Когда я карабкаюсь вверх по лестнице, ведущей к мостику, и оказываюсь перед каютой старика, через открытую дверь слышу его глубокий голос, который я понимаю до малейшего слога, и писклявый голос первого помощника капитана, который я воспринимаю кусками. Я перевожу дух…

— И тогда наступает черед маневров с обратным ходом при девяноста. Это-то вы можете им дать? — слышу я голос старика. Речь все еще идет об экспериментах ученых из Гамбурга с движением корабля. Я не хочу мешать и поднимаюсь наверх. Но и на мостике я недолго остаюсь в неведении относительно планов экспериментов ученых из Гамбурга: теперь обмен мнениями осуществляется в штурманской рубке.

— Таким образом, нам нужно время с девяти часов утра до семнадцати, — говорит старик, пришедший с первым помощником на мостик. Со считыванием и тому подобным. Это была бы суббота…

А вот теперь интересно уже и для меня. Речь идет о Дакаре. Старик решает, когда мы можем прийти в Дакар. Он перебирает еще раз все сроки опорожнения и заполнения отдельных балластных цистерн, причем со всеми возможными отключениями, причем делает это так, как будто задача состоит в том, чтобы с точностью до часа рассчитать ожидаемое время прибытия в Дакар. При этом сенегальцы знают, что «Отто Ган» — это не нормальный пароход, придерживающийся точного расписания. Речь идет о том, чтобы высадить ученых из Гамбурга, не заходя в Дакар. Старик снова ломает голову над тем, как сэкономить деньги для своего работодателя — Федеративной Республики Германии.

После того как он сказал: «Ну, кажется, все!», — компания удаляется.

— У меня в каюте еще стоит кофейник со свежим кофе, — говорит старик. — Не зайдешь на глоток?

Предстоящие события, эксперименты с движением, высадка с корабля, все это, очевидно, развязало ему язык:

— Слава богу, Сенегал не требует транзитных виз. Таким образом, мы не обязаны покинуть страну в течение стольких-то суток. С властями мы и раньше были в хороших отношениях. Но вот расходы! Возможно, придется платить еще и за оформление таможенных документов. Если они поймут, что из федерального правительства можно выбить деньги, то не пойдут ни на какой компромисс. Тогда можно послать телеграмму маклеру, который прибудет, пригласит гамбуржцев и уедет с ними. На нашем баркасе это тоже можно было бы сделать, но я сказал сенегальцам: с ведома и разрешения властей в территориальные воды придет корабль, чтобы забрать пассажиров, — для них это пассажиры. Это точно так же, как если бы судно разгружали на рейде.

— Сложная штука, — бормочу я.

Старик пропускает это мимо ушей, он говорит, как заведенный, дальше:

— Обычно требуют, чтобы на корабль были оформлены документы — медицинские аттестаты, таможенные декларации, судовые манифесты и так далее. Затем на лодке прибывает агент. Таможня всегда подозревает нелегальную переправку людей и прочую контрабанду — перед Дакаром расположен остров Горн, принадлежавший когда-то работорговцам. У нас однажды был случай с кладовщиком, у которого при выходе в море обнаружили малярию. Его надо было срочно снять с корабля и доставить в клинику тропических болезней в Гамбурге. Это нужно было согласовать с португальским правительством. Перед Каскэ мы встали на рейде. Там я переговорил с лоцманом из Каскэ, которого привез агент. Агент, сразу по прибытии, сказал:

— Мне для моих друзей нужно десять блоков сигарет и шесть бутылок виски. «О'кей, — подумал я, — мне это ничего не стоит». Но потом он сказал:

— Теперь быстро список экипажа, список пассажиров, манифест о балласте и медицинскую декларацию. Теперь на берегу есть учреждение, которое занимается кларированием. Но никто из них на борт не поднимется.

— Это стоит денег? — спрашиваю я. — Разве так сложно высадить несколько человек!

— Даже если это один-единственный человек!

— И это так сложно в Сенегале? Сенегал ведь не Португалия, они, правда, почти созвучны, но… — говорю я, но тут же умолкаю.

— Этого я не знаю, — говорит старик. — Последний раз все было хорошо. В тот раз у нас был очень симпатичный черный бортовой капитан, которого мы также солидно отблагодарили. Его сын с первым помощником капитана потом отправился на остров Горн. Но ты же знаешь: осторожность фарфор бережет, поэтому лучше быть готовым ко всему. В противном случае начинают отказываться от своих слов, а к чему это приведет, если мы наметим обычный план прибытия! Но все это относится к нашим повседневным задачам. Перед Галифаксом мы однажды спустили на воду буи «вейв-райдер», так называемые буи, скользящие по волна, которые были снабжены радиопередатчиками.[21] Они постоянно передают информацию, в том числе и позывные полиции, чтобы иметь возможность найти их, если они понадобятся. Но прежде всего они сообщали подробную информацию о том, как они перемещаются.

А я думаю: ну и что? Но затем я делаю умное лицо и спрашиваю:

— Используют ли их для замеров волнения моря?

— Да, — говорит старик, — для замеров относительно движения собственного судна. Корабль петляет часами, а иногда и целыми днями, после чего забирает найденные буи.

— А не вызывало ли болтание в море туда-сюда неприятного ощущения у здоровых людей?

Очень неприятные ощущения!

— Так что было бы лучше, если бы предварительно вы подробно объяснили бы им, что вы собираетесь делать.

— Так оно и есть! — говорит старик и предается размышлениям, но затем неожиданно восклицает: — Между прочим, я хотел поговорить с кладовщиком о вечеринке в связи с твоей «пропиской» на корабле. Я скоро вернусь.

Скачки мыслей старика загадочны. Подумать о моей вечеринке с «пропиской» именно сейчас! В дверь постучали. Курьер принес какой-то список. Я говорю:

— Положите на письменный стол. Капитан сейчас вернется, — и встаю, чтобы посмотреть, что это за список.

«Role de la tribulation crewlist Hapag & Lloyd AG» (Судовая роль, то есть список команды и пассажиров судна пароходства «Хапаг и Ллойд»), Этот список членов команды и пассажиров подготовлен для сенегальцев. Под номером 62 значится «Шальке Михаэль, помощник казначея. Национальность: немец, возраст 5 лет, место рождения Гамбург».

Мальчик Михаэль Шальке в своем нежном возрасте (5 лет) уже является помощником казначея. В этом списке есть еще один помощник казначея в цветущем возрасте девяти лет и еще один восьми лет.

Когда старик возвращается, а я спрашиваю: «Ну что, все выяснил?», он бормочет: «Еще не совсем» и снова садится в свое кресло.

— Курьер принес тебе список. Прочти, пожалуйста! Я, извини, пожалуйста, уже заглянул в него, так как хотел знать, в качестве кого прохожу по спискам.

— В качестве пассажира, естественно! — говорит старик, заглянув в список.

— Я так и понял. И все-таки прочти весь список до конца, — прошу я и с интересом наблюдаю, как при чтении старик становится красным от злости.

— Они что же, считают сенегальцев идиотами, — говорю я притворно, — не способными заметить, в каком нежном возрасте пребывают три наших казначея.

Старик кипит от бешенства.

— Это может обойтись чертовски дорого! Местные господа не любят, когда над ними насмехаются! — восклицает он, хватает список и снова исчезает.

Спокойной вторая половина дня уже не будет, уберусь-ка я лучше в свою каюту.


Мне бы следовало прочитать о Дурбане перед началом поездки. Южная Африка, буры, апартеид. Об этом удаленном уголке мира я знаю немного. Просто так в Дурбан я никогда в жизни не поехал бы.

Некоторые люди, находящиеся на борту, уже бывали в Дурбане. То, что я большим трудом вытягиваю из них, мне ничего не дает. Там якобы есть «Вымпи». О южноафриканских борделях не говорит никто: очевидно, там царит британский пуританизм. И затем, там, кажется, имеется ресторан в башне. Но дорогой! Один раз в час он делает полный оборот вокруг своей оси, сказали мне также.

Теперь я пытаюсь обнаружить информацию о Дурбане в энциклопедии, взятой в судовой библиотеке, но нахожу только: «Дурбан, порт Наталь, портовый город провинции Наталь, важнейший перевалочный пункт республики Южная Африка с 682 900 жителями, современный крупный город с высшим техническим училищем, университетским курсом для индусов, портовыми сооружениями и кораблестроением, с разносторонней промышленностью и грузовыми перевозками из горнодобывающих районов, модный курорт. Дурбан основан в 1835 году, права города получил в 1854 году».

Ну, хорошо! Когда мы были школьниками, нам примерно так же преподавали географию. Дурбан — модный курорт? Об этом никто из тех, кто уже побывал в Дурбане, не сказал ни слова. Во мне вызывает отвращение само это слово, оно звучит как «диаре». «Диаре» означает поток и заимствовано, по крайней мере, из греческого. Когда я представляю себе поджаренные в жире «пом фри» под слоем кетчупа, подаваемые в «Вымпи» в Дурбане, — уже дважды я слышал об этом «Вымпи» в Дурбане, — то вынужден опасаться худшего. Такие места, как Дарэссалам, Куала-Лумпур, Джакарта или даже Брисбейн, мне нравились. Но Дурбан? Я представляю себе Дурбан как Ливерпуль, только более вылизанный и мещанский.


Ближе к вечеру на кормовой палубе рядом с госпиталем и пунктом скорой помощи устанавливают все больше шезлонгов. Постепенно здесь собираются все свободные от вахты, стюардессы и офицерские жены с детьми. Объявлен киносеанс — фильм «Шкура» с Клавдией Кардинале, отложенный до тех пор, пока можно включать проектор, так как еще слишком светло.

Прекрасный вечер. Вода сине-голубого цвета, несколько облаков лежат над линией горизонта, словно испачканная ветошь. В море за нашей кормой под углом к нашему курсу в направлении Южной Америки плывет пароход. Но никто туда не смотрит. Все уставились на светящийся, экран, хотя на нем еще ничего не видно. То, что они видят, когда становится достаточно темно, — это ужасный фильм с постоянными сценами драк и секса, менее всего подходящий для детей, но мамаш это не трогает. После первого ролика я сказал себе — хватит.

Продвигаясь вперед, справа от себя я вижу серп луны и ярко светящуюся Венеру. За штормовыми леерами я обнаруживаю облокотившихся на фальшборт нашу стюардессу из столовой и стюардессу в очках, которую мы встретили во время обхода корабля в столовой для рядового состава. Стюардесса с палубы рядового состава спрашивает меня:

— Извините, пожалуйста, я хотела бы знать, могу ли я фотографировать здесь в течение дня со штатива?

Я вежливо отвечаю:

— При этих вибрациях лучше не надо!

Затем я спрашиваю, нравится ли ей на корабле, и она драматически рассказывает, каким ужасным был первый день:

— Парни, выглядящие дикарями, много мусора и потерянность. Никто о нас не позаботился. Она добавила, что была сестрой-анестезиологом и нанималась сюда в качестве медицинской сестры. Так как у нее не было шансов, то она записалась стюардессой. Нервная стюардесса рассказывает, что она семь лет была в гостиничном бизнесе, пришлось поработать даже в Мюнхене. Мне они кажутся незнакомыми людьми из соседней деревни, и я прощаюсь с ними по-дружески:

— Доброго вам вечера!

На «огуречной аллее» я задерживаюсь какое-то время, чтобы полюбоваться все время распадающимся в воде отражением серпа луны. Появляется старик, ругает на чем свет стоит фильм и говорит:

— После этого дерьма мне нужно выпить. Тебе тоже?

— Неплохая идея! — соглашаюсь я, и мы направляемся в каюту старика.


Хороший глоток виски приятно согревает желудок. Я делаю глубокий вздох, радуясь тому, что не остался тупо глазеть на экран. Сейчас удобный случай продолжить «расследование».

Итак, ты хотел рассказать мне о том, что происходило в Бергене. Вы тогда собрались все вместе, и война для тебя закончилась — или?

Старик громко смеется, издавая гортанные звуки, а затем с трудом говорит:

— Вот там-то и был дым коромыслом! Но сегодня твоя очередь. Тебе хотелось бы «выжать» меня, как лимон, но лучше расскажи, как обстояли дела у тебя, когда приехала Симона, я об этом ничего не знаю. То, что ты вместе с Хольцгазером добрался до Цаберна, ты мне рассказывал во время последнего рейса, но что было дальше? Где война закончилась для тебя?

— В Фельдафинге.

— Тогда ты ни одного дня не был в плену?

— Это как посмотреть…

— Звучит весьма таинственно. Так был или не был?

— Строго говоря — нет.

Старик смотрит на меня с театрально изображающей полное отчаяние миной и продолжает наседать:

— В Фельдафинге ты жил…

— Да, незадолго до войны.

— Так ты, значит, отправился домой и там дожидался злого супостата?

— Ну, настолько идиллически это не выглядело.

— А как?

— В Фельдафинге был лазарет — запасной лазарет в отеле «Императрица Елизавета». Так вот, во время одного налета истребителей-бомбардировщиков в самом центре Франции меня ранило в локоть… — старик испытующе глядит на меня, так как пальцами я ощупываю мои локти.

— Представь себе, — говорю я, — я даже точно не знал, был ли это левый или правый локоть. К счастью, это был левый.

— И что было дальше?

— Я довольно ловко переводился из одного лазарета в другой, пока не оказался в Фельдафинге.

Старик тяжело сопит, что обычно служит у него признаком удивления.

— Теперь специально для американцев нужно было носить руку на перевязи…

— И тогда приехала Симона?

— Господи ты боже мой! До Симоны еще далеко. В конце концов, еще шла война, и, если выражаться жестко, я в то время думал, что ее нет в живых. Когда-то и от кого-то я однажды услышал, что якобы после того, как ее из тюрьмы под Парижем отправили в Германию, ее приговорили к смертной казни за шпионаж.

— Эта часть истории мне известна. А что было дальше? — нетерпеливо спрашивает старик.

— О том, что война для меня закончилась, я подумал в Цаберне в Эльзасе. В Фельдафинге я надеялся, что американцы коротки на расправу. Но американцы все не шли и не шли, а я не мог вечно валяться в лазарете. Как у меня шли дела потом, ты уже знаешь?

— Как раз нет!

— Вот теперь мне нужно что-нибудь выпить!

— Еще виски или пиво? — спрашивает старик.

— Пиво, пожалуйста!

— Когда же ты наконец перейдешь к Симоне? — спрашивает старик доброжелательно после того, как он обстоятельно налил нам пива.

— Если меня наконец пустят в камеру безопасности.

— Это шантаж. Что касается меня, то я пустил бы тебя туда уже давно. Ясно, что это шеф мурыжит тебя. Но шеф очень занятой человек, так что…

— Итак, Симона.

— Я не понимаю, почему после освобождения из Равенсбрюка Симона не сразу явилась к тебе.

— Я тоже.

— А почему ты ничего не предпринял?

— Потому что я считал ее, об этом я только что сказал тебе, считал ее погибшей. С конца войны прошло больше года. Но лучше по порядку: в лазарете, выражаясь поэтически, мне нельзя было больше отлеживаться. Я должен был как можно быстрее отправиться в Берлин в штаб Верховного командования вермахта. Это было в некотором смысле сложно, но я все-таки прибыл туда и был тотчас же направлен на Крайний Север. Когда через несколько дней я вернулся, в Берлине уже был переполох. Надо уносить отсюда ноги! Не дать захватить себя здесь — таков был лозунг. И fair semblant — делать так, будто… Итак, я сделал так, будто для германского вермахта не было ничего более важного, чем свежие фотографии. Так как в Берлине шли непрерывные бои, мне еще раз удалось внушить моему верховному начальнику, вполне ко мне лояльно относившемуся, что подлинную рабочую обстановку я найду только в моей каморке в Фельдафинге.

— И что — удалось?

— Я получил командировочное предписание. В случае необходимости я должен был поддерживать связь со штабом корпуса в Мюнхене. И с этим я исчез из виду и оказался в Фельдафинге.

— По воле случая, — говорит старик. Он встает, приносит из холодильника свежее пиво и, как всегда, неторопливо разливает его по бокалам.

— Скажи-ка, — спрашивает он затем, — ты что-нибудь слышал о Бартле?

Я вздрогнул, внезапно очнувшись от воспоминаний, а старик спросил:

— Что с тобой?

— А, герой войны Бартль, — попытался я собраться с мыслями, — с ним ты заварил для меня кашу. После войны он снова продавал гумус, на этот раз без пырея. Ты же знаешь, что перед войной его садоводческая фирма обанкротилась, так как в его гумусе находили пырей, что привело к нескольким судебным процессам.

— Ха, этот чертов пырей, от него практически невозможно избавиться, — размышляет старик. — Так ты его, значит, не выпускал из поля зрения после вашего Хольцгазертура до Цаберна?

— Вовсе нет! Он еще несколько раз побывал у меня в Фельдафинге. Есть даже фотография — на моем балконе с ним — писателем Эрнстом Пенцольдтом и маленьким бароном фон Хёршельманом. От прежнего бахвала не осталось и следа. Этот Бартль стал совсем маленьким, жалким и нуждающимся в утешении. Жена умерла, дочь вышла замуж за американца и жила в Америке, и со своим небольшим предприятием он, очевидно, едва держался на плаву, так как сразу после войны у людей были другие заботы, чем покупать гумус. А однажды пришло сообщение о смерти, отправленное его дочерью. Я не помню, как давно это было. У меня просто нет чувства времени.

— Ха! Этот Бартль, — говорит старик, — он был странным типом. Свиней он, очевидно, больше не откармливал?

— О, нет! Не напоминай мне, пожалуйста, об этом! Не хочу больше думать об отчаянии Бартля, о резне свиней, которую он устроил в Бресте.

Старик сидит с отсутствующим взглядом. Затем откашливается и говорит ворчливо:

— Расскажи-ка, как было дальше? Ты ведь сидел на мели в своем Фельдафинге?

— Я тоже так считал. Но американцы все не приходили и не приходили. Они уже давно стояли перед Вайльхаймом, уже двигались по Олимпийской улице, проходящей за моим домом. Мы слышали грохот гусениц, но в Фельдафинге они не показались. Вместо американцев появилось ужасное шествие совершенно истощенных узников концентрационных лагерей, многие из них были просто ходячими скелетами. Шествие двигалось в замедленном темпе и казалось бесконечным. Я только отворачивался, ожидая самого худшего. Охраняли узников люди из фольксштурма. Неизвестно, что бы они стали делать…

Мы сидим, уставившись перед собой, как два выживших из ума старика на скамейке для пенсионеров, пока старик не спрашивает:

— И что с ними стало?

— В нескольких километрах, на берегу озера, на это шествие натолкнулся передовой отряд американских танкистов. Узников освободили. Ничего не произошло. Через какое-то время я уже имел с ними дело.

— Как это? — спрашивает старик.

— Позже, — говорю я, — я расскажу тебе об этом позже. Сейчас же я устал, как собака. А ты нет?

— Если ты так считаешь…

Но я все-таки остаюсь сидеть, и, когда старик вопросительно смотрит на меня, я начинаю, запинаясь:

— Скажи-ка, я уже давно хотел узнать у тебя, что тебе было известно о так называемых темных сторонах нацистского государства?

— Вопросы совести? — говорит старик вяло и откидывается в кресле.

— Да, если хочешь…

— Могу рассказать. Спокойно задавай прямые вопросы.

— Итак, самый прямой вопрос: что ты знал о концентрационных лагерях в то время, когда ты был командиром подводной лодки?

— О том, что концентрационные лагеря были, знал каждый. Только говорить об этом было опасно. Концентрационные лагеря появились сразу же после прихода нацистов к власти… — Старик делает паузу, чтобы подумать. Потом нерешительно продолжает: — Я могу объяснить тебе это так: говорили, что там изолированы нежелательные элементы, противники государства, коммунисты и так далее. За государством признавалось право на это.

— А что тебе было известно о преследовании евреев?

— Я знал, что евреи были нежелательными элементами. Нам внушали, что они являются неполноценной расой, что евреи преследовали только одну цель — эксплуатировать немецкий народ. Между прочим, я никогда не был знаком ни с одним евреем. Я воспитывался в кадетской школе.

Старик задумывается, а затем медленно говорит.

— Нацисты разжигали ненависть к евреям таким образом, что «хрустальная ночь» была воспринята с определенным одобрением, в том числе и мною. Да, так можно сказать. Насколько далеко они зашли в этом, я не знал. И совсем не знал, что евреев убивали.

— Вряд ли можно говорить о жажде иметь информацию, — вставляю я.

— Не было никого, кто бы об этом говорил. То, что люди со «звездой Давида» на одежде уступали мне дорогу во время отпуска, я, правда, замечал. А также слышал, что в магазинах их не обслуживали. Но у нас были другие заботы: упущения военного руководства, в авиации, например. Об этом мы говорили. А что знал об этом ты?

— Должен признаться, что у меня все это было по-другому. У меня были друзья в Лейпциге, социалисты, с которыми я мог говорить открыто, но тоже только в том случае, если были закрыты все окна. Они знали людей, попавших в концентрационный лагерь и даже вышедших оттуда. Но те ничего не рассказывали, даже друзьям, абсолютно ничего, о концентрационных лагерях. От них, должно быть, требовали неразглашения, так что из страха быть убитыми они молчали. А потом в концентрационный лагерь попал мой собственный издатель Петер Зуркамп. Но о том, что там действительно происходило, я тоже тогда не знал.

— То, что с евреями не церемонились, я уже знал, но то, что систематически проводилось уничтожение евреев, — об этом я не знал. Когда сразу после войны я узнал о числе уничтоженных евреев, то просто не мог в это поверить.

— В Америке тебе никто бы не поверил, что ты не знал об этом.

— Понимаю, но это было именно так! Кроме потока нацистской пропаганды у нас не было других источников информации. Если настоящий нацист заставал кого-то за прослушиванием вражеского радио, то это могло плохо кончиться. Верно ведь?

— Да — говорю я, — верно.

Разговор иссяк. «Время ложиться спать», — говорит старик.

* * *

Я совсем не выспался, потому что в корабль закачивали морскую воду. «Полный балласт внутрь», — сказал вчера старик. Столовая уже почти опустела, когда я довольно поздно пришел завтракать. Со стариком, который уже позавтракал, я столкнулся в дверях.

— С половины десятого в связи с экспериментом исследователей из Гамбурга будет проведено «редуцирование». Возможно, это тебя заинтересует, — говорит он. — Я должен проследить за порядком. — С этими словами он кладет на стол рядом с моей тарелкой листочек: — Я тут для тебя набросал, что будут делать с кораблем, иначе ты все время будешь начинать с этого.

Я читаю: «1. Испытания и совершенствование — технически. 2. Исследования для совершенствования — экономичность. 3. Обучение персонала. 4. Освоение портов. 5. Ознакомление пароходств, портовых властей, коммерсантов с возможностями использования атомохода. 6. Вклад в урегулирование международных правил захода таких судов. 7. Снижение производственных издержек за счет транспортировки грузов». Под этим текстом написано примечание: «Эти пункты пересекаются с различной степенью и важностью приоритетов».

Я слышу весть,[22] говорю я себе. Теперь быстрее глоток кофе, яичницу-болтунью, потом снова вперед в мою каюту забрать сумку с фотоаппаратурой и не забыть пленку в холодильнике. Когда я собираюсь сорваться с места, мне на плечо ложится рука шефа, который спрашивает:

— Вы можете пойти со мной сразу? Мы как раз приступаем к редуцированию.

— Я уже знаю. Охотно воспользуюсь вашим приглашением. Вот только заберу фотокамеры.

— Ну, хорошо! Я должен быть на пульте управления. Встретимся там.

— Проведение редукции, — говорит шеф сразу же, как только я, еще запыхавшись, появляюсь на пульте управления, — всегда увлекательно. Она отличается от режима нормальной эксплуатации примерно так же, как нормальный полет самолета с автоматической системой инерциальной навигации на высоте 10 000 метров отличается от захода на посадку.

— Редукция? — говорю я вполголоса, но шеф это услышал.

— Редукция, — говорит он, — означает снижение производства пара в результате ограничения потока нейтронов, то есть в результате вдвигания управляющих стержней. Отойдите, пожалуйста, немножко в сторону, чтобы толстяк имел возможность видеть всю свою лавочку. Обычно здесь не так много народа, — говорит шеф, будто извиняясь. Толстяк — это оператор за пультом управления. Его взгляд прикован к стенке с манометрами. Правой рукой он медленно передвигает рычаг на инструментальном пульте.

— Обычно на пульте управления находятся только два человека, — объясняет шеф, хотя нормальная вахтенная смена состоит из трех человек: двух инженеров, один из которых — руководитель смены, а другой — оператор, и с ними асистент, который во время вахты часто находится не на пульте управления, а где-нибудь в машине, совершая контрольные обходы или производя какие-либо работы на месте.

После часа фотографирования я, несмотря на наличие кондиционера, весь взмок.

— А не посетить ли нам сегодня камеру безопасности? — спрашиваю я шефа, как бы между прочим, когда мы молча стоим рядом друг с другом и рассматриваем стенку с манометрами.

— Сегодня не выйдет. Это возможно только тогда, когда мы будем работать с полной нагрузкой. Сегодня, после того как закончим здесь, мы сначала посетим помещение со вспомогательным оборудованием.

— Значит, шаг за шагом.

— Так оно и есть, — имитирует шеф манеру старика.

Шеф берет в руки какой-то план, продольный разрез через ядерную зону и будто читает лекцию:

— «Ядерная зона расположена между шпангоутами семьдесят два и сто пять. Вся ядерная зона, то есть реактор с камерой безопасности, помещение со вспомогательным оборудованием и станция обслуживания, называется контрольной зоной. Входить туда можно только в защитной одежде через специальный шлюз».

Перед проходом к помещению со вспомогательным оборудованием происходит большая сцена с переодеванием: мы влезаем в белые комбинезоны и надеваем белые матерчатые бахилы и белые перчатки.

В помещениях, в которые мы входим, белый лакированный пол. Мне представляется, что мы входим в стерильные больничные залы, и меня не удивило бы, если бы в двери вошли сестры, а санитары провезли мимо кого-нибудь на каталке.

Шеф не оставляет мне времени насладиться схемой системы вытяжной вентиляции в камере безопасности и в остальной контрольной зоне. Он объясняет:

— К вспомогательному оборудованию относятся лаборатория защиты от излучений, химическая лаборатория и механическая мастерская, как мы ее называем. И еще следующее: чтобы из камеры безопасности активный воздух не мог попасть в контрольную зону, в камере безопасности поддерживается пониженное давление.

«Теперь, — говорю я себе, — мы по крайней мере ближе к цели!»

В лаборатории защиты от излучений инженер по защите от излучений занят как раз тем, что укладывает в похожий на карусель агрегат пробы в виде белых листочков размером с монету в одну марку.

— Таким образом, мы хотим измерить возможное радиоактивное загрязнение, — слышу я голос шефа. — С помощью листочков пропускной бумага ежедневно в различных помещениях контрольной зоны с пола берутся пробы покрытия и здесь проверяются на радиоактивность.

В шутку я кладу мои наручные часы на одну из подставок для проб. На мониторе измерительного прибора появляется светящаяся зеленым цветом изотопная кривая моих часов, циферблат которых и стрелки покрашены светящейся краской.

— Ого! — говорит шеф. — Это большее излучение, чем бывает у нас обычно, — он разваливается в кресле перед таблицей изотопов и объясняет мне: — Излучающим материалом ваших часов является… — он недолго раздумывает, потом, направив указательный палец правой руки на желтый, красный и зеленый ромбики, наконец, заявляет: — Вот здесь — это бериллий, а здесь — кадмий.

Я почувствовал сожаление, что недостаточно хорошо учил физику и химию.

Шеф не может понять, как такой «источник излучения», как мои часы, еще не изъят из обращения.

— Уже сорок лет! — говорю я.

Из лаборатории защиты от излучений мы переходим в химическую лабораторию, где работает лаборант-химик, 35-летний мужчина с окладистой бородой. «Здесь ежедневно измеряют содержание кислорода в первичном контуре», — говорит шеф. Он читает запись мелом на черной доске и подтрунивает:

— Не будем мешать господину, раз он что-то делает…

Дальше путь ведет по лестницам и проходам. Шеф открывает дверь, мы ступаем на металлическую решетку, и я смотрю сверху на камеру обслуживания. Она похожа на космическую ракету, но я не решаюсь сказать об этом шефу. Но, произнеся «минуточку!», он уже исчезает в боковом проходе.

Здесь могут складироваться до их транспортировки отработанные топливные элементы. В таком случае камеру заполняют водой. Эту камеру, об этом я знаю, использовали, когда первая активная зона была полностью выработана и нужно было заменить некоторые топливные стержни второй активной зоны, которая была сконструирована так, что после выгорания только четыре топливные элемента должны были быть изъяты и заменены, а остальные переставлены.

Рядом с камерой обслуживания я вижу «машину для замены», с помощью которой выгоревшие и излучающие элементы один за другим без всякого риска вытаскивают из напорного резервуара, проносят над камерой обслуживания, затем опускают в нее и расцепляют крепеж.

Снова появляется шеф, и я спрашиваю:

— А не отсутствует ли здесь защитное перекрытие?

— Да, в данный момент верхняя часть отсутствует. Она находится на модернизации в GKSS.[23]

— Это говорит о том, что планируется продолжение эксплуатации корабля с новой активной зоной?

— В общем-то вы правы, — говорит шеф нерешительно. — Но кто же это знает? — и продолжает назидательно: — Камера обслуживания вместе с сервисным бассейном не обязательно относится к сфере эксплуатации реактора. Она делает возможным проведение замены топливных элементов где-нибудь в тихой бухте с помощью имеющихся на борту подручных средств. На «Саванне», например, такой установки нет.

— А на русских ледоколах?

— Тоже нет. Она занимает очень много места. И, кроме того, замена топливных элементов хотя и является работой, как все другие работы, но требует крайней тщательности и надлежащей добросовестности.

— А этого нельзя обеспечить с помощью бортовых средств?

— Вообще-то можно, — говорит шеф, — но лучше, если такая замена будет осуществляться на берегу. Корабль должен стоять совершенно неподвижно. А места стоянки без подъема уровня воды очень редки. В соответствующих обстоятельствах используют также инструменты, которых у нас на борту нет. Исходя из собственного опыта, могу сказать: лучше производить замену не в море.

Я ищу место, где бы присесть. Шеф это видит и спрашивает:

— Хватит на сегодня?

— Да, — говорю я, — и большое спасибо за лекцию для одного человека.


В шлюзовой камере после снятия защитной одежды мне приходится тщательно мыть руки. Затем я должен встать на своего рода большие весы и на высоте бедер засунуть свои руки в две дырки. Они одновременно с моими ногами проверяются на радиоактивность. Мой дозиметр показывает восемь миллибэр. На ручном и ножном мониторе шеф проверяет также каждую из моих фотокамер.

Снова оказавшись на свежем воздухе, я вижу, что за борт выброшен шторм-трап. Нужно зафиксировать данные об осадке, а ее считывают только по шкале, нанесенный на внешний борт.

Я также вижу, что в открытый плавательный бассейн закачивают воду и несколько незанятых или свободных от вахты фривольно одетых дам уже устанавливают шезлонги.

— Шеф сказал мне, что мои часы держат здесь, на борту, абсолютный рекорд по интенсивности излучения, — докладываю я старику во время обеда.

— Твои часы? Часы на твоей руке? — удивленно спрашивает старик.

— Они были со мной еще на подлодке U96, — говорю я, откидываю левый рукав и показываю их старику. — Я положил их на подставку для проб. У них светящийся циферблат. Шеф был просто поражен таким излучением.

Старик буквально лопается от гордости:

— Вот ты и сподобился увидеть, как хорошо все здесь функционирует. Важнейшим выводом из эксплуатации этого корабля является понимание того, что новая двигательная установка относительно безобидна, я бы сказал — доброкачественна.

Старик говорит это про себя, будто диктуя самому себе:

— Исходили из намного большей уязвимости — прежде всего, при быстрых переменах мощности. С реактором, установленным на суше, никто на такие нагрузки, вероятно, не решился бы.

— Но эта невероятная численность персонала!

— Реакторы на суше обслуживает еще более многочисленный персонал, — говорит старик.

— Возможно. Но то, что имеется здесь, — слишком роскошно. Тринадцать инженеров!

— Но при этом они отвечают за защиту от излучений, среди них есть химики, есть электронщики, — пытается убедить меня старик.

— Я узнал, что только персонал, обслуживающий двигательную установку, насчитывает двадцать пять человек. А экипаж супертанкера составляет всего две дюжины человек!

— Это так, — соглашается старик, — на больших контейнеровозах сегодня работает едва ли больше людей.

— Тринадцать инженеров. Об этом лучше никому не рассказывать.

— Но является ли экономия на персонале конечным выводом мудрости земной, спрашиваю я себя. С танкерами в конце концов много чего случалось, — говорит старик через какое-то время, глядя в потолок.

— До сих пор вам все время везло.

Старик встает и говорит:

— Я бы так не сказал. Небольшие аварии уже случались.

Но тут стюардесса, — сегодня, к счастью, не та, с мехом, — та, очевидно, свободна от вахты, — ставит еду на стол.

— Большое спасибо, — говорю я после того, как мы поели, — за сделанный тобой расклад, но этим ты от меня не отделаешься. Я по-прежнему считаю смешным, что при расчетах рентабельности учитываются только цены на нефть. Если цены на нефть растут, то ток, вырабатываемый реактором, будет рентабельным. Но о нагрузке за счет больших затрат на персонал судов с ядерной двигательной установкой умалчивается. Или же исходят из того, что в случае если бы эксплуатацию подобного атомохода нужно было бы сделать экономически выгодной, то можно было бы отказаться от дорогостоящих лаборатории по защите от излучений, химической лаборатории и от всего другого оборудования, обеспечивающего безопасность?

— Возможно, — говорит старик.

— Но тогда бы началось столпотворение.

— Возможно, — говорит старик, как заведенный.

Предположим, что моря бороздит большое число атомоходов. В таком случае опасность аварий значительно повышается. С дальним прицелом аварии нельзя исключить.

— Нет, — отвечает старик коротко, и я радуюсь, что он не сказал «возможно».

— И если сюда добавить разгильдяйство и недостаточные мероприятия по обеспечению безопасности…

— То нам пришлось бы кое-что пережить, — заканчивает старик мою фразу и кивает в знак согласия.

Не тратя, как обычно, четверть часа на переваривание пищи, старик поднимается:

— Экспериментальная программа продолжится примерно до шестнадцати часов, так что я лучше побуду на мостике. Присоединяйся.

Я послушно встаю и отправляюсь вслед за стариком.

По траверзу левого борта темное облачко плоско распласталось над линией видимого горизонта. Над кормой корабля зависла стая чаек. Вдруг одна из чаек меняет свое поведение, становится неподвижной, увеличивается и увеличивается в размерах. У меня сжимается сердце: это же самолет. «Черт возьми!» — вынужден я сказать себе. Ведь сейчас нет войны. Истребитель «Мираж» подлетает прямо с кормы. Самолет демонстрирует сине-бело-красную кокарду. Он делает большую дугу и заходит во второй раз. На этот раз немного в стороне от корабля. Пилот хорошо виден в своей кабине. Он крутит пальцем у виска.

— Наглый щенок! — слышу я голос старика.

Этот мерзавец делает один заход за другим — десять заходов.

— Спрашивается, кто здесь придурок, — говорит старик.

Старая песня: когда я, как во времена войны, не делаю автоматически прикидки дистанции, курса, ходовой позиции и тоннажа корабля, выходящего из линии горизонта, подлетает самолет и начинает играть в войну.


Все люки открыты. Трюмы проветриваются, после того как вчера они были вымыты. Везде матросы занимаются покраской. В люке номер три с помощью гигантского шаблона — с похожих на трапецию лесов — белой краской на сером основании трюма матрос рисует «Курить запрещается!».

— Так предписано! — говорит старик.

— На этом корабле красить будут, вероятно, до последнего дня, до последнего часа?

— Может статься и так, — говорит старик. — Но пока окончательного решения о судьбе корабля еще не принято. Решения такого рода, то есть использовать корабль и дальше, или демонтировать его и сдать на слом, являются также и политическими решениями.

— Также?

— Да, наряду с другими.


Сегодня утром я, тщательно подбирая слова, обратился к стюарду с просьбой позаботиться о более крепком чае. «По мне это может быть такой, который и мертвого разбудит». Теперь кроме большого чайника для мостика он приносит специальный чайник и для меня.

И не подумаю даже обмолвиться о моем чае. Готов отдать голову на отсечение, что это тот же чай, что и в большом чайнике. Я знаю, с кем имею дело, особенно стюардов. Если бы утром я сказал стюарду: «Да, вчера чай был что надо!» — то он бы только посмеялся в кулачок. Этот стюард был особенным неряхой. Для того чтобы он что-нибудь сделал, его приходилось специально упрашивать. Под напольными ковриками, под решеткой для вытирания ног перед дверью, повсюду я обнаруживаю осадочную грязь. Когда я обсуждаю эту дилемму со стариком, он говорит:

— Конечно, было бы проще произвести замену. Но я не хочу видеть женский персонал в передней надстройке.

— Даже в том случае, если женщина симпатичная?

— В таком случае — особенно! Тут надо быть чертовски осторожным. Один капитан — не на нашем корабле — однажды так втюрился…

Так как старик замолчал, я нетерпеливо настаиваю: «Ну-ка, расскажи!»

— Итак. Имен я тебе не назову, — начинает старик. — Этого капитана сильно заинтересовала норвежская радистка. Со своим токованием он, очевидно, совсем потерял рассудок и не заметил, что над ним потешается весь экипаж. Дама его отвергла. Однажды ночью, будучи подвыпившим, он проник в ее каюту. Чуя неладное, радистка заранее покинула свое жилище.

Но капитан так одурел, что не понял этого, разделся и лежал голышом на койке радистки, в то время как члены экипажа — один за другим — просовывали головы в дверь. Естественно, с христианским судоходством для него было покончено, — рассказывает старик с ухмылкой, с легким налетом хамства.


— А столкновения у вас уже были? — спрашиваю я, когда мы оказываемся в рулевой рубке, думая о нашем обеденном разговоре.

— Ты имеешь в виду нефтеналивной причал, который мы проскребли бортом?

— Да, его…

— Тогда корабль контролировал лоцман.

— Я давно хотел спросить тебя: верно ли, что лоцманы не несут ответственности, если они что-нибудь напортачат?

— Так оно и есть. В сомнительных случаях ответственность всегда возлагается на руководство корабля.

— Это означает, что отвечать придется тебе, если лоцман совершит какое-либо безобразие, например если из-за него произойдет столкновение с берегом?

— Да. У нас это отрегулировано так: хотя лоцман подчиняется дирекции судоходства, он, будучи служащим, является в то же время уполномоченным пароходства. За нанесенный им ущерб он может потерять свой патент, но привлечь его к материальной ответственности нельзя.

— Но ты однажды говорил, что панамские лоцманы несут материальную ответственность?

— У панамских лоцманов это регулируется по-другому. Это верно. Они несут ответственность, так как при прохождении Панамского канала судоводитель не имеет возможности вмешаться лично. В отношении любого другого лоцмана капитан имеет право, даже обязанность консультировать его, а значит — и информировать лоцмана об особенностях корабля. В случае необходимости капитан должен вмешаться лично. Корабль ведет не лоцман, хотя на практике это выглядит по-другому, лоцман только советует.

— Только что ты сказал, что капитан должен консультировать лоцмана?

— Ха. Звучит смешно, но это так. В Панамском канале мне однажды пришлось кое-что пережить: там корабль был перепоручен не одному лоцману. На «Мейн Оре»…

— «Мейн Оре»? — перебиваю я старика. — Что это был за корабль?

— Это был большой 80 000-тонный корабль пароходства Круппа. В шестидесятые годы я плавал на многих судах Крупна.

— Об этом ты мне еще расскажешь. А теперь — продолжай…

— Итак, с «Мейн Оре» процедура была следующей: спереди на палубе, на боковой палубе и позади бака были возведены две алюминиевые башни. В каждой уселся один лоцман, снабженный переносной рацией «волки-толки» и телефоном. На корме было то же самое: там тоже сидели два лоцмана. Один их этих четверых был ведущим лоцманом. Все происходит следующим образом: в зависимости от размеров судна подгоняют несколько локомотивов. В случае корабля средней величины это четыре локомотива, два из них тянут корабль, а два — держат шпринты (швартовые). Корабль втягивается в шлюз. Его длина примерно четыреста метров. Он движется со скоростью примерно двух узлов. Между прочим, на каждой стороне имелся только 50-сантиметровый зазор.

— Но ты хотел рассказать что-то особенное. Что же там произошло?

— Подожди! Сейчас дойдем и до этого. Дело обстояло так. У ведущего лоцмана на голове всегда красное кепи, знаешь, такие американские кепи с длинным козырьком. Это делается для того, чтобы его легко узнавали машинисты локомотивов. Ведущий лоцман подает машинистам локомотивов знаки руками. Ночью он использует для этого два красных ручных фонаря. Все это должно происходить очень быстро… А тут корабль, шедший перед нами, потерпел аварию. Так, ничего особенного, но ты же знаешь, какие издержки возникают в судоходстве даже из-за небольших шрамов. Все это накапливается. Управление канала по совету лоцмана не оплатило эту аварию, хотя ее виновником был лоцман. Пароходству пришлось судиться с управлением канала. Этот процесс пароходство проиграло. Было неопровержимо доказано: — сейчас я уже не помню, с помощью чего — показаний или снимков, что на мостике судна, потерпевшего аварию, находилось несколько дам в красных блузах. На процессе машинисты локомотивов показали — возможно, им это посоветовали: «Мы не могли разглядеть ведущего лоцмана, мы видели только красные блузы».

— Ну и ну! — говорю я.

— Вот так это происходит, — бормочет старик. — Ты видишь, некоторые правила толкуют Не только о приличиях. Дамам не место на мостике!

— Я хочу размять ноги, — говорю я старику.

— Лучше не надо! — отвечает старик.

— Верно. Дурацкие слова. Откуда это? Мы часто пугаем дома друзей, которые говорят: «Я загляну к тебе», — а мы отвечаем: «Нас это не интересует!», А когда они удивленно смотрят на нас, мы говорим: «Так вы зайдете, или просто поговорим на улице?»

— Шуточки! — говорит старик.

Стало теплее. «Воздух — двадцать градусов, вода — восемнадцать», прочитал я в дневнике, и вот уже вокруг открытого плавательного бассейна начинается бодрая возня в связи с открытием купального сезона. К счастью, моя камера со мной, и я фотографирую лежащих в шезлонгах женщин в бикини, из которых вываливается белое мясо. Когда кто-то из них решается войти в воду, раздаются пронзительные крики.

Шеф видит меня одного в столовой и подходит ко мне. Я делаю рекомендательный жест: мол, приглашаю присесть. Шеф вытягивает перед собой ноги и стонет:

— Боже мой! Как же я порадуюсь, когда эта компания покинет корабль. У них семь пятниц на неделе. Кажешься себе одураченным этим видом…

— …исследований, — добавляю я. И, чтобы подразнить шефа: — В конце концов, это же научно-исследовательский корабль. Его высшей целью являются исследования.

Шеф кивает и с отвращением воротит нос.

— На вас, похоже, не угодишь, — говорю я. — Даже то, что две стюардессы с каждым днем становятся все толще, служит науке. Я сфотографировал их непривлекательные задницы, когда они почти голые лежали в шезлонгах с толстыми кусками многослойных тортов на складных стульчиках на переднем плане. Остатки, которые они уже не могли поглотить, превратившиеся на ярком солнце в бесформенную массу, также видны на снимках…

— Чем только вы не интересуетесь! — говорит шеф, качая головой. По нему видно, что у него еще что-то на сердце. «Я все хотел спросить вас, — начинает он нерешительно, — сколько капитан потопил во время войны?»

— Кораблей или тоннажа?

— И то, и другое, если можно…

— Спросите лучше самого капитана, тем более что он как раз идет сюда.

Но едва усевшись за стол, старик спрашивает шефа: «Нашлась все-таки картонная коробка Кёфера с инструкцией по эксплуатации?»

— Нет! — отвечает шеф и дает волю своему возмущению: — Мы искали во всех возможных и невозможных местах. Господин Кёрнер довел всех буквально до белого каления. Он сам распаковывал коробку. Логично в таком случае первой искать инструкцию по эксплуатации!

— Я смотрю на это по-другому, — говорю я и смотрю на шефа веселыми глазами. — Это же увлекательно и чрезвычайно возбуждающе. Настроение в коллективе появляется только тогда, когда что-то не клеится! — за это я получаю от шефа злой взгляд.


За соседним столом, за которым сидят ассистенты, произносят слово Гундремминген. Через какое-то время старик говорит мне:

— Гундремминген — это атомная электростанция, которую закрыли. На станции обнаружили радиоактивность, и, в частности, из-за того, что персонал исключил из схемы некоторые устройства безопасности, не просчитав, к чему это может привести.

— Они отключили то, чего ни в коем случае отключать было нельзя?

— Примерно так. Устройства безопасности были отключены — в известной степени в результате непрофессионализма, если так можно сказать о расхлябанности.

— Если это так просто сделать, то что еще могут натворить такие разгильдяи?

— Я уже точно не помню, как это там было. У них, кажется, произошла утечка в паропроводе. Но ты же знаешь: весь мир обеспокоен, потому что снова и снова происходят аварии такого рода и потому, что так много аварий происходило не только в начальный период. За прошедшее время кое-что изменилось к лучшему. Эти детские болезни преодолены.

— Детские болезни? А это не эвфемизм?

Лицо старика исказилось. Он делает частые глотательные движения, но продолжает невозмутимо говорить:

— То, что было в Гундреммингене, у нас произойти не может, так как у нас первичная и вторичная системы разделены. Опасных излучений здесь еще никогда не было — с момента пуска реактора. Нет необходимости экстраполировать аварии других реакторов, где бы они ни происходили, на наш. Здесь материала для динамичного киносценария не наберешь.

— Просто жаль! — вырывается у меня. — Но не можешь ли ты все же сказать мне, что здесь могло бы произойти в худшем случае?

Старик шумно выдыхает воздух и ворчит: «А что здесь должно произойти?!»

Он говорит в такой манере, которая должна была бы настроить скептически и самого бесчувственного человека. При случае я возьму его в оборот еще раз.


Двигаясь вперед, я вижу, что рулевой из нока правого борта делает в моем направлении непристойные знаки. Несколько секунд я пребывал в остолбенении, но потом обнаружил, что адресат стоит в боковом иллюминаторе кормовой настройки. Судя по ухмылке рулевого, это, должно быть, свинская история, которую оба через люки, как глухонемые, передавали друг другу жестами.

Я говорю старику, который уже стоит на мостике:

— Я достал у кладовщика бутылку «Чивас регаль». Попробуем?

— Ну-ну! Попробуем! — говорит старик, быстро посмотрев во все стороны. — Неси лучше ко мне в каюту. У меня же уютнее, чем у тебя — или?

— Наверное, ты прав!

— Были ли у вас во время похода в Берген какие-нибудь антипеленгаторные средства, «наксос». например, — спрашиваю я после первого глотка.

— Нет-нет.

— Никакого «комара», «клопа», или как они там называются?

— Насколько я помню, мы вообще ничего не имели. Если на борту и был какой-нибудь радиолокационный прибор, то он не работал. Мы ничем таким не пользовались.

— Рассчитывать вам пришлось только на визуальное наблюдение?

— На визуальное наблюдение и на слух, — говорит старик и трет подбородок. — Я сказал себе: только не торопиться. Если о нас все-таки донесли, то им придется сначала нас активно искать. В начале похода задачей было быть предельно осторожными. Через какое-то время я стал надеяться, что они будут исходить из предположения, что мы, так же как и другие лодки, в том числе и ваша, побежим на юг. Во всяком случае, никаких поисков мы не заметили.

Ночью мы шли в надводном положении, позднее, когда лодка и шнорхель в какой-то мере были приведены в порядок, мы Зарядили аккумуляторы. Какое-то время все шло хорошо, пока не вышел из строя шнорхель. Сломалась ось поплавка. Шнорхель имел поплавок с запорной крышкой, с одной стороны, и с поплавковым шариком — с другой. Старик руками показывает, как действовали поплавковый шарик и запорная крышка.

— Вот те на! А отремонтировать все это вы не могли?

— Собственно говоря, нет…

— Что значит «собственно говоря»? Так могли или не могли?

— Ось была литая, а это означало, что нам пришлось бы разбирать всю головку шнорхеля, если мы хотели провести ремонт. К тому времени мы находились южнее Исландии. Собственно говоря, мы собирались пройти через Розенгартен, но так как шнорхель вышел из строя, я не хотел идти на этот риск. И тогда После долгих обсуждений мы решили снять головку шнорхеля при хорошей погоде. Итак, столько-то болтов отвинчено и головка с помощью полиспаста — в отверстии башни. И тут мы оказались в трудном положении: оба стабилизатора плавника, расположенные на головке плавника, оказались слишком широкими и застряли в башенном люке. Со стабилизаторов плавника нам пришлось отрубать целые куски; наконец, все прошло вниз, и мы получили возможность погружаться. Мы отремонтировали устройство и в следующую ночь двинулись дальше. Все делалось с большим терпением.

— Звучит трогательно просто, — говорю я.

— К сожалению, отремонтированный шнорхель продержался не долго.

— И что затем?

— Дальше мы плыли без шнорхеля, повернули и снова «побежали» на запад. Теперь я решил, что лучше пройти через Датский пролив, то есть севернее Исландии. На лодке постоянно что-нибудь ломалось. Хотя мы многое смогли отремонтировать, так как у нас было много инструментов, мы были не в состоянии поддерживать радиосвязь. Радиошахты были затоплены. Следовательно, мы не могли дать знать о себе. Вероятно, то, что мы не имели связи с руководством подводников, было для нас счастьем. Так мы и прибыли в Берген — неожиданно, без предупреждения. Они уже давно махнули на нас рукой и были немало поражены, увидев нас.

— А проблем с таким большим количеством людей на борту во время такого длительного похода у вас не было? Вас же было примерно сто человек, как на лодке Моргофа?

— Не так много. Я специально проследил, чтобы на лодку не попало слишком много людей. Было очень тесно, но жить было можно. Каждая койка была рассчитана на двух человек, которым пришлось спать по очереди.

— А почему ты не оставлял людей на командных пунктах? На лодке Моргофа так и поступили.

— Мы не могли этого сделать. К тому же поход был слишком длительным. Можешь себе представить, что нам потребовалось столько же времени, сколько мы теперь тратим на рейс из Роттердама в Дакар и обратно.

— Шесть недель! Боже мой! А как вы поступили со штабистами?

— Для этих гостей было зарезервировано несколько коек. Они тоже пользовались койками по очереди, точнее, на трех человек приходилась одна койка. Да, вот так это было.

— И как они себя вели?

— Я им сказал: если хотите спать, то регулируйте это сами! После этого некоторые расположились перед койками, укрывшись одеялами.

— Вы хоть дошли здоровыми? Были у вас во время такого длинного похода какие-нибудь неприятности?

— Ну да. Все мы были немножко чокнутыми. Но никто не повредился. Все радовались, что остались живы, правда, такие ощущения появились лишь тогда, когда мы были уже по-настоящему в пути. А сначала говорили: если бы мы знали, что нам светит, ни за что бы не пошли на подводную лодку.

— Когда они достали нас, мы себе сказали то же самое. И я какое-то время говорил себе тоже. Плен — и конец. Это звучало хорошо. Но, к сожалению, мы же не знали, попадем мы действительно в руки американцев или французских партизан «маки». По природе у меня очень сильная потребность в свободе. Я от этого немного отвык, но в то же время эта потребность еще была хорошо развита… и, кроме того, все же хотелось и свою боеготовность… — сохранить для народа и фюрера! — добавляю я. — Эти лозунги мне известны. Я знаю, что бывает дальше.

— Не стоит ли нам закончить на этом сегодня? — спрашивает старик.

— Надломленный вечер, я бы сказал. Не жмись с виски, оно на этот раз мое. И расскажи все-таки, что было дальше.

— Ну, хорошо, — начинает старик, после того как мы согрели желудок с помощью виски. — После того как мы добрались до Исландии, все шло относительно спокойно. Я, естественно, нервничал и все время слушал шумы. А когда мы всплывали, всегда было неприятно, потому что в этой местности было оживленное воздушное сообщение, Правда, это были самолеты, которые нас не искали, которые даже не были приспособлены для охоты за подводными лодками, но кто знает? Во всяком случае, мы со всей осторожностью крались вдоль норвежского побережья. Так как у нас не было возможности радиопеленгации, мы вынуждены были снова и снова всплывать на короткое время, чтобы астрономически определять наше местоположение. Вблизи от побережья мы работали с лотом. С помощью определения широты и промеров глубины с помощью лотов мы определяли, где мы примерно находимся. А затем с помощью перископа мы имели возможность идентифицировать местность.

— Наверное, это было захватывающее зрелище. Первый взгляд на землю! И долго вы гадали, куда вы попали?

— Нет. Все шло хорошо. Правда, по ошибке под Хеллизо я попал на минное поле, о котором ничего не знал. Но нам повезло. А потом нам еще раз повезло: удалось прослушать радиообмен, только выйти в эфир мы не могли. Мы выяснили, когда должна подойти другая подводная лодка, и к тому моменту, когда ее должен был принять эскорт, мы через северный вход «побежали» в Берген.

— Так вы просто «прицепились» к другой подводной лодке?

— Мы стояли перед караулящей английской лодкой, а затем, когда коллега прибыл, неожиданно всплыли и поплыли за ним.

— Но это же могло плохо кончиться!

— Мы сразу же сообщили азбукой Морзе, кто мы.

— И они вас сразу узнали?

— Очевидно, да. Там лодка проходит через просвет между двумя выдвинутыми вперед до фьорда островами. На эскортном корабле тоже сообразили: немецкая подводная лодка. Они, естественно, запросили командование и получили ответ. Заявки на вторую лодку не было.

— Так что, как всегда, типичная путаница, — ухмыльнулся я.

— Конечно, но это была их проблема, а не наша.

— Итак, вы пришли. Что же сказали в Бергене, когда вместо одной заявленной подлодки пришли две?

— Они сказали: откуда вы пришли? Откуда вы вообще взялись? Они вели себя так, как будто мы вообще не должны были появиться.

— Не удивительно. Вы же не сообщили о себе! Вы что, просто сказали: «Мы пришли из Бреста?»

— Да. Мы сказали: «Мы пришли из Бреста. У нас было несколько неполадок, поэтому поход несколько затянулся».

— И, насколько я тебя помню, с шиком пришвартовался.

— Да уж доложился по всей форме.

— С щелканьем каблуков?

— В свойственной мне манере. Видел бы ты их лица. Они были совершенно ошеломлены.

— Никаких проявлений восторга, никаких дружественных приветствий?

— Ничего подобного. Они были, скорее, как бы это получше сказать?

— Уязвлены?

— Да, можно сказать и так.

— Могу себе представить. Такую ситуацию я тоже пережил, когда заявлена одна лодка, а приходят две.

— Ну вот — ты же знаешь. Тогда зачем спрашиваешь? В тот раз я тщательно подобранными словами сказал, что охотнее предоставил бы в распоряжение ворчливого народа свои силы несколько раньше, но, к сожалению, не смог этого сделать по техническим причинам.

— Ты так красиво выразился? Это, наверное, вызвало радость?

— Явно. Я сказал, что считал, что будет лучше, если я немножко повременю с походом, чтобы действовать наверняка, ибо для фюрера очень важно, чтобы он мог располагать нами на финальной стадии борьбы. Исходя из этого, время, вероятно, не должно было играть никакой роли, и так далее.

— Без старых лозунгов ты просто не можешь обойтись!

— Почему? Затем лодку списали. Она была с пользой демонтирована. Аккумуляторы были еще в хорошем состоянии, потому что в Бресте мы поставили новые, последние из хороших.

— Я даже еще помню об этом. А советники из морского штаба? Они после этого сразу же улетели из Бергена домой?

— Они сразу же удалились.

— И эти тоже? Точно как у нас — хушь-хушь и прочь.

— После обмена приветствиями я их больше не видел, никого из них.

— В Ла Палисе они исчезли еще до официального представления, растворились, как в воздухе. Сволочи! Моргоф выглядел глупо.

— Я тоже. Собственно говоря, не очень хорошая манера — так прощаться!

— Тут-то и стало понятным, что презрение к штабным было не так уж необоснованным. Мы всегда считали их паразитами, — говорю я.

— Не волнуйся, — говорит старик. — Все прошло. Выпей еще глоток виски перед сном — это же твое виски.

* * *

В пять часов утра я просыпаюсь и поднимаю шторку окна до защелкивания, чтобы пустить в каюту свежий воздух. И тут я вижу по левому борту, не очень далеко, мерцание огней. Это, должно быть, Тенерифе. Это мерцание, этот блеск и сверкание огней волнуют меня.

За кормой из темно-синего моря возвышается серо-синий вулкан. Гора рисуется точным контуром на фоне очень светлого неба. Прямо под горой плывет многоцелевой грузовой пароход.

Ветер дует точно с кормы. На теневой стороне море рядом с кораблем джинсовой голубизны, дальше в сторону оно выглядит как застиранные джинсы. На высоте большого пальца над видимым горизонтом висит длинная узкая гирлянда облаков, снизу серо-фиолетового цвета, сверху — грязно-серого.

Большая антенна радара вращается и вращается. Зачем это надо при такой прекрасной погоде?

Поднявшись на мостик, я вижу электронщика, работающего с большим радаром. Прибор был неисправен. Теперь антенну гоняют для проверки.

Большая гора на острове Тенерифа называется Пико де Тейде. По карте я определяю: высота 3718 м. На нашей карте отмечен и аэропорт на высоте 651 м. Не так давно здесь столкнулись два самолета, вспоминаю я вдруг.


Голубю живется хорошо. Он еще так отъестся, что не сможет летать. Возможно, тогда ему придется жить в одном из ящиков, которые установлены на задней стенке по всей ширине мостика. Они предназначены для размещения флагов. Я смотрю, какие же флаги мы имеем в ящиках: Никарагуа, Сан-Сальвадор, Уругвай, Колумбия, Тринидад, Ямайка, Сенегал, Мавритания, Того, Аргентина, Сьерра Леоне, Гана, Дания, Норвегия, Швеция, Исландия, Бельгия, Англия, Ирландия, Франция, Голландия, Испания, Португалия, Италия, Греция, Турция… Так много стран, которые я хотел бы еще посмотреть. Тринидад, например. Я сразу же слышу ритм ударов по металлической бочке. Где же это было? Ах, да: вдоль набережной на Лазурном берегу шла группа из Тринидада и барабанила.

Я чувствую свою икроножную мышцу на правой ноге. Ночью меня будит судорога этой мышцы. Я поражен тем, что судорога случается всегда в одно и то же время: рано утром в шесть часов. Так много времени требуется мышце, чтобы решить, начинать судорогу или нет. Спрашивать врача, как это происходит, не имеет смысла. Медицинскими феноменами он, кажется, не особенно интересуется. Он пришел из военной авиации, а врачи из авиации идут в медицинской иерархии, как говорил мой домашний врач, вслед за курортными врачами. Этому предрассудку наш медик дает новую пищу. Вероятно, единственное, чем он занят — это волейбол в трюме пять. В столовую он приходит почти всегда последним. За завтраком я его еще ни разу не видел, в обед и ужин — редко. Иногда он появляется в столовой как раз тогда, когда мы ее покидаем. «Некоммуникабельный человек», — сказал о нем старик и сравнил со старым бортовым врачом. «Тот был коммуникабельным человеком. С ним можно было поговорить, и чувство юмора у него было. Я уже не помню, в скольких рейсах мы участвовали вместе», — сказал старик. С непосредственным преемником доктора старика связывает печальный опыт, когда он чуть не отдал концы. Как раз вчера я спросил его об этом, и, будто диктуя для журнала военных действий, в телеграфном стиле он рассказал:

— К этому времени мы сделали три рейса в Анголу: Меса-медиш, Луанда, Лобиту, вывозили кокс из Норденхам-на-Везере, обратно везли руду. В декабре простояли около трех недель на рейде Лобиту. Порт был переполнен. Жара основательная. На обратном пути высокая температура. Лечили лекарствами и виски. В Эмдене сошел на берег.

То, что старика пришлось нести с корабля на носилках, он не сказал. И самое важное и фатальное: врачи на суше определили туберкулез в прогрессирующей стадии, который судовой врач не обнаружил. Старик на несколько месяцев был заперт в туберкулезной больнице под Бременом. К тому же ему удалили одно легкое.


Так как стало теплее, завтрак подают на кормовой части палубы (на юте): «Пленеризм». Я был рад, что уже закончил завтракать, когда появился один из ассистентов, самый худощавый человек на борту. Так что мне не пришлось снова поражаться тому, сколько он может загрузить в себя. Правда, ассортимент для обжор довольно значительный. Сегодня на завтрак были пончики с бананом, яйца на выбор, гренки с ветчиной и яичницей-глазуньей с салями, жареная колбаса с пряным соусом, свежее молоко. На обед будет: холодный фруктовый суп, бульон с заправкой, жареная камбала, сливочный соус, фрикассе с рисом и мороженое. Затем в 15 часов на полдник кофе с пирожным. А на ужин: отбивная в панировке, картофельный салат, помидоры, лук, редиска, рыбные консервы и фрукты на ночь.

Слишком много еды для людей, которые мало двигаются. Некоторые люди из персонала машинного отделения и реактора имеют солидные животики. Только этот ассистент представляет собой исключение из правила, гласящего, что неумеренность в еде и питье неизбежно ведет к появлению большого пуза. Каждый раз, когда я его вижу, я задаю себе вопрос, куда же девается та пища, которую он с таким ожесточением поглощает. «Очевидно, он кормит дюжину солитеров», — считает шеф.

Большая черно-желтая бабочка порхает передо мной, когда я продолжаю путь. Откуда она появилась? Возможно ли, что эту бабочку занес к нам воздушный поток с точным курсом на наш корабль, без использования компьютера предвидения? Нет никого, кто мог бы ответить мне на вопрос о подобных чудесах природы…

В своей каюте я в первый раз плотно закрываю окна и включаю кондиционер — слишком душно.

Я привожу в порядок мои письменные принадлежности, чтобы сделать записи о снятых сегодня утром фотопленках, но тут меня заставил испуганно встрепенуться треск и скрип. Столкновение? Я бегу к двери. И тут до меня доходит: да это же люди из Гамбурга! Сегодня утром они плывут по извилистой линии, говорил старик. Черт возьми! Ну и нагнали они на меня страху. Теперь вибрирует и эта каюта. «Не может в мире человек пожить…» — мурлычу я и покидаю это негостеприимное место. Я уставился на море за кормой и фотографирую таинственные иероглифы, которые мы пишем в море, совершая петлеобразные движения. Этот бурлящий белой пеной, извивающийся шлейф создали наши 10 тысяч лошадиных сил! Он является парафразой расточительной траты энергии. Дикое клокотание уменьшается уже в пределах видимости. Вскоре от нашего следа ничего не останется. Море не имеет памяти. Карандашная линия на морской карте — это все, что останется от наших рысканий в море. В один прекрасный день и ее сотрут, и только несколько координат в бортовом журнале останутся доказательством того, что мы здесь побывали. Мне приходит на ум одно из мест из имеющегося у меня произведения «Океан» Росси. Я с трудом отрываю свой взгляд от молочно-зеленой дорожки, прохожу длинный путь вперед и поднимаюсь в свою каюту. Книгу я достаю в один прием. Это место у меня подчеркнуто:

«Там, где он идет по земле, человек оставляет свои следы, он избороздил землю колесами телег, с помощью железа он пашет и бурит — колея колеса и железный плуг надолго оставляют следы. Но в море человек не оставляет следов. Борозда, проложенная носом корабля, тотчас же заполняется снова. У моря нет прошлого, у него нет памяти. Древний троглодит украсил стены пещеры символами, однако в том случае, когда символы отсутствуют, в некоторых случаях достаточно железок, чтобы сказать: здесь жил человек. Сколько историй разыгралось на этой водной поверхности? Исследования, заморская торговля, битвы, кораблекрушения, старания, страдания, борьба, геройство, кровь. Что осталось от всего этого? Океан был и будет чистым незаполненным местом. Человек жаждет продолжения, хочет победить время. Земля питает это заблуждение человека. Все изнуряет, съедает себя, сгнивает, ломается; самый твердый камень стачивается. Но все это происходит медленнее, чем жизнь человека, который таким образом навеки закрывает глаза в убеждении, что оставил знак своего продолжительного пребывания на земле. Море — это скала, которую не может взять ни один металлический инструмент. В море смерть окончательна…»


Когда рысканье прекратилось и корабль перешел на свой проложенный ранее курс, я иду на капитанский мостик. На дежурстве третий помощник капитана господин Шмальке. На атомоходе «Отто Ган» он плывет в первый раз. Когда я спросил старика, кто еще живет в надстройке с мостиком, то узнал: третий помощник занял там две каюты: одну для себя и своей жены и еще одну — для пятилетнего сына.

Я застываю в дверях на мостик как громом пораженный: идиллия в духе Людвига Рихтера на море! Фрау Шмальке сидит в очках с никелевой оправой на высоком лоцманском стуле, как за стойкой бара, и вяжет желтый пуловер, а отпрыск крутит штурвал. Вреда он, по меньшей мере, нанести не может, так как включено автоматическое управление кораблем. Маленький господин Шмальке стоит рядом с желтым вязаньем и пялится в даль.

Старик в штурманской рубке выглядит рассерженным.

— Кто же допустил такую безнравственность? — выпалил я. — Это же не баржа на Эльбе!

— Новейшие времена, — бормочет старик. — На кой мне эти волнения? Одного не понимаю: человек ведь давно в пароходстве ХАПАГ. Он же не с какого-нибудь греческого корабля.

— Я тоже не понимаю, хотя и по другой причине, чем ты: он же лишится ореола в глазах жены и ребенка. Дома он может строить из себя большого навигатора, но если супруга видит, что он делает, что у него затекают ноги от долгого стояния, что время от времени он смотрит в бинокль, иногда взглядывает на радар и так часами, — тут уже краски не те!

Глядя на него, так и подумаешь. Но кто сегодня решится выбрать эту профессию? Вероятно, у красавиц, идущих с таким вот молодцом в ЗАГС, даже иллюзии не сохранилось, что они выходят замуж за моряка. Это звучит горько. Но старик прав: теперь это уже не моряки, это чиновники от морского ведомства. Мне приходит на ум, что я еще ни разу не видел ни одного свободного от вахты матроса с книгой в руках. О Джозефе Конраде,[24] я это проверял, никто из них не слышал. А вот старик прочитал всего Конрада.

Самая крепкая раздатчица пищи, очевидно свободная от вахты, занимается, когда я раньше времени прихожу в столовую, разгадыванием кроссворда. Она сразу же спрашивает меня:

— Великая держава из трех букв?

— США, — говорю я, но в ответ получаю лишь выражение полной пустоты на ее лице. Поэтому я добавляю: — Америка.

Она пробует, поднимает в отчаянии голову и говорит:

— Не подходит!

— Ну, а три буквы США?

Она смотрит на меня в замешательстве.

— Три буквы, сокращение от Соединенные Штаты Америки — пишите это.

После этого, после удачной попытки, она сияет от удовольствия.


— Чем же забита такая головка? — спрашиваю я старика во время еды, после того, как я рассказал ему о моих педагогических попытках. — Зато имена шансонье и рок-музыкантов в этой головке сидят крепко.

— Вполне возможно, — говорит старик.

— После этого я спросил, чем же она интересуется, и получил лаконичный ответ: модой и косметикой!

— Ну, так хотя бы это, — отвечает неразговорчивый на этот раз старик.

— Она не сказала даже «секс», хотя наверняка это слово должно было бы стоять у нее на первом месте.

— Фу! — говорит старик.

Но я уже вошел в раж:

— Почему ни один социолог не исследует, насколько ограниченным является горизонт такого существа на самом деле, каким маленьким является ее словарный запас. Есть ли у нее вообще политические взгляды, представления о жизни, остаточные знания по географии и истории? Знает ли она названия по меньшей мере европейских столиц, фамилию хотя бы одного немецкого министра, главы какого-нибудь европейского государства? То, что мы идем в Дурбан, она, конечно, слышала, но знает ли она — где это? Мой американский опыт тоже не является обнадеживающим. Во время поездки по стране с книгой «Лодка» я захотел выяснить, что американцы знают о Европе. Где расположен Берлин, не знал почти никто, несмотря на американский «воздушный мост». Или еще: Боб, стоматолог из Бостона, который хотел участвовать в марафонском забеге в Баварии, все допытывался у меня, что где расположено — Бавария в Мюнике,[25] или Мюник в Баварии?

— Ну и заботы у тебя, — ворчит старик.

И так как он неразговорчив, я спрашиваю:

— Что-нибудь случилось? Ты ведешь себя как-то странно.

— Позже я покажу тебе у меня в каюте расчудесную писанину. А теперь, наконец, ешь. При твоем мессионерском запале все остынет.

— Гран-Канария,[26] — вдруг говорю я и смотрю на старика, — ты же там уже был. Даже прислал открытку из Лас-Пальмас!

— Прислал? Как мило с моей стороны. Да, это были те еще времена!

— Расскажи-ка!

— Потом, — говорит старик и смотрит задумчиво.


Через час я стучу в дверь каюты старика. Он как раз протирает глаза со сна.

— Это мне принес кладовщик, — говорит он и пододвигает мне папку, — я попрошу принести нам кофе в каюту. — Направляясь к телефону, он говорит: — Дать устное разъяснение я готов в любое время. То же самое мне сказал и кладовщик.

«Так как в последнее время обстановка на борту сильно меняется в худшую сторону…, — читаю я и говорю: — Подумать только!»

«…сильно меняется в худшую сторону, то мы считаем себя вынужденными, сами предпринять кое-что от лица команды, чтобы положить конец этим недостаткам…».

— Что ж, по заслугам! — не могу я сдержаться, но старик упорно смотрит на меня, а на его лбу собираются глубокие морщины. Итак, дальше: «На этом корабле официальные звания членов команды, за исключением непосредственных начальников, а также инженеров и офицеров, рассматривают как неизбежное зло, так как в век атомной техники особое положение на этом корабле занимают династия камбузов, а также казначей господин Грисмайер и стюардесса фрау Оттер и ее сторонники, которые позволяют себе все, а команду, вероятно, считают людьми четвертого сорта, о чем можно сделать вывод, глядя на их образ действий и поведение…»

— Боже мой! — простонал я. — И все это сочинил сам кладовщик… «династия камбузов» и так далее?

— Кажется, да. Когда он появился у меня «для устного разъяснения», то выражался так же напыщенно. Ну, а теперь читай, наконец, дальше!

— Так вот! «По этим проблемам мы намерены сделать следующие предложения, которые помешают текучке кадров. Пункт 1. Замена господином Грисмайером людей на выдаче в столовой. В последние несколько месяцев очень часто случалось, что требования членов команды на товары отклонялись фрау Оттер под предлогом их отсутствия, хотя товар имелся внизу на складе. Это или очень большая леность, или принуждение брать то, что имеется. То же самое относится и к другим товарам, особенно туалетным принадлежностям. Поэтому мы хотели бы просить о том, чтобы выдачей в ближайшее время руководил и господин казначей Грисмайер, чтобы воздать должное команде; ибо предполагается, что мы тоже добросовестно выполняем свою работу, в противном случае дорога к текучке кадров будет открыта…» Пожалуйста, пощади! Обещаю: сегодня вечером буду читать дальше, — умоляю я старика. — Что же ты собираешься делать?

— Еще не знаю, — говорит старик. — Ты просто не представляешь! Вчера ко мне пришел взбешенный радист и показал мне йогурт. «Срок годности уже два дня как истек!» — пожаловался он.

— Наш срок годности тоже скоро подойдет, — говорю я сухо, и тогда старик, наконец, усмехается.

— Между прочим, — говорит он затем, — я еще раз подумал о твоей «прописке»…

— Ну, и?

— Список гостей получился, однако, несколько большим, чем я планировал первоначально, и в этом случае крюшон явяется подходящим напитком. Как ты считаешь?

— Д’акор![27] — говорю я и демонстративно делаю глубокий выдох. — И когда, по твоему, должна состояться пирушка?

— Я подумал: сразу в понедельник, когда в Дакаре мы высадим людей из гамбургского экспериментального института. Тогда я смогу вычеркнуть их из списка.

— Очень хорошая идея!

— Мне еще надо подумать, где все это должно происходить, — говорит старик. — Теперь жарко, так что нам лучше всего сделать это на пеленгаторной палубе.

Наступает пауза. Неужели старик все еще раздумывает над этой проблемой?

— Ну, вот! — говорит вдруг старик и встает. — Поднимешься со мной наверх?

— Сначала я приму душ. И сразу же приду.

Под душем мне приходит в голову, что старик поправил меня, когда я утверждал, что наша вода для мытья — морская вода, опресненная методом выпаривания соли.

— Была морской водой, — сказал старик. — Здесь ежедневно опресняется шестьдесят тонн воды. Двенадцать из шестидесяти тонн используются для технических целей. На это расходуется очень много энергии.

На капитанском мостике я перевожу дыхание, прежде чем бросить взгляд на видимый горизонт. Не видно ни одного корабля. Плотная гирлянда белых облаков стоит над горизонтом на высоте, равной длине большого пальца руки, их многократно пузатые верхние края выглядят острыми, будто штампованными на фоне светло-лазурного неба, постепенно становящегося более насыщенным вверху.

Никогда раньше вид из рулевой рубки не казался мне таким умиротворяющим. Но что-то не так: первый помощник капитана ответил мне очень коротко, когда я, входя, приветствовал его, и продолжал пристально смотреть на горизонт, на котором его вряд ли интересовали гирлянды облаков. В углу сидят с красными заплаканными глазами дети. Они положили голубю ломтики белого хлеба и кусочки салями и пытаются погладить его кончиками пальцев.

В штурманской рубке, отвечая на мой вопрос, старик говорит:

— Сегодня утром первый помощник выбросил голубя за борт.

— Но…?

— Ха. Через час он вернулся.

— К восторгу первого?

— Естественно.

— Не просматривается ли в моем предположении, что коробка Кёрнера с инструкцией по эксплуатации проделала тот же путь, что и голубь, определенная доля вероятности? — начинаю я обстоятельно. — Теперь ты знаешь, куда может завести маниакальная приверженность к порядку, хотя дети тотчас же убирали каждую кучку голубиного помета.

— В этом отношении, — соглашается старик с околесицей, которую я несу, — некоторую вероятность нельзя отрицать. — После этого он склоняется над картой и указывает на какую-то точку: — Здесь порт Этьен, теперь он называется Нонадхибу, в Мавритании мы протаранили нефтяной терминал компании «Бритиш Петролеум». Завтра в обеденное время мы будем иметь его на траверзе.

— А избежать этого было нельзя?

— Ничего нельзя было сделать. Порыв ветра вдавил штевень. Неожиданно при причаливании мы почувствовали сильное давление ветра на кормовую часть судна. Буксирной поддержки не было…

— А что было с лоцманами? Ты же говорил, что как раз там вы пользовались советами лоцманов…

— А что может сделать в таких условиях лоцман? Он не несет ответственности. Нашему штевню это тоже не нанесло никакого урона. Но вот продольный мостик, такая деревянная конструкция на бетонных подпорках — это все было сломано. Идиотская ситуация. Не помог даже якорь. Сначала мы ждали перед пирсом, так как не было даже судов для заводки на швартовку, затем мы хотели швартоваться с правого борта, а затем налетел этот западно-северо-западный ветер со скоростью десять метров в секунду. У нас на корабле не было достаточно балласта, всего 3000 тонн, так что ветер смог по-настоящему прихватить нас. Якорную цепь он просто потянул за собой. Дело в том, что там был просто твердый вычерпанный экскаваторами якорный грунт. Собственно говоря, это был совершенно несложный маневр, но судно потеряло сноровку.

— Порадовало ли вас то, что вы получили новый продольный мостик?

— Еще как! Он обошелся примерно в один миллион немецких марок.

— Своего рода помощь развивающимся, — ухмыльнулся я.

— Можно сказать и так.


Балластное состояние судна снова изменено. Теперь мы идем с балластным состоянием один. Судно имеет более глубокую осадку, чем раньше, в результате этого дребезжание в моей каюте уменьшилось.

Ветер усилился. Сила ветра — пять баллов. Старик считает, что возникает еще и дополнительный сопловый эффект из-за расположенных поблизости островов.

У людей из гамбургского института свои трудности. Используя рыскающий ход, они хотят определить, как реагирует корабль при соотнесении с генеральным курсом гирокомпаса при различных положениях руля и опорных маневрах. Я понял, что вряд ли есть другие такие корабли, как «Отто Ган», на которых могут быть созданы такие различные балластные условия осадки. А именно эти различия нужны ученым из Гамбурга. Но для проведения сравнительных лаговых промеров при рыскающих движениях судна им в течение двух дней нужна по меньшей мере примерно одинаковая погода. Опыт свидетельствует, что, хотя непосредственно у островов спокойно, но уже на некотором отдалении, как сейчас, снова даст о себе знать атлантическая зыбь.

Таким образом рыскание не осуществляется, так как при рыскании сильный ветер вызвал бы слишком большие изменения исходных условий. Мы подождем, пока не окажемся на траверзе мыса Бланк. В этом месте должно стать спокойнее.

— Если так будет и дальше, дело пойдет еще веселее, — стонет старик.


— Дай-ка сюда, — говорю я, придя вечером в каюту старика, и показываю на папку кладовщика, «раз обещал, значит, обещал», давай закончу с этой галиматьей.

С этим старик, очевидно, согласен, и я читаю:

«Пункт 3: Немедленное изменение ассортимента блюд на камбузе, если это еще можно называть едой. В настоящий момент мы снова стоим на перепутье между исследователями общества и программой исследований камбуза».

— Хорошо сказано! — вырывается у меня.

— Не будь идиотом, — предупреждает старик, — читай дальше!

Я читаю вполголоса: «При приготовлении пищи не хватает любви и искусства, потому что вид блюд и их вкусовое выражение все считают неопределенными. Если же людям что-то и удается, то добавка очень мала: соус и картофель, но не мясо.

Пункт 4: Мы требуем, чтобы и с камбуза нам выдавали те напитки, которые имеются на этом корабле: белый и желтый лимонад, а также такие сорта пива, как „Хольстен“, „Бекс“, „Урпильс“, „Дортмундское“, а не говорили: у нас этого нет, пейте что-нибудь другое, или: пиво „Урпильс“ можем продавать только ящиками».

— Можно я дочитаю выводы завтра? — взмолился я. — Не могли бы мы для отдыха поговорить о чем-нибудь другом?

— О чем, например?

— Например, о том, как тебе жилось в Бергене.

— Нет, сегодня твоя очередь.

— Ну нет, пожалуйста, не упрямься. Не будем играть в третьего лишнего: сегодня ты, завтра я, послезавтра ты и так далее. Ты давно знаешь, как я попал «домой в рейх». Расскажи лучше о себе, как и когда ты вернулся «домой в рейх»? В бутылке с виски что-нибудь еще осталось? Мне нужно сделать глоток после этого «скорбного плача».

— Еще полбутылки осталось, — говорит старик и тут же достает рюмки и наливает, а затем говорит: — Итак, если ты очень хочешь… — он наморщивает лоб: — Да, итак — итак, я получил приказ всю эту макулатуру, которую я забрал из Бреста, — журналы боевых действий и тому подобное, — доставить как можно быстрее в «Коралл» на связном самолете. И тогда я полетел в Берлин.

— Что сказал командующий, когда ты прибыл?

— Он сказал, что он рад, что я пробился, и хотел знать, что происходит в Бресте, и я ему доложил, что главной трудностью была эта неразбериха с компетенциями между морским комендантом, армией и так далее.

— Это было все, что ты должен был доложить?

— До некоторой степени да.

— Он чем-нибудь интересовался по-настоящему или задавал только формальные вопросы?

Старик обдумывает ответ и говорит:

— У меня создалось впечатление, что он «переварил» потерю атлантической базы флота.

— Быстро же он перестроился.

— Брест пал примерно через десять дней после нашего ухода.

— Но тогда, наверное, те бумаги, которые ты доставил в Берлин, уже устарели? Но ведь Дениц дал тебе, наверное, какие-то директивы, что-нибудь возвышенное и величественное он ведь непременно должен был выдать, типа «Сейчас из северных портов продолжается война за выживание немецкого народа» или что-то в таком роде и таком духе.

— Ничего такого он не говорил. Он только сказал:

— А теперь отправляйтесь в отпуск.

— Звучит чертовски прозаично.

— Но так все и было.

— И после доклада Деницу ты действительно ушел в отпуск?

— Да, но ненадолго. Только я прибыл в Бремен, как поступило известие, что требуют, чтобы я вернулся. Я снова полетел в Норвегию — откуда же я вылетел? Кажется, из Берлина. В самолете я встретил адмирала фон Шрадера, который позже покончил жизнь самоубийством. Он был адмиралом западного побережья. Я был знаком с ним, так как он был командиром крейсера, на котором я служил. Он был из Берлина! Отто фон Шрадер!

Старик явно купается в своих воспоминаниях, и я терпеливо жду продолжения. Он неторопливо разливает и, прежде чем продолжить свой рассказ, делает большой глоток:

— Отто фон Шрадер был молодцеватым жилистым парнем со смешными аллюрами. К военной форме он носил в нагрудном кармане белый носовой платок. Мы встретились в этом связном самолете Юнкерс-52, который из Берлина в Копенгаген… правильно — мы вылетели из Берлина.

— Говорили, что в Копенгагене еще все было: копченое мясо, центнерами, даже шоколад, — говорю я.

— Ну, уж так расчудесно там тоже не было. В Копенгагене я мог за пять марок купить пакетик для полевой почты, в котором было немного сала, но только один пакетик, так как эти пакетики переправлялись самолетами. Один фельдфебель ВВС занимался рассылкой: нужно было лишь указать адрес, все остальное происходило автоматически. Но не будем отвлекаться. Оказавшись снова в Берлине, я в начале декабря сменил капитана Кохауса, шефа одинадцатой флотилии подводных лодок. Там, в отличие от Бреста, все, естественно, было по-другому. Они только начали строить бункера для подводных лодок, часть из которых собирались делать с помощью взрывных работ в скальных породах.

— Каким ты показался себе в Бергене после опыта, приобретенного в Бресте? Были ли люди в Бергене так же органичны, как и люди, с которыми мы столкнулись в Ла-Паллисе?

— Наверное, можно сказать и так! Но что мне оставалось делать? Мне нужно было разобраться, как я с этим справлюсь. Тамошняя «контора» фактически была несколько дезорганизована. Да и людям было нелегко. Постоянно приходили лодки, по которым не было ни документации по персоналу, ни какой другой информации. И постоянно поступали запросы от второго адмирала флота подводных лодок. Было, правда, два референта по личному составу, но у них почти не было соответствующих документов, они не знали, где какая лодка оперирует, ну, в общем, была страшная неразбериха. Большая часть документации флотилий на атлантическом побережье, находившейся у второго адмирала флота подводных лодок, не поступила.

— А кто в то время был вторым адмиралом подводного флота?

— Фон Фридебург.

— Тот Фридебург, который потом застрелился? Ты ведь помнишь ту фотографию, на которой мертвый фон Фридебург лежит на софе под портретом Деница?

— Помню, — коротко отвечает старик. — Ну, так вот дальше: фон Фридебург находился в Киле, там же был и Мюллер-Арнек, один из референтов по рядовому составу, но почти не было связи. Так что мы должны были перелопачивать приличный объем документации — и это при восьмидесяти подводных лодках.

— Что? Восемьдесят лодок? В Бресте мы имели максимально двадцать пять лодок, а в Бергене под конец — восемьдесят?

— Я однажды собрал все, которые и с точки зрения командования и с точки зрения управления, то есть по персональному составу, относились к флотилии Бергена, к одинадцатой флотилии — их набралось восемьдесят семь подводных лодок.

— Восемьдесят семь? Не могу поверить!

— Но так было. И из этого состава в последующие месяцы мы теряли по двенадцати-четырнадцати лодок в месяц, — говорит старик совершенно по-деловому. Он наливает и, прежде чем продолжить, выпивает рюмку одним глотком: — Теперь точные данные о потерях известны. Были месяцы, когда мы почти каждый день теряли по лодке.

Я беру пример со старика и выпиваю свою рюмку. После того как я несколько раз прокашлялся, чтобы освободиться от комка в горле, я спрашиваю:

— При таких массированных потерях можно ли было оформлять все дела так же, как в Бресте — я имею в виду наследственные вопросы и все такое? Не было ли при этом неразберихи?

— Нет, не могу сказать… Поразительно, но на все погибшие лодки у нас был списочный состав экипажей с домашними адресами. В результате этого все оформлялось в обычном порядке.

— Оформлялось в обычном порядке?..

— Ну да! — говорит старик таким тоном, будто мне надо в чем-то оправдываться.

— Сколько максимально лодок было в Бергене одновременно?

— Примерно двадцать. Во время капитуляции у меня на базе было тридцать три лодки. Но обычно так много одновременно не собиралось.

— Ну да… — говорю я после короткого давящего молчания.

Но вот старик долго и обстоятельно откашливается, а затем продолжает:

— На Рождество нам оказал честь даже командующий немецким подводным флотом, оперирующим в Атлантике. Это особенно напоминало идиллию. Я хорошо помню, что во время рождественского праздника командующего водили из одного барака в другой…

— Не могу поверить, что он еще и в Берген заглянул, — перебиваю я старика.

— Он должен был показаться, в конце концов, война еще не совсем окончилась. — Старик задумывается, а потом говорит: — Но пойдем дальше: перед каждым из этих отвратительных бараков стоял на холоде наблюдатель и, если командующий в нашем сопровождении только появлялся вблизи, караульщик мчался в барак, внутри которого начинали горланить рождественскую песню «Тихая ночь, светлая ночь». Потом я спросил командующего, не желает ли он посетить санчасть, а он, в свою очередь, спросил, нет ли там венерических больных. Так как там действительно лежали ребята с триппером, то командующий флотом предложение это отклонил — и довольно резко.

— Хороший конец сцены! Теперь мне хотелось бы занять пост прослушивания на матрасе, то есть лечь спать.

Мне нужно подышать свежим воздухом. Когда я спускаюсь на палубу, то со стороны кормы слышу звуки гармошки, громкое нестройное пение и в промежутках между пением пронзительные крики. Как я рад, что живу в носовой части! Каждую ночь — после волейбола и прочих увеселений — до самого утра на корме проходят вечеринки и черт знает что еще. Вчера, рассказывала одна стюардесса, поздно вечером двух дамочек вместе с их шмотками бросили в бассейн. «Мы так смеялись!» — говорила она с сияющими глазами.

О сне нечего и думать. Я снова встаю, беру бутылку пива из холодильника и листаю словарь мореходства. На слово «волны» я читаю: «Волны обязаны своим происхождением сильным движениям воды и воздуха…» Но почему вода движется, хотелось бы мне знать. «…Они далее возникают в результате глобальных изменений температуры и давления воздуха, — сил природы, которые возникают в результате вращения земли вокруг своей оси и в результате попадания на землю солнечной энергии». Но это объяснения, которые мне ничего не говорят. Стадное движение волн, которые кажутся странствующими через свод горизонта и в то же время не удаляются, остается для меня загадкой, и я быстро проваливаюсь в полузабытье.

* * *

Ветер дует с кормы. Окна моей каюты, в том числе и второе, после утомительной подгонки, осуществленной одним из матросов, я могу снова открывать так широко, как хочу, и все равно свежий воздух в помещение не поступает. Два дня назад ветер просто свистел, если я приоткрывал одно окно на полсантиметра, теперь же я вынужден открыть дверь, чтобы хоть немного проветрить.

Мой взгляд падает на календарь. Сегодня суббота. Через несколько часов закончится наша первая неделя. Неделя в море, а я все еще не был в камере безопасности.

Старик пришел забрать меня на завтрак.

Небо, вода — все серое. В серой дымке неразличим горизонт.

— Вид отнюдь не ободряющий, — говорю я.

— Около мыса Бланк всегда дымка и плохая погода, часто туман, причиной которого напор воды канарского течения и мелкая пыль пустыни Сахара, являющаяся источником конденсации.

— Мыс Бланк?

— Да, примерно в четырнадцать часов мы пройдем мыс Бланк. За косой находится выделенный нам новый нефтяной пирс.

— Идиотское свинство! — вырывается у меня неожиданно.

Старик смотрит на меня удивленно.

— Что случилось? Какая муха тебя укусила так рано?

— Мухи эти — твой врач из военной авиации и его медицинская сестра! Я не могу ходить в лягушатник, так как врач во что бы то ни стало хотел сделать мне прививку против оспы, и теперь у меня волдырь на плече. Мало того. Сегодня утром сестра снимала пластырь и при этом выдирала волосы, которые она поленилась предварительно побрить. После этого она втирает мне в кожу бензин и брызгает на все это струей спрея от ран. Теперь плечо у меня горит, как огонь. Если бы при этом она с невинным видом не таращилась на меня своими глупыми телячьими глазами…

— Ну ты и разошелся!

— Этой дамочке добровольно я бы не доверил даже подравнять ногти на руке!

В одном из переходов какой-то матрос поет во все горло: «Светлый день, светлый день светит мне как сме-ее-рти сме-ее-рти тень». Глухо, как эхо в соборе, звучит: «сме-ее-рти, сме-ее-рти». Матрос поет свою песню в ритме качки.

— Вот видишь! — говорит старик.


Так как небо закрыто облаками, небо выглядит странно затемненным. Только там, где в воде возникает пена, появляются светлые молочно-зеленые пятна. Волнение моря четыре. Если ветер усилится, тогда с носа судна я буду фотографировать вертикально вниз, решаю я. Белая сумятица бурунов у форштевня судна выглядит как моментальные фотографии из истории возникновения земли, как фотографии вечности.

В столовой свободное место осталось только за одним столом с первым помощником капитана. Он ведет жаркие дебаты с ассистентами, сидящими за соседним столом. Первый выступает за то, чтобы суббота и воскресенье были рабочими днями, и эти дни добавлялись бы к отпуску. Сидящий за столом ассистентов шеф невозмутимо пропихивает вареное яйцо сквозь свою растрепанную бороду. Первый помощник обращается к старику:

— Не считаете ли вы, господин капитан, что люди должны быть заняты и в конце недели? Сначала в субботу были пять, потом четыре, затем три — а теперь два часа. В конце концов, это приведет к трениям, это же ясно!

От громкого смеха, в том числе и шефа, первый помощник краснеет. А старик лишь спрашивает:

— А что вы будете делать с пьяными? Ведь в субботу люди поддают!

Мысленно я дополняю, глядя на серые после ночных попоек лица ассистентов: «А когда же, собственно говоря, они не поддают?» А попойки в субботу и воскресенье, «настоящие» попойки, вероятно, считаются неизбежными и этот аргумент заставляет первого помощника капитана замолчать.

После того как первый помощник, выждав какое-то время, попрощался с нами, я спросил старика:

— Что он имел в виду, говоря, «в субботу четыре, три часа»?

— Дело в том, — говорит старик, — что каждый год в порту на один час сокращают продолжительность рабочего времени, так как постепенно хотят создать такие же условия труда, как и на суше. Но пока дело обстоит так. Если человек не придет из-за этого одного часа на борт, то ему вычеркивают день компенсации. Здесь первый помощник в виде исключения прав.


В нашей радиогазете, выполненных гектографическим способом листочках, раскладываемых радистом в столовой на столах, я читаю, что температура в Северной Германии составляет тринадцать градусов! Что за сумасшедшее лето.

Меня удивляет, что сегодня шеф, не выказывая торопливости, продолжает сидеть за столом, и спрашиваю его, не надеясь на успех:

— Когда я смогу попасть в камеру безопасности?

— А не начать ли нам прямо сейчас? — спрашивает шеф к, моему большому удивлению.

— Только об этом и мечтаю! — и следую за шефом. Но куда он идет? Ведь так мы не попадем в камеру безопасности?

— Сначала модель, — говорит шеф, оборачиваясь на ходу. Мы направляемся в «приемную» — это странное, бесполезное, служащее исключительно представительским целям помещение с портретом Отто Гана, выполненным в масле. Я знаю, что там, на столе, в передней части помещения, прямо напротив портрета «расщепителя ядра» под стеклянным колпаком находится модель реактора.

Шеф чуть не убегает от меня в своих «быстрых сандалиях», как он называет свою обувь. Он ведет себя так, будто нам больше нельзя упускать время.

— Говори, господин, твой холоп слушает тебя! — говорю я, когда мы останавливаемся перед моделью.

А шеф уже начал:

— Вот здесь — горячая печь. Это положение модели показывает камеру безопасности и в ней резервуар высокого давления таким, каким его можно видеть, если стоять в камере безопасности, — то есть здесь, в кольцевом пространстве между резервуаром высокого давления и первичным защитным экраном. Здесь — вторичное экранирование: шестьдесят сантиметров железобетона. — При этом шариковой ручкой шеф показывает то сюда, то туда. — В этой вторичной экранировке стоит камера безопасности — стальная конструкция тридцатимиллиметровой толщины высотой тринадцать метров и диаметром девять с половиной метров.

Я держу указательный и большой пальцы правой руки на расстоянии примерно трех сантиметров от глаз, чтобы лучше представить себе стальную стену. Шеф видит это и насмешливо улыбается.

— В камере безопасности находится напорный резервуар, а в напорном резервуаре — активная зона реактора с крепежным устройством и контрольными стержнями. Весь реактор окружен первичным защитным экраном из серого чугуна и нескольких слоев стали и воды. — Шеф отбарабанил это, будто хотел сказать: «Все это само собой разумеющееся, не будем без нужды задерживаться на этом».

— Все это представляется мне большой русской куклой, — бормочу я и чуть не прикусываю язык.

— Как это? — спрашивает шеф.

— Русские куклы, которые располагаются одна в другой…

Шеф смотрит на меня непонимающе, затем говорит так же быстро, как и до этого:

— Парогенератор и первичные циркуляционные насосы для первичной воды находятся внутри первичной защитной экранировки напорного резервуара, образуя весь первичный контур или весь первичный цикл. Все агрегаты, относящиеся к первичной системе, а также агрегаты для системы очистки блокирующей воды, осушительная система и установка циркуляционного воздушного охлаждения находятся внутри вторичного экранирования. — Шеф переводит дыхание и говорит дальше: — Этот сифон здесь, слева, является продувочным резервуаром. В самом резервуаре, то есть в продувочном резервуаре, в случае утечки может быть принят пар из напорного резервуара. Речь идет о пустом компенсаторе.

«Итак, наличествует больше для безопасности, — перебиваю я лишь для того, чтобы заставить шефа говорить помедленнее: „Speak slowly please, for havent’s sake!“ (Пожалуйста, говорите медленнее, чтобы не забыть!) так и рвется у меня с языка, но я молча проглатываю это. Если бы шеф говорил более отчетливо, я смог бы лучше воспринимать его речь. А так мне приходится сильно напрягаться.

Теперь шеф, будто поняв меня, говорит медленнее. Если он полностью повернется ко мне и я смогу видеть его рот сквозь бороду, то мне не составит труда понимать то, что он произносит менторским тоном: „Нижняя, более широкая часть напорного резервуара является здесь щитовой цистерной, экранировкой вокруг напорного резервуара. В ее зоне, то есть в зоне щитовой цистерны, находится сильно излучающая активная зона реактора, которая здесь состоит из двенадцати прямоугольных и четырех треугольных топливных элементов“ Теперь шеф отходит от модели, делает два шага назад и четыре в сторону, останавливается перед графиком, висящим на боковой стене, и говорит:

— Мы должны действовать системно, по-другому вы не поймете.

Слава богу, что он понимает это!

Шеф делает небольшую передышку, задумывается на мгновенье, делает передо мной три шага влево, потом вправо, снова останавливается перед графиком, а затем опять начинает говорить так быстро, будто плотину прорвало:

— Реактор — это такая установка, в которой происходит контролируемая ядерная реакция. Ясно?

На это я могу ответить только кивком головы.

— Ядерная реакция выделяет тепло, очень много тепла. Это тепло я должен отвести от ядра и подвести к парогенератору. Я делаю это с помощью воды как охладителя.

— А почему теперь надо охлаждать? — спрашиваю я.

Шеф сразу же сбивается. Он опускает голову, прикладывает большой и указательный пальцы ко лбу и раздумывает несколько секунд, прежде чем ответить:

— Возможно, это слишком сложно для вас, то есть для начала. Теперь другое. У реактора три главные функции. — Шеф поднимает голову и смотрит на меня. — Эти функции таковы: производство тепла, отвод тепла, генерирование пара.

К моему удивлению, шеф понижает голос и смотрит на меня, словно извиняясь: — Тут я должен поправить себя. К сожалению, это не совсем точно. В реакторе, по существу, расщепляется только уран — реакция эта происходит под контролем. В результате этого образуется энергия. Так что преобразование тепла не является задачей реактора. Но вы спокойно воспринимайте все так, как я вам говорил вначале.

„Я сделаю это неохотно! Потом я буду сидеть дома и беспомощно оглядываться, если мне чего-то будет не хватать при переносе этого на бумагу. Вас-то у меня тогда не будет под рукой“.

Шеф заглатывает наживку. Он коротко кивает, делает большой вздох и начинает снова:

— Топливом служит, об этом теперь знают все, уран, а именно, уран-235. В природном уране его содержание составляет только 0,7 процента, Остальное — это уран-238. Дальше вам станет сложнее понимать. Вы должны просто принимать на веру то, что я говорю, даже если не поймете сразу. Если мы намереваемся экономически использовать расщепление ядра, то нам надо увеличить это небольшое количество урана-235. Мы называем это „обогащением“. „Настоящим“ топливом является двуокись урана — уран-238, обогащенный 3,5–6,6 процентами урана-235.

— Я просто верю в это, — бормочу я.

— Возможно, это тема для более поздней беседы, — говорит шеф, в то время как я пытаюсь про себя повторить то, что узнал. Шеф видит это и ждет. Я робко задаю вопрос:

— Итак, таблетки в топливных стержнях, то есть окатыши, — это не уран-235, а обогащенная двуокись?

— Точно, — говорит шеф и радуется.

— Окатыши я всегда представлял себе виде „пуговичных“ батареек.

— Они немножко толще, — говорит шеф. — Окатыши имеют диаметр 9,6 мм и высоту 10 мм.

— А если я буду носить окатыши, как таблетки от головной боли в стеклянной трубочке, что произойдет тогда? Я слышал, что ничего. Это так?

— Да, так. Ничего не произойдет. Материал безобиден, пока его не начали использовать.

— Что это значит?

— Пока не произошло расщепление ядра. Это продукты распада могут оказывать опустошающее воздействие. Черный порох тоже не опасен, пока к нему не поднесут спичку. Если никто не облучает окатыши нейтронами, то они безобиднее черного пороха. По окатышам, если захотите, можете бить молотком, и ничего не произойдет. Но будем придерживаться темы: окатыши лежат здесь в этих герметичных оболочках один над другим. Их общая длина (или высота) 830 мм. Герметичную оболочку, которую вы видите здесь, раньше — то есть для первых активных зон реактора — делали из стали, теперь, то есть для второй активной зоны, — делают из циркалоя-4.

— А это?

— Запомните: циркалой-4! — говорит шеф с наигранной строгостью, — просто запомните! Все это мы рассмотрим позднее.

— Так точно — запомню, — отвечаю я.

— Эти трубки и есть топливные элементы. — Я вздыхаю, и шеф смотрит на меня с удивлением.

— Я рад, что наконец-то мы осилили эти топливные элементы, потому что именно о них речь идет постоянно. Итак, топливные элементы — это трубчатая оболочка, набитая окатышами?

— Точно! — говорит шеф. Он снова бегает передо мной туда и сюда и, наконец, продолжает: — Внутри этих топливных элементов происходит расщепление ядер, в результате чего вырабатывается тепло. В топливных элементах температура достигает около 800 градусов Цельсия, а на поверхности топливных элементов около 300 градусов.

— Теперь окатыши уже не так безобидны? — спрашиваю я.

Эти слова шеф намеренно пропускает мимо ушей и продолжает:

— Температуры, которые я сегодня называю, рассчитаны теоретически. Но пойдем дальше.

— Да! — соглашаюсь я, хватаю стул и усаживаюсь на нем как бы для особой концентрации.

— При расщеплении ядра высвобождаются нейтроны, которые по принципу цепной реакции в свою очередь расщепляют ядра урана-235.

— Если бы я только понимал, как функционирует деление атомного ядра.

— Это надо принимать на веру, просто все принимать на веру, — говорит шеф и вглядывается в меня с испытующей настойчивостью психиатра, прежде чем продолжить: — Контролировать и управлять этой цепной реакцией — вот и все, вот и вся штука! — Говоря это, шеф подчеркивает каждое слово.

— И как это происходит? — спрашиваю я, четко выговаривая слова, чтобы шеф понял, что я слушал внимательно.

— Давайте-ка пока выпьем пельзенского пива, — отвечает шеф, глядя на меня своими сузившимися от улыбки до щелочек глазами, и идет к холодильнику, расположенному за стойкой.

— Бокалы? — спрашивает шеф и ставит две бутылки на стойку.

— Для чего бокалы? — спрашиваю я в свою очередь.

Шеф запускает руку в пустоту и вылавливает там вслепую открыватель бутылок, висящий на длинной спирали. Это выглядит, как клоунский номер. Я должным образом демонстрирую восхищение этим трюком, наверняка придуманным шефом, если судить по тому, как он воспринимает мое восхищение.

— У меня от этой говорильни уже сметана во рту, — говорит шеф. — Ну — на здоровье!

— На здоровье!

После большого глотка шеф втягивает губы и затем выпускает воздух с шумом, как из хлопушки. Тыльной стороной руки он вытирает рот.

— Хорошо, а?

— Да, чертовски хорошо. Когда я был в Праге, то пристрастился к этому пиву и стал предпочитать его.

— Вам, собственно говоря, скорее следовало бы рекламировать баварское пиво.

— Да? Мне нужно было бы? Вы что же, считаете меня баварцем?

— Ради бога, нет! — шеф изображает ужас. Затем он делает еще один изрядный глоток, тщательно вытирает пену с бороды и говорит неожиданно решительно: — Ну что же — продолжим — или нет?!

Секунду я обдумываю, что ответить. И тут шеф сам себе отвечает:

— Предлагаю сделать передышку, все переварить, а затем как можно скорее продолжить.

— Означает ли это: а теперь еще по пиву?

— Ну, конечно же! — говорит шеф. Он ставит две новые бутылки на стойку и, открывая их, говорит: — Следующая тема: контроль и управление цепной реакцией…


На шлюпочной палубе я вдыхаю свежий воздух, качая головой, в которой, как в осином рою, копошатся технические термины. Я тяжело шагаю вперед по окрашенной в красно-бурый цвет главной палубе и в поисках пищи для глаз останавливаюсь. Я приседаю на корточки и вижу между двумя „лебедиными шеями“ горизонт в круглом поле клюза. Я скольжу глазами вверх-вниз, чтобы линия горизонта делила сюжет, обрамленный клюзом, пополам.

Этот снимок я сделаю завтра. Затем, то приподнимаясь, то наклоняясь, я наблюдаю из-за бухты буксирного троса, как поднимается и опускается линия горизонта, и наслаждаюсь игрой круглых и прямых линий на блестящем белом и насыщенном черном цветах на фоне серо-зеленого моря. Это мой мир.

Я сижу на бухте троса из манильской пеньки, охватывая взглядом мощную аппаратуру, — якорную и обе буксирные лебедки. Я рассматриваю лебедку для носового шпринга, роликовые клюзы и направляющие для тросов, запоминаю все это так крепко, что смогу нарисовать по памяти.

По очереди проверяют двигатели обеих спасательных шлюпок, и уже по этому можно понять, что сегодня суббота. Такой функциональный контроль осуществляется, насколько я знаю, каждую субботу — после окончания официального рабочего времени.

Вода в плавательном бассейне зеленого цвета. Очевидно, ее подкрасили попавшие сюда частички планктона.

Один матрос красит приваренную газоотводную трубу для вспомогательного дизеля серебристо-бронзовой краской. Для этого в верхней части он приладил себе подставку, которую он сам может поднимать и опускать на один метр. Работа в субботу хорошо оплачивается.

Теперь мы держим курс 180 градусов. Иногда по левому борту появляются рыболовецкие суда. Больших кораблей не видно. Я не представлял себе, что эта местность окажется такой безлюдной.

Перед моей каютой на полную мощность работает „колесный пароход“, как я называю стиральную машину. Одна из офицерских жен стоит рядом с машиной, скрестив руки на животе и выставив вперед левую ногу. Естественно: дома, а значит, и на корабле суббота — всегда день стирки. Стирать, а что ей прикажете еще делать?


— Что еще приключилось, на что ты так уставился? — спрашивает старик, когда мы усаживаемся за обеденным столом, и бросает взгляд в том же направлении, что и я, но быстро отворачивается. На руке стюардессы сегодня выше пятна с волосами гордо красуются два красно-желтых гнойных волдыря — следы прививки.

— Кстати, — начинаю я, но старик резко перебивает меня: — Что значит „кстати“?

— Кстати, — невозмутимо начинаю я снова, — ту медицинскую сестру, которая так плохо обошлась со мной, я спросил, в какой больнице она работала до этого — в большой или маленькой.

— Ну и?

— В большой, естественно! — сказала она возмущенно, — маленькие больницы сегодня ub to date![28]

— Ну и что? — снова спрашивает старик.

— Она сказала совершенно ясно „ab to date“ — здесь ab — как устаревший, удаленный с окна.

— И что ты на это ответил?

— Ничего! Только вполне серьезно кивал.

Шеф, бросивший вопрошающий взгляд на старика и получивший от него одобряющий кивок, пересел за наш стол после того, как съел суп. Он говорит:

— Извините, господин капитан, я только что услышал, что вы говорите о больнице. Я уже давно хотел спросить… — и замолчал в нерешительности.

— Спрашивайте, — говорит старик добродушно.

— Если здесь на борту с кем-то что-то случится, я имею в виду что-то очень серьезное…

Старик помогает ему продолжить:

— Вы имеете в виду, что кто-нибудь умрет?

— Именно это! Что будет в таком случае?

— На этот случай кое-что уже предусмотрено, — говорит старик, — на борту находятся так называемые складные гробы из пластика.

— Вы это серьезно? Это правда? Или вы хотите раз…

— Разыграть я вас не хочу, шеф. Собственно, вы должны были бы знать об этом… Я не понимаю, почему вам это в новинку. Ну вот, в таком гробу усопшего хоронят за бортом, то есть в море — так как у нас нет морозильника для трупов, как на пассажирском пароходе.

— А подвесить между свиными тушами за пяточные сухожилия — не годится, — влезаю я в разговор, но старик пропускает это мимо ушей. Тогда я поддразниваю старика:

— „А наш капитан произносит назидательные слова“.

— Так, очевидно, и должно быть! — говорит старик, и я замечаю, что он хочет закончить этот разговор, но я не отстаю. Я знаю, что шеф родом из Глюкштадта, поэтому говорю ему:

— Как раз Глюкштадт остался у меня неизгладимым в памяти в связи с гробами.

— Почему? — спрашивает шеф.

— Потому что война длилась дольше, чем представляло себе руководство. — Так как шеф растерянно смотрит на меня, то я объясняю:

— Руководство — так это называлось тогда, это были Гитлер и его камарилья. Так как война длилась дольше, то меня послали на ротные курсы в Глюкштадт. Это было бы интересно для вас, шеф! Глюкштадт был совершенно скверным городишкой. Для моряков это было испытанием. Целыми днями мы тренировались в „проведении траурной процессии“ с различными функциями. Один раз я был лошадью. Один раз подушечкой для орденов. В качестве подушечки для орденов мне надо было, согнув руки в локтях, в траурной позиции, размеренным шагом ходить по казарменному двору и при этом иметь неприступную мину. И это после тяжелейших бомбовых налетов на Гамбург. В Гамбурге под руинами гибли люди, а мы в Глюкштадте играли в этот театр — в соответствии со служебными планами! Гамбург был рядом, почти тысяча солдат могли бы помочь в Гамбурге, но поди ж ты: у нас был свой план!

Загрузка...