного Банка и Валютного Фонда в негативной форме подчеркивает позитивную направленность плана Маршалла.
Парадокс капиталистической экономики заключается в том, что она игнорирует общие цели, наделяющие ее смыслом и значимостью, и в том, что она вообще не может выйти за пределы изолированных целей. Впоследствии я покажу, что результатом этого оказывается ошибка в элементарной перспективе: общие цели рассматриваются нами по образу и подобию целей изолированных. Но, не вынося окончательного решения о практических последствиях, было бы интересно понаблюдать за этим внезапным переходом из одного мира в другой - от примата изолированного интереса к примату интереса общего.
Франсуа Перру в высшей степени справедливо извлек дефиницию плана Маршалла из этой существенной оппозиции: он говорит, что это "инвестирование всемирной прибыли" (стр. 1б0).
В этой операции "размеры и характер рисков, а также всеохватность и судьба того, что поставлено на карту, делают подсчеты чистой прибыли иллюзорными". Она была подготовлена, задумана и будет проведена на основе политического выбора и макроскопических расчетов, для понимания которых классический анализ почти ничем не сможет помочь" (стр. 172-173). Отныне "запросы на кредиты и их распределение основаны на коллективных расчетах, не имеющих ни малейшего отношения к расчетам изолированным, которые предпочитал подробно рассматривать либерализм" (стр. 99-100). Теперь "коллективное предложение предполагает коллективный спрос". Само собой разумеется, "эта группировка спросов и предложений находится в вопиющем противоречии с теорией и классической практикой капиталовложений" (стр. 1б7).
Экономические совокупности, то есть государства, при интеграции в глобальный процесс оказались вынуждены перейти от примата собственного изолированного интереса к интересу региональных соглашений. Протекционизм в промышленности, поддерживаемый при игнорировании или отрицании интересов соседей, сменяется необходимостью систематических соглашений, предполагающих перераспределение труда. Но и сами региональные соглашения служат всего-навсего этапами в мировой интеграции. Не существует такой изолированной единицы, которая бы знала только себя саму, и нет такого мира или государства в мире, чья экономика была бы доминирующей; существует лишь всеобщее оспаривание изоляции. Само движение, в котором она "опирается на экономику соседних стран", помещает каждую отдельную экономику в рамки мировой (стр. 110).
При таких условиях "распределение кредита перестало быть ремеслом, став функцией" (стр. 157). Точнее говоря, человечество, взятое в целом, может воспользоваться кредитом в целях, относительно которых оно решит, что они больше не должны служить выгоде заимодавца и что оно больше не обязано соблюдать рамки, определяемые его интересами. Человечество, воплощенное вменеджере, в администраторе АЭК (Администрации по экономической кооперации), посредством постоянных переговоров будет перераспределять инвестиции - согласно основополагающему закону, заключающемуся в отрицании правил получения прибыли. Старая формулировка этого нового закона хорошо знакома. Операции по получению мировой прибыли необходимо руководствуются следующим неоспоримым принципом: "От каждого по возможностям, каждому по потребностям".
Сколь бы странной и сколь бы смещенной (во всех смыслах) ни была в отношении этой темы элементарная формула коммунизма, никакой план Маршалла, никакое логичное "инвестирование мировой прибыли" и даже никакой неудачный эскиз идеальной операции не могли бы найти себе другой формулы. Само собой разумеется: поставленная цель еще не есть цель достигнутая, но осознанно или неосознанно - этот план не может преследовать никаких других целей.
Очевидно, это может привести лишь к многочисленным трудностям, какие Франсуа Перру, несомненно, осознает, но на которые он либо вообще не обращает внимания, либо же не считает нужным обращать внимание в рамках столь небольшой книги.
Автор избегает говорить о рискованности подобного плана и о сомнениях, в которых мы пребываем относительно его воздействия на мировую политику.
С другой стороны, он пренебрегает тем фактом, что план подразумевает вклады. В сущности говоря, его надо профинансировать. В зависимости от характера этих вкладов и силы их мобилизации, влияние плана может быть ограниченным, а смысл его - видоизмененным.
Чтобы изучить характер этих вкладов, может оказаться полезным ввести - в направлении, продолжающем труд Франсуа Перру, - целый ряд теоретических соображений. В первую очередь, план подразумевает мобилизацию капитала и его неподчинение общему закону прибыли. Этот капитал - согласно выражению Франсуа Перру - берется из резервов "экономики, господствующей в международном масштабе". На самом деле это требует настолько развитой экономики, что потребности ее роста с трудом поглощают избыточные ресурсы. Для этого требуется еще и национальный доход, несоизмеримый с доходом других наций, - такой, чтобы относительно малое его изъятие означало бы для каждой из дефицитных экономик сравнительно большую помощь. В действительности, дополнительная сумма, исчисляемая в миллиардах долларов, имеет для Европы жизненную важность, но эта сумма ниже стоимости потребления алкоголя в Соединенных Штатах в 1947 г. Цифра, о которой идет речь, в принципе, соответствует трехнедельным военным расходам. Она близка к 2% валового национального продукта США.
Без плана Маршалла эти 2% могли бы частично пойти на рост непроизводительного потребления, но поскольку речь идет в первую очередь об оборудовании, то в принципе они могли бы послужить росту американских производительных сил, то есть увеличению богатств Соединенных Штатов. Это не обязательно должно шокировать, а если кого-то и шокирует, то скорей лишь с моральной точки зрения. Попробуем вообразить, что это значит в общем смысле. Такое увеличение богатств отвечало бы совместным потребностям изолированных интересов. Если - помимо общих операций, рассмотренных Франсуа Перру, - мы снова вернемся к точке зрения "общей экономии", то изолированный интерес конкретно означает следуюхцее: всякая изолированная единица на Земле, в живой природе в целом, стремится к росту и теоретически может расти. По существу, всякая изолированная живая частица может использовать избыток ресурсов, каким она располагает в среднестатистических условиях, либо - для роста посредством размножения, либо - для своего индивидуального роста. Но такая потребность возрастать, доводя рост до пределов возможного, является делом изолированных существ; ею определяется изолированный интерес. Это все - привычка рассматривать общий интерес по образцу интереса изолированного; но мир не настолько прост, чтобы это можно было сделать всегда, не допуская ошибки в перспективе.
Такую ошибку легко наглядно продемонстрировать: рассмотренный в своей совокупности, рост живых частиц не может продолжаться до бесконечности. Существует точка насыщения пространства, открытого для жизни. Несомненно, открытость пространства росту активных сил способна меняться вместе с природой живых форм. Крылья птиц открыли для роста пространство еще более протяженное. Точно так же у человека обстоит дело с развитием техники, позволившим совершать последовательные скачки в развитии жизненных систем, потребляющих и производящих энергию. Всякая новая техника сама по себе способствует новому росту производительных сил. Но это движение роста наталкивается на пределы на всех этапах жизни. Оно непрестанно стопорится, и ему приходится дожидаться изменения форм жизни. Остановка в развитии не истощает ресурсов, которые могли бы способствовать наращиванию объема живых сил. Но тогда энергия, которая могла бы произвести рост, затрачивается впустую. В плане человеческой деятельности ресурсы, которые можно было бы накопить (капитализировать), превратив в новые производительные силы, как бы испаряются. Как правило, следует допустить, что жизнь и богатство не могут плодиться до бесконечности и что непрестанно наступают моменты, когда они должны отказаться от роста ради траты. Интенсивное размножение бессмертных существ, какими являются простейшие, сменяется роскошью смерти и полового размножения, которая поддерживает безмерное расточительство в хроническом состоянии. Поедание одних животных другими также служит тормозом для глобального роста. И аналогично этому люди, обеспечив себе за счет животных гарантированное господство над пространством, доступным для жизни, ведут войны и имеют тысячи форм бесполезного потребления. В то же время благодаря индустрии, использующей энергию ради развития производительных сил, у человечества во много раз увеличиваются возможности для роста и бесконечная легкость растрачивания ресурсов впустую.
Но рост можно рассматривать как то, что в принципе является заботой изолированного индивида, который не отмеряет его пределов, с трудом борется за его обеспечение и никогда не занимается его последствиями. Формула роста тогда соответствует формуле изолированного кредитора: "каждый действует ради собственной выгоды, не принимая в расчет воздействия на ближнего", а еще меньше - воздействия в глобальном масштабе. В противовес этому (помимо глобального интереса людей, который, если его неправильно понимать, как я уже сказал, представляет собой всего лишь искаженное приумножение изолированного интереса) существует общая точка зрения, исходя из которой жизнь предстает в новом свете. Без сомнения, такая точка зрения не предполагает отрицания интересов роста, но она противопоставляет ослеплению и отчаянию индивидов странное, переполняющее их ощущение богатства, сразу и благотворное, и катастрофическое. Этот интерес берется из опыта, противоположного тому, где господствует эгоизм. Это не опыт индивида, заботящегося о том, чтобы взять на себя развитие собственных личных сил. Это сознание, противоположное суете забот. Темы экономики позволяют конкретизировать природу такого интереса. Если мы рассмотрим в их массе изолированные интересы обладателей капитала, то вскоре обнаружим противоречивый характер этих интересов. Каждому владельцу капитала требуется от своего капитала некая прибыль, что предполагает неограниченное развитие инвестирования, то есть безграничный рост производительных сил. Что слепо отрицается в основе этих сугубо производительных операций - так это значительная, хотя и не безграничная, сумма продуктов, потребляемых впустую. К сожалению, при упомянутых расчетах в первую очередь забывают, что обязательно придется растратить баснословные богатства на ведение войн. Отчетливее это можно выразить в парадоксальномутверждении: экономические проблемы, где вопрос, как в "классической" экономии, ограничивается поисками прибыли, являются проблемами изолированными и ограниченными; в общей проблеме всякий раз вновь всплывает сущность живой массы, которой приходится непрестанно уничтожать (потреблять) избыток энергии.
И если вернуться к плану Маршалла, то теперь его легко уточнить. Он противостоит изолированным операциям "классического" типа, но не только пугем группирования коллективного спроса и предложения: это - общая операция в том смысле, что в самой своей сути этот план есть отказ от роста производительных сил. План Маршалла стремится разрешить общую проблему тем, что все его вложения безвозвратны. В то же время - несмотря на только что сказанное - план Маршалла находит для роста его конечное использование (ясно, что общая точка зрения имеет в виду сразу две эти темы), но он переносит возможность этого туда, где разрушение и техническая отсталость оставили для него открытое пространство. Иными словами, его вклады - вклады обреченного богатства.
В совокупности мировых богатств существует избыточная доля ресурсов, не способная обеспечить рост, для которого "пространство" (точнее говоря, возможность) отсутствует. Пи часть ресурсов, которую необходимо пожертвовать, ни момент пожертвования никогда не бывают точно заданы. Но общая точка зрения требует, чтобы в неопределенное время и в неопределенном месте рост был оставлен, богатство отвергнуто, а его возможная плодотворность или рентабельное инвестирование - отброшены.
Как бы там ни было, одна трудность здесь неустранима. Как мобилизовать вклады, как оторвать пять миллиардов долларов от правила изолированной прибыли? Как устроить их массовое уничтожение (holocauste)? И здесь имеет значение втягивание плана в реальную политическую игру - какя уже говорил, не рассмотренное в труде Перру; очевидно, все необходимо пересмотреть исходя из этого. Франсуа Перру определил план Маршалла так, как если бы отрыв вкладов от общего правила уже состоялся; как если бы это было следствием общего интереса. В этом вопросе я не могу безоговорочно соглашаться с Перру. План может быть "инвестированием мировой прибыли". Но он может быть и инвестированием "американской прибыли". Я не утверждаю, что он таков, но вопрос возникает. Может еще произойти и так, что будучи - в своем принципе - инвестированием "мировой прибыли", он отклонится в американском направлении.
Теоретически план Маршалла представляет собой глубинное отрицание капитализма: в этом ограниченном смысле оппозицию, выявленную анализом Франсуа Перру, ничем не смягчить. А на практике?
Но пока еще пет никакой практики. Зададим всего лишь один вопрос: возможно, что, стремясь к самоотрицанию, капитализм одновременно покажет, что он не в состоянии избежать самоотрицания, хотя сил для самоотрицания у него недостаточно. Тем не менее для американского мира речь туг идет о жизни и смерти.
Этот аспект современного мира ускользает от большинства тех, кто старается его понять: парадоксальным образом, главное в нынешней ситуации - что без спасительной боязни Советов (или еще какой-нибудь аналогичной угрозы) плана Маршалла не было бы. По правде говоря, кремлевская дипломатия держит ключи от американских сейфов. Как пи парадоксально, именно напряжение, под держиваемое ею в мире, определяет происходящие в мире изменения. Подобные утверждения могут без труда соскользнуть к абсурду, но можно сказать, что без СССР и без политики напряжения, которую он проводит, капиталистический мир наверняка оказался бы парализованным. Эта истина руководит в настоящее время эволюцией мировых процессов.
Нельзя с уверенностью утверждать, что советский режим сегодня отвечает на экономические потребности мира в целом. По меньшей мере, можно предположить, что для избыточной экономики не обязательно требуется диктаторская организация индустрии. Но политические действия Советского Союза и Коминформа необходимы для мировой экономии. Действия здесь являются следствием различия не только в надстройке (в правовой системе производства), но и в экономическом уровне. Иначе говоря, политический режим в сжатом виде, русский мир, переводит неравенство ресурсов (неравномерность движения энергии) на язык агрессивной агитации, чрезмерного напряжения классовой борьбы. Само собой разумеется, это напряжение благоприятствует и не столь неравному перераспределению ресурсов, и циркуляции богатств, которую стопорило растущее неравенство жизненного уровня. План Маршалла - это следствие агитации рабочих, которую он изо всех сил стремится прекратить путем повышения жизненного уровня в странах Запада.
Коммунистическая оппозиция плану Маршалла затягивает его применение на начальной стадии. Она стремится помешать его осуществлению, но - вопреки видимости - подчеркивает важность движения, с которым борется. Она подчеркивает его и контролирует; помощь Европе - в принципе - ведет к возможности и даже к необходимости американского вмешательства, но советское противодействие делает затруднительными те нарушения и эксцессы, которые могли бы превратить это вмешательство в завоевание. По правде говоря, саботаж мог бы ослабить результативность американской помощи. Но на деле он только усиливает ощущение ее необходимости, а то и бедственного положения, которое обеспечивает еще более безоговорочное ее предоставление.
Мы не смогли бы переоценить важность всех этих взаимоотражений. Они способствуют глубокому преобразованию экономии. Нет уверенности, что их результаты окажутся достаточными, но эта парадоксальная "торговля" доказывает, что сжатие мировых полюсов не обязательно будет разрешаться войной. В любом случае социалистическая или коммунистическая агитация рабочих по сути тяготеет к мирной - без революций - эволюции экономических институтов. Первое заблуждение - полагать, что эту эволюцию может обеспечить умеренная реформистская агитация как таковая. Если вследствие революционной коммунистической инициативы упомянутая агитация не приняла бы угрожающего оборота, то не было бы никакой эволюции. Однако же было бы неверным воображать, что единственным отрадным итогом коммунизма будет захват власти. Даже в тюрьме коммунисты продолжали бы "изменять мир". Сам по себе результат плана Маршалла значителен, но в нем не следует видеть какого-то окончательного предела. Экономическое соревнование, возникшее благодаря его подрывному действию, могло бы с легкостью повлечь, помимо изменений в перераспределении богатств, более глубокое изменение в структурах.
С самого начала план Маршалла стремится к подъему уровня жизни в мировом масштабе. (В качестве его побочного эффекта может даже произойти повышение уровня советской жизни - за счет наращивания производительных сил.) Но в капиталистических условиях повышение уровня жизни не является достаточным средством отвлечения от непрерывного наращивания производительных сил. Поэтому план Маршалла с самого начала представляет собой еще и средство повышения уровня жизни, внешнее по отношению к капитализму (в этом отношении неважно, имеет ли место подобный эффект за пределами Соединенных Штатов). Тем самым начинается соскальзывание к структуре, которая не столь кардинально отличается от советской; к относительно государственной экономии, единственно возможной в пору, когда при обуздании роста производительных сил маржа капиталистического накопления, а следовательно, и прибыли, будет недостаточной. Кроме того, форма помощи Европе - не единственный признак эволюции, которой, как правило, благоприятствовала рабочая агитация. Соединенные Штаты сражаются с неразрешимыми противоречиями. Они защищают свободное предпринимательство, но при этом развивают значимость государства. Им только и остается, что медленно, в меру своих сил, брести к той точке, куда мчится СССР.
Отныне решение социальных проблем достигается не с помощью уличных бунтов, и мы далеки от того времени, когда лишенные экономических ресурсов народы в период своей экспансии были вынуждены нападать на более богатые регионы. (Впрочем, военные ситуации в наши дни, наперекор прошлому, играют на руку богатым.) К тому же последствия невоенной политики приобрели первостепенный интерес. Нам не может быть гарантировано, что невоенная политика предохранит нас от катастрофы, но такая политика - наш единственный шанс. Мы не можем отрицать того, что зачастую война ускоряла эволюцию обществ: за пределами самого Советского Союза и мы, и наша свобода духа, и наши менее закоснелые социальные отношения, и наша промышленность, и наша огосударствленная сфера услуг - все это результаты двух войн, которые потрясли Европу. Верно даже и то, что из последней войны мы вышли с приростом населения: и уровень всего, что мы упомянули, в совокупности продолжает расти. Тем не менее мы не видим, к чему еще может привести нас третья война, кроме как к непоправимому состоянию Земного шара, подобному положению Германии в 1945 г. Отныне мы должны считаться с мирной эволюцией, без которой уничтожение капитализма стало бы в то же время уничтожением капиталистических трудов, остановкой промышленного развития и рассеиванием социалистической грезы. Впредь нам придется ждать от угрозы войны того, что вчера было бы негуманным, но правильным ждать от самой войны. Это не успокаивает, но иного выбора не дано.
Мы должны всего лишь принять во внимание один ясный принцип, лежащий в основе всех политических суждений.
Если угроза войны заставит США посвящать основную часть избытка военному производству, то будет бесполезным говорить о какой-то мирной эволюции: тогда война разгорится наверняка. И лишь в той мере, в какой угроза войны заставит США хладнокровно - и безвозмездно - посвятить значительную часть избытка повышению жизненного уровня в мировом масштабе, движение экономии даст приросту энергии иной выход помимо военного, а человечество будет спокойно продвигатъсякобщему разрешению своихпроблем. Речь идет не о том, что отсутствие разоружения означает войну; но американская политика колеблется между двумя методами: то ли перевооружать Европу с помощью нового ленд-лиза, то ли хотя бы отчасти использовать план Маршалла для ее военного оснащения. В сегодняшних условиях разоружение - лишь тема для пропаганды, но никоим образом не путь к выходу. Но если американцы откажутся от особого характера плана Маршалла, от использования значительной части излишка в невоенных целях, то этот излишек взорвется там, где они решат. В момент взрыва можно будет сказать: политика Советов сделала катастрофу неизбежной. И утешение будет не только абсурдным, но и лживым. Впредь можно утверждать и противоположное: использовать избыток производительных сил ради одних военных целей означает отнестись к ним всерьез, взять на себя ответственность за войну. СССР, несомненно, подверг Америку суровому испытанию. Но чем стал бы этот мир, если бы в нем не было СССР, чтобы пробудить его, подвергнуть его испытанию и принудить его к "изменению"?
Я обрисовал неотвратимые последствия стремительного вооружения, но это никоим образом не означает разоружения, о котором бессмысленно даже думать. Разоружение настолько мало возможно, что мы неспособны даже вообразить его последствий. Мы плохо понимаем, до какой степени бесполезно предлагать этому миру отдохнуть. Покой и сон тут в крайнем случае могут стать всего лишь предтечами войны. Только ДинамиЧный Мир[77] отвечает назревшей необходимости в изменениях. Это единственная формулировка, которую можно противопоставить революционной воле Советов. И ДинамиЧный Мир означает, что такая решительная воля поддерживает состояние угрозы войны, вооружение противостоящих друг другу лагерей.
Из этого утверждения следует вывод, что только успех американских методов подразумевает мирную эволюцию. Большая заслуга Альбера Камю состоит в том, что он весьма ясно показал невозможность революции - по меньшей мере классической, - без войны. Но нет необходимости видеть в СССР воплощение одной лишь бесчеловечной воли, а в политике Кремля - происки злых сил. Разумеется, жестоким было бы желать расширения режима, основанного на всевластии тайной полиции, на подавлении мысли и на многочисленных концентрационных лагерях. Но на свете не было бы советских лагерей, если бы грандиозное движение народных масс не отвечало неотложной необходимости. В любом случае, было бы напрасным притязать на какое-то самосознание, не замечая смысла, истины и решающей значимости напряжения, поддерживаемого в мире Советским Союзом. (Если бы этого напряжения не существовало, то всякое успокоение было бы напрасным, а поводов для страха было бы больше, чем когда-либо.) Тот, кто позволяет страсти ослепить себя и видит в СССР только чрезмерность, вовлекается в подобную же чрезмерность, - по крайней мере в смысле ослепления: он отказывается от всякого здравомыслия, благодаря которому у человека появляется шанс в конечном счете обрести самосознание. Разумеется, самосознание нельзя исключать и в пределах советской сферы. Но его невозможно связать ни с какой из существующих данностей. Под действием угрозы самосознание предполагает стремительное изменение[78], а затем и победу господствующей части Земного шара. Отныне самосознание предполагается в окончательном выборе американской демократии и может привести ее куспеху без войны. О национальной же точке зрения не может быть и речи.[79]
Несомненно, парадоксально связывать с этими сугубо внешними обусловленностями столь сокровенную истину, истину самосознания (возвращения бытия к его полной и нередуцируемой суверенности).[80] И все-таки глубокий смысл этих обусловленностей - и всей книги - легко уловить, если мы незамедлительно вернемся к самому существенному.
И прежде всего парадокс доводится до крайности в силу того, что политика, которая планируется исходя из "экономии, господствующей в мировом масштабе", имеет целью всего лишь повышение мирового жизненного уровня.[81] В каком-то смысле это вводит в заблуждение и угнетает. Но здесь - отправная точка и основа самосознания, а не его завершение. Это следует представлять себе с достаточной ясностью.
Если самосознание по своей сути означает полное овладение сокровенностью, то надо вернуться к тому факту, что всякое овладение сокровенностью приводит к обману.[82] Жертва может установить лишь сакральную вещь. Сакральная вещь экстериоризирует сокровенное: она дает увидеть извне то, что на самом деле находится в глубинах. Вот почему самосознание в конечном счете требует, чтобы в мире сокровенного перестало что-либо происходить. Речь никоим образом не идет о воле к упразднению того, что продолжает существовать: кто бы стал говорить об упразднении творений искусства или поэзии? Но надо выявить некую точку!, где сухое здравомыслие совпадает с чувством сакрального. Это подразумевает сведение сакрального мира к элементу, в наиболее чистом виде противостоящему вещи, то есть к чистой сокровенности. Фактически - как в опыте мистиков - это сводится к интеллектуальному созерцанию "без формы и без модусов", противостоящему соблазнительным образам "видений" божеств и мифов. Под углом зрения, вводимым в этой книге, это как раз и означало бы разрешение фундаментального спора.
Такие существа, как мы, не заданы раз и навсегда; они как будто бы предназначены для наращивания собственных ресурсов энергии. Большую часть времени они превращают этот рост, помимо того, что нужно для их выживания, в свою цель и смысл существования. Но подчиняясь росту, существо теряет свою автономию; наращивая свои ресурсы, оно подчиняет себя тому, чем оно станет в будущем. На самом деле рост должен определиться по отношению к тому мгновению, когда он разрешится чистой тратой. Но как раз этот-то переход и труден. И фактически сознание противостоит этому переходу в том смысле, что оно стремится ухватиться за какой-нибудь приобретенный предмет, схватить нечто, но не ничто чистой траты. Речь идет о том, чтобы достичь мгновения, когда сознание перестанет быть сознанием чего-то. Иными словами, осознание решающего смысла момента, когда рост (приобретение чего-то) разрешится тратой, как раз и есть самосознание, то есть сознание, в котором уже нет ничего в качестве объекта.[83]
Это достижение, связанное - там, где здравомыслию дается шанс, - с ослаблением напряжения, достигаемого повышением уровня жизни, обладает значимостью устроения социальной жизни. Это устроение будет сравнимо в каком-то смысле с переходом от животного к человеку (точнее говоря, оно будет последним актом такого перехода). С этих позиций все будет выглядеть так, как если бы конечная цель была дана. В конце концов все вернется на круги своя и будет соответствовать предназначенной ему роли. Итак, сегодня Трумэн вслепую осуществляет приготовления к последнему - и тайному - апофеозу.[84]
Но и это, очевидно, иллюзия. Становясь более открытым, вместо отжившей телеологии дух замечает истину, которую не выдает только молчание.