Лотар-Гюнтер Буххайм ПРОЩАНИЕ

«Многие, а точнее большинство изделий современной цивилизации, являются при поверхностном рассмотрении безобразными чудовищами, но мы с полным правом не допускаем присвоения им ранга чудовищ. Самый глупый крестьянин на самой удаленной сельской дороге уделит больше внимания какой-нибудь пегой лошади, чем двадцати междугородним автобусам. А когда-то казавшаяся такой современной детская игра в восхищение научным прогрессом совершенно устарела, потому что наука надела семимильные сапоги и перескочила горизонт дилетантизма. Во всяком случае, все мы стали слишком самонадеянными, чтобы позволить „застукать“ себя в положении дикарей, разинувших рот от созерцания граммофона. Очень мало достойного внимания осталось под солнцем: „достойное внимания“ я понимаю в том смысле, который включает в себя благоговение.»

Петер Флеминг

Для Дитти, которая прикрывала мои тылы.

Небо над Роттердамом серое-пресерое. Такси проезжает под рекой Маас, затем вдоль гигантской контейнерной гавани и, наконец, мимо нефтеперегонного завода, о котором говорят, что он крупнейший в мире. Дистилляционные установки — чистый футуризм. После этого мы принимаем парад черных бензовозов фирмы «ЭССО». Затем, будто для разнообразия, следуют бензовозы зеленого цвета, потом серого, затем белого. И все новые дистилляционные башни. За дистилляционными башнями — ажурные контуры кранов. Если смотреть сверху, то территория, которую за полосой дождя я воспринимаю лишь в сокращенной перспективе, должна простираться неизмеримо далеко.

За кранами — зерноподъемники, похожие на сложенные ноги насекомых. Всплывают все более диковинные формы: серые шарообразные емкости углеперерабатывающей фабрики, гигантские воронки для цементных отходов, монументальные угловатые установки для сжигания мусора, шпангоуты полу-возведенных складских помещений, имеющие форму полукольца.

Дальше путь вдет через подъемный мост в направлении «Ботлека», бассейна этой гигантской гавани, в которой стоит у причала НС «Отто Ган». «НС» означает «Nuklearsciff», то есть «атомоход». Это название во всем мире носит один-единственный корабль — «Отто Ган», притом что с виду — это вполне обычный пароход, необычная у него только энергетическая установка.

Мы поплывем в Дурбан, straight ahead, то есть прямо к южной оконечности Африки, а затем и вокруг этой оконечности. И никакой остановки в пути. Так что это путешествие длительное, а для старика и последнее. Старику шестьдесят шесть, он плавает с молодых лет. На войне он был командиром моей подводной лодки, одним из асов-подводников, отмеченных высшими наградами.

Итак, Дурбан в Южной Африке; еще часть пути — за мысом, мысом Доброй Надежды. К кораблю надежда никакого отношения не имеет. Корабль скоро спишут.

Когда несколько лет назад я плавал на этом корабле, он был еще «летучим голландцем». Ему не разрешалось заходить в порты. В судовом журнале я прочитал курьезную запись: «Из Бремерхафена в Бремерхафен мимо Азорских островов».

В тот раз я захватил из дома документы, чтобы работать. Это было грубой ошибкой. На этот раз я просто хочу выспросить старика, причем основательно — времени у меня будет достаточно.

Это мое второе путешествие на корабле с атомным двигателем.

«Первое путешествие было приятным, о Джонни!

Второе путешествие было неприятным, о Джонни!»

Эти слова звучат у меня в голове. Надеюсь, что все будет не так…


После моего первого рейса прощание со стариком было печальным. Оно и не могло не быть печальным. Зима. Плохая погода. Все, что только можно было, шло наперекосяк.

Это будет мое второе путешествие на корабле «Отто Ган». В конце первого старик показал мне на морской карте, к какому причалу в Бремерхафене должен был быть отбуксирован наш корабль. Это могло продолжаться целую вечность: через шлюз, а затем через несколько портовых бассейнов.

«Здесь можно только с ахтерштевня, — сказал тогда старик и, как будто угадав, о чем я думаю, добавил: — От шлюза до причальной стенки — не меньше двух часов».

При этом меня волновала только одна мысль: быстрее уйти с корабля!

Но после швартовки об этом нельзя было и думать. Я запер свою каюту и болтался на верхней палубе, так как у старика для настоящего прощания еще не было времени.

И тут на пирсе показался небольшой автомобиль семафорно-красного цвета: жена капитана. Так как никому до нее не было дела, я помог ей подняться по узкой крутой лестнице и дальше к каюте старика. Слегка запыхавшись, я объяснил ей, что в кают-компании полно чинов из пароходства. Там и водная полиция, и портовый врач, и даже не знаю, кто еще.

Все это снова проходит перед моими глазами, как будто это было только вчера.

— А ведь это может затянуться на несколько часов, — слышу я голос жены капитана.

Мешать совещанию в кают-компании она не хочет, поэтому мы удобно устраиваемся в зеленых креслах капитанской каюты.

— Я знаю, где здесь виски, — говорю я и вытаскиваю бутылочку из корзины для бумаг, стоящей рядом с письменным столом.

Пока я достаю рюмки и лед, жена капитана тарахтит без умолку. Я делаю вид, что слушаю ее внимательно, но думаю о своем. Несмотря на это, в потоке ее слов я снова и снова слышу слово «атмосфера»: «восхитительная атмосфера», «волшебная атмосфера», «в этом столько атмосферы».

Когда в руке у нее оказывается рюмка с виски, дама говорит:

— А вы все еще собираетесь писать о войне подводных лодок? Я этого не понимаю. Кого это сегодня интересует? Это было так давно.

Преисполненный вежливости, я подтверждаю:

— Да, я бы сказал, что это вчерашний снег.

После третьей рюмки она разоткровенничалась. Я узнаю, что после войны старик ходил штурманом на каботажном судне, принадлежавшем ее отцу, вдоль аргентинского побережья от гавани к гавани и всегда со всей семьей на борту.

Капитанская жена манерно поднимает свою рюмку, при этом на ее лице появляется улыбка. Она пьет виски, выпячивая губы, как Брижит Бардо, и на какой-то момент высовывает кончик красного языка.

— А уже через несколько недель была свадьба, — говорит она голосом, не оставляющим сомнения, что возражений она не любит, и продолжает рассказ о том, как она обходилась со стариком на борту.

В середине исповеди капитанской женушки в каюту вваливается коренастый мужчина средних лет в черном костюме экстра-класса, представившийся Шрадером, судовым агентом.

Напомаженные волосы господина Шрадера зачесаны назад. Несколько метров от перегородки он преодолел, почти пританцовывая. Теперь он мешком валится в третье кресло, откидывается в нем и вытягивает вперед ноги.

У жены капитана перехватывает дыхание: отчетливо видно, как у него в штанах выпирает член.

Я предлагаю господину Шрадеру виски, но господин Шрадер отказывается, ему больше нельзя пить, — при этом он подмигивает мне — он уже достаточно пропустил за воротник. Тут же следует объяснение:

— Дело в том, что я похоронил друга.

Это объясняет, почему на господине Шрадере черный костюм и черный галстук.

— Тридцать пять лет — рак! — информирует нас господин Шрадер приглушенным голосом.

— Всего тридцать пять лет? — спрашивает жена капитана. — И уже рак?

Господин Шрадер переводит на нее твердый взгляд и говорит с горечью в голосе:

— Да. Рак яичников!

После этого наконец наступает тишина.

Жена капитана в замешательстве. Потом она нерешительно спрашивает:

— Да разве такое бывает?

— Да! — отвечает господин Шрадер, и лицо его становится смертельно-серьезным.

Теперь мы сидим молча. Господин Шрадер уставился перед собой остекленевшим взглядом, жена капитана наконец медленно поворачивается ко мне всем телом.

Я знаю, что теперь моя очередь что-то сказать, но только — что? Как я могу придать этому разговору оптимистическую окраску? Господин Шрадер поджимает губы, потом неожиданно открывает рот, так что глухо щелкают зубы, сухо сглатывает и облизывает языком верхнюю губу. Пальцами сначала левой, а потом правой руки он выбивает на подлокотнике дробь и в конце концов оседает в кресле. Меня бы не удивило, если бы теперь он распустил узел своего черного галстука.

С каким удовольствием взял бы я эту вонючку за воротник, вытащил из кресла и выпроводил из каюты, дав пинка под зад.

Но я лишь говорю:

— Плохо, господин Шрадер.

Господин Шрадер переводит на меня мутные глаза Сейчас заплачет, думаю я и быстро говорю:

— Но вы-то живы!

Погруженный в раздумья, господин Шрадер кивает и отвечает:

— Тут вы, собственно говоря, правы!

После этого он берет бутылку и наливает себе большую рюмку.

— Содовую? — спрашиваю я.

— Нет! — решительно отвечает господин Шрадер и опрокидывает виски глубоко в глотку, откинув голову назад.

Постепенно подошло мое время, но старик все еще был занят в кают-компании. Очевидно, его посетители удобно устроились. Не может же он просто встать и исчезнуть. Мне на ум приходит одна хитрость. Из машбюро я звоню в кают-компанию:

— Говорит директор департамента охраны труда при сенате ганзейского города Бремена.

Этим я высвобождаю старика на несколько минут для прощания.

— Будь здоров! Не поддавайся! И чтоб у тебя мачта и стеньга сломались! (Что означает: ни пуха, ни пера! У штатских немцев, не у моряков, это пожелание выглядит более сурово: «Чтобы ты сломал шею и ногу!» — Прим. перев.) Хочется скорее увидеться!

А затем лазание по трапу до площадки. Сначала по ступенькам недавно сколоченного помоста, затем через американский понтон и по доске, проложенной через грязь. Добравшись до поджидающего автомобиля, я оглянулся назад. Никогда еще я не находился так близко от корабля, не имея возможности охватить его одним взглядом. Мне пришлось поворачивать голову и переводить взгляд с носовой части на корму.

Боже мой, каким же громадным он мне вдруг показался! Намного большим, чем во время моего нахождения на борту. Как он возвышается над причальными сваями. Еще раз я оглядел его своеобразный силуэт: две мощные надстройки вместо одной.

Никого не видно. Покинутый корабль. Ни одного человека, кому можно было бы помахать рукой.

От воды поднимался белесый туман. Настроение как на Северном вокзале, набережная Кэ Брюм, умиротворяющее спокойствие, только слышен теряющийся вдали стрекот клепальных молотков.


…Я прошу остановиться. Водителю такси я наверняка кажусь странным. Я хочу сделать снимок. Действительно хочу? Или же стремлюсь немножко оттянуть момент встречи со стариком?


За окном такси проносятся алюминиевые корпуса фабрик, бесконечная вереница окрашенных в белое емкостей, тонкие черные мачты с оранжевым пламенем наверху. Сжигают попутный газ. Чайки летают низко над цепочкой факелов. Выглядит так, будто они держат экзамен на смелость.

Все новые, окрашенные в черный и белый цвет перегонные установки, «раффинадерии», как их называют по-голландски. Это слово, которое буквально лезет в глаза, я добавлю к моему небольшому запасу голландских слов.

Все как обычно. Сроки сдвинулись. Корабль должен был прийти 6 июля, а 7 июля выйти в море. Сегодня уже 8 июля. Но дули северо-западные штормовые ветры, — редкость для этого времени года, — так что корабль возвратился не с обычной скоростью в пятнадцать узлов.

До полуночи — я это знаю — корабль «Отто Ган» в море не выйдет. А сейчас даже еще не вечер.

Почему я вообще хочу попасть на этот проклятый корабль? Чтобы вырваться из повседневной рутины? Что ж, это возможное объяснение. Из-за старой привязанности к старику? Еще одно объяснение. Но за этим наверняка стоит что-то большее.

Старик и я, мы хотим поостеречься и не сделать из этого рейса сентиментальное путешествие.

У меня есть прекрасное издание книги Лоуренса Штерна «Сентиментальное путешествие». Заголовок «Волнительное путешествие» для немецкого издания посоветовал переводчику Лессинг. «Волнительное» — согласен.


Когда я первый раз услышал о Дурбане, то сразу и не сообразил, где он находится. Теперь же я поплыву туда, больше трех недель туда и столько же обратно. Вместе со стоянками в порту это займет не меньше семи недель. За такую длительную отлучку от повседневных дел я считаю себя обязанным отчитаться перед тем моим ангелом, который считает оставшиеся дни моей жизни. Эту морскую поездку я прописал себе как своего рода пребывание в санатории. Прозвучавший приказ «Отключиться!» превратил половинчатое решение в законченное путешествие.

Но было и что-то другое. Во время последнего путешествия я буквально на полпути прервал свои расспросы старика и знакомство с кораблем: посреди Атлантики, между Бремерхафеном и Канарскими островами корабль повернул назад, выполнив, как мне сказали, маневр Вильямса, хотя сам я особенности этого маневра не понял.

На этот раз у корабля есть порт назначения. Это может звучать как что-то само собой разумеющееся, но тогда его не было, и настроение на борту было соответственно скверным.

Мое самое большое упущение во время первого путешествия на корабле «Отто Ган»: я в недостаточной степени разобрался с его двигательной установкой, с так называемым «прогрессивным ядерным реактором, охлаждаемым водой под давлением». Путешествие было слишком коротким. Слушая, как корабельный физик, которого все называли «исследователем», и шеф, вели между собой профессиональные разговоры, я чувствовал себя беспомощным учеником-подготовишкой.

Когда в 1937 году я окончил среднюю школу, о расщеплении атомного ядра не было и речи. Лишь в 1938 году Отто Ган[1] вместе со своим сотрудником Фрицем Штрасманом открыл деление ядер урана и тория. На этот раз я уже был начитан и чувствовал себя в некоторой степени подготовленным.


Я с нетерпением ожидаю, кто из старой команды отправится в путешествие. Боцман был чудаком. Несмотря на волнение на море, он укрепил на верхней палубе настольную дисковую пилу и распиливал на ней крышки от ящиков. При виде этого мне стало плохо: сразу представлялось как за борт скатываются окровавленные пальцы. Работать с дисковой пилой при таком волнении на море — это уже слишком.

Позднее боцман с нескрываемой гордостью показал мне пять больших мешков, которые он прикрепил за люком: «Это все дрова. Вот мамочка порадуется. Хватит на всю следующую зиму. Мне они, знаете ли, нужны для растопки».

Я показал ему тыльную сторону моего левого кулака, выставив вверх большой палец, указательный и мизинец: «Отгадайте-ка, боцман, что это означает!» Я не стал мучить его дальше: «Заказ пива для владельца лесопилки: пять кружек пива!»

Боцман сразу же уловил шутку. Хороший человек, осмотрительный, быстро соображающий, заботливый отец семейства. Что еще человеку нужно? На верхней палубе он также закрепил несколько пустых бочек. Они ни для чего не были предназначены. Они были пищей для ржавчины. «Так что, ржавчина, можешь кушать», — слышал я его бормотание.


Настоящие горные цепи из черно-коричневой железной руды тянутся перед глазами. Дорога поворачивает налево и, наконец, открывается вид на гавань. Теперь мы едем вдоль отвалов железной руды. На другой стороне — окрашенные в красный цвет сурикового оттенка корпуса кораблей за паутиной кранов.

Затем следует еще один ужасный участок дороги: сплошь в глубоких выбоинах; такое ощущение, будто сидишь на верблюде, а не в голландском такси.

Между стремящимися навстречу друг другу склонами двух мощнейших угольных отвалов стоит, как мушка в гигантском прицеле, дымовая труба парохода! Забавная картинка, у которой я снова прошу остановиться. Марка пароходной компании — ХАПАГ.

Я делаю несколько шагов в том направлении, чтобы дымовая труба получилась крупнее, и тут замечаю, что пароход за угольным отвалом — это «Отто Ган». Во всей этой серости, черноте и ржавой коричневости — белый как очищенное яичко: только подойдя совсем близко, я замечаю несколько грязных следов, оставшихся после разгрузки. Старик написал мне, что кораблю «Отто Ган» натянули на дымовую трубу «носки в поперечную полоску» — знак пароходства ХАПАГ — вместо старой желто-голубой маркировки с фирменным знаком атомного ядра. Желтый носок с черно-бело-красными поперечными полосками означает: теперь корабль принадлежит пароходству ХАПАГ.

Два автомобиля одиноко стоят под краном на пирсе. Не видно ни одного человека. Это естественно — суббота.

И тут я обнаруживаю старика! С распростертыми руками он стоит высоко надо мной в конце трапа. Уже послали матроса забрать мой багаж.

— Наконец-то ты здесь! Что случилось?

— С полетом в Амстердам ничего не вышло. Один рейс выпал. Я хотел появиться здесь раньше.

Обмен изучающими взглядами. Здоров ли старик? На его место назначен один инженер. Старик не знал, сможет ли он совершить еще один рейс. Во время многонедельного стояния у берегов Анголы в условиях тропической жары он подцепил туберкулез легких, который чуть не свел его в могилу. Хотя корабельный врач и окончил курсы по защите от радиоактивного облучения, определить простой туберкулез он оказался не в состоянии. Это плохо кончилось для старика: операция и целый год в больнице, чтобы излечить запущенную болезнь.

Собственно, теперь он не настоящий капитан корабля. Теперь старик выступает в качестве человека, замещающего капитана, находящегося в отпуске.

Людей почти не видно. От старика я узнаю, что большую часть экипажа меняют. Прежний персонал уже покинул корабль, автобус с новичками прибудет из Гамбурга. Он уже давно должен быть на месте.

Все люки снова задраены. Корабль разгружен: куча железной руды теперь лежит гигантскими горными отвалами на берегу рядом с кораблем. Трудно представить себе, что все это весит 12 500 тонн.

Ко мне подходит какой-то услужливый тип:

— Ваш багаж уже в вашей каюте. В каюте судовладельца.

Во время моего первого рейса я жил в надстройке над мостиком. До столовой, которая находится в кормовой надстройке, долгий вынужденный путь; чтобы успеть поесть, приходилось бегать. Я не имел ничего против навязанных физических упражнений перед и после трапезы, однако на холоде, во время дождя и шторма это было обременительно.

В каюте судовладельца в кормовой надстройке я нахожусь вблизи от пунктов питания. По телефону старик отсоветовал мне занимать каюту в надстройке над мостиком: теперь там гудит холодильник в кладовке, расположенной рядом. Кроме того, новый капитан купил пять стиральных машин и одну из них установил прямо перед моей бывшей каютой — вместе с центрифугой для сушки. Выдержать такой шум вряд ли возможно. В каюте судовладельца я пользуюсь привилегиями, превосходящими все возможное.

Хорошо, тогда сначала осмотрим каюту. Предназначенное мне жилье — настоящая анфилада роскошных помещений со спальней и жилой комнатой — мне не нравится. Здесь можно было бы разместить большую семью. Эта роскошь для меня значила ровно столько, сколько и роскошь навороченных гостиничных номеров: что это мне дает, когда я в темноте лежу в койке? В течение дня я все время буду на ногах с фотокамерой в руках.

Есть и холодильник. Но в нем ничего нет.

Я не даю себе времени для того, чтобы аккуратно разложить свои вещи. Своеобразное напряжение не дает мне покоя. Как всегда перед отъездом: прежде чем мы отчалим, я хочу еще раз позвонить. Единственный телефон с выходом на берег, пользоваться которым разрешается только старику и шефу, подключен к пульту управления. Старик предупредил шефа. Так как я был невнимательным, то на пути к пульту управления заблудился, хотя здесь я должен был бы хорошо ориентироваться: открыть дверь — прикрыть дверь — подняться наверх — продольный проход — открыть новую дверь. Этот корабль представляет собой особенно сложный лабиринт — горизонтальный и вертикальный одновременно.

Наконец я нахожу дверь с табличкой «Осторожно, сильный шум машин!». Чтобы открыть ее, преодолевая сопротивление воздушного потока, требуются усилия. Маслянисто-теплые испарения бьют мне в лицо. Слышен только приглушенный шум машин, идущий снизу. Мой взгляд проникает вниз через напольную решетку — как через несколько слоев паутины — в самую глубину корабля. Там между плотно перевязанными трубами теснятся турбины низкого и высокого давления, а рядом с ними двигательная установка.

Глубокий вздох: я чувствую себя снова как дома. Рядом со мной проходит крановая балка, ведущая в шахту машинного отделения. Эта шахта проходит насквозь: вниз до самого киля корабля и наверх до трубной палубы; почти на тридцать метров в глубину ведут короткие блестящие металлические лестницы, напоминающие пожарные лестницы на американских домах.

Я спускаюсь по ступенькам, как раз на галерею, нахожу другую металлическую лестницу. На каждой площадке поражают новые перспективы, новые формы и переходы форм. Машинный собор, приходит мне в голову. Но это нераскачивающиеся строительные леса австрийского поэта Рильке, здесь все точно выверено, сварено или закреплено с помощью заклепок.

Охотнее всего я бы присел и целиком вобрал в себя настроение этого гигантского машинного зала, но на пульте управления меня ждет шеф — ведущий инженер.

Будто производимый тысячей пчелиных роев, гул становится тем громче, чем глубже я спускаюсь. Желтый свет падает из ряда окон, расположенных наискось надо мной. Своего рода веранда висит на половинной высоте. За стеклом горят красные сигнальные неоновые лампы. Это пульт управления. Мне надо снова карабкаться наверх.

Когда я открываю дверь в помещение пульта управления, меня встречает приятная прохлада. Ощущение, будто из шумного цеха я попадаю прямо в операционный зал клиники.

— С новым шефом, Борнеманом, ты поладишь — он в порядке, — сказал мне старик.

— Шеф идет мне навстречу, протягивает руку и, не тратя время на пустые приветствия, спрашивает: «Вы знаете нашего капитана?»

— Это не первое путешествие, которое я совершаю с ним вместе.

— Я имею в виду более длительное время — до того, как вы ходили на этом пароходе, — настаивает шеф.

Шеф не отводит от меня взгляд. Мне не удается увильнуть.

— Да, только тогда у корабля было водоизмещение только в шестьсот пятьдесят тонн и назывался он «Семь Ц».

И тут шеф сияет и говорит:

— Я так и знал! Наш капитан был командиром подводной лодки.

— Угадали!

— И радиус действия был недурен, — говорит шеф.

— Да и мореходные качества не хуже, — отвечаю я. — Когда можно просто задраить люк, то в этом тоже есть свои преимущества!

Шеф не догадывается, насколько важно для меня его любопытство. Он уже совершил три рейса со стариком в качестве капитана этого судна и, несмотря на это, ничего не знает о его военном прошлом. Старик никогда ничем не делился. Шеф моего первого рейса также не имел представления об этом.

Теперь мне самому кажется странным, что я получал от старика весточки с интервалом в несколько лет. Каждый раз на открытках. Первая открытка поступила из Лас Пальмас поздней осенью 1949 года. Я глазам своим не поверил. Лас Пальмас на Больших Канарских островах! И там было написано: «С начала сентября — капитан парусной яхты» и еще: «Экипаж — четыре человека. Из документов имеем только идентификационные карты. Порт назначения Буэнос-Айрес. Там, по всей вероятности, наймусь на пароход. В благоприятном случае пойду на китобое в Антарктиду».

— Мне как раз надо в помещение с усилительной аппаратурой, — говорит шеф, и это звучит как приглашение следовать за ним.

Я неуклюже ковыляю следом. В помещении для усилительной аппаратуры на корточках сидит один из ассистентов и считывает показания со шкал приборов. Показания эти он фиксирует в черновой тетради, лежащей у него на коленях. Увидев шефа, ассистент поднимается, и несколько минут они говорят друг с другом на своем техническом жаргоне. Наконец шеф поворачивается ко мне и объясняет как экскурсовод:

— Здесь размещена аппаратура инструментального управления ядерными процессами.

Я киваю и спрашиваю:

— Что такое инструментальное управление процессами?

Шеф поглаживает свою светлую бородку, как будто это помогает ему обдумать ответ:

— В двух словах об этом не расскажешь. Как-нибудь позднее.

Оказавшись в помещении, шеф занимает место за пультом управления.

— Отсюда управляют всем: реактором, турбинами, всеми вспомогательными контурами. А здесь, — шеф показывает рукой за спину, — появляется вся телеметрическая информация, даже та, которая показывает работу главных и вспомогательных машин.

— Сердце корабля? — говорю я.

— Нет. Скорее мозг машины.

Вот я и получил по заслугам. Я оглядываюсь вокруг: вращающееся кресло позволяет мне поворачиваться на 360 градусов. Стена выглядит, будто оклеена высоко расположенными рисунками из популярной настольной игры «Mensch-ärgere-dich-nicht» (буквально: «Не лезь в бутылку!» или «Не горячись!»).

Мне это напоминает телерепортажи из Хьюстона в Техасе. Сосредоточенные взгляды, направленные на мониторы, электрические схемы на стенах, атмосфера клиники: все выглядит, как в космическом полете. Здесь можно было бы снимать сцены научно-фантастического фильма, говорю я себе и тут же решаю попробовать повторить экскурсию сюда. Вслух же я говорю: «Выглядит как научная фантастика».

За это шеф удостаивает меня взглядом, в котором сквозит сомнение. Такие представления он, очевидно, не любит. Для него все здесь нормально. Это его совершенно реальный мир. В его глазах тот, кто не ощущает себя здесь как дома, вероятно, «чокнутый».

Выставленными вперед руками он опирается на пульт управления. Я замечаю, что, следя за контрольными лампочками, он наблюдает и за мной. Постараюсь не обидеть его еще раз. Я хочу не только удивляться, как во время первого рейса, я хочу разобраться в работе всех устройств. Но прежде всего я хочу попасть в камеру безопасности. Только из-за одного этого мне придется установить хорошие отношения с «чифом».

И тут же решаю закинуть удочку:

— Если вы в ближайшее время будете что-либо делать в камере безопасности, то я охотно присутствовал бы при этом. В прошлый раз мне это не удалось. Так что мне не хватает нескольких снимков.

Шеф смотрит на меня своими большими глазами. Даже положение его рук не меняется.

— Да! — говорит он наконец коротко. — Я сообщу вам об этом — только при условии, что капитан согласен.

— Лучше всего, если вы спросите его именно сегодня вечером.

Когда я как раз хочу сказать: «Я пришел-то, собственно говоря, для того, чтобы воспользоваться вашим телефоном», шеф спрашивает: «А какой у вас номер?».

Шеф заказывает разговор на свое имя и говорит:

— Казначей запишет это на ваш счет.

— Казначей? — спрашиваю я. — У нас здесь была своя кассирша.

— Ее уже нет на борту, — говорит шеф и добавляет странное, многозначительно звучащее «к сожалению».

В ожидании ответа я осматриваюсь. Над пультом управления в прямоугольнике надпись: «реактор в работе». Слева и справа от нее схемы. Рядом много круглых полей со шкалами, зеленые и красные квадраты, между ними проводка. Пост централизации? Кабина пилота? Современное искусство?

На мониторе я вижу дверь к пункту управления снаружи. Это помещение является здесь защищенной зоной. Я читаю пластмассовые таблички под желтыми шкалами на огромном пульте управления: «Вентиль — Полная нагрузка», «Регулятор — первичное давление», «Поток нейтронов», «Контрольный стержень, 1-я коррекция», «Контрольный стержень, 2-я коррекция», «Контрольный стержень, 3-я коррекция», «Контрольный стержень, 4-я коррекция», «Контрольный стержень 1 2 3 4, группа А», «Контрольный стержень 5678, группа Б», «Контрольный стержень 9 10 11 12, группа Ц», «Контрольные стержни 1 до 12. Пробный режим».

Относящиеся к ним переключатели стоят на «нуле». Их можно переключить в позиции «опустить» или «поднять». Под другими шкалами стоят подписи: «Загрузочный вентиль для контура водяного питания», «Малая нагрузка число оборотов Р2 СС», «Контур водяного питания. Полная нагрузка».

Реактор работает, как я вижу на манометре, в режиме «гостиничной нагрузки».


Настоящий капитан, Молден, которого старик замещает в этом рейсе, находится еще на борту. Во время бесконечных разговоров в капитанской каюте, в процессе передачи обязанностей, я слушаю то, что им надо сказать друг другу. Массивный человек Молден, кажется, никогда не поддается унынию. В ходе беседы он постоянно прерывает свою речь громогласным смехом. На старика это действует заразительно. Никогда раньше я не видел, чтобы он так много смеялся. Каждому входящему невольно казалось, что он попал на веселую попойку. Возможно, Молден и в самом деле уже изрядно заложил за воротник.

— Фрицы из HSVA (Гамбургского экспериментального института кораблестроения — ГЭИК) получили в свое распоряжение время, которое они просили выделить для своих «петлевых маневров», — говорит он.

— Начиная от Бискайского залива?

Я сразу же почувствовал себя беспомощным дилетантом среди профессионалов. Петлевые маневры? Никогда не слышал о петлевых маневрах. И о Гамбургском экспериментальном институте кораблестроения тоже не слышал.

— Да, начиная от Бискайского залива! Заявлено совершенно ясно: любая поддержка, не выходящая за рамки обычного, означает — никаких аварийных остановок (crash-stops) или аварийных маневров на пути туда и обратно, а также никаких маневров на мелководье, по которым я наложил вето. Если во время плавания выполнять маневры на мелководье, то корабль испытает слишком много вибраций.

— Они что, действительно хотят включить и мелководье? — спрашивает старик.

— Да. Мелководье во время этого рейса, возможно, встретится только южнее мыса Бланка, но там большое движение — слишком много рыбаков. Так что это отпало. Теперь они довольны тем, что получили согласие на просто спокойную воду. Я полагаю: лучше всего южнее островов Неккермана.

Эту реплику я по крайней мере могу себе объяснить: Острова Неккермана — это могут быть только Канарские острова.

— Начать мы должны уже там? Думаю, это необходимо делать по ходу движения корабля, чтобы не терять время?

— Нет. Это продлится примерно два дня. Сорок восемь часов все-таки придется потратить. До Дакара, я бы сказал, восемь дней плюс два дня для испытаний, итого десять дней, — говорит Молден.

Я сижу здесь и поражаюсь этой программе. Я не хочу мешать своими вопросами. Лучше подождать, чтобы позднее выспросить старика. А пока надо просто слушать.

— Таким образом восемнадцатого-девятнадцатого — Дакар. Людишки из Гамбургского экспериментального института кораблестроения, вероятно, хотят устроить с прибытием в Дакар по возможности так, чтобы как раз не попасть на самолет, — говорит Молден, громко смеется и продолжает: — Следующий вылетает только через два дня. На это уже дано благословение.

Это можно сделать вам, только нужно, пожалуй, связаться с агентством. Телеграфный адрес, телефон — все имеется.

— Дакар разрешил высадку? Можем ли мы войти в территориальные воды? Подберут ли людей на рейде?

— Да, на рейде. Уже дано благословение, — говорит Молден снова, — единственное — это двадцатидневное предуведомление для Дурбана. Вам потребуется соответственно двадцать один или двадцать два дня, чтобы спуститься туда из-за задержки. Двадцатидневное предуведомление должно быть передано с борта на фирму «Африкен коулинг».

— Больше двадцати дней? А это зафиксировано во фрахтовом контракте? — спрашивает старик.

Игра в вопросы-ответы продолжается. «Космос» получает ЕТА (по-английски: Expected Time of Arrival) — информацию об ожидаемом времени прибытия дважды в неделю: по понедельникам и вторникам. Фамилия чиновника в «Космосе» Раппе или Рапп?

— Да, точно так!

— Мне сказали, что на борту есть чартерный груз? Что — есть и адрес?

— Да, да.

Диалог замирает. К счастью, я знаю, что такое «чартер» — соглашение о погрузке между грузоотправителем (нанимателем судна) и грузополучателем.

— Что у нас еще? — снова спрашивает Молден. — Думаю — это все! Ах да, с нами плывет еще женщина-океанограф, которая будет проводить замеры. И врач у нас новый.

Таким образом, три научных работника из Гамбургского экспериментального института кораблестроения и океанограф?

— Океанограф покинет корабль не в Дурбане. Она осуществит полный рейс, и ее надо в рамках возможного поддержать. Возможно, от случая к случаю вам придется выделять ей помощников.

— Вы сказали — помощников? — спрашивает старик.

Тут они громко смеются.

— Так точно. Ее не так-то легко удовлетворить.

Господин Молден смеется так, как будто сейчас лопнет.

Старик какое-то мгновение глядит угрюмо, но потом насмешливо ухмыляется. Я быстро делаю несколько пометок: гамбургский экспериментальный институт кораблестроения, «Космос», ожидаемое время прибытия… Представления не имею, что это значит.

Ага, думаю я, наконец-то они закончили разговор. Однако болтовня на этом не заканчивается. Все пережевывается еще раз.

Я слушаю вполуха и остолбеваю лишь когда снова слышу «Африкэн коулинг»: «…группа из „Африкэн коулинг“» — это ещё от шестидесяти до семидесяти человек.

— Но группа все же не на палубе? Ведь это теперь и климатически не совсем…

— Дурбан — это не порт Элизабет. Дурбан все же немного теплее.

— И все же по вечерам может быть приличный холод, — возражает старик. — И может сильно дуть ветер, так что я считаю, что следовало бы это делать под палубой.

Молден снова разражается смехом:

— Под палубой? Естественно!

Старик не смеется. Он намерен завершить разговор:

— Итак, принимающая сторона «Африкэн коулинг»? — в его голосе звучит нетерпение.

— Да. Должны появиться несколько дополнительных человечков. Но вас своевременно поставят в известность.

— Они всегда хотят все делать скопом, — ворчит старик. — Итак, вы считаете — шестьдесят-семьдесят человек?

— По моим подсчетам! Но точно неизвестно. — И Молден снова смеется: — Выход в море в полночь? Это остается?

— Да, — говорит старик.

Я глубоко вздыхаю. Наконец-то закончили. Но тут Молден начинает снова, и оба, прерываемые громким смехом Молдена, говорят о замене персонала. Я выныриваю из своего полусна только тогда, когда слышу вопрос старика: «А как зовут первого помощника капитана?»

— Беккер… Беккер.

— Давно на борту?

— Да три рейса.

— Кто занимается погрузкой?

— Погрузкой занимается наш грузовой мастер Майер, но вместе с господином Беккером.

— Значит, мы загружаемся углем? — говорит старик.

— Антрацитом.

— Антрацитом?

Слово антрацит вызывает у Молдена смех. Старик тоже усмехается. Он демонстрирует добродушие. В конце концов, мы не из тех, кто портит другим удовольствие. Если бы я только знал, что смешного в этом антраците. Я не вижу ничего такого в слове антрацит.

— Мы это зафиксируем так, — начинает старик еще раз. — Восемнадцатого, самое позднее, девятнадцатого — Дакар. Агентом в Дакаре является Усима. Телеграфный и телексный адреса у меня есть.

— Тогда пока все в порядке, — говорит Молден, — и мы наконец можем принять на грудь. Все уже готово!


Когда Молден покинул корабль и старик стал ответственным капитаном, я спросил его:

— Что означает ГЭИК?

— Гамбургский экспериментальный институт кораблестроения.

— А что такое «Космос»?

— «Космос» — это грузоотправитель (наниматель судна).

— А что такое ОВП?

— Ожидаемое время прибытия.

— А «Африкэн коулинг»?

— Компания, от которой мы приняли груз.

Вдруг в каюте появились три-четыре человека, которым было что-то нужно от старика. Я удалился через открытую дверь настолько быстро, насколько это позволяла моя больная нога: хотелось посмотреть, что происходит снаружи.

Шестнадцать часов — до отплытия еще восемь.

С пирса раздаются дикие автомобильные гудки. Подъезжает автобус. Я стою и удивляюсь: вместо моряков из него выходят девушки и женщины с большими чемоданами и сумками. Среди них есть и дети. Наконец появляются несколько парней.

Локтями я опираюсь на ограждение и внимательно наблюдаю за скоплением людей внизу. Морковно-рыжая голова принадлежит самому маленькому человеку, взволнованно жестикулирующему и орущему из-за того, что его чемодан еще в автобусе. Будто для контраста рядом с ним держится бородатый гигант, похожий на Деда Мороза из детской книжки. Два толстопузых человека с усиками — наверняка машинисты — могли бы быть персонажами американского гротескового фильма. Но прежде я замечаю цветные пуловеры и головные платки. Звуковой фон спектакля создают поднимающиеся к людям, которые рядом со мной свесились через ограждение, басовые приветствия и острое хихиканье и кудахтанье женского обоза.

— Несколько бутылок они уже опорожнили, — комментирует это представление стоящий рядом со мной матрос.

— Так ведь очень долгий путь, — говорит другой, — от Гамбурга до нас порядочно километров.

Высоко над этой сценой на пирсе через ложбину черной горы проплывает корабль и притягивает мой взгляд: на его верхней палубе расположены два ряда поставленных один на другой контейнеров и выглядит он, как игрушечный. Не могу себе представить, как такой корабль с цветными металлическими ящиками на борту поведет себя при волнении на море.

До полуночи еще много времени. Я иду на мостик и в рулевой рубке заново знакомлюсь с приборами и инструментами.

Мостик представляет собой мощную, проложенную поперек корабля палубу. Даже при полной загрузке он поднимается на восемнадцать метров выше ватерлинии.

Корабль поплывет с балластом — с двумя третями максимального балласта в 11 000 тонн, который он может принять. Балласт состоит из морской воды.

— А почему из морской воды? — спросил я старика.

— Потому что для рейса в Дурбан не нашлось груза, — ответил он.

— И такой гигантский путь проделывать с водяным балластом — вряд ли это можно назвать экономически оправданным.

— Да. Это так! — включил старик свой обычный ограничитель речи.

Я внимательно оглядываюсь. В поле зрения рулевого: индикатор положения руля, гирокомпас и рупор для пеленгаторной палубы. В ящике у руля находится автоматическое рулевое управление. Оно удерживает курс корабля от воздействий ветра и волнения моря. Его включат, как только мы выйдем в открытое море.

А вот здесь розетка, относящаяся к лоту для мелководья. В ящике рядом — индикатор глубинометра, измеряющего глубины до тысячи метров. Переключатель навигационных огней и палубного освещения. Ящик с радиоаппаратурой, приборами селекторной связи и звукозаписывающей аппаратурой. На задней стенке, вплотную к потолку — «ящики для почтовых голубей», на самом деле контейнеры для национальных флагов и сигнальных флажков. Рукоятка, которая в центре помещения размещена на потолке и непосвященным обычно для смеха выдается за «тормоз экстренного торможения корабля», служит для дистанционного управления сигнальным прожектором.

Я брожу по кораблю и всеми фибрами моей души впитываю волшебную атмосферу отплытия. Все это оживляет впечатления о моем первом путешествии.

В штурманской рубке я нахожу буклет с надписью «Проспект для гостей» и читаю: «Отличительной приметой атомохода „Отто Ган“ являются высокие надстройки. Наряду с собственным экипажем на корабле могут быть размещены еще сорок технических и научных работников для проведения исследовательских работ, а для этого требуется еще хозяйственный персонал. В то время, как экипаж размещается на нижней, главной палубе корабля, каюты техников — на палубе с задней надстройкой корабля, расположенной над нижней, еще выше, в надстроечной палубе, находятся каюты инженеров. Самая высокая — лодочная палуба имеет помещения для нескольких гостей. К этому можно добавить, что атомоход „Отто Ган“ допущен к эксплуатации и как пассажирский пароход, так как он отвечает самым высоким требованиям в отношении безопасности».

Этот корабль имеет более сложное устройство, чем любой нормальный торговый корабль. Со спардека многие проходящие по верхней палубе переплетения воздухоотводных труб судовых цистерн выглядят гротескно. По ним отводят воздух из верхних боковых цистерн, установленных на боковых цистернах с двойным дном. Эти многочисленные цистерны с их воздухоотводами являются необычными устройствами. С помощью их многочисленных ячеек можно моделировать различные ситуации погрузки.

Чтобы поесть, я бегу вслед за стариком с мостика на палубе на корму. Сначала мимо нас проходит целая вереница вентилей. Так много вентилей я еще не видел ни на одном другом корабле. Затем меня поражает черный, вертикально прикрепленный, гигантский запасной якорь. Наконец мы карабкаемся на одну палубу выше, на полуют. Здесь боцман натянул штормовые леера.

— Осторожно! Не споткнись о канаты! — предупреждает старик.

В то время, как мы идем вдоль штормовых лееров, я вспоминаю те канаты, которые называют «шпринг» — носовой шпринг и кормовой шпринг. Это такие канаты, направления натяжения которых противоположны носовым швартовым и кормовым швартовым. Они проходят через клюзы на носу и на корме в направлении к середине корабля и ведут к причальным тумбам (кнехтам) на пирсе. Мы проходим мимо крышки реактора, рядом с лопастью запасного винта — кажется, все здесь имеется в двух экземплярах. Из прохода по правому борту мы спускаемся через дверь и оказываемся после ветра и холода в теплой, слегка пахнущей маслом, дымке. Теперь уже не по металлическим плитам, а по поливинилхлоридному полу мы направляемся дальше к корме.

На ходу старик полуоборачивается и неожиданно спрашивает:

— Ты что-нибудь слышал о Симоне?

— Редко.

Длинная пауза.

— На этот раз я хочу точно знать, как ты разыскал Симону.

— Она меня! Так будет правильнее.

Я надеялся, что разговора о Симоне не будет. Но как это сделать?

— Она все еще в Париже?

— Нет, в Америке, — отвечаю я коротко.

Старик останавливается и смотрит на меня. Он ждет, что я буду продолжать. Но я к этому не расположен. Для меня Симона исчезла давным-давно.

Мне надо постараться запомнить этот запутанный путь через корабль: наискосок и в средний проход, направо за угол, мимо нескольких дверей, пока не дойдешь до двери, за которой находится лестница, ведущая вверх на следующую палубу. Если бы впереди не шел старик, я бы проскочил мимо. Эта дверь выглядит так же, как все другие.

Перед лестницей старик останавливается и ждет, когда я подойду к нему, а затем спрашивает:

— Ну и что чувствуют твои кости?

— Я что — жаловался?

— Я только хотел спросить, — говорит старик.

— А твои внутренности? — спрашиваю я.

— В порядке.

Мы оба перенесли операции: и оба чуть не отдали концы. Чуть? На волосок!

— Ты уже не такой гибкий, как принц Филипп, — поддразнивает меня старик.

— Так у него нет других забот, как блюсти свою гибкость.

— Забываешь: а красивая форма, а лошади! Между прочим, старой кают-компании больше нет. Теперь офицеры и ассистенты едят в общей столовой — прямо напротив камбуза.

— И что это означает?

— Демократизацию. Новые времена, — отвечает старик. — Зато еда подается на стол горячей. Кроме того, это позволяет экономить на рабочей силе.

— А экипаж?

— Имеется столовая для унтер-офицеров и матросов — напротив, на правой стороне, ниже, на главной палубе. Салон все еще имеется, но там едят только в исключительных случаях — торжественные обеды в порту. А в бывшем курительном салоне, который разделяла раздвижная дверь, теперь бар. Бар работает каждый вечер.

Старик говорит это таким скрипучим голосом, что мне сразу же становится понятно его мнение об этом нововведении. И еще он добавляет:

— Настроение там такое же шаловливое, как в контактном дворике храма любви на Реепербане. Так мне по крайней мере сказали. Сам я там не появлюсь.

Еще один спуск-подъем, красные поручни перил. Теперь я знаю, как будет дальше: на следующей, инженерной палубе снова немного вперед, затем направо за угол, а затем снова «Осторожно!», чтобы не попасть в неправильную дверь! Но мы еще не достигли цели. Еще один спуск-подъем, и наконец лабиринт кончается: десять шагов вперед, еще раз за угол — проходя мимо машбюро, я бросаю взгляд на серую пишущую машинку, и вот наискосок — новая столовая.

— Теперь это больше, чем МакДоналдс, — говорит старик. В новой «социальной столовой» нет настоящего меню, нет и больших круглых столов, есть маленькие, рассчитанные в лучшем случае на четырех человек.

— Это не кают-компания, а в лучшем случае отвратительный привокзальный ресторан. Каждый садится туда, где есть свободный стул! — ворчит старик.

— Между прочим, — говорю я, — у меня в каюте имеется холодильник, но в нем ничего нет.

— Стюард еще не открыл свою лавку, — говорит старик. — И будет ли завтра, в воскресенье, пиво — неизвестно.

— Тогда какая мне польза от холодильника?

Старик пожимает плечами. Это похоже на глубокое разочарование.

— А в баре? — спрашиваю я с надеждой.

— Он еще не открыт…

— Но посмотреть-то можно?

— Это ты можешь! Он расположен прямо напротив твоей каюты. Подожди-ка. Я пойду с тобой.

Я осматриваюсь в новом баре и поражаюсь роскоши маленьких людей.

— Эту стойку нам предоставила во временное пользование пивоварня «Хольстен», — ворчит старик.

— Меценатство?

— Нет. Поддержка потребления.

— Но на корабле уже был бар?

— Да, на самой корме. Он еще существует. Теперь он называется «Хэнхен» («Петушок»).

— И что это значит?

— «Хэнхен» — уменьшительное от имени корабля «Отто Ган».[2]

У меня чуть дыхание не перехватило! Старик снова поднимает и опускает плечи. Это, очевидно, означает: «Так оно и идет — Отто Ган». Физик-атомщик. А что это значит для людей?

— В конце концов «Атом-Отто» — тоже не лучшее название для корабля, — ворчит старик.

В то время как мы ждем, когда стюардесса принесет нам еду, я вспоминаю, что шеф во время моего первого рейса все хотел узнать у старика, получит ли корабль новую активную зону реактора.

— Такая активная зона стоит громадных денег, я имею в виду саму установку с необходимыми переделками в зоне реактора, — сказал старик с таинственным видом. Мысль о том, что этот корабль может не получить новую активную зону, будет списан в металлом, тогда показалась мне абсурдной. Теперь же я почти твердо знаю, что третьей активной зоны реактора не будет.


Несколько иными и куда более приятными, чем здесь, в новой столовой, были наши застолья в старом салоне. Когда входил капитан, компания уже ждала за столом. Каждый благонравно стоял за обитыми красной кожей креслами, руки аккуратно положены на спинки кресел. «Двустворчатая дверь открывается, и в помещение входит граф!» — чуть не сказал я, так достойно все выглядело, но воздержался. Фрау Маан, стюардесса, торжественно отправлялась на кухню за супом. Капитан раздавал благосклонные улыбки налево и направо, приглашая занимать свои места. Только после того как он тяжело опускался в свое кресло, церемония считалась завершенной. Мы сидели вокруг большого круглого стола как одна большая семья. В большинстве случаев уже за завтраком завязывалась длинная беседа.

Тогдашний первый помощник капитана постоянно выступал с новыми предложениями по улучшению прежде всего капитанского мостика.

Я ощущаю себя перенесенным на восемь лет в прошлое и думаю, как тогда: «А первый помощник был, очевидно, прав». В нашей рулевой рубке все так просторно, как и десятилетия назад, во времена крупных парусников. Морская карта того района, в котором корабль как раз находится, разложена в штурманской рубке за мостиком, вместо того чтобы быть всегда под рукой. От экрана радара до телеграфного аппарата надо пройти несколько метров. Далеко от этого места расположен и эхолот. Первый помощник считал, что можно было бы взять за образец кабину самолета, а не «Санту-Марию». Он иллюстрировал свои конструктивные предложения набросками в своей записной книжке.

— Возможно, вы получите премию, — съязвил тогда старик.

Это пробудило во мне интерес к разработке таких же видений будущего: «Однажды — а я чувствую, что к этому все идет, — судоводители будут носить с собой свои инструменты в виде ушных клипсов».

Теперь мы сидим одни за столом в новой, насквозь демократической столовой. Я замечаю, что старик украдкой рассматривает меня.

— Темпора мутантур — времена меняются, — говорю я вполголоса.

— Так оно и есть! — отвечает старик.

Молчание.

Когда после еды мы оба сидим отдыхаем, он спрашивает:

— И что она делает в Америке?

— Кто? — спрашиваю я, погруженный в свои мысли.

— Симона, естественно!

— Она взимает страховые сборы за сгоревшие магазины игрушек.

— Это что значит?

— В магазинах игрушек продается и пиротехника, которая легко взрывается. Некоторое время тому назад это произошло уже во втором магазине.

Старик только вопросительно смотрит на меня. Я рад-радешенек, что в этот момент подошла стюардесса, чтобы убрать со стола, мне все труднее говорить со стариком о Симоне.

На борту много новых людей. Из офицеров я никого не знаю. Трех исследователей-кораблестроителей, которые с помощью новых лагов хотят собрать какие-то данные о поведении корабля при крайних положениях руля, еще не видно. Появляется только маленький черноволосый Кёрнер, физик-ядерщик, которого я знаю еще по первому рейсу. Сейчас он один представляет исследователей. Его специальность — экспериментальная физика.

По окрашенной в красный цвет палубе я иду в носовую часть корабля. Штормтрап для лоцманов уже спущен. Правый борт корабля сильно запачкан. С этой стороны производилась погрузка. Хотя шланги для мытья уже подключены, матросов не видно. Вероятно, настоящая уборка на корабле начнется только после выхода в море. Трубы на линии отвода отработанного газа еще сваривают. Похоже, их повредил грейфер крана.

В свете заходящего солнца я делаю цветные снимки: оранжево-красный буй с надписью «Отто Ган», рядом окрашенный черно-красный пожарный ящик, между двумя красными белые стойки леерного ограждения, а за ними отвалы железной руды. Если я слегка преклоню колени, то вмещу в снимок еще ажурный рисунок гигантского погрузочно-разгрузочного мостового крана над всем этим в качестве графического элемента ко всем цветным пятнам картинки.

Час спустя стемнело. Линию отбора отработанного газа еще сваривают. На фоне белой корабельной стены ослепительные вспышки сварки создают розово-фиолетовые рефлексы, которые выглядят очень эффектно.

У старика есть время для меня. Свою каюту он прибрал. Я слышу от него, что линия отбора отработанного газа не повреждена грейфером погрузочного крана, а просто проржавела от старости.

— Корабль прослужил уже прилично, — говорит старик, — десять лет — это не мелочь. Когда придем в Дурбан, корабль проведет в море в общей сложности уже две тысячи дней, считая и якорные стоянки.

По всем стандартам, для современного корабля это долгая жизнь. Но не для «Отто Гана». Этот корабль содержат в таком хорошем состоянии, как, вероятно, ни один другой корабль в мире. «…В иностранных портах должен находить сторонников для федеративной республики», — говорится в официальных документах компании. Когда я впервые увидел корабль на пирсе в Бремерхафене с едва различимыми контурами в тумане, то был разочарован: ничего особенного, корабль, как все другие, только немного странно построен, необычный силуэт, надстройка с капитанским мостиком выдвинута далеко вперед, а на полуюте перед надстройкой с жилой зоной странные крышки и смешной кран.

С тех пор я снова и снова спрашиваю себя, почему этот чудо-реактор встроен в такой «обычный» корабль. Казалось, что для конструкторов кораблей ядерный век еще не наступил. А специалисты по интерьеру последние десятилетия вообще проспали: нигде даже намека на масштабность и новые тенденции. Зато налицо видимые знаки ложной бережливости и все мыслимые параллели с социальным жилищным строительством.

Лестницы в передней надстройке вообще не могли быть более жалкими. Выложенные поливинилхлоридом ступени с алюминиевыми порожками, покрытые красным пластиком поручни перил, поддерживаемые своего рода забором, состоящим из круглых и четырехгранных штырей. Это чередование круглых и четырехгранных штырей кто-то наверняка посчитал конструктивной находкой. Внизу лежит зеленая кокосовая дорожка метровой ширины. На ней — два половика из зеленой резины, и на них еще соответственно по одной влажной половой тряпке.

— Под атомоходом я представлял себе невероятно современный, а не построенный по обычной схеме корабль, — сказал я старику, — даже транспортный корабль для перевозки войск не мог быть более будничным и более лишенным фантазии, чем «Отто Ган».

— Государственный пароход, — говорит старик. — А что ты вообще хочешь от государства?


— Боцман еще на борту?

— Какой?

— Да этот чудак, кстати, как его зовут?

— Ты имеешь в виду Вильдапфеля? — спрашивает старик.

— Да, его. Чудная фамилия!

— Он, возможно, еще здесь. Но точно я не знаю, я же в последних рейсах не участвовал.

Затем я спрашиваю:

— Как ты, собственно говоря, попал на каботажный пароход, твоя жена мне об этом рассказала…

— Да? Рассказала? — говорит старик. — Это долгая история. Я расскажу тебе ее только в том случае, если ты расскажешь мне как Симона, — как ты говоришь, — разыскала тебя.

— Это еще более длинная история, — пытаюсь я уклониться.

И мы оба сидим и предаемся нашим мыслям.

— Позволь спросить, что же ты хочешь «наскрести» о корабле? — слышу я наконец голос старика.

Я трясу головой, будто хочу избавиться от посторонних звуков, потом отвечаю:

— Репортаж, еще один репортаж, что же еще? Я же всегда был репортером. И все еще продолжаю им быть. Если бы мне пришлось придумать сюжет, фабулу, то это показалось бы мне нелепым. Я все еще нахожу действительность, как она есть, достаточно интересной. В принципе на титульном листе книги «Лодка» должно было бы стоять слово «репортаж», а не «роман».

— А почему ее не назвали репортаж? Разве не ты сам вставил слово «роман»?

— Нет, издательство. Репортаж у нас в стране считается слегка дискриминированным жанром. Это должен был быть роман. Так это принято у мещан.

Я глубоко вздыхаю и продолжаю говорить, не выпуская старика из вида:

— И кроме того это произошло из-за тебя. Ты же прочитал рукопись и сказал: «Просто здорово, что изображенные образы не имеют прототипов».

И тут старик ухмыльнулся:

— Остряк! — и спросил, отправил ли я уже так называемые «маммилеттерс» («мамочкины письма», или «письма для мамочки»).

— «Маммилеттерс» — а что это такое?

— А ты этого не знаешь? Три раза с борта в адрес пароходства посылается телекс с информацией для родственников. Например: местонахождение корабля, адрес агента в Дурбане. Пароходство копирует тексты телексов и рассылает эту информацию в конвертах с написанными адресами.

— Какой сервис! Я чувствую себя по-настоящему обслуженным!

— Ха! — говорит старик и ухмыляется. — Конверт отправится на землю еще сегодня вечером.

При подъеме на мостик я жалуюсь:

— Пластиковые поручни перил в проходах сконструированы неправильно. Когда по ним скользят руки, они заряжаются электричеством. А если при этом пальцы коснутся металлических деталей нижней части, то человек получает приличный электрический удар.

— А зачем ты хватаешься за перила? Ты что — женщина? — парирует старик.

— Хорошо! Впредь я буду остерегаться этих разрядов. Скажу себе, что на приличные перила, наверное, не хватило денег.


Теперь порт освещен желтыми противотуманными светильниками и голубовато-белыми лампами. Нефтеочистительные заводы подвесили на различной высоте красные предупредительные лампы. Краны с крайне высоко установленными эстакадами усеяны лампами белого цвета, которые светятся, как на елке. Каждый кран имеет наверху красный предупредительный сигнал. К нам подплывает буксир и начинает разворачиваться по ветру. Наши надстройки, освещенные «зонненбреннерами» («солнечными горелками»), четко вырисовываются на фоне темного неба. Второй буксир, который, вероятно, будет толкателем, держится по правую сторону, направив свой нос прямо против нашего борта, готовый принять швартовые концы. Лоцман подходного фарватера уже на борту. Портовый лоцман, который будет командовать буксирами, еще не прибыл. Сейчас время отлива.

— Осадка спереди у нас восемь метров, сзади — восемь метров пятьдесят, — слышу я голос старика.

На морской карте видна вся акватория роттердамского порта. Эта карта включает Ларсхафен, продолжающийся через Ваальхафен, Бебенхафен и Ботлек, где мы сейчас стоим, различные нефтяные гавани вплоть до Европорта, который уже построен в Шлике. Простирающийся далеко порт, в который можно попасть по Беер-каналу, называется гавань Миссиисипи: наконец-то название, в котором ощущается дыхание дальних стран.

На мостике, как всегда перед отплытием, царит спешка. На старика наседают со всех сторон одновременно: он должен принять так называемые таймшиты. Уполномоченный фирмы, для которой предназначен груз, хочет иметь подписи под документом, фиксирующим время, затраченное на разгрузку. Я слышу, что 12 500 тонн руды, которую корабль доставил из порта Элизабет, были выгружены за десять часов.

— Хорошая работа, — говорит старик.

Появляется клерк агентства и возвращает мерительное свидетельство и документы об уплате пошлины при выходе из порта, подписанные портовыми властями.

— А теперь передадим «заявление о готовности» и всю эту писанину обратно в агентство для чартера, — говорит мне старик.

Полночь. Трап поднят. Портовый лоцман тоже на борту. Появившись на мостике, он приветствовал меня словами «доброе утро, штурман». Так что я вполне нормально могу сойти за штурмана. Прибрежная радиостанция сообщает, что в открытом море нам придется иметь дело с северо-восточным ветром силой 7 баллов. Меня это устраивает.

Корабль еще пришвартован с помощью трех швартовых и шпринга. Прежних корабельных канатов из пеньки больше нет. Теперь тросы делают из полиэтилена, а некоторые плетут из стальной проволоки.

В темноте квакающе звучат громкие переговоры по УКВ-связи. Первый помощник капитана появляется со скоросшивателями в руках. Старик должен подписать бумаги и отправляется для этого в штурманскую рубку, расположенную за рулевой рубкой, так как там светло. Едва он вернулся, как лоцманы протягивают ему листочки на подпись: подтверждение проделанной работы в «грузовом районе порта».

На буксире приняли буксирный канат, поданный с носовой части корабля. Старик приказывает: «Отдать концы!» С кормовой части тоже работает буксир. Рулевой, которому поручили быстро принести кофе для лоцманов, теперь стоит на своем рабочем месте.

Я поражен: швартовая команда разъезжает по пирсу на автомобиле взад и вперед. Только что под самым мостиком она сняла проушину каната с причальной тумбы. Тем самым освобожден последний канат, шпринг. Оба буксира тянут корабль под углом к набережной. Прямо под нашим «зонненбреннером» отсвечивает оливково-коричневая полоска воды, становящаяся все шире между пирсом и бортом корабля.

Без громких команд — будто тайком — корабль начинает движение. Очень медленно мы достигаем середины фарватера. Я выхожу на бак на правом борту. Над входом на мостик индикатор оборотов: двадцать пять оборотов, медленный ход.

Я прочно стою на моих уходившихся ногах, и все ночные выходы в открытое море, которые мне пришлось пережить, проходят перед моими глазами. Каждый раз это было чистой поэзией: много огней, перемещающихся относительно друг друга, никто не говорит, только лоцман отдает несколько коротких команд, но и они звучат приглушенно.

Уже несколько минут я слышу шипящий звук. Белый шлейф — пар — висит над дымовой трубой: открылся вентиль избыточного давления вспомогательного котла.

Мимо проплывают освещенные мощными прожекторами корабли, повернутые к нам то носовой, то кормовой частью. Теперь в действие вступает буксир, который почти в средней части (у маделя) идет параллельно с нами, но на корме опускает в воду буксирный канат. Канат попадает в прилив, наш нос поворачивает налево. По правому борту мы проплываем мимо красного буя. Выйдя из Ботлека, мы попадаем в Большой канал Мааса, новый водный путь.

Почти нет никакого движения. Все корабли пришвартованы. Но днем и в конце недели здесь должно быть очень шумно.

Кормовой буксир убирает буксирный трос, когда мы проплываем как раз мимо середины строящегося корабля. На стапелях лежит передняя часть с надстройками. Проплывая мимо, я имею возможность заглянуть глубоко в разрезанное грузовое помещение. Сцена освещается гигантским факелом, дающим больше света, чем наш «зонненбреннер».


Назад в каюту. Я убираю свои пленки в холодильник. Камеры я убираю со стола и кладу на напольный ковер. Будет шторм — эта ночь не для сна, так что я сразу же снова иду на мостик.

На лестничной клетке через бортовой иллюминатор в сторону кормы мой взгляд падает на преобразившийся в лунном свете корабль. Я подхожу к иллюминатору, и кольцевая панорама расширяется: легкий корабль кажется флюоресцирующим, косы водоворотов по обе стороны так же тускло светятся, и волна за кормой, которая теперь, кажется, течет из дымовой трубы, — совершенно нереальный, магический вид. Так как тени от лунного света прорисовываются четко, видно каждую деталь: опоры заграждений слева и справа, ряды вытяжных вентиляторов отдельных балластных цистерн, лампы на гибкой ножке, отклоняющие стойки, с помощью которых тросы, служащие для подъема люков, направляются на лебедку, а также круглую крышку реактора, а перед этим меньшее прямоугольное отверстие в корпусе судна, монтажное отверстие и крышку бассейна технического обслуживания. На реакторной палубе на левой стороне я узнаю четырехлопастный запасной винт, а перед ограждением реакторной палубы — гигантский резервный якорь. Толстая свежая мачта, которая, как я вижу, выделяется на фоне темно-голубого неба, это вытяжная мачта, через которую воздух выводится из зоны реактора — все привычные формы, и все же в лунном свете они предстали совсем другими, не такими, как днем. Они потеряли свою тяжесть.

Я вспоминаю океанский пароход из белого сахара, который наш кондитер выставил перед Новым годом на всеобщее обозрение, снабдив его электрической лампочкой в середине. Внутри кондитер даже приклеил желтые и красные листочки перед несколькими бортовыми иллюминаторами, так что все это выглядело великолепно, хотя и не совсем точно с точки зрения моряка.


В темноте я не сразу нахожу старика. Он склонился над большим экраном радара в правой части рулевой рубки. Корабль имеет два радарных монитора. Один прибор настроен на диапазон три четверти морской мили, другой — на диапазон в полторы морских мили.

Рулевому не надо выдерживать курс с помощью штурвала, он использует для этого кнопки, на которые нажимает пальцами обеих рук. На этом мостике я снова чувствую себя как дома. Отсюда я могу часами наблюдать, как нос корабля разрезает волны, а по обе стороны корабля матово светится носовая волна, или же следить за экраном одного из радаров. Вскоре должен появиться плавучий маяк. На экране его еще не видно. На экране большого радара он уже появился. Впереди, в виде штриха на правой стороне, на расстоянии примерно пять и шесть десятых мили плывет гигантский танкер. Объекты на зеленом экране монитора перемещаются толчками.

Снова вниз на верхнюю палубу. Я хочу видеть корабль в этом своеобразном свете, расположившись спиной к направлению движения. Я выхожу на бак и иду вплоть до «обезьяньего бака» (полубака — Monkey Back). Кабестан[3] блестит в легком мерцании света, пробивающегося сквозь облака. Меня окутывает резкий шелест носовой волны: от такого удовольствия я готов «растаять». Я так же вижу, что сигнальные лампы, предварительно настроенные на выдачу сигнала «к маневру неспособен», готовы к включению — на всякий случай.


Снова наверх на мостик. При подъеме по многим лестницам я использую боковую качку корабля и поднимаюсь по ведущим влево лестницам именно тогда, когда корабль испытывает боковую качку как раз на левом борту.

Находясь на правой части командного мостика, я оглядываю весь морской горизонт. По траверзу правого борта висят дождевые завесы, и, как будто у неба есть чувство симметрии, такие же завесы висят по траверзу левого борта: широкие, мрачные дождевые завесы. Только прямо впереди на небе просвечивает матовый свет. По искривлению моря за нашей кормой я вижу с моего нока, что мы изменили курс на двадцать градусов вправо. И я вижу почему: мы расходимся с паромом, несущем по всей длине бортов гигантские буквы названия пароходства ТАУНЗЕНД ТОРЕСЕН. Краски парома вдруг поблекли под шлейфом дождя. Теперь и я почувствовал первые капли. В ходовой рубке третий помощник включает вращающуюся фишлупу.[4] Теперь окна нашей рубки дождь поливает снаружи. Опрыскиватель смывает со стекол морскую соль, которая искажает вид сквозь стекло.

По правому борту нам навстречу идет тральщик. Проходит какое-то время, пока сквозь пелену дождя по флагу можно определить его национальную принадлежность: это француз. Мы приспускаем флаг в знак приветствия. Они также приспускают флаг. Военный корабль, какой бы национальности он ни был, мы приветствуем первыми, как и предписывает морской кодекс.

Погода ухудшается на глазах. Ночь перед входом в канал будет бессонной. Волнение в гавани, а теперь еще и погода — все это напоминает мне наши печальные прощания в Бресте. «Счастливо!» — это было все, что старик сказал при нашем последнем прощании в Бресте.


Корабль вывесил фонари: спереди белый пароходный фонарь и с кормы, на дымовой трубе, — с белым направленным светом. Выставляются боковые фонари: зеленый — справа, красный — слева У них те же самые секторы, что равно 117,5 градуса. Для вахтенного другого судна этим обозначается положение нашего корабля. Белый кормовой фонарь перекрывает темный сектор боковых и сигнальных огней на марсе — как раз два штриха. Восемь штрихов составляют девяносто градусов.


Матово светятся шкалы навигационных приборов. Старик стоит у радара. Он объясняет мне:

— Красная шкала дает бортовой пеленг, белая — истинный (исправленный) пеленг.

Сообщают о появлении судна, идущего навстречу. Четыре штриха по правому борту. Мне все-таки приходится пересчитывать: тридцать два равняются триста шестидесяти градусам. Таким образом, четыре штриха равны сорока пяти градусам. Я спрашиваю, какой курс у идущего навстречу корабля.

— Примерно двести сорок градусов, — говорит старик после короткого обдумывания.

Через некоторое время он скрывается в штурманской рубке. Я должен следовать за ним. В штурманской рубке я получаю дополнительный урок в навигации:

— Истинный курс всегда соотносится с показаниями компаса, Все другие пеленги являются пеленгованием по азимуту (бортовым пеленгом). Возьмем пример: Другой корабль имеет на корме справа позицию тридцать. Это примерная позиция. Мы держим курс пятьдесят градусов. Для того чтобы установить, какой курс у другого корабля, я беру собственный курс, то есть пятьдесят градусов, и приплюсовываю к нему прямой пеленг — таким образом получаются сорок градусов. Это дает в итоге девяносто градусов истинного (исправленного) пеленга. Его курс составляет контрпеленг сто восемьдесят градусов плюс или минус оцененное положение. В этом случае двести семьдесят градусов минус тридцать градусов равняются двести сорока градусам. Понятно?

— Спасибо. Теперь я снова почти все усвоил, но когда каким-либо делом постоянно не занимаешься…

— Кофе! — говорит кто-то в темноте.

— Прекрасно! — ворчит старик.

— Значит, в Дурбане они хотят провести прием, — говорит он вполголоса, — ну, к счастью, мы к этому готовы.

Я думаю, что все это типично для него: впереди еще три недели, а старик уже ломает голову об одиозном приеме, который надо будет провести на корабле.

— Во время моего последнего рейса эта проблема тебя, к счастью, не касалась.

— Да? — удивляется старик.

— Тогда «Отто Ган» еще был «летучим голландцем».

— Время, когда мы не могли заходить в порты, меня полностью устраивало, — говорит старик, повернув голову к окну, — в то время не было проблем с канаками…[5] Не было необходимости все пересчитывать.

— Необходимости? Что ты имеешь в виду?

— Следить, все ли на месте. Наши дорогие гости прихватывали с собой все, что под руку попадалось. Так называемые «дни открытых дверей» в каком-нибудь паршивом порту, — а корабль пускали только в паршивые порты, — для меня всегда были кошмарными.

И вдруг старик разговорился:

— В первом порту, в который нам разрешили зайти, в Касабланке, был организован большой прием для «официальных лиц», некоторые из которых выглядели авантюрно. Наши ящики с сигарами мгновенно опустели. Попробуй что-нибудь сделать против этого! А когда несколько позже я прошелся по кораблю, то увидел, как в холле один из этих канаков снимает кокарду с фуражки. Я просто сказал: «Извините!» и отобрал фуражку, которая оказалась моей собственной! Единственное утешение: докучливый контроль с целью поиска саботажников при таком массовом наплыве посетителей отпадает, так как осуществить его просто невозможно.

— Я что хочу сказать: стоит запустить на борт большое количество людей, и вам останется только поднять руки вверх.

— Так оно и есть. Приходится проявлять самообладание, чтобы… Ну да, так оно и есть. Демонстрация флага в других портах входит в перечень обязанностей экипажа корабля. Ну да ты об этом читал.

— А как это выглядит в Дурбане? Ты же уже был там.

— Более цивилизованно.


Я взволнован до кончиков нервов. Мне бы хотелось быть всюду: здесь, на мостике, рядом в штурманской рубке, чтобы отслеживать наш курс, а также у стенда управления машинами, чтобы наблюдать, как там, внизу, машины реагируют на поданную с мостика команду об изменении ходовой позиции.

В эту ночь старик, я это знаю, ни на минуту не покинет капитанский мостик: слишком оживленное движение, слишком рискованно. Много забот доставляют суда, идущие наперерез нашему курсу. В такой ситуации хороший капитан спать не ляжет. Я не знаю лучшего, более осмотрительного судоводителя, чем старик. Без его хладнокровия нас обоих уже давно не было бы в живых.

Вот это перемена, после последней ночи дома — эта ночь на мостике! Мне представляется, что я гоняюсь за впечатлениями, что все, что я теперь воспринимаю, я не в состоянии правильно переработать. Мысли мои носятся, как свора охотничьих собак. Несколько минут я стою совершенно неподвижно и пытаюсь заставить себя успокоиться. Свора должна лежать. И прекратить лай!

А потом во мне поднимается своего рода самодовольство — я этого добился! Я снова на корабле! И на каком корабле! В море со стариком. Без промежуточной остановки до самого Дурбана, вокруг мыса Доброй Надежды и затем еще целый кусок северо-восточным курсом.

Солидная дистанция. Мы будем в пути больше трех недель. А затем стоянка в Дурбане. И обратный путь — еще три недели без промежуточной стоянки. Бегство от суматохи. Никаких графиков работы. В последующие недели до меня можно будет добраться только через радиостанции «Норддайх» или «Шевенинген Радио», что, к счастью, не так-то просто.

Стоя здесь и всем телом воспринимая вибрацию металлического пола под ногами, я мог бы похлопать самого себя по плечу: хорошо сделано, дружище! Wurde auch bei kleinem wieder Zeit. Off, off and away (Прочь, прочь и подальше!) — эти слова я написал крупными буквами на листе бумаги и повесил как постоянное напоминание над рабочим столом. В общении с самим собой такой повелительный тон иногда помогает. В данном случае он помог.

Мой корабль на пути к мысу Доброй Надежды. СЕРДЦЕ МОЕ, ЧТО ЖЕ ТЕБЕ ЕЩЕ НАДО! Если бы сейчас старик спросил меня: «Что у тебя на душе?», то я бы ответил: «Так себе». Мы всегда старались выглядеть холодными, даже если нас переполняли чувства.

— Просто счастьем было уже то, что мы ушли из Бреста, — неожиданно говорит старик. — Как для тебя, так и для меня. Было бы глупо столкнуться с ордой типов из рядов маки. Французы такие неспокойные, пока им не объяснишь, что считаешь их симпатичными людьми…

— Так оно и есть, — подражаю я старику.

— А то, что ты выбрался еще и из Парижа, было тоже приличной удачей.

— Даже больше! Я видел фотографии, на которых было изображено, как наших мужчин с поднятыми руками прогоняли сквозь строй. Мне это не понравилось. Оплеванных, забрасываемых камнями и бутылками, с вырванными клочьями волос. Этого мне как раз и не хотелось. Да, напряженное было время. Тогда все решали какие-то часы.

— Ну, у тебя-то есть навык — я имею в виду твою способность выпрыгнуть перед тем, как мышеловка захлопнется, — говорит старик и смотрит на меня с усмешкой.

— У тебя же тоже есть опыт, если вспомнить твой поход из Бреста в Берген по датской дороге… Никогда бы не поверил, что ты выберешься и из этого.

— И я не верил. Я уже полностью настроился на бои за город, объявленный крепостью. Но потом всплыла идея доставить из волчьего ущелья отбракованную «ловушку для зениток» и отремонтировать лодку, то есть попытаться сделать это.

— Но лодка годилась только на металлолом.

— Вначале это и выглядело как полное сумасшествие. Но дело могло только сорваться и ничего больше. Собственно говоря, мы были рады, что перед нами снова стояла разумная задача — или задача, которая, возможно, окажется разумной.

— Все это я хочу услышать от тебя в подробностях. Когда я был с коротким визитом в Норвегии, у нас не было времени для разговоров.


В 1 час 24 минуты мы проходим Хёек ван Холланд.

— Портовый лоцман вскоре покинет корабль, — говорит старик почти у самого моего уха, когда в штурманской рубке плечом к плечу мы склоняемся над морской картой.

На этот раз мы не проходим мимо плавучего маяка «Тексель». Когда мы выйдем в открытое море и возьмем курс на зюйд-вест, плавучий маяк «Тексель» будет уже позади нас. Во время последнего рейса там нам пришлось постоять: для контроля девиации проводилась радиодевиация.

Через короткое время мы проходим участок перед устьем Шельды.

— Возможно, что нас еще ожидают неприятности! — говорит старик позднее, поводя носом и принюхиваясь, как собака к ветру, который воет за краем капитанского мостика.

Я пожимаю плечами. Буря меня устраивает. Спокойное море мне не нравится. Такому кораблю шторм и море не могут нанести ущерба.

— Двадцать лет назад или еще раньше, — говорю я, — здесь я пережил свой первый шторм в Северном море. Мой корабль назывался «Архсум»… Это был тот шторм столетия, который прорвал в Голландии многие земляные дамбы. Такого страшного моря я больше никогда не видел ни до, ни после.

— Ты же после войны больше не имел никаких дел с судоходством.

— Я просто хотел еще раз посмотреть — так же, как и сейчас. И тогда меня пароходство…

— Это был Церсен?

— Да. Церсен. Церсен приказал зачислить меня казначеем, и я получил возможность писать и рисовать. Давно это было! Волны высотой до пятнадцати метров. Когда мы окаазались по-настоящему в самом пекле, я почувствовал себя на мостике, как в лифте: с бешеной скоростью взлетаешь на четвертый этаж и с бешеной же скоростью снова падаешь вниз на первый. Корабль имел всего 3500 тонн водоизмещения.

— На этот раз это 26 000 тонн, — говорит старик, — во время шторма это большая разница.

Я вижу идущее нам навстречу тяжеловесное судно, имеющее в качестве попутчика с левого борта сухогруз и плывущее в балласте судно для генерального (штучного) груза — с правого борта.

Появляется гигантский танкер.

А что, спрашиваю я себя, для размеров уже не существует никаких ограничений? Эти гигантские танкеры, которые называются «Very Large Carriers» («Очень большой носитель») или даже «Ultra Large Carriers» («Сверхбольшой носитель») уже не имеют ничего общего с нормальным судоходством в период между отплытием и причаливанием к берегу. Со своей невероятной осадкой они не могу войти ни в один порт мира. Чисто технически строительство танкеров с водоизмещением в один миллион тонн не представляет никакой проблемы. Ну, а как быть с риском?

Сейчас под давлением находится вспомогательный котел, чтобы не прекратилась подача пара в случае сбоев в работе реактора. Это одна из задач по обеспечению безопасности.

— Мы все еще находимся в районе фарватера? — спрашиваю я третьего помощника капитана.

— Да — в расширенном районе. Район лоцмана более узкий. Он простирается до плавучего маяка. Затем начинается расширенный район. Этот простирается до выхода из канала. Сюда же относятся и предписанные пути Северного моря.

— Сердечное спасибо!

— Всегда к вашим услугам! — сказал третий помощник молодцевато.

Мы подойдем к каналу немного быстрее, чем я думал: на этот раз мы вышли не из немецкого порта, поэтому нам не пришлось проделывать длинный путь вокруг Восточных фризских островов и Западных фризских островов.

Меня поражает, что старик находится в приподнятом настроении. А я чего хотел? Старик всегда в приподнятом настроении, когда наконец выходит в море. По нему было почти незаметно, что он почти всю ночь провел на ногах. Во время войны, охотясь за британскими конвоями, старик мог обходиться без сна, не теряя самообладания, сорок восемь часов.

Сложная ситуация для старика, думал я, когда, позвонив из Бремена в Фельдафинг, он растолковывал мне, что означает представительство на собственном корабле. Я был приглашен участвовать в этом последнем рейсе. Оба мы — настоящие инвалиды, но старику не пришлось меня уговаривать.

Сейчас около трех часов, и я едва стою на ногах. «Смертельная усталость до обморока» — так называла такое состояние моя бабушка. Старику я сказал:

— Занять пост прослушивания на матрасе, — а затем, как когда-то: — Позвольте доложить с мостика!

Когда старик говорит: «Разрешаю!», в его голосе я слышу насмешку.

Ветер подхватывает меня, когда я двигаюсь в направлении кормы, и возвращает мне бодрость. Небо немного светлее, чем море. Крышки люков в носовой части судна отсвечивают бледно-серым. Нос корабля четко выделяется на фоне моря. Я могу разглядеть даже леерное ограждение на Monkey-Back. Отфильтрованный тонкими облаками лунный свет наполняет воздух рассеянным сиянием, в котором море перед кораблем будто само светится. Вода, бурлящая по обе стороны корабля, бешено бьет в борт судна. На вершине мачты еще горит направленный свет. Массивный якорь, укрепленный на задней надстройке, блестит в темноте.

Ветер усилился, хотя я этого почти не заметил, но корабль плывет довольно спокойно благодаря тому, что ветер дует с кормы. Несмотря на это, я не могу заснуть, нервное напряжение еще слишком велико, и резкий стук несколько раз вспугивает меня. Непонятно, почему ночью работают центробежные насосы. Койка слишком широка, я не могу нащупать в ней опору. К утру я, наконец, засыпаю.

* * *

Я с удивлением замечаю, что могу обходиться коротким сном. В эту ночь он продолжался самое большее пять часов, и, несмотря на это, я чувствую себя бодрым. В то же время из-за вчерашнего бесконечного лазания у меня болят икроножные мышцы. Бесчисленное количество раз я носился из своей каюты по палубе в носовую часть, взбираясь по многочисленным лестницам на мостик и возвращаясь обратно.

Если так пойдет и дальше, то мне нечего опасаться — малоподвижность мне не грозит.

Я поднимаю автоматическую штору, закрывающую окно по левому борту. Снаружи все серое-пресерое. Волны бутылочнозеленого цвета образуют «кошачьи головы». В створе окна показывается идущий навстречу корабль, имеющий в средней части большие грузовые мачты, затем — рыболовный катер.

Еще до завтрака, передвигаясь на негнущихся ногах, как на ходулях, я направляюсь на мостик. Старик уже там. Он быстро осматривается, оценивая обстановку, и затем говорит вахтенному:

— Он рыщет. Не могли бы вы взять немного южнее.

Он — в этом случае означает корабль.


На завтрак у меня выбор между печенкой с луком и «театральным тостом».

— Что такое «театральный тост»? — спрашиваю я стюардессу.

— Свиное филе со спаржей и голландским соусом сверху, а также с долькой мандарина и сливами.

— То есть со всякой всячиной? — спрашивает старик.

— Так точно, господин капитан.

— Ну тогда два раза «театральный тост»! — решает старик, а затем спрашивает меня: — Что там у тебя?

— Ничего. Совсем ничего, — отвечаю я нерешительно.

Я не был уверен, что вид, который мне открылся, не обман зрения. Стюардессе, должно быть, лет сорок пять. С волосами, обесцвеченными перекисью водорода, расфуфыренная, как цирковая лошадь. Ее толстый живот и толстую задницу слишком сильно подчеркивает плотно сидящая сатиновая юбка. Под ажурной блузкой — красный хлопчатобумажный бюстгальтер: дама выглядит так, как будто только что заявилась на борт корабля с гамбургской улицы Гербертштрассе.

Старик все еще испытующе смотрит на меня, и, чтобы хоть что-то сказать, я бормочу:

— Новые времена. Чудеса в решете, да и только…

— Ах, это! — говорит старик, который тем временем тоже рассмотрел стюардессу.

— К таким карнавалам я уже привык. С тех пор как ты побывал на борту последний раз, многое изменилось.

— У меня чуть язык не отнялся.

— Это пройдет! — говорит старик.

А «театральный тост» заставляет себя ждать.

— «Театральный тост», — говорю я, — такая чушь!


После завтрака старик сидит, опершись локтями на стол. Он кладет ладонь на ладонь и потирает их, как будто собирается лепить клецки.

Вот они и вернулись — эти молчаливые посиделки после принятой пищи, которые прежде, на подводной лодке, старик называл «утренней молитвой», а в послеобеденное время — «часом раздумья».

Про себя я думаю: «Откуда, собственно говоря, пошло это название — „атомоход“?» И тут мне приходит на ум, что атом — это мельчайшая частица вещества. И я испытываю чувство гордости, что моя голова исправно работает с раннего утра.

Теперь я сам, как и старик, ставлю локти на стол и руками закрываю лицо. Так я без помех могу рассматривать его: он сильно постарел, кожа задубела и обветрилась, волосы поседели. Мне кажется, что он стал немного флегматичнее. Прирожденный моряк. Неразговорчивый, задумчивый, иногда немного упрямый.

Я смотрю на его лицо: большой нос с горбинкой посередине, рот, не лишенный энергичного выражения, но могущий принять форму, как у херувима, когда старик втягивает щеки.

Сегодня утром старик явно чувствует себя несчастным. Слишком многое, на его взгляд, здесь изменилось.

— Все это уже не должно волновать тебя, — говорю я ему, чтобы утешить.

Недалеко от нас сидит шеф. Проходя мимо, я спрашиваю его, почему судно так заметно кренится на левый борт. «Не менее трех градусов?»

Шеф смотрит на меня снизу вверх, как будто видит впервые. Он наклоняет голову, как курица, нацелившаяся на червячка, и говорит:

— Поразительно, что заметили. Будет исправлено!

Мысленно я потираю руки от удовольствия. Я не такой уж старый мореход, но если сложить дни, проведенные мною в море, то получится изрядное количество. То, что из меня получился только моряк-любитель, иногда расстраивает меня. Но потом, в утешение, я сам себе возражаю: не может же человек иметь все.


Сначала я иду на кормовую часть палубы, чтобы бросить взгляд на море за кормой. Там еще сгребают руду.

Наш кильватер представляет собой бурлящую молочно-зеленую полосу, простирающуюся до самого видимого горизонта. А вблизи эта полоса пузырится как зельтерская вода.

Я неподвижно рассматриваю какое-то пятно в морской дали, затем снова блуждаю взглядом по волнам как вращающийся маяк. От этого не устаешь. Острый взгляд, расплывчатый взгляд, взгляд далекий, взгляд узкий. Я делаю — только взглядом — моментальные снимки иссеченного ветром моря. Если бы теперь я экспонировал пленку, установив камеру в одном направлении, то ни один снимок не был бы похож на другой, даже если бы я тысячу раз нажимал на кнопку затвора. Картина моря постоянна, и в то же время она меняется каждую секунду.

На пути к носу корабля я сталкиваюсь с молодым человеком с эспаньолкой — новый судовой врач. Молодой человек, выглядящий с его мускулами, как качок, без всякого предисловия заявляет, что мне надо сделать прививку от оспы, так как в противном случае я не смогу сойти на берег.


У плотника много работы, так как при выбирании трапа с помощью крана недоглядели и многое повредили. Собственно, плотник должен быть доволен, так как сегодня воскресенье, а за работу в воскресенье платят больше. Но он, очевидно, не может решить, чему отдать предпочтение — злобе на это «дерьмо в виде матросов первого класса» или радости от неожиданных сверхурочных. Так что он ведет себя ворчливо и разговаривает сам с собой. Проходя мимо его открытой мастерской, я слышу, как он громко матерится.

Уже во время моего первого рейса проблема рабочего времени и сверхурочных обсуждалась почти ежедневно. Несмотря на то, что для некоторых на борту трудно найти какое-либо занятие, моряки нарабатывают сотни часов сверхурочных. В соответствии с тарифом людям даже гарантируют сверхурочные в размере пятидесяти часов. Эти пятьдесят часов им оплачивают независимо от того, отработали они их или нет.

— Только на основную заработную плату, — говорит старик, — матрос может с трудом прокормить семью.

Хотя во время моего первого рейса был намечен курс на остров Сан Мигель, было не ясно, пойдем ли мы туда на самом деле. Ясно было только одно — точное время швартовки у пирса в Бремерхафене, а именно: в пятницу в пятнадцать часов. В субботу и воскресенье люди хотели отдохнуть.

Тогда старик сказал:

— Вот так благоразумная фирма определила время возвращения.

За добрых две сотни миль до острова Сан Мигель поступила команда повернуть, чтобы уложиться в предусмотренные сроки возвращения в порт. На обратном пути мы могли бы прибавить две мили в час, но этого, как было сказано, — недостаточно. Кроме того, нужно учитывать возможность восточного ветра и инцидентов. Так что острова Сан Мигель мы так и не увидели.


Я смотрю на волну, заливающую палубу, и провожаю ее взглядом. Белое кипение и брызги, драматическая пена, вздыбливание, оседание и поникание зеленых волн захватывают меня целиком. Лавины кудрявой пены набегают на рифленые зеленые скосы. Там, где они сталкиваются с нашей пенящейся носовой волной, смешавшиеся волны взмывают вверх, будто подстегиваемые мощными взрывами.

Но уже через несколько метров дальше в этом столпотворении царит порядок. Покрытые белыми хлопьями волны, как табун, уходят аккуратным строем — невообразимая стая зеленых химер с белыми барашками на холке. «Все новые и новые безродные неисчислимые полчища мчатся и мчатся». Чушь, говорю я себе, это были полчища гуннов!


Ветер силой в семь баллов. По шкале Бофорта семь баллов означают: «Ветер укладывает полосы пены в своем направлении». Семь баллов уже дают своеобразный эффект.

Какой-то корабль за кормой привлекает мое внимание. Вдали, в сумрачной утренней дымке, я обнаруживаю еще один корабль — его попутчик. И третий корабль — еще один попутчик — высматриваю я. Два грузовых судна и танкер. Большое движение!


Нервотрепку в каюте собственника невозможно выдержать. В этой проклятой каюте дребезжит все: лампочка накаливания, подставка настольной лампы, что-то между потолочными перекрытиями, что-то за бортом. Чего я только не предпринимаю, чтобы справиться с дребезжанием. Ничего не получается! Хуже всего вибрации ночью, намного неприятнее, чем тряска на шпалах, с которой приходится иметь дело в спальном вагоне.

Я предвкушал радость от встречи с темным чуланом, в котором я жил во время первого рейса, но там поселили женщину-океанографа. Устраивать вечеринки я не собираюсь: на что мне четырехместная софа и три мягких кресла, если у меня нет никакого другого желания, кроме желания работать!

Когда я сажусь за письменный стол, вибрация передается через мои положенные на стол руки так сильно, что я собираю письменные принадлежности и перебираюсь за другой стол, стоящий впереди.

В общем помещении на мостике надстройки складное сиденье, на котором я располагаюсь, не дрожит.

Да что это я, говорю я себе, уставившись в белый лист бумаги: сейчас главное — все видеть, а не писать, и я отправляюсь вверх на мостик.


— На траверзе Дюрнкерк, — говорит старик, когда я становлюсь на мостике рядом с ним. — Сейчас проведем новую пеленгацию по бую с левого борта.

На стол ложится следующий лист карты, рулевому отдается новое распоряжение:

— Курс два один щесть!

Рулевой повторяет:

— Два один шесть — и, после короткой паузы: — Идем курсом двести шестнадцать градусов!

Мы держим курс прямо на канал. Ветер постоянно дует с правого борта. По левому борту над линией видимого горизонта висит гряда облаков. В нашей кормовой волне отражается бледное солнце. Иногда его загораживают редкие облака.

Кольцо, стягивающее грудь, ослабевает.


Один довольно старый матрос, о котором я от старика знаю, что он испанец, заступает на вахту.

— Давно ли вы на борту? — спрашиваю я. Матрос меня, очевидно, не понимает. — Сколько вы уже плаваете здесь? Как долго?

— Я — четыре годов, — наконец отвечает он. И вдруг его как прорывает: — Да, и у меня есть товарищ, тоже четыре годов, и еще один товарищ — три годов — испанцы.

Третий помощник, стоящий на вахте, услышав образованное по испанскому образцу множественное число «годов», чуть не умер от смеха. Он передразнивает испанского матроса: «четыре годов, три годов…»

Хорошо, что этого не слышит старик. Он находится в штурманской рубке. Такие насмешки он не переносит.

Некоторое время я стою неподвижно, глядя через переднее окно. Затем спрашиваю испанца:

— Откуда вы? Из какого города в Испании? И когда он и на этот раз не понимает меня, я делаю новую попытку:

— Где семья в Испании?

Тут его лицо озарилось улыбкой:

— Семья. Виго!

Этот ответ поразил меня в самое сердце. Если бы он знал, что значит для меня название этого порта. Хорошо, что он знает об этом так же мало, как и бармен нью-йорского отеля «Плаза», тоже родившийся в Виго. До 1941 года я представления не имел, где находится этот Виго. Но впоследствии местонахождение Виго врезалось в мою память на все времена. Достаточно часто я смотрел на морскую карту и читал ВИГО. В то время морская карта лежала на штурманском столе на центральном посту подводной лодки U 96, а мы приближались к западному побережью Испании, чтобы темной ночью тайно пополнить свои запасы в Виго — в нейтральной Испании.

По правому борту в пелене дождя появляется меловое побережье: Дувр, Фолкстон. На траверзе левого борта находится плавучий маяк на песчаной косе Варнебанк. Расстояние до скал Дувра максимально пять миль, но серая дымка создает впечатление, что побережье находится на большем удалении.

— На той стороне находится Дувр, — говорит третий помощник капитана, — дубовый, дубовее, самый дубоватый (doof, doofer, am doofsten). Эта глуповатая игра слов при прохождении пролива Па-де-Кале является, очевидно, обязательной.


Я склоняюсь над экраном радара: слева можно различить огни мыса Гри-Не.

Старик вышел из штурманской рубки и тоже смотрит на радар.

— А штаны у них тогда трепетали на ветру, — говорю я.

— Под ними ты имеешь в виду наших людей?

— Да. Когда Дувр был у них на треверзе, ситуация была довольно рискованной.

Тогда, в 1942 году, «томми»[6] много чего собрали в этой местности. Непостижимо, что британцы «так крепко спали».

— Видит бог, было большим нахальством то, что наш флот, то есть то, что от него осталось, проскочил здесь, — пробормотал старик.

И вот мы оба стоим здесь и смотрим на воду.

Мне требуется немного фантазии, чтобы увидеть корабли, которые идут нам навстречу. Я держал в руках многие фотографии этого прорыва канала Па-де-Кале нашим флотом.

— На всех кораблях у нас были военные корреспонденты — на «Шарнхорсте», на «Гнейзенау», на «Принце Евгении» и даже на эсминцах сопровождения (конвойных кораблях).

Старик, кажется, не слушает меня.

— Для британцев этот прорыв был пощечиной. Со времен испанской армады им никогда не бросали такого вызова, — говорит он. — Проспать такое!

— А штатный разведчик, должно быть, немало удивился, не обнаружив в бухте Бреста ни одного корабля.

— «Томми» и представить себе не могли, что корабли выйдут в море ночью. Да еще выход из Бреста в пасмурный день,: так что Дувр они миновали ночью…

Мы все еще стоим, как стояли между пультом управления и фронтальными окнами. Третий помощник находится в штурманской рубке. Теперь он демонстративно уходит на правый нок, будто желая показать, что не хочет подслушивать.

— За прошедшие годы стало известно, как все это происходило, — говорю я, через несколько минут полуобернувшись к старику. — Только в десять сорок английский самолет «спитфайер» («злючка») обнаружил наши суда, причем совершенно случайно, задания искать их у него не было.

Старик снова и снова подносит к глазам бинокль и осматривает горизонт. Если я поверну голову немного вправо, то поймаю в видоискатель его портрет, как в то время. Закрывающая бинокль от солнца левая рука старика скрывает следы возраста на его лице. Если бы сейчас у него на голове была зюйдвестка и я не заметил седину его волос, то впечатление было бы еще сильнее.

И так же как когда-то старик, держа бинокль в руке, говорит;

— Ведь тогда произошло что-то невообразимое с кодовым словом?

— Да. Пилот выполнил приказ не вести радиопереговоры при полете над проливом. Для такого случая разрешалось использовать только одно кодовое слово, но пилот его не знал.

К первой машине «спитфайтер» присоединилась вторая пилот которой знал кодовое слово, но приказ есть приказ — в том числе и у британцев, — и приказ этот гласил: строгий запрет на радиопереговоры, так как в этом районе их могли слышать мы.

— Звучит так, как будто это выдуманная история, — говорит старик задумчиво.

— Но это было на самом деле!

— Знаю, знаю. У нас многое тоже делалось глупо — и с более худшими последствиями. Вспомни о вторжении.[7]

— А знаешь ли ты, между прочим, что французы не желают слышать слово «вторжение»? — спрашиваю я старика. — У французов это называется «высадка», и на большинстве фотографий, которые можно увидеть в Авранше, изображены героические французы.

— Ничего не скажешь — гордый народ! — говорит старик снисходительно. — И затем «спитфайеры» помчались обратно и приземлились в Англии — ведь так это было?

— … и со своей авиационной базы пытались дозвониться до компетентного старшего начальника, но он был недосягаем — присутствовал как раз на параде.

— В конце концов, так и должно быть!

— И тогда пилотов, или уж одного из них, их товарищи подняли на смех: увидели, небось, рыбацкие лодки — а что же еще?

— Да, так и бывает. Потому что, не может быть того, что не должно быть. На неожиданности военных не ориентируют. Во всяком случае, это была одна из удачнейших акций, в которых Гитлер нуждался для подтверждения своей военной гениальности.

В голосе старика звучит такой сарказм, что мне нет необходимости спрашивать, всерьез ли он так думает. Но когда он продолжает:

— Почти все компетентные адмиралы были против, — то приводит меня в замешательство, в том числе и своим деловым тоном, который зазвучал в его голосе: — Гитлер предвидел нападение британцев на Норвегию, и поэтому хотел иметь линейные корабли в Северном море — и как можно скорее, а это означало: надо идти мимо британцев прямо у них под носом.

— Во всяком случае, в Бресте страшно обрадовались, что корабли ушли, — быстро говорю я и пытаюсь разглядеть старика сбоку, но так чтобы он этого не заметил. Я все еще не могу его раскусить. Одно то, что он так словоохотлив, сбивает с толку, а его очевидный энтузиазм только усиливает это впечатление.

Старая игра в путаницу, в которую старик охотно играет со мной. Я не вполне уверен, что знаю, что он за человек.

— Летом 1941 года все выглядело еще по-другому, тогда эти корабли все-таки потопили в Атлантике двадцать кораблей, вот эти старые любители покера и были здорово одурачены! — говорит старик все еще с воодушевлением. — В то время у нас это праздновалось как победа.

— Как будто мы вторично выиграли битву в проливе Скагеррак! Впечатляюще, но без большой пользы — насколько можно говорить о «пользе», имея в виду военные действия, — возразил я цинично. — С таким же успехом корабли могли позволить разбомбить себя на рейде Бреста.

— Как бы то ни было! — подводит старик итог после того, как мы какое-то время молча стоим рядом друг с другом, и смотрит на часы: — Время обедать!


В проходе перед столовой я читаю вывешенные на доске объявления. Это прежде всего многословные таможенные правила и отдельно конкретные предостережения экипажу — как вести себя по отношению к таможне. «Еще одна вечная проблема, — говорит старик, — в порту люди несколько раз проходят через таможню и почти каждый раз прихватывают то бутылку незадекларированного шнапса из столовой, то сигареты — товары для обмена. Корабельному руководству следует опасаться, чтобы корабль не приобрел при этом дурную славу. А в случае настоящей контрабанды при наличии вот такого объявления корабельному руководству не грозит денежный штраф. Опыт учит!»

— Понятно!

Так как теперь у нас принято — что старику совсем не нравится — садиться, как в ресторанах, за стол, который в данный момент свободен, то сегодня мы садимся за стол к Кёрнеру, перед которым уже стоит еда. Кёрнер, по профессии физик-ядерщик, в возрасте около тридцати лет, жилистый, нервный, «женат» на реакторе. Он называет себя «фиговым листком корабля», его единственным «raison d’êtré»[8] он представляет науку. А наука все еще представляет предлог, под которым этот корабль водоизмещением почти 17 000 тонн отправляется в путешествие, хотя поведение реактора, охлаждаемого водой под давлением, за десять лет эксплуатации в плаваниях должно было бы быть более чем достаточно изучено. Но Кёрнер наверняка снова придумал программу, которая в состоянии противостоять претензиям экономистов. Кроме того в его распоряжении имеется такое ключевое понятие, как «долговременные испытания».

Резкая жестикуляция Кёрнера сбивает меня с мысли. Юла, думаю я. Его жесты иногда настолько резки, что создается впечатление, что кто-то дергает его, как марионетку, за невидимые веревочки — правда, делает это неловкий кукловод, который еще не приобрел сноровку и не умеет четко доводить движения куклы до конца. Неожиданно он с грохотом роняет на тарелку нож или вилку и делает судорожные движения свободной рукой.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик и, добродушно ухмыляясь, пододвигает к нему то, что Кёрнеру может потребоваться в качестве приправы: соль, перец, горчицу и большую бутылку томатного кетчупа. Также рывком Кёрнер неожиданно отодвигает свой стул, на котором он так же нервно сидел, делает короткий поклон, и со словами: «Извините! Мне тут нужно срочно кое-что сделать» — исчезает.

Я облегченно вздыхаю и говорю старику:

— В годы моей юности в Хемнице в витринах лавок, торговавших сигарами, выставлялись рекламные куклы, которые двигались рывками и при этом для усиления эффекта дергали укрепленный за нитку шарик, который бил по стеклу.

— Ну и? — спрашивает старик.

— Просто я об этом подумал. Не хватает только металлического шарика.

— Ну и мысли у тебя!

— Кажется, к шефу он не испытывает особой симпатии.

— И на это есть причины, — говорит старик серьезно. — В известной степени Кёрнер с ядерной энергетикой на «ты» и поэтому не так тщательно соблюдает правила безопасности. Это снова и снова приводит шефа в бешенство, так как он несет ответственность за всю «лавочку».

После обеда старик заявил:

— Ну, а теперь настало время немножко поразмышлять. — Это его обычное заявление, означающее, что он собирается часок вздремнуть. — Кофе я попрошу принести мне в каюту. Тебе тоже кофе и пирожное?

— Хорошо, но мне лучше чай.


У старика две каюты с небольшой прихожей и ванной. Все обставлено как в коммерческом каталоге: кожаные кресла, кожаная софа, широкий письменный стол С книжной полкой с передней стороны, торшер, холодильник, встроенный в мебельную стенку. На свободной стене висит целый ряд небольших пестрых картинок.

— Их Молден нарисовал сам — по образцам. Он своего рода художник-любитель, — говорит старик из-за своего письменного стола.

— Значит, он по меньшей мере не скучает.

— Они что — не нравятся тебе?

— Как они могут не нравиться! — отвечаю я.

И тут я с удивлением вижу, чем занимается старик. Он считает десятипфенниговые, пятидесятипфенниговые монеты и монеты достоинством в одну марку. Затем он терпеливо пакует их в ролики. На вопрос, который явно читается на моем лице, он отвечает:

— Монеты для телефона! Приличная выручка: двести восемьдесят одна марка.

Старик доволен так, как будто эти деньги он по крохам заработал сам.

— Подсчет денег также входит в перечень моих обязанностей, — говорит он, так как мое удивление его раздражает.

— А казначей для этого слишком глуп.

— Нет.

В этом «нет» все объяснение. И ничего больше. Старик ставит ролики вертикально перед собой и смотрит на них так внимательно, будто от них на него может сойти бог знает какое озарение. Затем он встает и кладет на стол решетку из резины, такую, какую я видел под дорожкой-ковриком на гладком паркете, чтобы не скользила при любой погоде. «Мое изобретение!» — говорит он с гордостью. Принесенные чай и кофе, а также пирожные для каждого стюард аккуратно ставит на эту решетку.

— Таким образом, ты смылся из Бреста на своей старой «ловушке для зениток»? — говорю я после Первого глотка чая.

Вместо ответа старик только пыхтит.

— И при этом я думал, что мы были самыми последними.

— Так говорили. Так называемая «ловушка для зениток» была отбракована как не подлежащая ремонту и находилась уже не в бункере, а в Вольфсшлюхт (волчьем каньоне)… Тебе надо знать, как это было?

— Если это возможно, — говорю я осторожно, так как знаю, что старик не любит, когда его торопят.

Мы съели свои пирожные, и, когда старик громко откашлялся, я понадеялся, что он продолжит говорить, но тут в дверь постучали, и появился шеф со скоросшиваетелем в руках.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик.

— Нет, господин капитан, но они хотят…

— Минуточку, — говорит старик и переходит к письменному столу.

Важное выражение на лице шефа, пухлый скоросшиватель — лучше я отправлюсь наверх на мостик, чтобы бросить взгляд на морскую карту. Я слышу, как третий помощник говорит по УКВ-телефону. Очевидно, он говорит с коллегой, находящимся на другом корабле, я предполагаю, что на одном из двух кораблей-попутчиков, которые смутно вндны в ставшей более плотной пелене дождя.

Третий помощник так громко кричит в телефон, а другой голос так сильно квакает в ответ, что я, хочу Ли я этого или нет, слышу каждое слово:

— Да, «Отто Ган», — кричит третий помощник, — говорит Шмальке. Прием!

— А, господин Шмальке. Меня зовут Раймер… Я нахожусь как раз по левому борту. Прием!

— А я только что попал на «Отто Ган» и собираюсь сделать два рейса. Прием!

— А такое возможно? Прием!

— «Отто Ган» прослужит еще четыре года. Прием!

— А Это хорошо? Он что — действительно получит третью двигательную установку? Прием!

— Да. Это решено окончательно. После этого рейса корабль отправят на верфь. Мы хотим установить новые топливные стержни, после чего все начнется заново. Прием!

Я думаю: такие вещи третий помощник должен знать! От распирающей его гордости, что он знает, о чем болтает, он хорохорится. Если я еще раз услышу это «Прием!», то сорвусь. Уйти с мостика или дослушать этот вздор? И тут я говорю себе: «Ну-ну. Больше самообладания, иначе ты не узнаешь, что ребятки хотят сказать друг другу».

— Я выхожу из игры в «Хапаг-Ллойд». Прием! — говорит третий помощник как раз в этот момент.

— Как это? Прием!

— Я ведь тоже старею и должен своевременно позаботиться о себе. Прием!

Правильно, думаю я, такие ребята помнят о своем возрасте.

— Да. Вы правы! Прием! — верещит другой голос. — Но пока оставайтесь на своем прекрасном корабле. Это вам понравится. Прием!

— Какие сверхурочные работы вы здесь выполняли? Прием! — снова слышу я третьего помощника и думаю: «Ага, единственный интерес: оплаченные сверхурочные».

— Я был здесь до того, как заработали новые правила о сверхурочных. Моим последним месяцем был январь этого года. В то время первым помощником был господин Мадер. Я с ним договорился о том, что я запишу сто тридцать часов, а он — остаток. А потом мы оставили это на будущее. У вас это, возможно, несколько труднее. Поэтому в будущем я бы воздержался ходить в рейсы. Здесь должно быть принято другое урегулирование. Нельзя же ставить людей в худшее положение, чем в каком-либо другом месте. Здесь не так уж все классно. У меня в последнем месяце было сто двадцать два часа сверхурочных, точнее, сто двадцать один. До этого я имел сто шестнадцать, но это было там, на берегу, а еще до этого снова сто двадцать два. Прием!

Надеюсь, что он не просчитался.

— Видите ли, — вещает голос снова, — здесь тоже не так уж много. Прием!

— Ну, ясно! Вы же из Адена пришли, правильно? Прием!

— Да. Это правильно. Скажите-ка, господин Шмальке, вы ведь проходили обучение. Не оттуда ли мы знаем друг друга? Прием!

— Верно, господин Раймер, я пять лет учился. По существу, я хотел бы продолжить образование, но там ликвидировали много рабочих мест, а после уже я потерял охоту. Тратишь много нервов, чтобы потом работать в качестве руководителя погрузочно-разгрузочных работ или судоводителя — ты прав, дружище — и поэтому я оставил это дело. Мы определенно встречались, господин Раймер. Это было, безусловно, на одном из кораблей. Должно быть, на «Ротенбурге» или на «Блюментале». Прием!

— Нет. Я думаю, это было позже. Я ходил на «Фогтланде», там я проходил стажировку. И там, думаю, мы и встретились. Да это и неважно! Прием!

— Это может быть. «Фогтланд». Это был один из этих пароходов. «Фогтланд» ходил там наверху. Там мы и встретились. Точно! Прием!


— Это был человек с «Бухенштайна», — говорит третий помощник, — он узнал «Отто Гана» по силуэту. Интересно, а?

— Очень интересно, — говорю я снисходительно, чего третий помощник, правда, не замечает.

— «Бухенштайн» — это какой из попутчиков?

— Никакой. Это корабль, идущий встречным курсом, который сейчас находится на траверзе слева. — Третий помощник капитана показывает вытянутой рукой в том направлении.


Тут приходит старик, подносит бинокль к глазам. «Посмотри», — говорит он и дает мне бинокль. Навстречу нам идет парусник. У него темные паруса, паруса-джонки. Не могу себе представить, что кто-то на таком суденышке отважится пуститься по маршруту больших судов, ведь сейчас сплошные туманы. Это же слишком опасно!

— Может, он устал от жизни, — предполагаю я.

— Похоже на то. Очевидно, они не могут себе представить, что в экстренном случае мы не можем просто нажать на тормоз.

— А какой у нас тормозной путь?

— При том ходе, который у нас сейчас, — три четверти мили.

— У супертанкеров тормозной путь должен быть вообще бесконечным, кстати, на карте я увидел, что западнее от места нахождения нашего корабля находились острова Силли. Это место — вероятно, самое большое кладбище затонувших кораблей в мире. Это ведь там произошла большая катастрофа с танкером. Говорили, что люди просто проспали, как «томми» во время нашего прорыва через канал. Это был итальянец.

— Ты имеешь в виду «Торри Каньон»? Да, это так. Они, очевидно, все заснули. Море было гладким, как зеркало. Неограниченный обзор — просто загадочно.

— А потом «Амоко Кадиз». У него якобы заклинило руль. Это был гигантский спектакль со спасательными буксирами. Сейчас я вспоминаю: речь шла о буксирных тросах. Позднее было трудно установить, почему не выдержали буксирные тросы, правильно ли они были переброшены. Я где-то читал, что капитан буксира, немец, был твердо убежден, что корабль непременно сядет на мель или его выбросит на берег.

— Во всяком случае, было большое свинство из-за того количества вылившейся нефти. Обломки корабля бомбили с воздуха, а нефть подожгли, чтобы прекратить загрязнение моря. Но за прошедшее время и это «проглотили».

— Проглотили?

Что я имею в виду? Никто, кроме нас двоих, больше не говорит об этом, а историю с вылившейся нефтью уже «переварили».

— Так что ты считаешь — больше, чем «проглотили»?

Старик понимает, куда я гну, но почему я должен идти на попятную?

— Во всяком случае, авария с реактором была бы «проглочена», «переварена» или, как это еще называют, не так быстро. А люди, на которых нельзя положиться, всегда имеются.

Старик просто пропускает это мимо ушей и еще раз возвращается к танкеру «Торри Каньон»:

— Эта история с «Торри Каньон» произошла весной 1967 года.

— Что? — спрашиваю я с ужасом. — А у меня такое ощущение, что это было вчера.

— В 1967 году, я это точно знаю, — настаивает старик.

Я убираю маску ужаса с лица. Старик заметил, что я переигрываю.

— Если бы, когда я был ребенком, мне сказали, что время может быть коротким и длинным, то я бы этого не понял. Я сказал бы, что один час есть один час, а один год есть один год. Объяснение теории Эйнштейна, что человеку, сидящему голой задницей на горячей сковороде, время кажется чертовски длинным, а человеку с красивой девушкой на коленях, напротив, слишком быстрым, пришло позднее, а тогда мы просто смеялись. И вот теперь десять лет проходят как один день.

Загрузка...