— Я иду по «огуречной аллее», и то, что я выучил во время рейса на Азорские острова, снова приобретает конкретные очертания. Участок на главной палубе берет свое название от множества труб, изогнутых в форме «змеевидных огурцов», которые еще называют «лебедиными шеями». При первом взгляде я не мог надивиться гротескному набору «лебединых шей». Теперь я знаю, что это каналы вытяжной вентиляции, которые откачивают воздух при заполнении цистерн, а при выпуске воды нагнетают воздух. Их большое количество типично для этого корабля. Он — в отличие от других кораблей — имеет сложную структуру. Все боковые пары цистерн соединены поперечными водными заполнителями. На вентиляционных трубах, «лебединых шеях», установлены так называемые вакуумные дробилки. Во время первого рейса старик объяснил мне:
— Вакуумные дробилки должны способствовать тому, чтобы в случае одностороннего просачивания, например при авариях, происходило весовое уравновешивание между боковыми балластными цистернами. Если в середине корабля с правой стороны в него врежется другой корабль, то при заполненных цистернах балластная вода была бы выпущена до уровня поверхности моря, в результате чего корабль получил бы крен на противоположную, то есть левую сторону. Предотвращается это тем, что вода в балластных цистернах левого борта, которая через поперечные водные заполнители имеет спуск в сторону правого борта, фактически также может вытекать до уровня поверхности окружающего моря, в то время как вакуумная дробилка, а это пластинка, реагирующая на изменение давления, открывается, как только в неповрежденной боковой цистерне, — в этом случае на левой стороне, — возникает вакуум. Сила тяжести объема воды над поверхностью моря! Для нашей безопасности здесь много чего сделано!
— А еще потому, что шумиха в СМИ была бы слишком сильной, если бы что-нибудь случилось, — добавил я.
Вместо ответа старик только ухмыльнулся.
Теперь я попадаю на галерею, которая, как продолженные мостки из напольных плит, размещена в шахте пятого люка, К моему удивлению, я могу смотреть круто вниз в глубину люка. Внизу на окрашенном в желтый цвет дне уже натянута теннисная сетка. «Естественно, — говорю я себе, — никакого груза, мы идем в балласте». Теперь меня уже не удивляет, что корабль так сильно вибрирует. Пустые люки, и прежде всего люк пять и люк шесть, усиливают вибрацию. К тому же мы плывем по относительному мелководью. Есть надежда, что, как только мы окажемся над глубокой водой, вибрация снизится.
Окраска грузового трюма выглядит — это я замечаю с некоторым замедлением — неповрежденной. Здесь, в порту Элизабет, ничего не загружали. И тут я также вспоминаю: в «нормальных условиях» люк пять не загружается, разве только загрузочный желоб необычно высок, а погрузочная эстакада в порту назначения тоже. Единственный раз, рассказывал мне старик, через люк пять загружали искусственные удобрения. Для загрузки руды люк пять не нужен. После некоторого усиления жесткости люка шесть стало возможным рассчитанное для кормовой части судна количество руды размещать только в этом люке, а люк пять оставлять незагруженным.
— Черт его знает, — ругался старик, — о чем при этом думали кораблестроители! Вряд ли о конструкциях загрузочных желобов и погрузочных эстакад.
— Вечер на мостике. Над линией горизонта висит белесая полоса света. Наша корма пересекает ее, то поднимаясь, то опускаясь. Плохая погода. О грузе нам нет нужды беспокоиться.
— Старик стоит, как всегда широко расставив ноги, засунув руки глубоко в карманы брюк. Различия между игровой и опорной ногой старик не знает. Слегка втянув подбородок и амортизируя движения судна сгибанием ног в коленях, он может часами смотреть через окно в направлении движения корабля, не произнося ни слова.
— В семнадцать часов тридцать минут у нас на траверзе были Лендинг Биче и Авранш, а незадолго до этого Квистрхэм, а в восемнадцать тридцать — Барфлёр, — говорит старик, когда мы стоим в штурманской рубке.
На меня наваливаются воспоминания, так плотно, как во время осады. Но потом я говорю:
— Квистрехем — это же подход к каналу Каен (Canal de Caen), который проходит рядом с рекой Ори, там я однажды был поражен тем, насколько далеко большие корабли могут заходить по этому каналу вглубь территории. Я видел советский грузовой пароход среди лугов рядом с Каеном среди пасущихся коров — это выглядело смешно.
— Да, поразительно.
После некоторой паузы, когда мы молча стояли рядом друг с другом, старик сильно три-четыре раза откашливается, а затем говорит скрипучим голосом:
— Я сам не верил, что старую «ловушку для зениток» еще можно отремонтировать.
Его глаза полузакрыты. Это хорошо, если он задумается, то будет говорить дальше. Старик снова откашливается, а я смотрю на него с ожиданием.
— Пойдем-ка в мою каюту и сделаем по глотку? — говорит он.
— Годится.
Большой глоток из пивной бутылки и старик продолжает:
— Начнем с самого начала. То, что мы вообще попали на эту лодку, случилось так. У нас было задание отремонтировать по возможности все лодки и перегнать их из Бреста. У нас были всего три законсервированные лодки, в том числе и лодка Брауеля. Это лодка была меньше побита, у нее было только одно слабое место — вмятина.
— Это та лодка, на которой капитан медицинской службы Пфаффингер заработал свою яичницу?
— Да. Это была та лодка. Ну и торпедные аппараты спереди были погнуты.
— Ведь Брауель погиб при воздушном налете на подлодку?
— Нет. Он был тяжело ранен и выбыл из строя. И тогда, — а вахтенные офицеры были тоже небоеспособны, — капитан медицинской службы принял командование на себя…
— …И привел подлодку в гавань. Сумасшедший пес этот Пфаффингер!
— Да. В связи с этими законсервированными лодками запрашивали командующего подводными силами. А тот в свою очередь, конечно, доложил об их техническом состоянии в штаб Деница. И тогда поступила команда: в порядке, зависящем от объема работ, все лодки должны быть приведены в состояние готовности к выходу в море. Это означало, что первыми должны выйти лодки, нуждающиеся в минимальном ремонте, вслед за ними другие, если противник даст нам на это время, чтобы нам пришлось как можно меньше их взрывать. Мы могли отремонтировать даже больше и лучше, но мы не могли и предположить, что американцы затратят так много времени на то, чтобы покончить с Брестом. В конце концов они стянули сюда пять дивизий. А у нас речь шла о том, чтобы собрать экипаж. От командования подводников я получил телекс, что должен выйти в море на этой лодке. Винтер, шеф первой флотилии, должен был остаться в городе, объявленном крепостью.
— Вот те на! Но почему?
— В соответствии со старым правилом. На позиции остается самый старший шеф флотилии.
— А Винтер был старшим?
— Я не думаю, что речь шла о ценности человека, — говорит старик и усмехается. — Вероятно, они сказали себе: от шефа флотилии, который попадет в плен, нет никакой пользы.
— Но на это можно взглянуть и по-другому.
— Но мне, очевидно, не следовало этого делать!
Мы смеемся, как сорванцы, которые что-то «откололи», а старик, продолжая смеяться, говорит:
— Сначала мы перетянули эту лодку в бункер и задумались, что с ней можно сделать. Провести статические расчеты прочности было невозможно, у нас не было специалистов. Так что решающее слово было за инженерами-производственниками, а они заявили: мы просто наварим еще один слой металла на вмятину, торпедные трубы мы снимем, отверстия заделаем фланцами, а для балансировки веса мы запакуем ценную бронзу или то, что повсюду валяется.
— Так, как ты это рассказываешь, все это звучит очень просто. Но как долго это продолжалось? Все вместе — и ремонт, и подготовка?
— Точно я уже не могу сказать. Думаю, примерно две с половиной — три недели. Американцы дали нам время.
— Вы, наверное, сидели как на раскаленных углях?
— Да уж. Проблема была в том, что мы больше не хотели выходить в море на подводной лодке без шнорхеля.[9]
А это была лодка, на которой не было шнорхеля. А те шнорхели, которые были присланы, были уже распределены. Ты это еще застал. Тогда инженеры-производственники решили сделать шнорхель, как говорят, своими силами.
— Для меня это звучит, как сага: американцы на пороге, а вы делаете своими силами! А второй инженер флотилии — он в этом участвовал?
— Он постарался. Шнорхель сконструировали и изготовили на верфи. Но шнорхель был не единственной проблемой. Был еще капитан порта. Сам по себе он был приличным резервистом, но теперь он создавал трудности. Он хотел сделать порт недоступным, то есть взорвать его, чтобы в него не смогли войти американцы и англичане. Положение становилось критическим. Нам приходилось сдерживать этого психопата. Мы сказали ему: «Потерпите еще немножко, нам еще нужно выйти отсюда!»
Старик говорит об этом легко, приятным голосом, и я представляю все это так, будто это происходит на сцене.
— Тогда все делалось очень четко! У капитана порта было просто больше боязни, чем богобоязни. Он-то хотел закупорить «лавочку», взорвав ее, а нам нужен был свободный выход в море. Он стал обузой. Я был близок к тому, чтобы арестовать его.
— Ну и?
— Полностью он на это не клюнул. Он начал запирать вход в порт между двумя молами, притапливая суда. Нам он так и сказал: «Вы отсюда уже не выйдете!» Но лодка была уже настолько готова, что могла с помощью моторов плыть по воде. Швартовые (стендовые) испытания мы провели в бункере, чтобы никто не докумекал, что к чему.
— Но в бункере вы могли гонять только моторы?
— В принципе — да. Но и подключать гребные винты на малых оборотах. Это нам тоже удалось.
— А что было с петлей размагничивания?
— Мы хотели попасть в петлю размагничивания, но нам очень мешали артиллерийские налеты. По ту сторону Большой Брестской бухты располагались американцы. Оттуда они могли видеть всю «лавочку». Мы сказали себе: лучше отказаться от настоящих испытаний, чем позволить им расстрелять нашу подлодку. И мы больше не высовывались из бункера, пока это окончательно не произошло, а именно до 4 сентября 1944 года.
Старик потянулся в своем кресле. Мы молча сидим и думаем каждый о своем.
Смогу ли я наконец поговорить со стариком открытым текстом? Или же он, если речь пойдет о Денице, все еще будет демонстрировать старую вассальную верность?
Старик ставит на бак свежее пиво, а я делаю над собой усилие:
— Раз уж мы находимся как раз в том же месте, — начинаю я, — ведь ты же тогда как командир флотилии получил «камикадзе-приказ» Деница…
— «Камикадзе-приказ». Это твоя формулировка!
— Хорошо! — говорю я. Так как я не собираюсь раздражать старика, а хочу лишь что-то узнать у него, то начинаю по-другому: — Приказ есть приказ! Они писали нам это прописными буквами и вдалбливали это в наши головы. Но в прописных буквах вскоре завелся червячок. А между тем существовало множество разновидностей, различных сортов приказов. Говорили: «Это официальный приказ», потому что были и неофициальные — приказы тайные, о которых никто ничего не должен был знать, приказы из-под руки, приказы подмигивания, сюда же относятся и приказы истолкования с добавлением: «надеюсь, вы меня понимаете». Существовало множество вариантов невысказанных приказов, и, если кто-то хотел чего-то достичь, он должен был быть мастером в восприятии непроизнесенного, должен был знать голос своего хозяина, даже если хозяин оставался безмолвным. Чего только не говорилось тогда запечатанными губами. И когда после поражения для кукловодов запахло паленым, те, кто все эти годы активно заботились о правильном понимании непроизнесенного, могли не колеблясь присягнуть: нет, такого приказа я никогда не отдавал. Народ, отравленный нацистской пропагандой, привык не принимать за чистую монету то, что орали в ухо. Слово уже не было словом, а обманом и ложью. Ничего удивительного, что и приказы недвусмысленного содержания толковались двояко.
После этой длинной речи я делаю глоток и сажусь. Старик сидит молча. Я делаю глубокий вздох и продолжаю:
— Комендант был смекалистым человеком, он сказал себе: командующий германским подводным флотом не должен компрометировать себя, региональный командир подводников для вида должен говорить не то, что думает, командир флотилии не должен показывать, что знает, каковы цели. Мы в курсе. Нет необходимости расшифровывать нам тот или иной приказ. Самые молодые среди командиров, члены «гитлерюгенда, уже знали, что делать в сомнительных случаях, для них ведущие заповеди мореплавателей уже не имели силы — я имею в виду не только дело Экка.
Старик, который во время моей речи сидел прямо и неподвижно, сказал нерешительно:
— Не знаю, правильно ли все это, но что-то в этом есть.
Это придало мне смелости для продолжения вопросов:
— Я никогда не понимал того, что лодки вышли только шестого июня, когда вторжение уже началось. Почему же лодки не заняли позиции заранее?
— В 1944 году подводные лодки недолго остались бы не обнаруженными в канале, а ты знаешь, как это называлось тогда… Лодки так и остались на базах, готовые к боевому применению в день X…
— …а эту дату союзники от нас, то есть от нашей секретной службы, скрыли.
— Так оно и есть, — говорит старик и снова откидывается в кресле.
— Я знаю приказ Деница — откажемся пока от слова „камикадзе“ — наизусть: — „Любое транспортное средство противника, предназначенное для высадки десанта, даже если оно доставляет на берег полсотни солдат или один танк, является целью, требующей полного боевого применения подводной лодки. Если нужно приблизиться к десантному флоту противника, то не следует считаться с опасностью мелководья или возможных минных заграждений или какими-либо другими опасениями.
— Каждый человек и каждая единица оружия противника, уничтоженные до десантирования, снижают шансы противника на успех. — Лодка, которая при десантировании противника нанесет ему потери, считается выполнившей свою высшую задачу и оправдавшей свое существование, даже если она там и останется“. — Я перевел дух и спросил: — Правильно?
— Слово в слово! — говорит старик, а затем заученно: — Но ведь ясно, что в своем подходе к проблеме командующий подводным флотом не желал преждевременного бессмысленного самопожертвования, но ожидал более высокой степени риска ввиду чрезвычайной важности задачи отражения вторжения, чтобы, если уж вплотную подошли к противнику, рисковать подводной лодкой ради небольшого объекта.
Я чуть не поперхнулся. Что за вздор произнес старик только что своим громким голосом? Но сейчас спор со стариком ни к чему не приведет. К тому же я слишком хорошо его знаю, в том числе и его своенравные преувеличения Итак, я, как это делал и прежде, усмехаюсь:
— В то время призовые очки для получения рыцарского креста шли в двойном размере. Безумие должно было вознаграждаться специально. В то время многие даже в последний час „страдали заболеванием шеи“. Очевидно, они считали, что после „окончательной победы“ смогут стать имперскими наместниками где-нибудь, например в Пинанге.[10]
— В свое время это было целью и твоей жизни! — иронизирует старик.
— Конечно, и себе я выбрал Исфаган, так как охотно бываю в городах, названия которых звучат красиво. Следуя этому правилу, я, между прочим, всегда хорошо путешествовал.
Теперь по меньшей мере я довел старика до такого состояния, что он усмехается во все свое изборожденное морщинами лицо. А затем смотрит на часы:
— Пора на боковую!
О сне нельзя было и думать. Я ворочаюсь в своей койке: а нужно ли старику все еще обелять своего командующего Деница? Он что — действительно так думает? Или он хотел поднять меня на смех, как он это часто делал. Он что же, как и мой брат Клаус, так и не избавился от того, что ему вдалбливали в военно-морском училище?
„Перед завтраком — сначала на мостик!“ — приказываю я себе, когда снова рассвело. Море — серо-стального цвета. Этот цвет ему придают тысячи пенистых барашков. Корабль движется со скоростью двенадцать узлов. Горизонт легко просматривается, хотя уже низко свисают дождевые облака, почти касающиеся линии горизонта. „Increasing“ (возрастание), говорилось в метеосводке. Нос корабля все интенсивнее взмывает вверх и опускается вниз. Хорошо хоть, что на верхней палубе натянуты штормовые леера. Путь между моей каютой и палубной надстройкой с каютой старика становится все более затруднительным. Скоро его уже нельзя будет преодолеть без штормовки.
Открыли передние люки, чтобы вымыть их. Я бросаю взгляд в люк номер три: он настолько чист, что на его дне можно проводить пикник — без тарелок из пластика, жратву можно класть прямо на пол.
— На этот раз ту желаешь, так это по меньшей мере прозвучало по телефону, попасть в камеру безопасности, — говорит старик, когда я иду с ним на завтрак.
— Так оно и есть, — подражаю я ему. — Обещать-то шеф обещал, но то же делал и прежний шеф во время моего первого рейса. Но потом трах-тарарах, и не хватило времени.
— Держись! Я ничего не имею против, но шеф — упрямый субъект, и, кроме того, у него забот невпроворот.
— Как пассажир круизного рейса ты ведь тоже занимаешься не только своими вечными вахтами на мостике.
С этим старик не согласился. Он немного выпячивает губу и говорит:
— Я бы не хотел поменяться с шефом.
Старший стюард, почтенный господин, которого мы встречаем на полпути, сообщает мне, что он только что поставил перед моей каютой коробку с 24-мя бутылками хорошего пива „пильзнер“.
— Большое спасибо!
Когда я жалуюсь, что моя каюта представляет собой настоящий вибростенд, он говорит удивленно:
— Но ведь здесь ничто не вибрирует!
— Это мне знакомо, — говорю я, — на борту привыкаешь ко всему. На плавучем китоперерабатывающем заводе „Ян Беллем“, где все пропахло китовым жиром, мне говорили: „Жир? Здесь не пахнет никаким жиром!“
Старший стюард растерянно смотрит на меня: запах жира на корабле „Отто Ган“. Это для него слишком.
— Дама, исследующая морскую воду, охотно переселится с носа на корму. Может, вы поменяетесь с ней? — говорит он чопорно.
— Он хочет сделать из тебя пьяницу, — бормочет старик, продолжая путь.
Я делаю очень маленькие глотки. Меня это не берет! Правда, теперь я предпочел бы чашку чая.
— Ну, тогда пойдем в столовую.
Рядом с входом в столовую я обнаруживаю черную доску с объявлением, написанным китайскими иероглифами. Старик замечает мое удивление и говорит:
— У нас на борту есть и китайцы. Ты что не знал об этом?
— Не выдумывай!
— И не думаю. Наши прачки — два китайца из Гонконга. Спустись к ним, они обрадуются.
— Обещаю! Китайцы в корабельных прачечных. Это, наверное, одна из немногих традиций, которые сохранились в мореходстве.
— Кто знает — как долго! — говорит старик, но все еще не направляется к двери столовой.
Еще одно объявление привлекло его внимание, и мы читаем вместе: „Немецкий атомоход „Отто Ган“ (16 871 брутторегистровых тонн) предположительно останется в эксплуатации еще четыре года. Наблюдательный совет Общества по использованию ядерной энергии в судостроении и судоходстве (GKSS) на своем заседании перенес принятие решения о прекращении эксплуатации атомохода, приписанного к пароходству ХАПАГ ЛЛОЙД. Для замены топливных элементов и эксплуатации в течение следующих четырех лет потребуется от 50 до 60 миллионов марок. Федеральное правительство потребовало от промышленности, чтобы она взяла на себя половину расходов. По данным GKSS, промышленность уже выделила большую часть этой суммы.
— Интересно, — говорит старик, — что о таких вещах вообще становится известно!
Старик прочитал быстрее, чем я. Он ждет, когда я прочитаю последнее слово, и говорит:
— Я слышу весть, но не имею веры…[11] выделили уже большую часть этой суммы“. Это звучит расплывчато. В конце концов, это вечное дерганье вызывает нервотрепку. Пусть уж лучше будет, как говорят, ужасный конец, чем эти постоянные мучения.
Когда мы сидим за столом, к счастью одни, старик всем своим поведением показывает, как сильно его раздражает это объявление: он молча размешивает свой чай с сахаром и сгущенным молоком, пьет, ставит чашку на стол, снова пьет. Затем он склоняет голову, чешет затылок и говорит:
— Известие, принятое по радио, — тоже мне прогресс! Не совсем приятная новость для моряка. Он может и пожалеть, что его корабль будет списан.
— Но персонал реактора наверняка пристроят?
— Их — конечно. К таким людям атомные электростанции проявляют особый интерес. Это хорошо образованные и надежные люди. Но для других дело будет обстоять скорее плохо. — И потом он говорит: — Китайцам хорошо. Им все равно, на каком корабле плавать. Они имеют крепкую организацию, почти такую же крепкую, как и наше „братство лоцманов“, и она распределяет их по кораблям, и — это понятно даже по-китайски — финансово она их, конечно, немножко обсчитывает, хотя функционирует, кажется, без осложнений.
Через два стола от нас сидит шеф. Когда я спрашиваю его: „А когда мне позволят попасть в камеру безопасности?“ — он обещает взять меня с собой в камеру, „как только для этого найдется время“.
— А почему, собственно говоря, не сейчас?
Шеф смотрит на меня отсутствующим взглядом, и на лице его появляется такое выражение, будто он не может сосчитать до трех. Затем он резким движением берет чашку, делает большой глоток и делает вид, будто ему только что пришла какая-то неотложная мысль.
— Нет, сегодня не выйдет. На сегодня шеф уже занят. Но завтра!
— Маньяна![12]
— Пересменка? — спрашивает старик.
— Страшно много дел! — но затем, идя на попятную, шеф говорит: — А что, если сначала немного теории — после обеда в моей каюте?
— Bonfortionell! Будет сделано.
На мостике приземлился почтовый голубь. Красивая сильная птица с оранжевой манжетой на левой лапке и резиновой обкладкой вокруг. Ребята положили ему салат и зерна. Теперь голубь сидит на подветренной стороне за ограждением пеленгаторного мостика. Солнце светит так, что на его груди сверкает зеленое, переходящее в фиолетовый Цвет павлинье оперение. Птица не собирается улетать. Не хочет ли голубь махнуть с нами до мыса Доброй Надежды?
Радист рассказывает, что однажды у них на борту уже был почтовый голубь, который совершил с ними несколько рейсов между Германией и Мексикой. В портах он покидал корабль, но всегда своевременно возвращался на борт. Только однажды корабль вышел в море, когда голубь был в отлучке, и он не вернулся на корабль. Все об этом очень жалели.
Корабль идет курсом двести тридцать градусов. Ход — двенадцать морских миль по воде, это примерно одиннадцать морских миль над грунтом. Со стороны Атлантического океана идет сильная зыбь. Самопишущий прибор Хелла отпечатал новую синоптическую карту. Показания барометра — 997.
— Постепенно все налаживается, — говорит старик.
Хороший обзор. Радар включен. Наш курс на ближайшие часы уже проложен в карандаше. На морской карте я читаю на северном побережье Бретани хорошо знакомые названия: остров Ба, Сан-Поль-де Леон, Морле, Трегье, Темполь — здесь развертывается действие романа Пьера Лоти „Островные рыбаки“.
Старик также глядит на карту и говорит:
— Бретань. Однажды здесь уже было хорошо.
Достаточно только прикрыть веки и сразу же наплывают образы: иссиня-синие дали, гирлянды облаков белого цвета, переходящего в опаловый, как внутренняя сторона раковины устриц. Желтые пятна на фоне кобальтовой голубизны: декоративный кустарник дрок. Белые пятна — это ветряные мельницы, массивные и круглые, будто выточенные из дерева.
Мой дом из серого гранита на песчаном холме, риф в грохоте шторма. Осенью западный ветер почти каждый день с грохотом бросается на дом, так что трещат volets.[13] Живую изгородь из туи не надо подстригать: ветер, завывающий над водой и отклоняемый бастионом скал вверх, подравнивает живую изгородь со скосом наверх. В домах, расположенных слева и справа, никто не живет. Здесь, на самом негостеприимном месте побережья, почти всегда бушует шторм. Каждое дерево повернуто в сторону суши. Ближе к морю не растет ни кустика.
Взгляд на набегающие волны, на бесконечной чередой идущие друг за другом ряды — оскаленные челюсти? гривы? Молочная зелень, взбитая добела. Рифы, водовороты, водяная дымка…
Я запутался. Так же, как сейчас, я однажды уже рассматривал морскую карту и предавался воспоминаниям. В то время она лежала на крохотном штурманском столике центрального пункта управления подлодки. Двойной эффект — так это называют? Я вспоминаю, как я вспоминал в то время.
Голос старика возвращает меня на борт „Отто Гана“.
— Скоро пройдем Ушанг, — говорит он.
Со времени первого рейса я знаю, что под этим по-китайски звучащим словом подразумевается расположенный перед Брестом остров Уэссан. По карте я определил, что мы пройдем в двенадцати милях от него.
— Здесь потопили „Бисмарк“, — бормочет старик, будто говорит сам с собой, а не имеет в виду меня. — Сорок восемь градусов десять минут северной широты, шестнадцать градусов двенадцать минут западной долготы. Примерно в четырехстах двадцати морских милях от Бреста.
Дату старик мне может и не называть, я ее помню — 27 мая 1943 года „Норфолк“, „Дорсетшир“, „Родни“ и „Король Георг V“ перехватили „Бисмарк“. Собственно говоря, это был конченый корабль, который мог двигаться только по кругу, так как сброшенная с самолета торпеда поразила рулевую установку и руль оказался блокированным в крайнем положении.
Измерительный циркуль застыл в руке старика. Мы смотрим на карту, и он снова говорит:
— В тот раз нам тоже пришлось выйти в море, для подстраховки. Но это ничего не дало. Плохая погода. „Бисмарк“ хотел идти в Сен-Наэер для ремонта в доке Нормандии, который был достаточно велик для линейного корабля. Мы все глаза проглядели, но ничего не нашли. Ни малейшего знака. А по том он получил эту летающую торпеду в рулевую установку. Это был самолет „Arc Royal“. После этого „Бисмарк“ обстреливали до десяти часов сорока минут следующего дня… Такой линейный корабль не может просто исчезнуть. Три дня мы искали оставшихся в живых. Три человека на плоту — это было все. Но их подобрал „Парсифаль“ на своей лодке. Англичане выловили из „ручья“ около ста человек — сто из двух с половиной тысяч! Это надо себе представить!
Я знал полдюжины людей, которые были на „Бисмарке“, — продолжает старик. — Я ясно вижу перед собой коллекционера значков. К четырем знакам за боевые заслуги и имперскому спортивному значку он хотел добавить значок с линейного корабля. Он использовал все возможные хитрости, пока его не взяли на „Бисмарк“. Еще я вижу фотографа Шемма, гомика, который, собственно говоря, был лаборантом и которому пришлось заменить заболевшего фоторепортера: хилый, маленький и бледный, с напомаженными волосами, как у Тео Лингена. Крохотуле Шемму тоже пришлось отправиться на дно.
Тогда, 27 мая, мы с тревогой ожидали радиограммы — после первой тревожной вести: „ВСЕМ, ВСЕМ — ЛОДКАМ С ТОРПЕДАМИ НЕЗАМЕДЛИТЕЛЬНО И САМЫМ БЫСТРЫМ ХОДОМ ИДТИ НА ПОМОЩЬ „БИСМАРКУ“ — КВАДРАТ BE 29“.
Еще до полудня пришла роковая весть: „БИСМАРК“ — ЖЕРТВА КОНЦЕНТРИРОВАННОГО ВРАЖЕСКОГО ОГНЯ — ВСЕМ ПОДВОДНЫМ ЛОДКАМ, НАХОДЯЩИМСЯ ВБЛИЗИ, ИСКАТЬ ОСТАВШИХСЯ В ЖИВЫХ».
В десять часов тридцать шесть минут флагманский корабль «Бисмарк» затонул… В отчетной сводке главного командования вермахта это замалчивалось. Сообщалось только об успехах подводников. Старый Виктор Щютце потопил у западного побережья Африки одиннадцать судов общим водоизмещением 56 200 брутторегистровых тонн. Об этом заявили во всеуслышание. А мы сидели в Бресте и могли только догадываться о том, что произошло в море.
— Хорошо, что не выслали спасательные буксиры, — говорит теперь старик, — их бы тоже принесли в жертву: это «Кастор» и «Поллюкс» корабли-близнецы, и «Титан», которые в Бресте всегда дежурили в связке прямо под разводным мостом.
А я будто снова смотрю с большого разводного моста прямо на дымовые трубы морских буксиров, рядом со мной стоит человек с примкнутым штыком.
Арсенал, Вобанская крепость. Я могу различить все так четко, будто держу перед глазами фотографию.
— Помнишь автомобиль на крыше? — спрашиваю я старика.
Да, трудно поверить! Самый высокий дом на всей территории гавани и — автомобиль на нем, аккурат всеми четырьмя колесами. Если б в нем еще и сидел кто-нибудь!
— Тогда взрыв бомбы не подбросил бы его так высоко.
— Вот тут ты прав, — говорит старик.
— Один человек написал мне, что он тоже видел автомобиль на крыше.
— Потому что ты упомянул его в своей книге «Лодка»?
— Да.
Во время обеда за двумя соседними столами произошла громкая перебранка между навигаторами и техниками, которые в данном случае в порядке исключения сошлись во мнении. Они совместно выступили против «исследователей». Речь идет, насколько я понял из разговора, о картонной коробке, в которой находится инструкция по эксплуатации одного нового прибора, который нужен исследователям для проведения серии испытаний. Коробка пропала. Возможно, ее выбросили за борт еще в порту. Или, так как она была адресована одному человеку в Геестахте, была отправлена автобусом в Геестахт. Уже обыскали весь корабль. Безуспешно. Состоялся обмен длинными телеграммами с Геестахтом — там коробка не появлялась. Но без инструкции по эксплуатации никто не знает, как работает дорогостоящий прибор, а без прибора исследования зайдут в тупик.
Жалко, что старик еще находится на мостике. Поэтому мне не доведется услышать его замечаний на этот счет: эта коробка станет предметом многочасовых разговоров и предложений. Мне это известно еще с первого рейса. Подобную тему можно «растянуть» во все стороны. Уже делаются первые предложения, как избежать подобных неприятностей в будущем. Такие предложения, естественно, должны фиксироваться в письменном виде — для чего же на борту секретарша и для чего роскошный множительный аппарат? Эта проклятая коробка задаст работу еще многим людям.
Наконец приходит старик. Прежде чем я могу задать ему вопрос, не знает ли он чего о коробке, он кладет передо мной богато иллюстрированный буклет, на котором прописными буквами написано «НС ОТТО ГАН».[14]
— Когда я слышу «НС Отто Ган», мне в голову сразу же приходят другие аббревиатуры с «НС», — говорю я. — НС-государство (национал-социалистическое государство), национал-социалистическая народная благотворительность, национал-социалистический корпус автомобилистов, национал-социалистический женский союз. Для меня, родившегося в 1918 году, обе буквы «Н» и «С» означают только «национал-социалистический» — «Национал-социалистический Отто ГАН», а не «Атомоход Отто Ган». Даже когда говорят о реакторе, охлаждаемом водой под давлением,[15] что свидетельствует о техническом прогрессе, мне слышится ГДР. А камера безопасности (SB-Behfllter) ассоциируется у меня с советской зоной оккупации.
— Не будь идиотом! — выговаривает мне старик.
— Что значит идиотом? Ты ведь тоже никак не можешь освободиться от этих смешных рефлексов Павлова.
— Это становится интересным!
— Если ты видишь корабль, то сразу же прикидываешь его тоннаж, как когда-то в боевом походе…
Старик жует нижнюю губу, что у него является признаком смущения.
— Тут ты действительно прав, — соглашается он. — Смешно, конечно.
Стюардесса, обслуживающая наш стол, переодела свой пестрый пуловер, который был на ней сегодня утром, и появилась в крайне тесной черной блузке со своего рода перьевым боа на воротнике. У этой блузки короткие рукава. Взгляд на ее левое плечо вызывает у меня содрогание: там у нее черно-коричневый кусок кожи шириной в две ладони, волосы на этой коже бледно-серого цвета и длиннее одного сантиметра. Старик делает вид, будто ничего не замечает. Или он уже привык к этому?
— Это может испортить аппетит, — бормочу я и приподнимаюсь. — Пойду-ка я в каюту шефа!
Переступив порог каюты шефа, я остолбеваю от удивления. Шеф переделал свое просторное жилище в уютное гнездышко: жена с тремя детьми в овальной рамке в стиле бидермайер, торшер с фаллически стилизованным абажуром, последний писк культуры жилища, прикрепленный к стене с помощью металлической перемычки. Пышно разросшийся зимний сад перед обоими окнами. Миниатюрный лес с воздушными корнями, с усиками, с причудливыми листьями, — настоящая оргия хлорофилла. Эта каюта является, скорее, оранжереей, чем жилищем корабельного офицера.
Мне требуется время, чтобы по достоинству оценить все, что открывается здесь взгляду. Даже с потолка свисают на различной высоте горшки с лиственными растениями. Перед окнами так плотно вьются тропические растения, что свет снаружи отфильтровывается до зеленого, а во всей каюте царит атмосфера девственного леса. Посреди всего этого шеф выглядит, как утопленник.
В то время как мои глаза осматривают помещение, шеф смотрит на меня, очевидно, ожидая слов восхищения.
— Фантастично! Просто чудесно! Такого я еще никогда не видел!! — вырывается у меня. Для создания подлинной атмосферы девственного леса не хватает только воды. Вы когда-нибудь думали о фонтане? — спрашиваю я шефа.
Шеф кивает.
— Я даже знаю, как ом мог бы выглядеть. Точно так же, как фонтан фрау Глим во Франкфурте-на-Майне.
— Кто такая фрау Глим? — спрашивает шеф.
— Фрау Глим была нашей квартирной хозяйкой. Когда мы, направляясь на книжную ярмарку на нашем стареньком «фиате», с грехом пополам добрались до Франкфурта, все гостиницы оказались занятыми. Квартирное агентство направило нас к фрау Глим, которая предоставила нам тесную комнатку рядом с грузовой железнодорожной станцией с многочисленными путями. Мне до сих пор слышатся звуки сталкивающихся вагонов…
Шеф смотрит на меня удивленно. Ему наверняка не нужны подробности истории с фрау Глим.
«Но теперь, — говорю я себе, — никакой пощады».
— Фрау Глим была сторонницей насыщенных настроений. У нее царила «атмосфера». Слово «атмосфера» было ее третьим словом. — У меня так и вертится на языке: «Как у фрау капитанши», но я проглатываю это. — У фрау Глим даже лампочка была красная для создания соответствующей атмосферы. Когда поздно вечером мы возвращались после посещений ярмарки — при этом нужно было проскользнуть через комнату фрау Глим, служившую одновременно и жилой комнатой и спальней, — фрау Глим лежала в одеянии феи на канапе и, как загипнотизированная, таращилась на слегка журчащий посреди комнаты фонтан. Это было так таинственно! Из чаши с водой к потолку поднимался ядовито-зеленый свет. Возможно, фрау Глим воображала, как в этом купаются белые слоны.
Шеф явно доволен моим рассказом. Я его убедил и доволен этим. Я знаю, шеф будет искать комнатный фонтан, если — да, если — наш корабль будет плавать и дальше.
Теперь он набивает табаком свою трубку. Он делает это обстоятельно и медленно. Этим он, очевидно, хочет добиться, чтобы я еще полюбовался интерьером. Я без труда нахожу новые выражения восхищения. И под конец я спрашиваю:
— Но выдерживают ли растения вибрацию?
— Все — нет, — говорит шеф. — Не выдерживающих пришлось убрать. Но те, которых вы видите здесь, развиваются великолепно.
— Принцип селекции. Им она, очевидно, нужна, — я имею в виду вибрацию.
Шеф молча разливает для нас виски «Шивас Регаль». Это уже вторая тема: качество виски. Нашу настоящую тему шеф, похоже, желает приберечь. Но теперь я хочу говорить о деле. Я демонстративно кладу на бак карандаш и расправляю листки, которые я держал сложенными в заднем кармане брюк, до их первоначального формата А4.
— Итак, — говорит шеф решительно, будто собирается сам дать команду: «На старт!», — начнем с корабля как такового: «Отто Ган» является однопалубным судном с повышенным выступом в носовой части и нормальным выступом в кормовой части судна.
— Если бы не было этих смешных надстроек, то «Отто Гана» можно было бы назвать даже породистым. — Сказав это, я тут же рассердился на самого себя: не по годам умный болтун!
— Да, надстройки, — соглашается шеф. — Они настолько типичны, что уже нигде нельзя появиться инкогнито. На одну треть длины, считая с начала, мостиковая надстройка, другого ничего нет. В кормовой части судна длинная рубка и над ней три более короткие выглядят как роскошное сооружение для пассажиров. Здесь действительно должно размещаться большее количество людей. Их всегда было более шестидесяти: экипаж плюс исследовательский персонал. И еще — кран! Ой придает нашему силуэту дополнительную своеобразность.
Шеф и его педантичность! Я надеялся, что он будет рассказывать в общих чертах, но нет, он делает это основательно.
— Все, чего вы некогда нахватались, вы уже давно забыли, — утверждает он решительно, на какое-то мгновение задумывается, затем берет чертежи и разворачивает их.
— Здесь мачты для отвода отработанного воздуха на полуюте и дымовая труба вспомогательного котла на верхней палубе. Здесь главное машинное отделение и помещение для вспомогательного котла. В такой последовательности это размещено на корме корабля. Здесь судовая турбина с редуктором и всеми необходимыми вспомогательными механизмами, ничем не отличающимися от используемых на любом обычном корабле. Ненормальным является то, что у нас шесть грузовых трюмов и тринадцать водонепроницаемых отсеков.
Сейчас я не могу сказать шефу: «Ах, да. „Лебединые шеи“. Я все это уже знаю от старика!» Это могло бы вывести его из равновесия.
«Поразительно! — думаю я. — Как преображается шеф, когда ощущает себя в своей родной стихии: он серьезен как преподаватель университета. Когда речь заходит о профессии, он начинает фонтанировать».
— О реакторе мы еще будем много говорить. Остановимся пока на силовой установке: в качестве приводной турбины служит, как и на обычных судах, двухцилиндровая турбина с редуктором и корпусом низкого давления…
Вместо того чтобы продолжать писать, я поднимаю руки в знак того, что сдаюсь, и говорю:
— Лучше я включу свой диктофон, чтобы спокойно изучить вашу лекцию в своей каюте. Так быстро я просто не соображаю.
Шефу это нравится. Теперь он так барабанит о своей науке:
— Турбина высокого давления состоит из одновенцового колеса Кертиса в качестве ступени регулирования и пяти активных ступеней. Турбины низкого давления в узле переднего хода состоят из шести активных ступеней турбины и в узле заднего хода — из двух двухвенцовых колес Кертиса. Цилиндры высокого и низкого давления через зубчатые передачи соединены с двухступенчатым редуктором. В нормальных условиях номинальная мощность на валу составляет 10 000 л.с. Максимальная мощность на валу составляет 11 000 л.с..[16] Передаточный механизм снижает высокое число оборотов до 97 оборотов в минуту или до 100 при максимальной нагрузке. — И, наконец, шеф несколько снижает темп речи. — Пар для двигательной установки мощностью на валу 11 000 л.с. производится не как обычно, в котлах, работающих на нефти, а как раз в реакторе. Наш реактор носит название «FDR», что означает «прогрессивный реактор, охлаждаемый водой под давлением». Пар поступает от трех парогенераторов в напорном сосуде реактора к потребителям пара в машинном отделении. Давление основного потока пара в турбине высокого давления редуцируется с 31 ата до 4,35 ата.
— Что такое ата?
— Абсолютная атмосфера, то есть ати — избыточная (техническая) атмосфера плюс давление воздуха. Итак, еще раз: давление основного потока пара в турбине высокого давления снижается с 31 ата до 4,25 ата, которое затем снижается в турбине низкого давления до давления в конденсаторе, равном 0,05 ата. После этого в конденсаторе сжатый пар за счет охлаждения превращается в конденсат, то есть в воду. В качестве охлаждающего вещества используется морская вода. Конденсатные насосы через подогреватель низкого давления подают конденсат в дегазатор, затем питательные насосы через подогреватель высокого давления нагнетают его обратно к трем парогенераторам.
— А почему дегазатор?
— Здесь вода дегазируется термически, а позднее проходит еще раз дополнительную химическую дегазацию. Наличие воздуха в установке отрицательно повлияло бы на вакуум. Кроме того, кислород вызывает коррозию… — Шеф смотрит на меня вопросительно. Он хочет знать, доволен ли я им.
— Теперь я поднимаю руки так театрально, как только можно. Шеф должен остаться довольным.
— Не будем торопиться. Будет хорошо, если мы раз и навсегда подведем черту под всем этим, — говорит он. — В ближайшее время мы продолжим.
— Ну, и как было у шефа? — спрашивает старик, когда я появляюсь на мостике рядом с ним.
— Основательно! В моей голове от всех этих технических терминов все перемешалось как в муравейнике. Сначала это должно отстояться.
— Ты слишком выкладываешься! Между прочим — сейчас я должен идти. На шестнадцать часов назначены практические занятия по использованию спасательных шлюпок. Это и тебя касается!
Впервые я имею возможность увидеть, сколько же людей находятся на борту на самом деле. Почти столько же, сколько на пароходе, совершающем круизные рейсы. Из проходов, как из мышиных нор, появляются все новые и новые люди.
На корабле две обычные спасательные шлюпки, которые, несмотря на их безупречную окраску и регулярно проводимые испытания их моторов, не могут скрыть своего почтенного возраста. Особенно древними выглядят весла шлюпок.
— Они очень важны, — говорит старик, когда я иронизирую над этим, — с этими веслами можно, по крайней мере, спокойно спуститься на воду, не задевая за борт судна. Нужно соблюдать осторожность и не полагаться на шлюпочные моторы и на их способность мгновенно включаться. Не одна шлюпка, спущенная на воду, разбилась о борт судна.
Я приписан к шлюпке левого борта и могу претендовать на одно спасательное место с четвертью, то есть на свободу действий, как мне говорит старик. Мы считаемся пассажирским судном, а для пассажиров пассажирских судов предусмотрено одно спасательное место с четвертью. А для членов экипажей грузовых судов — два места. Видя мой вопрошающий взгляд, старик объясняет: «На грузовом корабле каждый имеет место на носовой и на кормовой шлюпке, так как корабль может быстро получить крен. На пассажирских же судах, напротив, требуется двухсекционный статус, означающий, что при заполнении водой обеих секций крен судна составляет не больше семи градусов, что допускает использование спасательных шлюпок обоих бортов.»
— А не являются ли эти спасательные шлюпки свидетельством того, как прочно в судоходстве цепляются за традиции? «Грести, пока не появится земля, а затем с плавучим якорем через морской прибой!» — ведь так это называется. Но сегодня все знают, что бессмысленно удаляться от места гибели корабля. Для того чтобы выжить, хороший передатчик важнее хорошо работающего шлюпочного мотора.
— Большие, снабженные тентом островки безопасности хорошо зарекомендовали себя во время целого ряда морских катастроф, — говорит старик. — Они не разбиваются и легко всплывают.
— А для чего тогда шлюпки?
Старик только пожимает плечами.
Первый помощник капитана рассказывает о тревожной сигнализации. Сигналы подаются корабельным гудком — «Тайфуном», тревожным колоколом, корабельным колоколом или гонгом.
— В соответствии с правилами безопасности плавания и правилами предотвращения катастроф на море, на борту должны быть предусмотрены устройства, предупреждающие пассажиров и экипаж, что корабль находится в опасности или должен быть покинут. Правила безопасности различают сигналы радиационной, пожарной, аварийной опасности и сигналы занять спасательные шлюпки…
Все стоят, как истуканы, по отсутствию на лицах какого-либо выражения видно, что никто не понимает эту галиматью, то есть эти правила. А первый помощник барабанит дальше: «В случае радиационной опасности с интервалами подается один длинный и один звуковой сигнал, в случае пожарной или аварийной опасности подаются короткие двойные сигналы или двойные ударные сигналы, а в случае необходимости воспользоваться спасательными шлюпками — продолжительные звуковые сигналы или раздается продолжительный сигнал колокола».
Позади меня шушукаются и хихикают несколько стюардесс, но первый помощник не обращает на это внимания: «…сигнал тревоги, подаваемый только в случае серьезной опасности и призывающий пассажиров и экипаж в места сверки списочного состава и посадки на спасательные шлюпки, чтобы покинуть корабль, состоит из семи и больше коротких звуковых сигналов и одного длительного звукового сигнала. Этот сигнал известен как международный сигнал бедствия», — читает он с листа, как шарманщик, не переводя дыхания.
— Ну, вот! — говорю я старику, когда все снова расползлись по своим «мышиным» норам. — Не хотел бы я, чтобы однажды в случае опасности здесь раздался сигнал тревоги. Могу себе представить, какой невообразимый хаос возник бы в таком случае. Какой толк для людей от этой тарабарщины. Знают ли, например, стюардессы, что такое судовая роль?[17]
Они же, как курицы, затеяли бы на судне суматошную беготню. А что, думаешь, поняли из всего этого испанские матросы? Я ведь тоже не знаю, что должны означать UVV и SSV.
— UVV означает «Правила предотвращения несчастных случаев», a SSV — «Правила безопасности плавания», это же совершенно ясно! — говорит старик сухо.
— Ясно как шоколад! Но скажи-ка, что это за типы, которые хотят ставить опыты здесь, на борту?
— Это один капитан из Гамбургского научно-исследовательского института кораблестроения, дама — его научная сотрудница и одновременно жена Герта и еще ассистент капитана.
— А что это будут за опыты?
— Прежде всего речь идет об испытаниях высокоскоростного лага. С помощью уже собранного прибора замеренные лагом скорости автоматически фиксируются. Между прочим, в Дакаре эти господа покинут судно.
— В Дакаре? Почему в Дакаре?
— Точнее, на рейде Дакара.
— То есть они наш научный фиговый листок?
— Наукой я бы это не называл. Они хотят провести еще и ходовые испытания.
— Я этого не понимаю.
— Ты это увидишь, — заверяет меня старик.
Вечером в каюте старик молча поставил на складной столик бутылку виски, обстоятельно разлил по рюмкам и, удобно устроившись в кресле, почти весело сказал:
— Тогда, в Сен-Назере, было чистое сумасшествие.
И я знаю, что и его не отпускает война и что он имеет в виду рейд «томми» в марте 1942 года.
— Да, настоящее сумасшествие! «Томми» почти достигли успеха такого масштаба, о котором они и не мечтали, — и только потому, Что никто в нашей фирме и представить себе не мог, что миноносец был «напичкан» взрывчаткой.
Так как старик, после того как он налил еще раз, задумчиво сидит в кресле, я продолжаю:
— Невероятно, что все факельное шествие — эсминца «Кэмпбелтаун» и еще восемнадцати больших моторных лодок не смогли засечь ни наши сторожевые катера, ни радиолокационные станции.
— Позднее утверждали, — говорит старик, — что «томми» были настолько нахальными, что подавали нашим береговым батареям немецкие опознавательные сигналы, вводя их тем самым в заблуждение. И когда, наконец, стали стрелять зенитки и к их стрельбе присоединился стоявший на рейде тральщик 137, «Кэмпбелтауну» оставалось недалеко до его цели — ворот большого шлюза, которые он в темпе и протаранил.
— Я до сих пор не могу понять, что все это означало? Стремление в два счета сыграть в героизм для прачек? То, что они разрушили, поддавалось ремонту. У них, очевидно, так же, как и у нас, все объяснялось охотой за орденами!
И тут старик встал в позу:
— Обычно ты всегда хорошо соображал в военных вопросах. Они всегда имели под прицелом шлюз в Нормандии, желая лишить гавань воды. Норманские большие шлюзовые ворота огонь взломал со стороны моря, внутренние же ворота были слишком крепкими для нагонной волны, которая при взрыве привела в движение два танкера, стоявшие в доке. Из-за плотины, которую намыли, со стороны моря уже не мог войти ни один корабль. И насосную станцию они взорвали. Мне «томми» очень импонировали!
— А вам — лучшим из лучших командиров подводных лодок — обязательно надо было на следующий день, в воскресенье, несмотря на запрет, отправиться на осмотр «Кэмпбелтауна»?
— Так интересно же было, — говорит старик, ухмыляясь.
— «Томми» все правильно рассчитали, только одного они не учли, что пруссаки обедают всегда в одно и то же время. А вы отправились в одиннадцать тридцать, а взрыватель был установлен на двенадцать часов. Это так?
— Да, так! В тот раз погибло по меньшей мере сто рабочих верфи, но ни один командир подводной лодки не пострадал.
— Такое везение и сразу — невероятно!
— Наша база в Сен-Назере — она так далеко в прошлом, как будто со времени пребывания там прошла человеческая жизнь. Иногда я даже не уверен, не являются ли посещающие меня воспоминания выдумкой. Наша тогдашняя беззаботность, наше островное существование в ла Боле: мир посреди войны — а было ли все это так, как сохранилось в моей памяти? Наша восторженная болтовня о Дионисе, боге вина и опьянения. В то время мы были баловнями судьбы и сверх меры одарены всеми дарами Франции. Carpe diem! И никаких угрызений совести. Не многие чувствовали, что мы вели заемное, присвоенное существование. Мы научились подавлять в себе такие ощущения. Нас устраивало существование без будущего, жизнь по требованию, не закрывая глаза на многое, невозможно было существовать. Задача состояла в том, чтобы принимать жизнь такой, какова она есть. Главное было — не задавать лишних вопросов и не упускать представившихся возможностей.
— Жрать про запас — этому мы научились еще будучи рекрутами. Так было надежнее, чем рассчитывать на новую еду. Лучше набить полное брюхо, пока что-то имеется.
— А подземная верфь в Сен-Назере — это была вещь! — неожиданно говорит старик.
— Видит Бог — это так, — говорю я. — Настоящая верфь под бетоном!
— Семь с половиной метров.
Я вижу себя стоящим на шлюзовой стенке Сен-Назера: в сером комбинезоне, высокие ботинки со шнуровкой с пробковыми подошвами, полотняная сумка с моими рисовальными принадлежностями в руке. В шлюзе находятся две стоящие одна за другой подводные лодки, притиснутые к причальной стенке. Выделенные для работы на кранцах матросы стоят так неподвижно, будто позируют мне. Совсем недалеко несколько французских рабочих, у которых как раз перерыв. Они стоят, засунув руки глубоко в карманы брюк и широко расставив ноги, и образуют темную массу на сером фоне пирса и руин на заднем плане.
Белая дымка начинает окутывать лодки. Это означает, что работают двигатели. Я смогу услышать это, только подойдя ближе, так как ветер уносит прочь шум работающих дизелей. Когда я вплотную подхожу к лодке, вошедшей в шлюз второй, я вижу на устройстве для предохранения от сетей щит с надписью: «Внимание! Курить запрещается. Идет зарядка аккумуляторов».
Очевидно, лодки должны были выйти для радиодевиации. Но пока им придется подождать — на рейде туман. Подход (аванкамера) шлюза едва различим. Солдат зенитных точек на молу и на крышах пакгаузов туман радует. Если он так плотно висит над портом, то самолеты уже не смогут прилететь ни свет, ни заря и сбросить бомбы. Как говорится: то и счастье, что одному вёдро, а другому ненастье.
Поэтому мне хотелось засунуть руки глубоко в карманы, как это делали французы. Мне хотелось иметь на себе такие же обноски вместо галстука и воротничка к комбинезону. И, естественно, мне хотелось иметь такой же берет вместо этой пижонской фуражки с золотой кокардой.
Потом стало светлее. Туман едва поднявшись, быстро рассеивался.
На сигнальной вышке показался сигнал светофора. Туда-сюда, и громкие крики на лодках: сигнальщику надо подняться на вышку. Сигнальная вышка дублировала это сообщение еще и еще. Наконец с передней лодки дали знать, что поняли, и теперь дальний сигнальщик засемофорил в быстром темпе, как взбесившаяся кукла бибабо.[18]
У меня не было ни малейшего шанса поспеть за сигналами и что-нибудь прочитать.
Почти каждое утро в шлюзе находились лодки: уход, прибытие или испытания. Персонал шлюза работал без передышки.
Мы молча сидим в наших креслах, изредка делаем по глотку, и старик, которого, очевидно, также теснят воспоминания, молча доливает, когда видит, что рюмки пустые.
Скоро мы окажемся на высоте Лорьяна. Перед Лорьяном расположен «сардинный замок», в котором находилась резиденция Деница. Недалеко отсюда я сидел однажды с адмиралом перед «пляжным баром», шаткой деревянной хижиной на краю пляжа, на стареньком столе серо-зеленый яичный коктейль. Коктейль имел такой вкус, будто кончиком языка касаешься стекла.
Пляж назывался «Лармор-пляж» и не оставлял даже иллюзии как место для купания: все пришло в упадок, износилось, все выглядело убого, пляжные кабины полуразвалены, рекламные щиты повреждены, стулья сломаны.
«Типично французским» назвал все это адмирал. Сняв фуражку, он подставил лицо лучам солнца и, вытянув руку, обхватил ею спинку соседнего стула. Он раздобыл два единственных целых стула, которые были более или менее в порядке. О чем подумают люди, которым принадлежит убогая лачуга? Широкие золотые шевроны на рукавах, рыцарский крест на шее их, очевидно, изумили.
Большие лодки выходили из Лорьяна. Там я уже больше никогда не был. Как теперь выглядит Лорьян? Королевские ВВС полностью разрушили город. Говорили, что было два налета, во время которых сбросили по меньшей мере двести бомб. После этого остаться должны были только груды развалин и… бункер с подлодками. Ему они не могли причинить никакого вреда, кроме обычных шрамов. Флотилия в Лорьяне никогда не считалась уютным местом. Ну а после налетов союзников там вообще все должно было стать очень печальным.
Между прочим, я еще раз побывал в «сардинновом замке» в Керневел под Лорьяном.
— Да? — только и произнес старик.
— Это было во время инспекционной поездки по бункерам, или, как ни называй эту поездку, по всем военно-морским базам времен войны на западном побережье Франции. Я хотел выяснить, какие из бункеров еще можно было использовать для съемок фильма «Лодка». Мне тогда показалось, что стоит заглянуть и в замок Деница. Бункера радиосвязи еще стоят, все сохранилось как прежде. Правда, выглядит не так солидно.
— Да и не должно было выглядеть, — ворчит старик.
— Когда в девять часов началось обсуждение ситуации, а я присутствовал там, чтобы сделать наброски, я старался не смотреть на стену с развешенными картами и приколотыми флажками, придерживаясь правила: чего не знаю, о том и не вспоминаю.
— Это хорошее правило, — говорит старик. — Кажется, там ты однажды писал портрет Деница?
— Да. Во весь рост. Неудачная картина. Он стоял, как столб с листком бумаги в правой руке, и делал энергичное лицо с неподвижным взглядом провидца, направленным поверх меня.
Старик откашливается один раз, потом другой, третий. Ага, думаю я, сейчас наступит возмездие. После этого он говорит, глядя мне в глаза:
— За тобой еще выпивка. Надо «прописаться» на корабле.
Я ошарашен, но так же невозмутимо, как и старик, говорю:
— Я знаю!
— Я только хотел предупредить тебя, чтобы ты не истратил все деньги до этого, — старик ухмыляется и добавляет: — К счастью, мы не в Санкт-Паули на Гербертштрассе.
— А ты в этом уверен? — спрашиваю я.
И тогда старик изображает возмущение, а его голос гремит:
— Не преувеличивай! — а затем бурчит, будто желая меня успокоить: — У нас еще есть немного времени. Ну, а теперь нам пора в койку.
За столом во время завтрака я жалуюсь на неудачную конструкцию моей роскошной койки. Она слишком широка, доски койки установлены недостаточно высоко. В этой койке я не могу себя зафиксировать.
Старик предлагает брать с собой в койку коробки с пивом. «Их можно было бы обернуть одеялом, чтобы ты не выглядел как настоящий соня!»
— Меня это сделало бы чертовски чувствительным! — вступает в разговор шеф.
Я превозношу чудеса современной упаковочной промышленности и предлагаю делать стиропорные отливки всего тела спящего человека, причем в предпочитаемой им позе, в моем случае, на левом боку, ноги слегка подтянуты. Каждому морскому путешественнику подходящий для его тела футляр. Внешне примерно в форме контрабаса.
— Это могло бы стать современной революционной идеей, — говорит старик. — Подай заявку на патент. Она могла бы существенно облегчить жребий моряка.
— «Жребий моряка», «жребий кондуктора», — говорю я и, так как старик и шеф непонимающе глядят на меня, добавляю: — На многих моторных вагонах мюнхенского трамвая когда-то стояло: «жребий кондуктора», и каждый раз, когда я это читал, я думал, о чем подумает, читая это, иностранец?
— Философский пароход, — говорит шеф и поднимается, бормоча извинения.
Черпая ложкой омлет, я решаюсь помучить старика вопросами:
— Если говорить о генезисе корабля, то это, вероятно, выглядит так: сначала хотели по дешевке купить старый танкер. Затем обсуждался вопрос о приобретении грузового парохода, так называемого «bulk-carrier», то есть сухогруза для перевозки навалочных грузов, из которого, однако, из-за слишком малого грузового пространства получился рудовоз.
— Это было не так, — говорит старик. — При планировании из постановки задачи вытекала необходимость присвоить кораблю классификацию пассажирского. Это обусловило, по меньшей мере, статус с двумя отделениями, который наилучшим образом можно было реализовать в комбинации с классом рудовозов. Правда, при легком навалочном грузе, например фосфатах, приходится возить и балласт, что в таком случае ограничивает объем загружаемого груза. Ведь нельзя иметь все.
— Это звучит слишком сложно.
— Раздвижные мехи?
Старик вымученно смеется:
— Однажды ты использовал более приличное слово.
— Гибрид?
— Звучит уже лучше! Точнее говоря, научно-исследовательский корабль, который должен плавать в реальных условиях и иметь балластную емкость, равную его дедвейту.
— Как будто такое возможно!
— Это как раз тяжкий крест.
— Так сказать, ни два, ни полтора.
— Противоречивое задание не позволило выдвинуть более лучшее предложение.
Размешивая молоко в чае, я спрашиваю:
— О чем, интересно, думали кораблестроители, получив этот проект с надстройкой впереди?
— О чем-нибудь они при этом думали, — отвечает старик, на этот раз неприветливо.
Но я продолжаю язвить:
— Мне кажется, что верфи было поручено построить плавающий лабиринт и придать кораблю силуэт, который так основательно отличается от силуэтов обычных кораблей, что корабль «Отто Ган» можно идентифицировать повсюду и даже с большого расстояния.
Теперь я довел старика до такой кондиции, что, несмотря на свою недовольную мину, он разъясняет мне:
— Необычный силуэт является результатом усилий по реализации поставленной задачи и официальных документов. Например, конструкция кормовой части судна просто необходима для размещения более шестидесяти человек, а тридцатипятитонный кран на палубе реактора — для подъема бетонных экранов и использования машин для замены топливных элементов. Надстройка между вторым и третьим люками, мешающая при загрузке и разгрузке насыпных грузов, отвечает требованиям обеспечения безопасности: хотели разместить капитанский мостик как можно дальше от реактора. То, что аварийный дизельный двигатель стоит на спардеке сбоку от пятого люка, является также следствием стремления к обеспечению безопасности реактора. При этом исходили из того, что в случае аварии машинное отделение будет затоплено водой. То же самое относится и к вспомогательному дизелю, расположенному впереди под ходовой рубкой, которая своей отвратительной газоотводной трубой отнюдь не украшает корабль. Все, что тебя, очевидно, очень беспокоит, обусловлено особой постановкой задач для этого корабля.
Будто приняв неожиданное решение, старик встает из-за стола:
— Мне нужно на мостик!
— Тогда желаю хорошо повеселиться! — говорю я. Мне не следует всегда бегать следом за ним.
Женщина-океанограф, примерно тридцатилетнее стройное существо с черными вьющимися волосами, сидит за соседним столом одна. Я спрашиваю:
— Это верно, что вы, как сказал старший стюард, хотите перебраться на корму?
— Да, — говорит она и выжидательно смотрит на меня.
Долго уговаривать ее не пришлось. Она охотно поменяется со мной. «Там, впереди, я слишком изолирована, — если мне что-то нужно, приходится все время носиться туда и сюда». Она все еще не может поверить, что за свои покои в передней надстройке она получит каюту судовладельца.
Новая каюта, в которую я въезжаю, это моя старая каюта, в которой я жил во время первого рейса. Собственно, это каюта второго помощника капитана, но он живет этажом ниже, так как с ним на борту находится вся его семья — жена и двое детей.
Моя каюта расположена как раз под выступом мостика по левому борту. Она в три раза меньше каюты судовладельца и в результате длительного использования пришла в плачевное состояние. Но какая мне польза от роскоши каюты судовладельца, если я не переношу вибраций? Здесь я чувствую себя намного уютнее. От мостика меня отделяют всего две лестничные площадки, а от каюты старика — одна. Я живу как бы на втором этаже надстройки с мостиком. Если же я хочу участвовать в «социальной жизни», то мне приходится совершать паломничество на корму, в том числе и для приема пищи: на завтрак, на обед, на кофе в пятнадцать часов и на ужин. Хороший выгул, а если я добавлю к этому еще и карабкание по узким железным лестницам, то получается более интенсивная физическая разминка, чем та, какую я позволяю себе дома.
Рядом с дверью над оранжевым набитым стиропором спасательным жилетом висит желтый пластмассовый шлем. Боцман выставил также пару морских сапог, но их голенища оказываются слишком узкими для моих массивных икр. Если бы это были мои собственные сапоги, то я бы надрезал голенища, а так я вынужден от них отказаться.
Перед моим окном матрос выполняет гимнастические трюки на подвешенной прямо под выступом мостика подвесной качалке, какие воздушные акробаты используют для упражнений на разновысоких брусьях. Человек, выполняющий эту тяжелую работу, подстраховался с помощью пояса с карабинными защелками. Он красит выступающую часть мостика снизу. Ах, если бы днище моего старенького автомобиля обрабатывали так тщательно, как это делает этот человек.
Я слегка ослабляю закрытые гайки на окнах, чтобы впустить свежий воздух Однако одно из окон так залеплено краской, что я не могу его открыть, даже прилагая большие усилия. Ну и бог с ним! Я собираю свои фотопринадлежности чтобы сделать снимки в контрастном свете.
Уже тогда, когда я переехал в свою каюту, перед моей дверью гремела установленная по распоряжению нового капитана стиральная машина, от которой меня предостерегал старик. Перед ней стояла одна из двух офицерских жен, путешествующих с мужьями. Машина все еще работает под надзором другой офицерской жены. Очевидно, эта стиральная машина выполняет роль игрушки для взрослых. Ведь, в конце концов, на корабле есть два китайца со своей прачечной.
У нас на траверзе мыс Финистере. Мыс Финистере — это одно из названий, неизгладимо врезавшихся в мою память. «Финис терре» — означает «конец света».
Когда из Гибралтара мы «хромали» обратно, то от мыса Финистере начался этап страха: на неспособной к погружению лодке через Бискайский залив, без прикрытия истребителей. От мыса Венсан до мыса Финистере мы передвигались со всей осторожностью, как говорят спортсмены, «подтягиваясь на руках», постоянно держась вблизи побережья. Нам надо было пересечь Бискайский залив. Потом я слышал, как говорил боцман: «Нас всех от страха „пронесло“!»
В школе я был не особенно внимательным на уроках географии. Наверное, я не смог бы с ходу ответить на вопрос, где расположены оба этих мыса. Но вот позднее сверху, совсем сверху, мне дали необходимые дополнительные уроки, уроки за столиком с картами на центральном пункте управления подводной лодкой U-96. Чертовски основательные уроки. Стоит мне только закрыть глаза, и я могу прочитать литографированные надписи на морских картах. Надпись «Финистере» стояла на нижнем краю последней морской карты, которую мы разложили на столике.
На ярком свету чайки, которые подлетают, размахивая крыльями, выглядят серыми. Оказавшись над мостиком, они парят на раскинутых крыльях, отдыхая в воздухе. Время от времени одна из чаек с выпущенными когтями и сложенными крыльями с криком падает вниз. «С выпущенным шасси» называет это шеф. Откуда они появились? Как далеко чайки могут летать над морем?
Тут я призываю себя не думать ни о чем — только о будущем! А в будущем меня ожидает большое африканское приключение.
Мне нужна новая пленка. Перед моей каютой грохочет снова — или все еще? — стиральная машина. Обе офицерские жены, вероятно, соревнуются друг с другом в поддержании этой игрушки для взрослых в рабочем состоянии. Ничто не доставляет им большего удовольствия, как наполнение барабана, шум отпаривателя и заполнение паром всего лестничного пролета до самого мостика.
Я включаю настольную лампу — не включается, лампочка не загорается. Я щелкаю выключателем раз, два раза — ничего! Штекер вставлен в розетку. Я поворачиваю лампу — лампочки в ней нет. Кому-то, очевидно, понадобилась лампочка, когда в связи с переездом каюта какое-то время стояла пустой.
В дверь стучат. Молодцеватый первый помощник просовывает в дверь свою голову. Вот и отлично, пожелание заполучить лампочку я могу высказать компетентному человеку.
Первый помощник выслушивает просьбу со спокойной серьезностью и входит в каюту. И тут я становлюсь свидетелем действий человека на службе, должным образом осматривающего мою настольную лампу. Он даже поднимает ее, чтобы проконтролировать снизу. Ведь может статься, что лампочка вовсе не отсутствует, что я просто проглядел ее, так как у этой конструкции лампочка, возможно, ввинчивается в донышко.
Этот человек мог бы сделать карьеру на таможне или в пограничной полиции. Мысленно я дополнил его портрет немецкой овчаркой, которая могла бы обнюхивать мою настольную лампу на предмет обнаружения спрятанного гашиша: «Хассо, фас!»
На лице первого помощника появляется выражение изумления и озабоченности. Это выражение усиливается, когда он видит мою софу. Он осматривает ее детально. И делает при этом шаг назад, чтобы сменить угол зрения. Он что — хочет сделать стереоскопический снимок моей софы?
Наконец он начинает говорить. Из его запинающегося, витиеватого заявления я понимаю, что каюту следовало бы отремонтировать. Эта обивка софы действительно никуда не годится! Звучит это так, как будто он вынужден высказать мне упрек по этому поводу. Но тут же следует утешение: он позаботится о приличной обивке.
После исчезновения первого помощника мне пришло в голову, что заодно я мог бы поведать ему, что одно окно не открывается, так его прихватила засохшая краска. И тут же я обозвал себя идиотом: какую бессмыслицу я несу. Лампочки наверняка не будет. Я поступлю проще — сопру ее, и сделаю это как раз в столовой.
Какое счастье: сегодня в обед из-за плохой погоды стюардесса отказалась от своей блузки без рукавов. Я облегченно вздыхаю, когда она появляется в столовой в блузке с длинными рукавами. Необходимость взирать на ее волосатое пятно меня миновала. Аппетит у меня сразу улучшился. Поразительно, что и старик заметил перемену. Он говорит:
— Испытываешь большое искушение пожелать плохую погоду на оставшуюся часть пути.
Четверть часа мы едим молча, затем старик говорит:
— Возможно, третья замена активной зоны реактора все же будет осуществлена.
Он вкладывает в эту фразу столько сомнения, что не остается ни малейшей надежды.
По бортовым громкоговорителям голосом первого помощника передается объявление: «Сегодня с девятнадцати часов в трюме номер пять состоится игра в волейбол». Я сразу же представляю себе пустой трюм пять. Сейчас, правда, все трюмы пустые, но трюм пять пустой всегда. Трюм пять — символ типичной неудачной конструкции.
— А не стало ли все это уже давно вопросом престижа? — спрашиваю я старика. — Государству ведь нужен моральный бантик. Возможно, они боятся, что будет поднят шум, если такое судно будет отправлено на переработку? Корабль, в который вложено столько денег, просто пустить на металлолом — это будет нехорошо выглядеть. А что сделали американцы со своим грузовым атомоходом «Саванна»?
— Пустили на слом, — говорит старик.
— Корабль, который еще не принес прибыли. У меня это не укладывается в голове.
— Ха, — только и ответил старик.
— Разве корабль, отслуживший десять лет, даже без реактора, уже может считаться старым? Какова сегодня расчетная продолжительность жизни судна? Я имею в виду нормальную продолжительность жизни?
— В воде «Отто Ган» уже более десяти лет, — отвечает старик. — Считается нормальным, что подобный корабль созрел для демонтажа и сдачи на слом, если его использование нецелесообразно экономически.
— А коррозия и износ имеют при этом какое-либо значение?
— Коррозия и все такое имеют значение, но не решающее. В таком случае судно просто перестает быть современным, отстает от технического развития.
— Неужели техника продвигается вперед такими темпами, что через пятнадцать лет возникает такой ощутимый разрыв?
— Да, можно сказать и так, — отвечает старик.
— В одном маленьком порту в Испании я однажды видел верфь, на которой осуществляли утилизацию списанных кораблей. Корабли, которые там разрезали, показались мне современными кораблями, которые еще можно было бы использовать. Было тяжко глядеть, как они их потрошили.
Наступает долгая пауза, во время которой старик откашливается, а затем скрипучим голосом говорит:
— Сегодня приходится сдавать на слом, если нет возможности их продать, даже безупречные суда для транспортировки штучных грузов, так как их обогнали контейнеровозы.
— Кому продать?
— Странам третьего мира, которые тоже хотят иметь судоходство. Это разновидность современного способа «сбагривания».
— Для меня неприемлемо, что суда в хорошем состоянии продаются за бесценок.
Наступает пауза. Потом старик говорит:
— Времена изменились. Это ты должен понять…
— Понять-то я могу. Но я воспитан так, что вижу в любой бечевке, любой старой коробке, ее стоимость. Я могу понять, что ценное жилье может обесцениться, если стоимость земельных участков возрастет настолько, что выручка за использование старых строений не сможет с ней соперничать. Но принять этого я все же не могу. Для меня все, что происходит повсюду, попахивает Содомом и Гоморрой. Я вспоминаю большой универмаг в центре Штутгарта. Он был в отличном состоянии. Солидное сооружение, спроектированное первоклассным архитектором Мендельсоном. Здание чудом пережило бомбовые налеты. Но так как торговые площади оказались недостаточно большими, универмаг был снесен. Сегодня торговые полки стоят на месте оконных проемов. Окон уже нет. У нас в Фельдафинге красивейшие дома, построенные на рубеже XIX–XX веков, объявляются нерентабельными. Долой их! Раньше срок жизни здания составлял сто и больше лет. Дом, в котором живем мы, построен примерно в 1880 году.
— Пророком прогресса тебя, однако, не назовешь!
— Да. Я понимаю, что ящики для транспортировки пива, «трагл» называют их в Баварии, больше не делают из дерева, так как из пластмассы их делать быстрее, но что касается судостроения, то «не кусает ли здесь кошка себя за собственный хвост»? Не означает ли это, что перевозки на больших танкерах менее рентабельны, чем на средних?
— Кажется, что так, — говорит старик нерешительно. — Однажды тенденция к снижению тоннажа уже доминировала.
— В Гельтингской бухте стоят и ржавеют большие танкеры. Есть ли надежда, что когда-нибудь они снова будут использоваться? — говорю я и вопросительно смотрю на старика.
— Судовладельцы надеются на это. В наши дни случаются комические неожиданности. То, что еще вчера считалось сумасшедшей идеей, сегодня может восприниматься как что-то нормальное.
— Стремительное время…
— …которое не совсем в нашем вкусе, — добавляет старик.
— А что касается «лавочки» здесь…
— …то она тоже не в моем вкусе, — добавляет старик снова. Я поражен. Так откровенно он в этом еще никогда не признавался.
— Если однажды нормально эксплуатировавшийся сухогруз, — говорю я после длительного молчания, — в результате того, что разработка контейнеров окажется более перспективной, станет старым и серым, как старая полицейская овчарка, и будет вынужден исчезнуть, то я это пойму. Но с этим кораблем, этим престижным кораблем дело обстоит иначе. Здесь ведь нельзя просто сказать: кончайте возню вокруг престижа. Долой! Ex und hopp!
Старик только пожимает плечами. Похоже, так он выражает смущение и беспомощность.
— Во всяком случае, у меня нет охоты поднимать здесь еще и большой шум, — говорит он приглушенным голосом, будто разговаривая с самим собой.
— Я могу это понять. Да и ничего это не даст.
Старик быстро бросает на меня благодарный взгляд. Кажется, он доволен, что я с ним соглашаюсь. Потом он замолкает. Едва затронув эту тему, мы ее уже закрыли. Но мысленно я продолжаю говорить: «По большому счету оба мы уже давно отжили свой век. Прошел срок списания — так можно было бы нас квалифицировать. Что будет со стариком? Капитан без корабля все равно что рыба на воздухе. Его последние десять лет были полностью связаны с этим кораблем. А теперь ему, как и кораблю, предстоит отправиться на покой?» Когда я украдкой рассматриваю старика, то замечаю в его манере держаться элемент своеобразного упрямства.
Мне на память приходит идиотская песня. Она повторяется, как на граммофоне, звукосниматель которого заедает на поврежденной звуковой дорожке: — «Старый ночной сторож совершает свой последний обход…» «Черт возьми!» — прерываю я себя. У меня из горла вырывается гортанный звук, который я «камуфлирую» кашлем.
Тогда старик говорит:
— Нас ведь тоже отправят в отставку, хотя, в общем-то, мы хорошо сохранились.
— Во всяком случае мы еще так же хороши, как и новые конструкции.
— Они, вероятно, менее чувствительны к внешним воздействиям, — говорит старик, уже ухмыляясь. — Так что беды не миновать.
Старика вызывают на мостик, так как видимость не превышает двух миль. В таком случае вахтенный обязан информировать капитана.
— Ну, что ж, посмотрим, — говорит старик совершенно спокойно и поднимается, опираясь на подлокотники своего кресла.
— Я с тобой, — говорю я и отодвигаю тарелку с недоеденной пищей.
— Как часто я уже ходил этим путем, — думаю я, шагая вслед за стариком по правому борту. — На этом корабле приходится постоянно быть в движении. Достаточно дика сама идея переместить капитанский мостик далеко вперед и при этом объяснять это не только убедительными, но и такими идиотскими причинами, как: с расположенной так далеко впереди позиции корабль управляется лучше, чем с позиции далеко сзади. Как будто многие тысячи кораблей, имевшие капитанский мостик на корме, были хуже управляемы.
Я споткнулся, но все-таки сохранил равновесие.
— Хо-хо! — говорит старик.
Вместо того чтобы размышлять на ходу, мне бы следовало соблюдать осторожность, чтобы еще раз не запутаться в шлангах, которые лежат на палубе, как гигантские анаконды со своим многочисленным потомством.
Море окрашено в зелено-бутылочный цвет. Небо над морем светло-серое, илистое. Линии горизонта не видно.
Грузовое судно с откинутым к верху мачты рангоутом идет из тумана по нашему левому борту нам навстречу. Выглядит оно смешно — как будто на судне возвышается башня. В качестве призрачного попутчика мы имеем контейнеровоз. Только в бинокль я могу разглядеть его бело-голубую окраску и три красно-бурых контейнера на верхней палубе. Корабль глубоко зарывается носом в море, идя против волны, и раскачивается, словно детская игрушка «конь-качалка».
Рядом со скамьей на выступе левого борта сидит на корточках сын второго помощника капитана. Он кормит зеленым горошком и салатом почтового голубя, выбравшего место под скамейкой в качестве жилища. Еще он выставил голубую чашку с водой. Мальчик не обращает на нас никакого внимания. Он с восторгом смотрит на то, как голубь ест, пьет и чистит свои перышки.
Старик осмотрел все кругом и решает:
— Оснований для снижения хода нет! — и, обернувшись ко мне, говорит: — А радар у нас на что? Ну-ка, посмотрим.
На зеленом экране радара вырисовывается множество объектов.
— Это ситуационный дисплейный радар, сокращенно СДР, — говорит старик.
— С каждым оборотом антенны картинка стирается, а потом появляется снова? — спрашиваю я.
— Нет. С каждым оборотом она усиливается. Но через определенное время картинка смазывается, тогда она стирается, — отвечает он. — Радар СДР работает на частоте десять сантиметров.
— А зачем нужен второй радар с монитором, если на этом все так хорошо видно?
— Небольшие рефлексы на СДР видны лучше.
— Тогда это, выражаясь более просто, более четкий радар?
— Да. Оба прибора можно по выбору переключать на трех-или десятисантиметровую антенну радара.
— Вот такую погоду нам иногда следовало бы иметь, — говорю я про себя вполголоса.
Иногда я молил Бога послать такую дымку. Чаще всего это, правда, ничего не давало…
— У союзников, кажется, была лучшая связь с небесной канцелярией, — говорит старик. — Мы шли, не имея возможности погрузиться, и это при прекрасной погоде, — отнюдь не вдохновляющее ощущение.
— Однако после Гибралтара запас хода составил самое меньшее двадцать метров?..
— Всего двадцать. Большего сделать было нельзя. Я и сейчас не перестаю удивляться, что на этой разбитой лодке мы прошли Бискайи.
После того как мы какое-то время молча разглядывали море, старик заговорил снова:
— Это даже представить себе невозможно, сколько торпед получил бы такой разделенный на «икс» отсеков корабль, как «Отто Ган», если бы он оказался перед нашими торпедными аппаратами.
У меня дыхание перехватило. Мне понадобилось время, чтобы сказать:
— Ты же хотел освободиться от такого взгляда на жизнь!
Другому человеку я бы этого не сказал — это своего рода болезнь. Старик ведь мог сказать: «Мы — меченые», или: «Можно делать, что угодно, но видения большой войны возвращаются к нам снова и снова». Словно читая мои мысли, старик говорит:
— В то время мы еще были молоды и особенно впечатлительны.
Чтобы сбить волну печальных воспоминаний, я иронизирую:
— Ну, совсем молодым ты уже не был. Для меня ты тогда был стариканом. По сравнению с неопытными юнцами, которым доверили подводные лодки, ты был уже в летах.
— Да?
— Еще бы! Больше тридцати годов, как сказал бы наш испанец. Это же было в старые-престарые времена.
Старик молчит. Но он запустил конвейер моих воспоминаний, которые как бы накладывались на мое личное существование. Сколько бы я ни пытался, долго сопротивляться наплыву воспоминаний я не могу. Во всяком случае, в Бретани я провел несколько лет моей жизни. Из Сен-Назера на U-96 я вместе со стариком отправлялся в его пятый и шестой боевой поход. У Симоны в Ла Боль было кафе «А ль’ами Пьеро». Вихрь воспоминаний вертится у меня в голове.
Старик, очевидно, предается таким же воспоминаниям. Сейчас он говорит по-деловому сухо:
— Если бы кто-нибудь разнюхал, что в 1943 году Симона была у тебя в Фелдафинге, то дела твои были бы плохи. Это-то ты понимал? Как это ты вообще тогда провернул?..
Так как это звучит как вопрос, я говорю:
— Я же тебе все это уже рассказывал. Сразу же после моего допроса в абвере ВМС.
— Расскажи еще раз!
— Хочешь убедиться, совпадут ли мои тогдашние показания с сегодняшними?
— Не нагнетай!
— Ты же знаешь, что я получил от Верховного командования вермахта (ОКВ) рабочий отпуск, так как после гибралтарской операции должен был закончить мою книгу и поработать дома, потому что там находились все мои материалы, а полевую комендатуру в Ла Боле я попросил предоставить мне уборщицу, так как в Фельдафинге у меня никого не было.
— И уборщицей оказалась именно Симона?
— Тебя это удивляет? Другой у них в запасе не было. Все это было логично. Симона вызвалась добровольно. А то, что мне нужен был помощник, они поняли сразу.
— В крайнем случае ты мог рассчитывать на достаточно мощную поддержку сверху.
— Так оно и есть.
— И в один прекрасный день Симона приехала к тебе?
— С билетом, выданным вермахтом, естественно.
— И внесла оживление в твою холостяцкую жизнь — невероятно!
Тут уж в меня вселяется бес, и я говорю:
— Между прочим, я ездил с ней в Лейпциг, к моей менторше.
— Ты ездил с ней по стране?
— Да. В Лейпциг. Там жила тетя Хильда. Ей я хотел показать Симону. Мы же чувствовали себя, так сказать, помолвленными.
— И это в разгар войны! О риске ты, очевидно, не думал?
— Можно подумать, что в то время ты относился к риску с почтением.
Старик только чешет за правым ухом.
— Ищешь шефа? — спрашивает старик, когда я через час захожу выпить кофе и рассматриваю сидящих за столами. — У него сейчас нет времени. Неприятности с главным конденсатором. Сходи посмотри — это интересно!
Я делаю всего один глоток и снова направляюсь в свою каюту, чтобы взять фотоаппарат.
Перед главным конденсатором командует Вулинг. С трех люков сняты крышки. Непосредственно перед мощной установкой подняты напольные плиты. Из глубины выступает мощный хобот. Его используют для вентиляции. Два человека с помощью тяжелых инструментов ремонтируют задвижку водопровода охлаждающей воды.
— Этот водопровод подает охлажденную воду к главному конденсатору, — объясняет мне один из ассистентов, в то время как я фотографирую. Я знаю, что этот трубопровод чертовски важен. Холодная вода омывает трубы, в которых конденсируется использованный пар.
Один человек, словно змея, исчезает в одном из трех открытых люков и высвечивает лампой гигантский стальной корпус. Это напоминает мне горнопроходческую штольню.
Вечером я нахожу старика, как обычно, на мостике.
— Я рад, — говорю я, — что получил свою старую каюту. Там, на корме, я казался себе пассажиром увеселительного парохода. Шум из бара, а в каждой второй каюте — вечеринка.
— Ты преувеличиваешь! — говорит старик.
— Может быть, но мне так казалось. Да и постоянный визг, раздающийся из трюма номер пять, где ежедневно играют в волейбол, — не для меня.
— Я тоже считаю, что нехорошо переделали помещения. Например, в бар не может пойти матрос — он чувствует себя там неуютно. Ведь это помещение предназначено не для этого.
— Ты уже побывал там?
— Нет, спасибо. Я уж лучше воздержусь.
— Ну, ты же всегда был робким человеком.
— Хочешь посмеяться надо мной?
— Боже упаси!
Старик задумался. Затем он делает над собой усилие, поднимает голову и говорит:
— Я мог бы, естественно, потратив невероятно много энергии, провести переговоры с представителями команды и другими и произвести некоторые изменения. Но что это даст! Да и новому шефу я не хочу мешать.
— Его, кажется, нельзя назвать дитем печали. Он скорее — работяга?
— Да. Он охотно впрягается, если организуется пикник или что-либо подобное. Я не хочу сказать, что его стиль плохой…
— Только для тебя это что-то новое.
— Так оно и есть. Возможно, для решения корабельных проблем это совсем неплохо. Но для меня это слишком прогрессивно.
— Тебе бы, конечно, было бы лучше так на так?
— Мне было бы лучше, — да.
— У меня сложилось впечатление, что люди охотнее напиваются в столовой рядового персонала, чем наверху, где они не могут по-настоящему «набраться».
— Может, ты и прав.
— Там, наверху, они на виду. Я не знаю, чувствуют ли они себя в баре комфортно, у меня, во всяком случае, такого ощущения не возникло.
— Значит ли это, что ты в баре был?
— Да, вчера вечером. Стюардесса посоветовала мне взять какой-нибудь напиток, сразу же сказав, что после этого не разрешается ходить по палубе с ликером, фруктовым соком и чем-либо другим.
— Тебя обслуживала та, что постарше?
— Нет. Знаешь, такая средне пышная. Она также сказала, что она медицинская сестра. Всего стюардессами работают три медицинские сестры.
— Тогда с нами ничего не случится.
— При наличии трех медицинских сестер, конечно, нет. Одна из них сразу же перешла со мной на «ты».
— Ну, в таком случае лучше всего сразу же удалиться.
— В соответствии с этим золотым правилом я и действовал.
— У тебя оказались хорошие советчики.
— У меня такое ощущение, что происходит смещение акцентов. Женщина-океанограф мне сказала, что у нее есть моя книга «Лодка», и тогда я сказал: «Как хорошо, тогда у вас есть, что читать» — и ушел. А один, когда исчез шеф, стал особенно выпендриваться — большой такой, толстый, зовут Чарли.
— Это машинист по насосам.
— Машинист по насосам. Что же он делает?
— Он относится к людям, работающим на палубном участке и обслуживающим балластные насосы, а также вентили и рычажные механизмы.
Наступает молчание. После многократного прокашливания старик говорит:
— Ты хотел знать, как у меня обстояли дела в последнее время. В ходе заключительной беседы я договорился, что буду заниматься представительством на этом корабле, и вот я здесь. Но все так сильно изменилось, что я, собственно говоря, по-настоящему больше не заинтересован максимально…
— …проявлять себя, хочешь ты сказать?
— Да.
— Я бы тебе сказал: перестань думать об этом. Да и зачем тебе это? Лучше расскажи, как ты на своем разбитом «драндулете» прошел из Бреста до Бергена.
Так как старик не реагирует, я говорю:
— Знаешь ли ты, что океанограф при переезде разбила свой единственный термометр? О запасном термометре она, очевидно, не подумала. Очень хотелось бы знать, как она будет проводить свои измерения морской воды.
— Это, слава богу, не моя забота, — бурчит старик, и, бросив взгляд на экран радара, говорит: — Пойдем сделаем по глотку?
— Лучше и не придумать!
Обычный ритуал — старик ставит пивные бутылки на складной столик, аккуратно разливает пиво, устраивается удобно в своем кресле, и говорит: «На здоровье!» — и мы оба делаем по большому глотку.
— Итак, 4 сентября 1944 года вы вышли. Что за экипаж у тебя был? — спрашиваю я.
К моему облегчению, старик отвечает сразу:
— Да, экипаж. Естественно, это была проблема. Его мы составляли из самых различных людей, сложившегося экипажа лодки мы не имели. Самым важным для меня человеком был наш инженер флотилии. Ты его знаешь: очень жилистый и все в таком роде… Затем мы отобрали из кадрового резерва всех, кто хотя бы в некоторой степени был пригоден для этого. Региональное командование подводного флота поручило нам взять с собой по возможности дополнительных специалистов в соответствии с перечнем первоочередности: судовых строителей и тому подобное.
— А был ли большой налет на военно-морское училище, до того как вы вышли в море?
— Да, военно-морское училище бомбили, но разрушили не полностью. На нашу базу попала одна-единственная бомба. Здания пострадали незначительно. Мы уже несколько недель жили в бункерах. Мы располагались там с первой флотилией. Еще там находились морской комендант и комендант крепости.
— Что значит — в бункерах? Ты имеешь в виду — в штольнях?
— Да. И в них тоже.
— В штольнях сразу же за бункерами для подводных лодок?
— Как в тех, так и в других. Прежде всего, в штольни перебрались курсанты военно-морского училища, то есть люди из первой флотилии. На территории самого училища имелся, как помню, всего однн-единственный бункер, но он был занят зенитчиками. Мы, то есть штаб флотилии, жили в двух больших бункерах на старой территории флотилии, и все еще ездили через весь город к нашему бункеру с подводными лодками.
— А почему вы не остались внизу?
— Часть находилась внизу. Но так как комендант крепости — в это время им был генерал Рамке — располагался там со своим штабом и туда же переместился и морской комендант, то места были в значительной степени разобраны.
Военно-морское училище, поездки со стариком к бункеру, наш ночной выход в море — все это снова возникает перед глазами.
Я хотел только выспросить старика, предостерегаю я себя, и говорю:
— Вы со своей лодкой выбрались относительно хорошо? Что на позиции не было эсминцев?
— Нашей первой проблемой при выходе, а это происходило ночью, сначала был заход за мол и проход через два затопленных корабля. К этому мы подошли очень осторожно. Я сказал себе: если уж нас снесет к такому кораблю, то надо обвеситься кранцами. В любом случае мы должны пройти! Естественно, я боялся, прежде всего, за рули. Но мы своего добились. Еще одной проблемой было заграждение из балок и сетей в гуле.[19]
Мы договорились, что небольшой буксир растащит их, но обошлось без этого, так как заграждения разбомбили и они больше не представляли единой преграды. Нам просто повезло, что мы нигде не зацепились. Неприятны были многочисленные пожары. Вокруг нас в результате обстрелов многое горело, и в этой тесноте нам казалось, что нас со всех сторон освещают. Несмотря на это, нас не заметили, и мы дошли до Камаре — ты же знаешь эту часть выхода по левой стороне. В районе Трезье мы натолкнулись на «караульщиков».
— Патрульные суда?
— Этого я точно не выяснил. Мне они показались большими тральщиками. Но так как нам не хотелось, чтобы нас обнаружили, то мы зашли в старое минное поле Камаре и погрузились. До этого мы не проводили пробных погружений. В результате это первое погружение полностью сорвалось: мы тут же свалились на дно. Лодка, несмотря на все расчеты, была неотдифферентована.
— Вот те на!
— Примерно так же думал и я. И вот, лежа на грунте посреди минного поля, мы обнаружили, что главный водоотливный насос вышел из строя.
— Вот те на! — говорю я снова, но теперь старик не дает сбить себя с толку и продолжает.
— Тогда мы сказали себе: мы должны отремонтировать этот насос, причем работать надо как можно тише, а затем приступить к дифферентированию лодки. Мы должны были восстановить ее способность всплывать и погружаться. — Продолжая говорить, старик делает большой глоток: — На эту работу мы затратили примерно день. Так долго это продолжалось потому, что мы всегда, когда слышали шумы, прекращали работу. Но мы убедились, что никто из «караульщиков» не заходил на это минное поле, то есть не приближался к нам.
— Они, очевидно, не решились на это.
— И вот, совершенно незамеченные, мы отремонтировали этот насос, а затем и отдифферентовали лодку. Закончив все это, мы всплыли и медленно выбрались из этого минного заграждения, а затем, не погружаясь, «побежали дальше».
— Не на глубине шнорхеля? Просто по поверхности моря?
— По поверхности моря. Со шнорхелем мы не проводили испытаний.
— Очевидно, пойти на этот риск вы смогли только потому, что «караульщики» не считали такой «прорыв» возможным.
— Думаю, они в обычном порядке выставили несколько «караульщиков», даже не предполагая, что фактически прорвется еще одна лодка.
— И в этом было ваше счастье!
— Можно сказать и так. Не думаю, что кто-то ухитрился сообщить противнику о нашем выходе в море. Вообще-то приходилось считаться с тем, что из Бреста наблюдатели посылали сообщения, но у меня создалось впечатление, что о нашем выходе сообщений не было. К этому времени везде царила неразбериха. Так как мы еще не решили проблему со шнорхелем, то днем погружаясь или опускаясь только на перископную глубину, а ночью всплывая, мы очень осторожно двигались на запад.
— И как долго?
— Так долго, пока мы постепенно технически не привели лодку в порядок. У лодки ведь было очень много дефектов.
— Эвфемистически выражаясь.
— Да. Но, в конце концов, мы даже смогли воспользоваться шнорхелем, то есть плыть под водой.
— Вам невероятно повезло! Воздушное наблюдение, вероятно, тоже было снято. Они, очевидно, уже не рассчитывали на то, что кто-нибудь еще будет прорываться из Бреста.
— Естественно, мы были очень осторожны. При плотном наблюдении они бы, естественно, вышли на наш след, они должны были нас засечь!
Старик делает паузу.
Снедаемый любопытством, я нетерпеливо продолжаю спрашивать:
— Так вы, значит, двинулись дальше на запад?
— Нашим главным направлением было «западное».
— И у вас совсем не было соприкосновения с противником?
— А мы его и не искали, — грубо говорит старик. — Да и стрелять мы не смогли бы. Мы были своего рода транспортной фирмой.
Какое-то время старик раздумывает, а затем уже другим тоном говорит:
— Между прочим, Симона ведь знала твой адрес. Почему же сразу после войны она не приехала к тебе?
— Спроси что-нибудь полегче, — говорю я и едва удерживаюсь, чтобы не сказать: — «Твой адрес она, очевидно, тоже знала». Вслух же я говорю: «Этот вопрос я безответно задавал себе — и Симоне тоже. Но я до сих пор не знаю, что она делала в то время. И как потом шли дела в Бергене, ты мне тоже не рассказывал».
— Подождешь. Теперь мне надо соснуть. Да и тебе это не повредит.
Ночью мы пройдем Гибралтарский пролив. Своеобразная робость удерживает меня от разговора об этом со стариком. И сам он ни словом не обмолвился о Гибралтаре.
Я открываю книгу «Путешествие на край ночи» Селина, которую я захватил из дома, но, перелистав несколько страниц, замечаю, что не воспринимаю ничего из прочитанного. На сон грядущий я достаю из холодильника бутылочку пива, пытаюсь продолжить чтение, затем ложусь, заложив руки за голову, и в моей голове снова и снова тупо повторяются слова. «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами», «Гибралтар — скала, обжитая обезьянами»… Потом я все-таки задремал. Тяжело дыша, в мокром поту, я просыпаюсь, потому что во сне я безуспешно пытался сорвать с лица кислородную маску.
Я едва заснул. Ночью ветер усилился. Нос корабля врезается в длинную зыбь, идущую из Бискаев, так жестко, что корабль дрожит. Отопление не отключается. Окно, которое можно открыть, я устанавливаю на два витка резьбы шире. Через крошечную щель тотчас же с сильным свистом врывается ветер. Окна кажутся мне странными. Они имеют двойные выступы, за которые западают закрытые гайки.
По пути на завтрак я не тороплюсь. Облокотившись на леерное ограждение, я охватываю взглядом сзади на корме якорную лебедку и вертикально стоящий швартовый шпиль и восхищаюсь их тяжеловесными формами. Затем мой взгляд минует средний клюз и падает на море за кормой: прямая как стрела, гладкая белопенная полоса, проходящая через зыбь, такая же широкая, как сам корабль, которая до самой линии горизонта, сужаясь, остается светлым штрихом на зеленом море.
Скользя взглядом по палубам с их меняющимся освещением на белых надстройках и на тяжелом оборудовании, я снова очарован. Несколько минут я стою, рассматривая накладывающиеся одна на другую картинки, образуемые белым краном на реакторной палубе с его распорками и горизонтом, и странную негативную форму, которую из серого неба вырезает белая надстройка с мостиком.
Когда свободный от вахты первый помощник капитана идет мне навстречу с узлом белья и видит меня, он останавливается и спрашивает, куда я иду. Я быстро отвечаю:
— Только что я видел целую стаю летающих рыб — вон там, прямо за краном!
Если бы это не пришло мне в голову, то первый помощник посчитал бы меня ненормальным. Объяснять ему, насколько импозантным является взаимное расположение форм, попадающих в наше поле зрения, как привлекательно белое на белом кране и кормовой надстройке или черное на белом гигантского запасного якоря, было бы бесполезным делом.
Когда я иду на завтрак, мне навстречу, широко шагая и продолжая жевать, движется шеф. Он выдавливает из себя «доброе утро!» в качестве приветствия и спешит дальше. Он выглядит так, будто у него большие неприятности.
— Что с шефом? — спрашиваю я старика, одиноко сидящего за столом.
— Ничего особенного, — говорит старик. — Сегодня начинается экспериментальная программа гамбургского института кораблестроения, а шефу не нравится, когда кто-то вмешивается, то есть дает ему указания.
На мой вопрос, почему на окнах моей каюты сделаны двойные выступы, старик объясняет, что во время последнего рейса, когда в этой каюте никто не жил, штормом было выдавлено одно окно и долгое время никто не замечал, как через окно проникала вода. Стекло марки «секурит», правда, выдержало, но зато в помещение вдавило всю раму.
— Окна неправильно сделаны, — говорит старик. — В направлении к фордерштевню они не выдерживают давление ветра, поэтому их страхуют только изнутри с помощью металлических пластинок — отсюда второй набор выступов, который кажется тебе таким смешным. Приятного аппетита, — говорит старик, и добавляет: — Я тоже должен идти!
На мостике я слышу, как старик обсуждает с шефом программу гамбургского института:
— Итак, первый помощник со своим персоналом, обслуживающим насосы, должен начать создавать состояние балласта номер один, то есть обеспечить полный балласт. Это можно сделать ночью. До восьми часов утра можно успеть. Это заняло бы двенадцать — четырнадцать часов. Два специалиста по насосам с этим справятся.
Шеф стоит, как памятник. Он тоже ничего не говорит, даже когда старик делает паузу, наверняка задуманную как приглашение ответить. Так как шеф молчит, старику приходится продолжать:
— Для считывания меток нужно вытащить стремянки — везде Так, а теперь переходим к делу, где вы должны сказать свое слово, первый день испытаний дает нам потерю времени, равную примерно шести часам. Я не возражаю. Итак, они… — старик берет листы, которые шеф принес с собой. При чтении он оттопыривает нижнюю губу и продолжает: — Они, следовательно, предусмотрели проведение ряда экспериментов с двумя, тремя, четырьмя, пятью, шестью, семью, восемью маневрами движения. Половину, из них с девяноста оборотами, вторую половину с четырьмя полными. С двухпроцентным изменением нагрузки это ведь можно сделать. Или?
На обращение непосредственно к нему шеф должен ответить. Он произносит длинное «да-а-а-а».
— Ведь мы это уже однажды делали с четырьмя процентами у Гросмана. — Эту фразу старик произносит с вопросительной интонацией, но шеф не говорит ни слова. Зато я ломаю голову, кто же такой этот Гросман.
В разговор вступает третий помощник:
— Если я правильно понял, речь идет о скорости, то есть, как скоро мы перейдем на задний ход?
Наконец шеф говорит:
— Нет, они хотят иметь соразмерные условия.
Голос шефа звучит раздраженно. Он что же — злится, что вмешался третий помощник, или же он выпускает свою злость против, гамбуржцев?
— Так не пойдет! — решительно говорит старик. — Не при этой погоде. Я им уже говорил.
Шеф молча пожимает плечами, что, очевидно, должно означать: «Вот такие они!»
Как я ни напрягался, но все же не мог составить картину того, что же гамбургжцы, собственно говоря, замышляли. Гросман — кто такой Гросман? Спрашивать сейчас я не имею права. Расспросы предосудительны. Лучше я навострю уши, так как старик снова говорит:
— Расчет показывает потерю времени, равную примерно шести часам. Я так рассчитал, что завтра до восьми часов утра мы определим осадку. Это возможно сделать с шести часов. Тогда маневры могли бы осуществляться в течение дня.
Старик произносит свои слова осторожно, почти нерешительно. Он говорит мимо шефа, именно так, как будто произносит монолог с множеством коротких пауз:
— Я рассчитал полчаса на каждый маневр. Кажется, подобное мы всегда делали за двадцать минут. Нам надо учесть и обеденный перерыв. Так как у нас мало людей, я лучше добавлю время и на это. Поэтому я считал время с восьми часов утра до пятнадцати часов, это составляет шесть часов, собственно говоря, семь часов, но, если мы вычтем час на обед, то и будет шесть.
Тут снова наступила пауза. Я удивляюсь старику. За один раз так много как сейчас он говорит редко. А он уже продолжает:
— А здесь я подсчитал, то есть прикинул, как мы при этом продвинемся вперед. Я предполагаю только тридцать миль.
Это снова прозвучало как вопрос. Но кроме старика здесь, очевидно, никто не хочет говорить. Но и старик больше ничего не говорит. Он засовывает руки в карманы брюк и делает на негнущихся ногах, будто у него нет коленок, несколько шагов туда и обратно. Затем он сосредотачивается и говорит:
— И больше ничего, как я полагаю. Таковы, следовательно, эксперименты по маневрированию в первый день испытаний. Маневры с задним ходом и опыт с устойчивостью на курсе при девяноста. Это, я полагаю, вы можете предложить господам.
— Так точно! — только и говорит шеф. Все это время он всем своим видом демонстрировал наполовину равнодушие, наполовину покорность судьбе. Но я могу и ошибаться: на его лице за светлой бородкой вряд ли что-нибудь увидишь, а само его лицо, подобно африканской маске, не выражает ничего. Я только удивляюсь тому, что он все еще не уходит. Очевидно, обсуждение темы еще не завершено. И действительно, старик начинает снова:
— Постоянно фиксировать время. Продолжительность три часа. Тут с моей стороны нет никаких опасений. Я рассчитал до семнадцати часов. А в пятницу — по новой. Так, а теперь о перекачке из балластного режима один в балластный режим два. Примерно здесь… — старик показывает с помощью циркуля точку на морской карте. — Теперь, я полагаю, первый помощник хотел бы перейти к совершенно легкому режиму. Поэтому мы взяли и режим два. Они сказали, что мы должны и так перейти к режиму два, но у нас есть время, потому что, считали они, это пошло бы быстрее, как если бы мы убрали на семи метрах осадки. Это 12 500 тонн балласта, да столько же примерно и там. А мы должны довести до 8500. То есть должны будем удалить 4000 тонн. Для заполнения у нас есть целая ночь, но удаление воды длится дольше из-за перекачки. Прежде всего, мы должны улучшить осадку. Если им для их экспериментов действительно нужен плоский киль, то мы должны… Два мы, естественно, тоже можем сделать, если они этого хотят.
Я перевожу взгляд с одного на другого: театр абсурда. Шеф делает вид, что он думает так же остро, как и старик. Какое-то время никто не говорит ни слова.
— Таким образом, было бы лучше перейти из режима один в режим два, — объявляет теперь старик своего рода заключительный вывод из всех соображений. — Для этого мы предусмотрели время с семнадцати часов пятницы до шести часов утра субботы. Это семь часов плюс шесть. Это, очевидно, будет хорошо.
Теперь, считаю я, шеф наконец должен уйти. Очевидно, только потому, что шеф не трогается с места, старик продолжает литанию:
— Проведение экспериментов ночью бессмысленно. Тогда бы мы ночью до шести часов субботы должны были пройти 120 миль. В целом мы от мыса Венсен прошли 980, тогда до мыса Бланк не хватает 30 миль. Там мы были бы в субботу утром — 15-го, в шесть утра.
«Ну, вот!» — чуть не сорвалось у меня с языка. Но я вовремя остановился.
— Так точно! — снова говорит шеф. И все еще остается стоять руки в боки и уставившись в карту.
Старик вынужден сказать: «Ну тогда — все!», чтобы наконец заставить его двигаться.
«Нервы! — говорю я себе. — Здесь нужны чертовски крепкие нервы!»
К радости детей и старика, голубь все еще на борту. Дети часами сидят рядом с ним и внимательно наблюдают за каждым его движением. Старик радуется тому, что в тамбуре наступила тишина, так как дети, слава богу, больше не играют в мяч в проходах. Только первый помощник капитана открыто демонстрирует свою неприязнь к голубю. Он бросает на голубя косые взгляды.
— Голубь гадит на выступ мостика, — говорит он. — И, кроме того, он может заразить экипаж. Пситтакоз — болезнь попугаев, — заявляет он с важностью и высоко поднятыми бровями.
Мне любопытно знать, как он намерен расправиться с голубем. Во всяком случае, он рисковал бы при этом навлечь на себя вражду детей и гнев матерей. А гнева матерей я бы на его месте по меньшей мере поостерегся.
Очевидно для того, чтобы еще раз успокоить меня, во время обеда шеф передает мне, с неким намеком на расшаркивание, счетчик Гейгера, упакованный в пластмассовый пакет. Счетчик носят на шее все члены экипажа, посещающие зону реактора на корабле. Тот, кто получил дозу облучения более пяти БЭРов,[20] не имеет права посещения реактора до конца года.
Во время обеда эксперимент ученых из Гамбурга является темой разговоров почти за всеми столами и во всех подробностях. Но есть кроме долгоиграющей темы «Где инструкция Кернера по эксплуатации новой аппаратуры?» еще одна тема: одна из новеньких стюардесс настолько маленькая, что не может достать установленные на полках чашки. Достаточно ли будет подставить ей ящик? Или нужно сделать для нее специальную приступку? Этот вопрос вызывает в столовой бесконечные дискуссии.
Старик, который не первый раз слышит эти дискуссии за соседним столом, делает мину, показывающую, насколько это ему противно. Я не обращаю на это внимание и спрашиваю:
— Что это, собственно говоря, за девушки, которых нанимают на этот пароход?
— Самые разные, — отвечает старик и после некоторого колебания продолжает: — У нас уже были студентки, потерявшие работу, — всякие. Ты же сам во время первого рейса познакомился с блестящим цветком — что же ты спрашиваешь?
— Ты имеешь в виду добрую Лонго?
Вместо ответа старик задумался. Я уже хотел спросить его, что стало с Лонго, но он сказал сам:
— Под конец она не так много делала, точнее говоря — совсем ничего. Она обожгла ноги.
— Обожгла ноги? Как так?
— Очень просто, в плавательном бассейне, этом лягушатнике. Лонго купалась очень охотно, но плавать не любила. И наступила на нагревательный прибор.
— И обожгла ноги?
— И обожгла ноги. Это случилось потому, что у нее путь от ног до головы был очень длинным и «звоночек» наверху прозвучал слишком поздно. Отсюда и имя. После этого мы обшили это место куском асбеста.
— Ноги?
— Чушь! — говорит старик, не сумевший, несмотря на все старания, скрыть усмешку.
Чтобы поддержать хорошее настроение старика, я говорю:
— Главный стюарт имеет в запасе вино «Старое Клико». Не годится ли оно для того, чтобы отметить мою «прописку» на корабле?
Старик считает, что шампанское для этого слишком дорого. Он говорит это так, будто речь идет о его деньгах, а не о моих.
— Об этом я еще подумаю, — говорит он задумчиво. — Нужно решить, кого пригласить. Ты, наверное, подумал только об офицерах? Ладно, я еще подумаю.
— Только не слишком торопись! — говорю я старику, не скрывая насмешку. Я знаю: на борту с новыми проблемами надо обращаться нежно. Решать их в один присест было бы равнозначно святотатству. День — длинный, а морской поход — длиннее. Раньше старик тратил дни, чтобы решить, как по возможности эффективно использовать двадцать четыре бутылки пива, выигранные на пари.
Наконец я замечаю, что нерешительность старика имеет более глубокую причину. Новые проблемы создает демократизация на борту. Раньше в кают-компании мы без всяких церемоний палили бы пробками в потолок. А теперь? Теперь кают-компании не существует. Теперь у нас своего рода заводская столовая и добрый совет относительно вечеринки для «прописки» подорожал. Я сгораю от любопытства, что же предложит старик. Для начала он сидит, слегка согнувшись, и делает несчастное лицо. Я мог бы усилить его досаду, начав ругать новые обычаи, — но зачем? Вместо этого я спрашиваю:
— Как ты считаешь, найдется сегодня у шефа время для меня?
— Нет! — говорит старик определенно и поднимается из своего кресла. — Сегодня нет и завтра тоже нет. Подожди лучше до Дакара, там будет поспокойнее, в том числе и для шефа. Ну все, я должен идти.
Погруженный в свои мысли, я иду по главной палубе. И тут я вижу, теперь уже полностью освободившись от посторонних мыслей, лебедку для снятия крышки трюма так близко, что она, как мрачный, черный монумент, возвышается даже над кормовыми надстройками. Оборудование в форме ворот, связанное с вентиляционной колонкой загрузочного помещения, если подойти достаточно близко, становится таким большим, что обрамляет вид на корму корабля. При внимательном рассмотрении обнаруживаю, что на поперечине закреплен ролик. Я соображаю, что он может служить только как направляющая троса, с помощью которого крышки фирмы «Мак Грегор» трюмов три и четыре могут подаваться и надвигаться на люки. Несмотря на свой вес, крышки складываются, как меха гармошки. Трюм пять имеет складные крышки, которые сбоку в непосредственной близости от люков поднимаются с помощью гидравлики. «И эти складные крышки сделаны фирмой „Мак Грегор“,» — сказал мне старик. Чертовски практичны, если вспомнить нервотрепку со старыми деревянными. Я охотно смотрю, как эти современные крышки люков надвигают на отверстия трюмов. При этом я испытываю чувство единения с техническим прогрессом: здесь он делает излишней тяжелую физическую работу.
Внизу, в темной глубине грузового трюма номер пять, работают два матроса. При этом они поют. Это звучит, как хорал в церкви. В трюме шесть стоит стол для игры в настольный теннис, сверху похожий на маленький шахматный столик. На корабле нет груза для транспортировки в Южную Африку, ничего нет, кроме морской воды в качестве балласта.