— Как долго ты оставался в Норвегии после капитуляции?

— До 1946 года. В июне меня отпустили.

— Так долго? — поражаюсь я. — Что же ты делал там все это время?

— Все! Просто все. Какое-то время я располагался перед бункером подводных лодок на трех лодках, потому что они были очень сильно повреждены. Сначала я остался шефом флотилии, мой „джоб“ был ясен: присматривать за флотилией. Лодки мало-помалу забирали англичане и довольно быстро отправляли их в Англию. Непосредственно после капитуляции ничего не происходило! Но затем случились всевозможные вещи — и все это было очень смешно. — Старик замолкает, трет подбородок, а я терпеливо жду, когда он продолжит.

— Мы, немцы, были ненавистными врагами до тех пор, пока командование не взяли на себя англичане. Через какое-то время мы снова поднялись в цене. Ведь англичане выступали отнюдь не как апостолы мира: они были большие любители подраться.

Старик снова замолкает. Раньше он в таком случае занимался трубкой. Теперь же он не знает, чем занять свои руки. Курить трубку ему запретили: не годится, когда у человека в теле пневмоторакс.

Чтобы подтолкнуть его, я спрашиваю:

— А почему, собственно, наши лодки были затоплены, а не пущены на лом?

— Мы этого не делали. У нас было строжайшее указание от Деница.

— Да, я знаю. Но почему англичане потопили лодки? Не оставили ли они хоть одну лодку на плаву?

— Нет, англичане потопили все. Возможно, за этим крылась психологическая причина: они не хотели больше видеть этих бестий.

— Даже в музее — как американцы?

— Нет! Возможно, и английская промышленность хотела избавиться от лодок. Так много лома! Это бы значительно снизило цену на вторичное сырье.

— Теперь я сбил тебя с толку — а как дальше складывались отношения с англичанами?

— Все было так: сначала мы сидели на базе и были вынуждены ждать, пока не придут наши лодки. Большинство из них находилось еще в Атлантике. Мы даже поддерживали связь по радио.

— Для запоздавших возвращенцев?

— Да, можно сказать и так. Потом пришли английские ВМС и с англичанами было обговорено, что нужно было делать. Сначала из лодок надо было изъять артиллерийские боеприпасы и увезти их. Естественно, надо было убрать и торпеды. Но их мы не могли, как это обычно делалось раньше, сдать на берег. Не было работающих установок, чтобы разрядить их, и не было соответвующего транспорта. Тогда мы просто топили торпеды одну за другой. Некоторые командиры просто стреляли ими по скалам. Тогда ночами было много шума. Так было обезврежено несколько сотен торпед.

— Приличные деньги — несколько сотен торпед!

— Очевидно, так можно сказать! На эти деньги сегодня кое-что можно купить. Когда же из лодок удалили все взрывоопасное, лодки отправили в Англию. Всю организационную работу для этого на базе провел я. После того как и это было выполнено, потребовалось мгновенно очистить базу — на нашей базе собирались обосноваться русские. Но это я тебе, кажется, рассказывал.

— Русские? Ни слова не говорил! А почему это русские пришли в Берген?

— Это я расскажу тебе в другой раз. Теперь нам надо выполнить наш долг.

С этими словами старик резко встает и исчезает в туалете. Для него подошло время еще раз появиться на мостике.

Уже держа дверную ручку в руке, старик говорит:

— Обо всем этом ты мог бы спросить меня и раньше.

— Во время рейса на Азорские острова наверняка не мог. Тогда охота на тебя была запрещена. В то время и я жил так, как будто у меня впереди было по меньшей мере еще сто лет, то есть времени навалом, чтобы реализовать старые планы.

— И все это изменилось?

— Решительно — и довольно неожиданно. Теперь я вынужден пытаться завершить все это.

— И сюда отношусь я?

— Твоя жизнь! Deine Vita!

Старик поворачивается ко мне:

— Твою „прописку на корабле“ мы проведем завтра вечером, в трюме номер пять.


Лежа в своей койке, я все еще вижу перед глазами сцену с прыгающими дельфинами. Не могу понять, откуда они берут силы с такой мощью лететь по воздуху и мчаться через зеленый поток намного быстрее нашего корабля, не обнаруживая при этом движения боковых плавников. То, что движет их вперед, может быть только хвостовым плавником. Возможно, работает и вся поверхность тела, совершающая вибрирующие движения? Надо почитать об этом.

* * *

На корабле царит странная раздражительность. Длительный прогон, зной, необходимость стоять перед Дакаром, видеть город и не иметь права сойти на берег, и в то же время наблюдать, как несколько человек исчезают на баркасе, — все это люди переносят с трудом: это создает атмосферу агрессивности.

Старик позавтракал до меня. Не обнаружив его на мостике, я стучу в дверь его каюты.

— Войдите! — произносит он необычно энергичным голосом. — А, это ты. Садись, у меня проблемы с третьим помощником. Я как раз собирался позвонить первому помощнику.

— В чем дело? — осторожно спрашиваю я.

— Глупая история, — говорит старик. — Третий помощник в предпоследнюю ночь послал рулевого на нок, так как считал, что рулевой слишком удобно устроился за стеклом рулевой рубки и чуть не заснул. На ноке он стоит на воздухе, что, безусловно, бодрит. К тому же на ноке лучший обзор, чем через стекла рулевой рубки. — Но рулевой не ходил на нок! Он, как сказал третий помощник, воспринял приказ как издевательство. Тогда третий помощник попытался вытолкнуть рулевого, когда он снова появился в рулевой рубке…

— Ну и? — спрашиваю я с любопытством.

— От настоящего матроса третий, возможно, схлопотал бы приличную оплеуху. Но тот парень просто снова пришел в рулевую рубку и третий с этим смирился.

— Ну и? — спрашиваю я снова.

— „Повесить так глубоко, как можно“, — мурлычет старик про себя, но потом он говорит: — Во вторую ночь история повторилась.

— Ну, давай — говори, не мучай! — пытаюсь я побудить старика к продолжению рассказа.

— Действительно! Человек, который, в конце концов, в первую ночь снова помирился с третьим помощником или по меньшей мере так считал, — между прочим в тот вечер я сам еще раз поднимался на мостик, и он угощал меня чаем, и настроение было мирным, — этот человек пришел следующей ночью, так мне, во всяком случае, докладывали, ничего не подозревая, на мостик, и сразу же был встречен третьим помощником насмешками: „Вы, наверно, сразу же захватили с собой пальто для дежурства“. Пьяница и развратник, он мерзнет даже надев двое порток…» И так далее. И тогда человек рассвирепел, забыв, что его собеседник, с которым он до этого так по-дружески разговаривал, — является его непосредственным начальником.

— И как теперь все пойдет дальше?

— В первом же порту рулевой будет уволен. Есть, правда, возможность уволить его без уведомления, но тогда его надо бы рассматривать как пассажира, который должен оплатить проезд.

После длительного раздумья старик говорит:

— Это — ошибка, постоянная дружеская болтовня с рулевым во время вахты. Если хочешь поставить себя начальником, нужно держать дистанцию. Так было всегда. В конце концов, у нас же здесь не коммуна.

— Хотя иногда так оно и выглядит, — подзадориваю я старика.

— Если ты имеешь в виду новую манерность здесь на борту, то это идет не от меня. Я это не вводил в употребление!

— Извини, я же это знаю! — Я хотел подвести старика к другой теме, но тут раздался стук. В помещение бочком втискивается казначей со связкой документов под мышкой. Их разговор я слушаю вполуха.

Непредоставленный послеобеденный отдых представляет собой сверхурочную работу, независимо от того, выполняет человек и без того сверхурочную работу или нет. Если человек работает в обеденный перерыв, то он работает сверхурочно — это что, до сих пор не ясно? Не отвечая на поставленный им же вопрос, казначей сохраняет на лице упрямо язвительную мину.

— Если он работает больше девяти часов, — продолжает старик, — а здесь стоит нуль, то он может претендовать на два часа компенсации.

— А в воскресные дни? — спрашивает казначей нетерпеливо.

— В воскресенье не бывает систематической работы, это ведь для вас не новость. Здесь вся работа сверхурочная. Поэтому эту работу следует в целом оплачивать как сверхурочную, но не в двойном размере, как вы это расписали здесь.

Говоря это, старик левой рукой листает одну из тетрадок «Общее тарифное соглашение для немецкого мореходства».

— Здесь, — говорит он казначею, — вы можете получить исчерпывающий ответ, здесь приводятся и параграфы о ночной работе и вахтенной службе в порту. Если человек в течение дня свободен, нельзя оплачивать его труд как работу в ночное время. Но если смазчик отправляется на вечернюю вахту, то, начиная с восемнадцати часов, он получит доплату за работу в ночное время. Это все ясно?

Казначей соображает туго. Или же он намеренно оказывал предпочтение некоторым людям, а старик теперь раскрыл его проделки? Казначей только прикидывается глупым и в конце концов уходит, как побитый пес.

— Я не могу подписывать бумаги, которые я не проверил и в которых не разобрался, — объясняет старик, как бы извиняясь за свою педантичность.


Мысленно я проклинаю врача с его медицинской сестрой: не могу ни на солнце погреться, ни поплавать. Место, где были сделаны прививки, сильно нагноилось. Все предплечье выглядит ужасно.

Этот рейс врач рассматривает, очевидно, как своего рода каникулы. Я вижу его только на одном из стульев около бассейна или вечером в трюме пять за игрой в волейбол. Что о нем думает старик, нетрудно угадать. Как только представляется возможность, он хвалит «старого доктора», предыдущего бортового врача.

Исхудавшая стюардесса обратилась в производственный совет, так как врач не выдал ей больничный лист.

— Очевидно, она хочет создать врачу трудности, — сказал старик.

Я спросил его:

— По какой причине? — и услышал, что производственный совет хочет заявиться к нему.

— Вот тогда я об этом и узнаю. Веселенькое дело! — стонет старик.


Старик остановился, как вкопанный, едва мы миновали дверь на мостик. Я следую за его взглядом в правый передний угол мостика и вижу, как одетая в кроваво-красную блузку фрау Шмальке восседает на лоцманском стуле. Боковым зрением я вижу, как старик пытается сохранить самообладание. Он резко откашливается и выдавливает из себя сдавленным голосом: «Доброе утро!»

— Доброе утро, господин капитан! — раздается хор из приглушенных голосов. Над всем этим звучит чистый, как колокольчик, голосок фрау Шмальке:

— Доброе утро!

— Панамский канал! — вырывается у меня.

— Си, си, сеньор, — бормочет старик.

Когда мы располагаемся в левом переднем углу, я шепчу:

— Ну, теперь пришел конец терпению.

— Красный по правому борту, — бормочет старик. Это звучит так, как будто он смирился с ситуацией, но я вижу, что он закусил удила.


Позже в своей каюте старик говорит:

— В деле была замешана дама, иначе я бы устроил взбучку! Но как? Тут у меня руки связаны.

Старик никогда не был пессимистом. Но теперь он, кажется, хочет определиться. Ведь он мог просто, — просто, но твердо, — попросить фрау Шмальке покинуть капитанский мостик.

— Раньше существовал порядок, — говорит старик, — теперь молодые люди заботятся о своей сложной эмоциональной жизни, а порядок сюда не относится. То, что мы видим здесь, это новый стиль — что тут можно сделать.

Я стою смущенный, так как не знаю, как мне приободрить старика, и тут в дверь постучали: представители коллектива, трое мужчин, стоят на пороге. Прежде чем волей-неволей выслушать их жалобы, старик некоторое время делает вид, что занят лежащими у него на столе бумагами.

— У стюардессы, фроляйн Зандман, — начинает, заикаясь, длинный худой человек, очевидно, рупор группы, — врач отобрал ее пилюли, которые ей прописал ее домашний доктор и в которых она срочно нуждается. — На каждое его слово два других человека реагируют согласными кивками. — И потом, — начинает оратор снова, — врач не выписал ей бюллетень. Несмотря на ее состояние, она должна работать! — двое других снова кивают.

Старик тщательно растирает подбородок, трое посетителей неуклюже стоят рядом с ним.

— А что в этой ситуации должен делать я? — спрашивает старик. — Я же не могу обследовать фроляйн Зандман, я — не врач. Я не могу определить, что у нее. Если врач выпишет ей бюллетень, то она, собственно, может не работать, но это вы и так знаете. А что касается выполнения работы, то здесь компетентен казначей. И об этом вы знаете. Так что?

Проходит какое-то время, и трое мужчин, смущенно переглянувшись, уходят растерянные.

После того как они ушли, старик шумно выдыхает воздух и говорит:

— Ну, вот видишь.

— Теперь мне интересно, — говорю я, — что еще учудит дамочка, чтобы добиться своего. Похоже, что для нее это обычное дело.

— Для меня загадка, как это ей удалось попасть на корабль. После того как я познакомился с ней более детально, я считаю, что даже самый непритязательный кадровик не мог не заметить, что с ней не все в порядке.


Бумаги, которые почта доставила мне за неделю до моего отъезда, я не читая сложил в дорожную сумку. Теперь я наслаждаюсь, разбирая все это: группа мюнхенских издателей встречается в ресторане «Петергоф» — обнародование решения назначено на 15 июля. «Во вторник в 20.15 мы открываем выставку „Face Farces“. Мы просим вас заполнить и отослать обратно прилагаемую карточку». «Чтобы вы имели возможность спокойно посмотреть коллекцию накануне открытия, мы позволили себе пригласить вас на небольшой прием» — и то же самое на французском и английском языках: «Nous avons le plaisir de vous invite a nous rendre visite a la Foire de Francfort». «We are happy to invite you to the Frankfurt Fair, where we will be glad to show you the newest items in our collection». И так далее. Чем больше я читаю и отправляю в корзину для бумаг, тем более улучшается мое самочувствие. Здесь меня не достанут ни через «Норддайхрадио», ни через «Шевенинген-радио». Я чувствую себя человеком, перехитрившим Бога и целый мир: я сбежал! Только глубоко в затылке звучат несколько самобичеваний, полусозревших упреков, тихо журчащие призывы к порядку. Но со всем этим можно жить!

Я беру мою фотокамеру, насаживаю на нее телеобъектив и делаю снимки моря в контровом свете, чтобы все выглядело более рельефно. Некоторые с красным фильтром, чтобы получить сочный черно-белый переход: переведенные в графику картинки. У меня уже сотни таких. На некоторых, на первый взгляд, трудно понять, что изображено — вода или небо. Пенистые скопления волн, расходящихся от носа корабля, я уже фотографировал как облака. Вода, смешанная с водой, вода, насыщенная воздухом, это почти одно и то же. Мое короткое экспонирование или открывание затвора в пределах двух тысячных секунды, создает формы, которые более инертный глаз не видит, праландшафты из черно-белых стилизованных водяных гор, стоящие в воздухе причудливые гребни, застывшие взрывы, страшно разорванные на куски, какие получаются при выплавливании свинца.

Еще никогда я не был так захвачен узорами воды на море, как на этот раз. Не желая полностью признаться в этом, я прибегаю к помощи природы. Расщепление ядра, упрекаю я себя, является также природным явлением, но оно недоступно моему пониманию.

— Я еще раз подумал, — говорит старик за обедом, — твою «прописку» сегодня вечером мы проведем лучше всего в холле — ты как думаешь?

— Мне все подходит, — говорю я преданно и думаю, когда же наконец эта проклятая вечеринка со всеми ее проблемами уйдет в прошлое. Но старик не оставляет эту тему: — С кладовщиком я все обговорил — здесь все получится. И затея с пивом, думаю, на самом деле наилучшая.

Я киваю и спрашиваю:

— И где я должен внести мой взнос?

— Это ты сделаешь завтра с казначеем, когда мы будем знать, выпита ли вторая бочка пива. Ты от нас не сбежишь, — добавляет он, ухмыляясь.

Кернер и первый помощник капитана беседуют за соседним столиком об антиавторитарных детских садах. Кернеру эта тема кажется не особенно привлекательной, и он отвечает односложно, ссылаясь на отсутствие опыта. Когда к ним подсаживается шеф, первый помощник сразу же задает ему вопрос: «А вы какого мнения об антиавторитарности в детском возрасте?»

— Никакого! — отвечает шеф резко. — Проказники должны вовремя учиться, где только можно. — И приступает к еде.

Так как в поисках поддержки, — очевидно, это важная для него тема, — первый помощник оглядывается по сторонам, я спрашиваю: «Сколько у вас детей?»

— Один мальчик, — говорит первый помощник с гордостью.

— И сколько ему лет?

— Пять месяцев.

— Боже мой. Так у вас еще достаточно времени.

— Мне бы ваши заботы, — говорит шеф, прекращая жевать, — сейчас-то речь идет пока о памперсах, или как они там называются, эти новомодные пеленки.

— Может же человек, в конце концов, о чем-то подумать, — обиженно говорит первый помощник.

— Приятного аппетита! — прерывает разговор старик и поднимается со своего места с обычным заявлением, что «пора и немножко подумать».


После обеда старик стучит в мою дверь и спрашивает:

— Поднимешься со мной на мостик?

— Лучше нет. Еще раз лицезреть фрау Шмальке в ее красной блузе — на сегодня достаточно!

— В общем, ты прав. На сегодня достаточно и для меня. Я сейчас как раз занимаюсь рулевым.

— И?

— Чертовски трудный орешек. При этом, уговаривая его, я заливался соловьем: «Через полтора года вы с Божьей помощью будете третьим штурманом, и тогда неприятности со строптивыми людьми будете иметь уже вы. Вы что, об этом не думаете?» Нет, он не думает об этом — и уж тем более о том, чтобы извиниться перед третьим помощником капитана. К счастью, он все равно хотел увольняться, сказал он, чтобы пойти учиться. У него в запасе еще полтора месяца, и на это время он хочет наняться на какой-нибудь каботажник.

— А что с ним будет до прибытия в порт назначения?

— Спущу на тормозах! — говорит старик. — Я же не могу уволить его без предварительного уведомления и везти как пассажира — у него же нет денег. Вот тебе типичный пример: алкоголь и неправильная работа с персоналом. У третьего помощника хотя и имеется патент для дальнего плавания, но нет практики. Вечером была общая попойка в смешанном обществе. Человек уже был пьяным, когда пришел на вахту, и третий помощник это заметил. Он должен был отослать его назад. Вместо этого он вытолкал его на нок мостика, чтобы он протрезвел.

— У тебя уже совершенно высохло горло от стольких речей, — говорю я, так как старик выглядит очень недовольным, — не хочешь ли выпить сок грейпфрута?

— Нет. Пойдем в мою каюту. Я прикажу принести чай. Чай с приличной добавкой рома, сейчас мне это нужно.

— Что ты ухмыляешься, — спрашивает старик, поставив на стол чашку, в которой было больше рома, чем чая, и подливая еще.

— Я думаю о молоке.

— Именно о молоке?

— Да, так как обычно я пью чай, добавляя молоко.

— Захватывающе. Но почему при этом надо ухмыляться?

— Сейчас поймешь. Начну по-другому. В лагере для перемещенных лиц, о котором я тебе рассказывал, должен был играть еврейский театр на идише, и им нужны были кулисы. Искали художника, и тогда я сказал: «Я — художник!» и сделал набросок кулис. Но материала для кулис не было. Кое-какие порошковые краски я раздобыл, но не было вяжущего материала. Я объяснил труппе, что мне нужно сухое молоко, причем много сухого молока, — в качестве вяжущего средства. Я получил то, что хотел, и затем жил практически за счет американского сухого молока. Молочный порошок можно было хорошо обменивать.

— Хитро! — старик наконец удобно уселся в кресле и налил нам обоим в чашки еще ром — без чая.

— В то время я бросал завистливые взгляды в наполовину распечатанные продовольственные пакеты с благотворительной помощью.

— Я тоже, — говорит старик, — чего там только не было!

— Я вспоминаю, как один из откормленных американских поваров вытряхивал в большую алюминиевую сковороду ананасы из больших консервных банок — такого я никогда не забуду. В этих алюминиевых сковородках поджаривалось сало с мясными прослойками. И этот кухонный громила энергично помешивал сало и ананасы: ананасы должны были убрать привкус соли. Потом он выуживал ломтики ананаса и швырял их в помойное ведро! Для меня это было непостижимо. Десять лет я вообще не видел ананасов! Это мое самое сильное воспоминание времен оккупации.

— Если передо мной кто-то выбрасывал наполовину выкуренную сигарету, то мне стоило больших усилий не подобрать ее. Но давай дальше! — настаивает старик.

— Расписанные мною кулисы так пылили, когда сквозило или кто-либо натыкался на них. После трех представлений моя живопись исчезла. Тогда выделили новый молочный порошок и даже творог. Мне удалось убедить американцев, что я нашел бы применение и сыру, и они действительно раздобыли сыр.

— И тогда ты зажил, как сыр в масле?

— Не совсем так. Кстати, я почти забыл. В Фельдафинге я имел дело и с французской армией, танковыми войсками, Chars moyens (полутяжелые танки) генерала Леклерка. Эта вторая французская танковая дивизия присоединилась к 15-му корпусу третьей американской армии — страшные ребята!

— Французы были плохими. Мы радовались тому, что не попали к ним в руки. С англичанами у нас в Норвегии все проходило довольно сносно.

— Эти французские танковые фрицы носили на рукаве вышитый призыв «EN TUER», что можно перевести как «убить их». Соответственно они себя и вели. Сразу же, как они прибыли, а я уже напереводился до мозолей на языке, дошла очередь до местного группенляйтера. Этот похожий на Гитлера порядочный человек уже сложил свою эсэсовскую форму и убрал ее, пересыпав нафталином. А французы нашли ее. Они заставили его надеть ее, затем посадили на танк и отвезли на пшеничное поле под Вилингом. Там они его пристрелили, то есть прошили пулями.

— Черт возьми! — говорит старик. — Могу себе представить, что бы сделали бы «маки» со мной.

Затем он смотрит на часы:

— Самое время поужинать!


После плотного ужина мне нужна прогулка для переваривания: копченая корейка с квашеной капустой и отварным картофелем — не вполне подходящая пища для вечера.

— У нас еще кое-что намечается, — успокоил меня старик, — а для этого требуется солидная основа.

Вверх на мостик. У радиста горит свет, и радист рассказывает мне, что он только что разговаривал с коллегой, который служит на корабле, находящемся недалеко от Гаваев.

— Приличное удаление! — говорю я. — Гаваи!

— Иногда, — говорит радист, — я на таком удалении, чуть ли не на другой половине земного шара, играю с другим радистом в шахматы!

— И кто выигрывает?

— Иногда я, иногда он. Но чаще всего я. Я состою в шахматном клубе.

— Ну, тогда успехов в шахматах! Или как это там называется, — прощаюсь я. Закрыв дверь, я слышу, что на мостик поднимается старик. — Чудеса техники, — говорю я старику после рассказа о радисте, играющем в шахматы.

— Я бы сказал: чудеса свободы от обложения пошлиной радиообмена между судами, — отвечает старик сухо.


«Прописка» в холле никак не хочет сдвинуться с «мертвой точки». Техники с усталыми лицами все вместе сидят под портретом во весь рост в золотой рамке физика-ядерщика Отто Гана, моряки стоят у стойки и крепко держатся за свои пивные бокалы. От дамского цветника, столпившегося в другой группе, иногда раздается пронзительный смех, пробивающийся сквозь слишком громкую музыку, звучащую из проигрывателей и заглушающую любой разговор. Только помощники со своими женами образуют смешанную группу.

Я делаю одну попытку за другой, чтобы активизировать старика: «Он должен был открывать бал», — упрекаю я его.

— Теперь твоя очередь! — говорит старик. — В конце концов, это твоя вечеринка! Жена второго помощника специально для тебя надела сверкающее платье с открытыми плечами — ты только посмотри, это что-то!

— Увлекательно! Но подумай и о моих искусственных бедрах, которые уже больше не служат мне.

— А моя половина легких, — повторяет старик, — это что, не считается?

— Тебе не нужно танцевать настоящий вальс — подожди, пока запустят медленный вальс.

После почти целого часа, когда мы оба уже выпили пива больше, чем допустимо, старик снисходит до того, чтобы пригласить на танец уже не молодую стюардессу. И вот теперь поднимаются со своих мест несколько напомаженных ассистентов, помощники капитана размеренно ведут своих жен на танцевальную площадку — теперь дело до некоторой степени пришло в движение.

— Ну, — говорит старик, когда, тяжело дыша, располагается на стуле, — долго это все равно не будет продолжаться, через полчаса начинается фильм. Я это специально рассчитал.

К нашему столу подходит тощая светло-рыжая стюардесса и спрашивает, манерничая: «Позвольте хотя бы раз посидеть за столом высоких господ?»

— Пожалуйста! — говорит ей старик. Он встает — настоящий кавалер — и пододвигает ей стул.

Дама, по всей вероятности, уже под хмельком, рассказывает нам, размахивая руками, выпуская слоги и целые слова, как здесь, на борту однажды снимали фильм: «Они думали, что здесь все образованные. Хотели снять ленту с подтекстом, лучше всего что-нибудь личное о каждом. И тогда нужно было что-нибудь спонтанное — и вот они меня спросили — один из них посмотрел на меня совершенно серьезно и спросил: „А что вы делаете на этом корабле?“» При этом она просто умирает от смеха.

— И, — спрашивает старик, — что вы на это ответили?

— Я сказала, — ничего другого мне тогда не пришло в голову, — я тогда сказала: «Я приношу еду на стол!» — и она снова разражается смехом.

— Тоже важное занятие! — говорю я, так как пауза становится мучительной.

— Собственно говоря, — да, — говорит леди неожиданно смущенно и смотрит то на одного, то на другого, — теперь я не хочу больше мешать, — и встает со стула. — Ну, а теперь настало время и для кино на открытом воздухе.


С раннего утра мы стоим. «Ремонт главного конденсатора, — сказал вчера старик, — и лодочные маневры». До вечера мы будем дрейфовать.

Около четырехлопастного запасного винта я задерживаюсь и думаю о проблемах, которые были у корабля с этим винтом. «О недостатках, — сказал старик, — уже написаны длинные научные доклады. Но те данные, которые ученые получают в результате сложных измерений вращающего момента турбин, мы узнавали чисто эмпирически: если корабль плыл полным ходом, то его вибрация и тряска почти сбрасывали человека со стула. Несмотря на все расчеты принудительных колебаний вала, способа устранения этих дефектов вибрации, очевидно, не нашли. У спиц автомобильных колес дело обстоит проще, там используют свинцовые противовесы, пока дисбаланс не будет устранен. С корабельными винтами это невозможно. Одним практическим мероприятием, которое иногда помогало, было небольшое плоское обстругивание наконечников лопастей винта. Но и это было не совсем то, что надо. Теперь у нас, слава богу, новый гребной винт, шестилопастный бронзовый винт фирмы „Цайзе“.»

* * *

Плохая ночь. Вечером слишком много пива, а затем этот ужасный американский фильм! Покушение на бородатого профессора, хранящего в своей голове невероятно важную формулу, с помощью которой можно все, человека ли, машину ли, уменьшить до размеров молекулы. Бородатому предстоит операция на мозге. Сотрудники профессора, которым также известна эта безумная формула, принимают решение взять подводную лодку, уменьшить ее вместе с экипажем и с помощью канюли (полой иглы) ввести эту лодку в вену большого мастера. На борту имеются некоторые навигационные карты сложной системы кровообращения профессора. С их помощью лодка должна попасть в голову и на месте ликвидировать повреждение мозга с помощью лазерной пушки. Несмотря на некоторые аварии, диверсии, угрозы со стороны антител, в которых лодка растворяется, храбрый экипаж не сдается вплоть до достижения потрясающего успеха и покидает господина профессора через его слезные железы. Обработанная в лаборатории слеза возвращает героев в их нормальное состояние. Восторгам нет конца.


За завтраком я говорю шефу, что мне не составило бы никакого труда выдумать здесь на борту сюжет для научно-фантастического фильма: «Террористы захватывают корабль, их скручивают, приставляют пистолет к затылку… Так следовало бы начать действие».

— А вы, ставший благодаря моим урокам первоклассным специалистом, — фантазирует шеф дальше, — небрежно вынимаете из кармана несколько окатышей и заявляете террористам, что радиоактивные лучи направлены на нижнюю часть их живота, им надо бы самим потрогать, тогда они заметили бы, как кое-что становится все меньше и меньше, однако вам благодаря свинцовому суспензорию лучи не принесут никакого вреда. Пираты в панике покидают корабль, а вы спасаете меня…

— А от поцелуя медицинской сестры вы пробуждаетесь!

— Нет! Пожалуйста, нет! Тогда уж лучше я буду продолжать спать.

Старик, который сегодня пришел на завтрак поздно, кажется, не расположен шутить.

— Я разрешил казначею перебраться в каюту рядом со мной. Скорее из-за нежелания связываться, чем из любви к отечеству! — говорит старик ворчливо. — А может быть и хорошо, что так получилось, теперь мне легче его контролировать, надеюсь, и эти постоянные стычки прекратятся. Теперь он опять, в воскресенье он пожелал проконтролировать каюты стюардесс, они же, в конце концов, должны делать уборку и в своих каютах, — вошел к одной из стюардесс, не постучавшись!

— Ну и? — спрашиваю я с любопытством.

— Эту стюардессу — ты ее знаешь, у нее походка, как будто она лет десять ходила за плугом, — я, мягко с ней поговорив, отослал назад. Старший стюард и сам не желторотый юнец! Опыт учит, что стучать надо хотя бы из чувства самосохранения. А представителям коллектива, которые хотели зайти ко мне с этим делом, я распорядился передать, что эту чушь я не желаю обсуждать из-за ее незначительности.

— Я тоже обращусь к представителям коллектива!

— Ты? А у тебя-то какие жалобы? — спрашивает старик.

— Вот! — говорю я и засучиваю рукав. — Посмотри на отметины от прививки! Это сонная медицинская сестра, я бы ее задушил! Сегодня утром при снятии компресса с двух мест прививки она содрала у меня струпья. Теперь это выглядит, как мясной фарш, намного хуже, чем вчера. Если она действительно работала в больнице, то мне не хотелось бы знать, сколько пациентов там умерло!

— Ну, ну, — говорит старик, — давай спокойнее. Между прочим, стюардессы также уже жаловались на медсестру: она заставляет их обслуживать себя как жен помощников капитана.

— Почему это они имеют зуб на жен старших офицеров — они же убирают свои каюты сами?

— Это так, но, как сказала мне одна из стюардесс, «они относятся к ним как к „персоналу“, при этом они ничем не отличаются от нас!»

— Ну, продолжайте! — говорю я.

— Сегодня ты можешь совершить прогулку на «Петушке».

— На «Петушке»? Но так называется наш бар.

— Да, а также вспомогательная шлюпка. Сегодня ее спускают на воду.

— Дважды «Петушок», — говорю я, — добрый Отто Ган, видит Бог, не заслужил этого.

— Он этого больше не чувствует, лучше успокойся!

После обеда я брожу по палубе в поисках пищи для глаз и тут вижу матроса Ангелова, спешащего с удочкой на акул на кормовую палубу: проволока из нержавеющей стали, пустая красная канистра, как поплавок, и плетеный фалинь с вытянутым крючком ручной ковки. На его остром конце Ангелов укрепил усики с мясной приманкой. Придя через полчаса на корму, я вижу, как сильное животное — большая голубая акула плавает вокруг приманки. Вдруг акула, вращаясь и показывая свое белое брюхо, бросается на приманку и заглатывает ее. Затем она бьет хвостом и ходит на лине туда и сюда, будто не замечая, что уже попалась. Крючок удочки вонзился в ее верхнюю челюсть, — шансов освободиться у акулы нет. Два испанских матроса, подчиняясь резким командам Ангелова и перебирая руками линь, постепенно подтягивают акулу и закрепляют линь. Акула, которую с большим интересом разглядывает группа моряков и стюардесс, делает все более узкие круги рядом с кораблем. Я отворачиваюсь, меня мутит. Но через некоторое время я говорю себе: «Ты же здесь репортер! Это же тоже эпизод из жизни корабля».

Вскоре голубая акула настолько ослабела, что матросы, следуя указаниям Ангелова, решились поднять ее на верхнюю палубу. Из тех, кто был свободен от вахты, образовалась группа, какие собираются, когда происходят дорожные аварии. Хриплые окрики Ангелова отпугивают их. Акула бешено колотит вокруг себя хвостом, будто силы вернулись к ней. Даже Ангелову пришлось отскочить в сторону. Стюардессы спрятались в одной из палубных надстроек. С открытыми ртами они наблюдают через двойное стекло. Ангелову удается накинуть на акулу петлю. И вот теперь, до этого мягкий человек становится киллером: с большим ножом вроде мачете он набрасывается на животное. Даже когда уже вспорото брюхо и внутренности акулы, отсвечивающие от молочной белизны до сочного фиолетового цвета, разбросаны по палубе, он не оставляет свою жертву. Он отрубает акуле голову, а затем и хвост. Несмотря на это искалеченный корпус еще бьется. Наконец два моряка бросают безголовый и бесхвостый рыбий обрубок за борт, а вслед за ним и скользкие внутренности. После этого с помощью шлангов они смывают с палубы рубиново-красную акулью кровь.

Язвительные крики стюардесс, которые наблюдали эту кровавую оргию, я услышал не сразу. Одна из них попросила одного матроса отрезать ей плавник. «Для препарирования!» — заявляет она гордо. Еще одна с ножом в руке сама набрасывается на отрезанную голову акулы, чтобы вырезать акулью пасть.

Я двигаюсь по палубе в направлении моей каюты, не воспринимая происходящее вокруг меня. Это жуткое представление не выходит у меня из головы. Я сижу на моей койке, как оглушенный.

Я обнаруживаю старика в его каюте и сразу же спрашиваю:

— Что, собственно говоря, представляет собой атавистическая ненависть к акулам? Ангелов, этот тихий моделист-любитель, делающий корабли в бутылках, не помнил себя от ненависти.

— Выпей-ка сначала рому! — говорит старик и достает бутылку и две рюмки. Через некоторое время он неторопливо начинает: — Эти обошлись сегодня с акулой, если хочешь знать, еще более или менее терпимо. Она по меньшей мере быстро умерла. В большинстве случаев моряки используют другой метод: они обрезают ей только хвостовой плавник и выбрасывают в воду с тем, чтобы соплеменники разорвали ее на куски.

— Бррр! — произношу я и опрокидываю в себя ром одним большим глотком.

— Я еще мог бы понять, если бы акулу использовали на камбузе — но убивать просто так! И потом эти бабы, которые хотят иметь хвостовые плавники или пасть в качестве сувениров.

Фотографии экзекуций на глазах любопытствующих зрительниц всплывают в моей памяти.

— Ха, — говорит старик после длительной паузы, будто отгадав мои мысли, — я тоже был рад, когда выбрался из Бреста, попасть в руки истеричек мне очень не хотелось. — И оба мы молчим.

— Давай-ка переменим тему, — говорю я наконец. — Я все время слышу от тебя и от Кернера, что здесь все надежно. Это звучит великолепно, и в сомнительном случае, то есть, если что-то будет не так, как должно быть, причиной будет несостоятельность обслуживающего технику человека. Но на что мне такая техника, которую считают надежной, но в то же время ненадежны люди, которые имеют с ней дело?

— Уж не наших ли людей ты имеешь в виду? — спрашивает старик ворчливо.

— Я имею в виду неряшливых, ненадежных людей, которые попали бы и на суда с атомной двигательной установкой, если бы такой вид мореходства вошел в моду. И если бы при этом случилась авария…

Старик переводит дыхание. Глубоко вздохнув, он медленно, будто читая лекцию, говорит:

— Естественно, возможность аварий всегда учитывается. В программу исследований включены активная и пассивная защита от столкновений, в том числе и многочисленные опыты на моделях. — Старик откидывается в кресле. Я вижу, что он, двигая губами, подбирает слова, а затем быстро говорит, как по писаному: — Дальнейшее развитие безопасности реакторов является значительным пунктом исследований, том числе и для исключения человеческой несостоятельности и ошибочных вмешательств в толкование понятия безопасности. Ни от какой страны нельзя требовать, чтобы она пустила в свои территориальные воды корабль, сведения о безопасности которого недостоверны, двигательная установка которого находится в запущенном состоянии, а его персонал недостаточно обучен и опытен.

Старик снова делает паузу, а я спрашиваю:

— А тебя самого не охватывает иногда пессимизм? То, что мы берем в руки, становится с каждым днем все взрывоопаснее.

— Взрывоопаснее? — говорит старик. — Риск, правда, возрастает — в конце концов, черт выскакивает из того угла, где его и не предполагают. Еще глоток?

— Сейчас я предпочел бы чай!

— Как хочешь, — говорит старик с легким налетом иронии в голосе.

Когда чай стоит на столе, старик вполголоса говорит, не поворачиваясь ко мне:

— Я еще раз обо всем подумал. Итак, за десять лет эксплуатации результаты, в зависимости от ситуаций, были в целом различными. Конечный результат таков, что в настоящее время NCS 80 не может быть экономичной. Но эта программа разработана до стадии передачи заказа в производство, а ее концепция одобрена.

Я думаю, что это звучит заученно, и быстро спрашиваю: «Что такое NCS 80?»

— Исследовательская программа GKSS (Общества по использованию ядерной энергии в кораблестроении и судоходстве): NCS 80 — это атомный контейнерный корабль, 80 000 лс, — отвечает старик и продолжает: — Исследование на атомный контейнеровоз мощностью 240 000 лс, как предельный случай использования технических возможностей, дало экономически положительный результат. Расчет рентабельности по цене на нефть, об этом мы уже говорили, не точен. Написаны тома о расчетах экономичности и об опыте эксплуатации, полученном во время рейсов корабля «Отто Ган», а также о преимуществах процедур захода и выхода в порты.

Старик делает глоток чая, а я внимательно наблюдаю за тем, как он разговорился.

— Учитываются многие аспекты: дополнительные издержки на строительство атомохода, саботаж, затраты на обеспечение безопасности, страхование ответственности, сравнение продолжительности ремонта, экономия на весе топлива, ситуация с поломками, разрешение на ремонт за границей, буксировка через весь земной шар на верфь на родине.

Когда старик наконец замолкает, я замечаю, что он все еще не закончил. Теперь моя очередь глубоко вздохнуть и громко сказать: «Уфф!» А так как старик говорил напористо, почти по-миссионерски, то я добавляю: «Я слышу весть!..»[30]

— Это не то, — говорит старик серьезно, — вера — это больше для церкви. Но…

— Что но?

— Но ты неблагоразумен и необъективен.

— А ты размахиваешь знаменем компании! Ты уже говорил, что подозреваешь меня в сочувствии партии зеленых.

— Так оно, наверное, и есть! Почему же ты противишься любому разумному пониманию существа дела.

— Кто же противится разумному пониманию? Я только пытаюсь не быть зашоренным — это все. Ты же сам говоришь: не все, что осуществимо, достойно того, чтобы к этому стремиться, вот в чем дело.


Вдруг я разражаюсь громким смехом, а старик удивленно смотрит на меня. Я вижу нас обоих неподвижно сидящими в креслах и слушающими, как мы ругаемся друг с другом, все сильнее повышая голос. И так как я все еще хихикаю, старик спрашивает: «Что тебя так проняло?»

— Ты знаешь фильм «Санни бойс»? — спрашиваю я в свою очередь.

— Да, естественно. Если ты имеешь в виду тот фильм с двумя старыми актерами, как их там зовут?..

— Мэтью и Робинсон!

— Точно. Но что общего они имеют с этим делом?

— Ничего! Мне только показалось, будто мы захотели повторить роли обоих стариков.

— Не преувеличивай! Я и актер! — Теперь старик ухмыляется: — Ты — другое дело, ты, как тот герой в «High Noon», и сердцеедом ты был всегда.

— Если речь идет об этом! Ты ведь тоже в этом смысле был неплох.

— Хочу сегодня, если все будет спокойно, еще раз поговорить с кладовщиком о приеме в Дурбане, — говорит старик и поднимается, — времени остается не так уж много.

— А я хочу, как старый доктор, сделать несколько обходов по палубе, — и сдерживаю себя, чтобы не сказать то, что у меня на языке: «Больше десяти дней — действительно мало времени».

Я рад-радехонек, что я больше не пристаю к старику. Абсолютно уверенным в себе, каким он был всегда, старик уже давно не является.

На палубе в желтых шлемах и красных спасательных жилетах выстроилась вся команда: шлюпочные маневры. Мимоходом я делаю несколько снимков и снова направляюсь в свою каюту. Я никак не могу освободиться от картины извивающегося обрубка изувеченной акулы.

Я с большой охотой следую приглашению старика, который после ужина спрашивает:

— Может, выпьем пива у меня в каюте?


— Ты хотел рассказать мне о русских в Бергене, — пытаюсь я разговорить старика после того, как мы какое-то время молча посидели в своих креслах.

— А нужно ли это? И не хотел бы ты рассказать о своих приключениях в Фельдафинге?

— Да, ладно, говори уж: американцы и французы в Фельдафинге — это еще можно представить. Но русские в Бергене! — попытался я подтолкнуть его.

— Ну, хорошо! — наконец начинает старик. — Русские пришли не сразу. Последовательность была следующей: сначала пришли английские ВМС. С англичанами мы очень хорошо сотрудничали. Они только хотели, чтобы ничего не случилось. Когда они контролировали лодки, они были на высоте. У нас еще оставались артиллерийские боеприпасы, в том числе и для зениток — и однажды один из нас взял одну такую гранату и шарахнул ею по столу. Ну, они и испугались! Да, это были времена! — говорит старик, и лицо его светлеет, — да, это было время, когда лодки отправляли в Англию. Потом была прекращена работа нашей радиостанции, база была освобождена и передана парашютистам-десантникам. Боже мой! Как же они бушевали, потому что они не обнаружили шнапса, только приличный запас пустых бутылок.

— Английские парашютисты-десантники?

— Да. Совсем не приветливые люди! Они участвовали в боях под Арнхаймом. Нашей части, основной части на военно-морской базе, было приказано построиться с морскими заплечными мешками, и десантники провели процедуру передачи базы русским. Не успели мы оглянуться, как наш лагерь оказался переданным в русские руки.

— Теперь давай медленно: почему в Бергене вам пришлось иметь дело с русскими? О том, что русские были в Бергене, я еще никогда не слышал.

— Но так это и было! Мы имели дело с русской комендатурой, которую возглавлял полковник. Он был старше меня, возможно из прибалтийских дворян — так хорошо он говорил по-немецки. К несчастью в лагере был обнаружен портрет Гитлера. Кто-то положил его на тумбочку. Когда русский об этом узнал, был грандиозный скандал. В безумной ярости он бросил портрет на землю, а все собравшиеся русские как сумасшедшие топтали его сапогами. По отношению ко мне они были поразительно корректны. Однажды меня позвали, потому что должна была проходить передача вещевого склада, и русский офицер не захотел идти туда один. Мне пришлось протискиваться мимо этого полковника, при этом я нечаянно толкнул его. Я сказал: «Excusez!»[31] — или что-то в этом роде, на что он ответил: «Нитщево!» Все было совершенно нормально.

— Но когда вы узнали, что придут русские, вам не было плохо? Это должно было испортить вам настроение.

— Так оно и было! Недалеко находился лагерь русских военнопленных. До капитуляции русские работали там на нас. После этого лагерь освободили, а русских перевели на нашу базу. Лагерь заняли русские солдаты, не принимавшие активного участия в боевых действиях. Это была своего рода рокировка. Русские переселились из своего лагеря военнопленных в наш лагерь, а в наше распоряжение был предоставлен русский лагерь. И тогда началась большая уборка — уничтожение клопов и все такое.

— И как вам там жилось — уютненько?

— Я с моим штабом перебрался, к счастью, не в этот лагерь, а на базу подводных лодок в порту, то есть в бункер для подводных лодок, охранявшийся английскими морскими артиллеристами. Нам пришлось разместиться на трех непригодных к передаче подводных лодках.

— Таким образом, вы снова обосновались на подводных лодках? Вы оказались в родной стихии.

— К счастью — да. Торпедные аппараты были пусты, и в них мы поместили все твердое и жидкое съестное, какое только смогли достать. Три недели, которые мы прожили на лодках, были неплохими. С нашими английскими сторожами мы сумели установить контакт. Они получили кое-что из того, что мы организовали. Одна за другой прибывали всевозможные команды и все также хотели снимать сливки, но все хорошие вещи мы разместили в торпедных аппаратах и плотно задраили их. Ну и вещи там были!

— Что за вещи? — спрашиваю я нетерпеливо, заметив у старика мечтательный взгляд.

— Когда я об этом думаю… Вот, например, прибыл американский вспомогательный корабль, такой старый корабль обеспечения с американскими офицерами-резервистами, призванными на военную службу. Они вдруг оказались там и ругались: «О, эти проклятые подводные лодки!» и в том же духе. Один даже спустил штаны и сказал: «Смотрите!» Нижняя часть тела имела следы ожогов.

— Ну и? — спрашиваю я с интересом.

— А потом к ним присоединились и русские, настоящие дикари.

— И что случилось?

— Ничего! Вдруг американцы заорали: «Now we must be good friends!»[32]

— To есть обычный театр примирения. Не могу себя пересилить, меня с души воротит, когда оставшиеся в живых члены экипажей подводных лодок или грузовых пароходов, которые когда-то хотели убить друг друга, бросаются друг другу в объятия.

— Я чувствую то же самое, — говорит старик, достает из холодильника пиво и неторопливо разливает. После продолжительной паузы он говорит:

— В то время со мной произошло чертовски неприятное дело.

— И?

— Ну, история с «Вестерн-Принс». Я же тебе ее рассказывал?

— Никогда! Так в чем там дело?

— Ну, хорошо. Корабль был довольно быстрым и действовал в одиночку. Я выстрелил счетверенным веером, но в цель попала лишь одна торпеда. Подстреленный корабль остановился, крен был незначительным. Наш кормовой торпедный аппарат не был готов к выстрелу. Потребовалось дозарядить носовой аппарат для выстрела. На дозаряжание требуется, как ты знаешь, самое меньшее пятнадцать минут даже при максимальном старании команды. — Старик делает большой глоток из бутылки, затем продолжает: — Заправляли всем механики по торпедным аппаратам. Через двадцать минут дозаряженная торпеда была запущена: положение противника — девяносто, дистанция пятьсот метров, расчет упреждения не нужен. Цель свободно видна через противосеточное устройство. Выстрел был прямым попаданием примерно за серединой, в наиболее уязвимом месте корабля. — Старик делает еще один большой глоток и замолкает.

— Ну и? — спрашиваю я нетерпеливо.

— До этого, собственно говоря, в этом деле не было ничего особенного. Но тогда недалеко от нас появились шлюпки, которые были после первого попадания спущены на воду. Я подождал, когда они подойдут совсем близко. А теперь представь себе, они со всех сторон приветствовали нас, чрезмерно выражая благодарность (люди на лодках) за рыцарское и гуманное обхождение, которое мы им оказали…

— Как это так? Давай, не мучай меня, говори же!

— Они предположили, — ты не догадаешься, — говорит старик, — что вторую торпеду мы выпустили с таким запозданием, чтобы дать им время не спеша перебраться в спасательные шлюпки. Но вышло еще хуже. Позднее в Англии один человек даже написал книгу о том, как благородно и по-рыцарски мы себя вели. На борту была даже свадебная пара — какая дикая идея, совершить свадебное путешествие на корабле в разгар войны, и уж тут из меня сделали совсем «славного малого».

— И назвали по имени?

— Да, имя и номер лодки.

— Ну, дела! — говорю я и перевожу дух. — Так тебя могут и в почетные граждане произвести? Но пойдем дальше: как у вас шли дела с вашими друзьями в Бергене?

— Ах, эти! Диковато это все было. Один из них сказал: «I want a souvenir! (Мне нужен сувенир!)» Когда я ему объяснил, что нам здесь ничто не принадлежит, все в руках союзников, он заорал: «I am allied!».[33] Я ему сказал: «Тогда тебе принадлежит все!» И он прихватил бинокль ночного видения. «Но мы тебе это не дарили», — сказали мы ему. Тогда с перепугу он спрятал его под курткой. Постепенно стали красть все. Приходил английский штабной офицер и тащил. Тащили моряки. Наши охранники, морские артиллеристы, все крали, как воронье. Зенитчики крали и резервисты. Один из них был учителем. Он тоже нас охранял, но не переносил воровство. Однажды он остановил одного штабного офицера и спросил, что там у него. Он заставил его показать содержимое портфеля и сказал: «А вот это вытащите!» Он был хорошим, этот учитель, он сделал так, что нам было разрешено ловить рыбу в гавани. В то время мы выглядели довольно потрепанными. Стиральных машин у нас не было.

— Не то, что здесь! — говорю я, и старик, ухмыляясь, говорит:

— Это твой пунктик! Не я же их установил!

Теперь я сбил старика с толку, он смотрит на часы, говорит:

— Уже за полночь. Ты что же, не устал?

— Как стеклышко! А ты, хочешь спать?

— Собственно говоря, — говорит старик, колеблясь, — собственно говоря, я тоже не устал. Когда ты меня так выспрашиваешь — не могу сказать, что меня это волнует, — но об этом времени я больше почти не вспоминал.

— И никто тебя об этом не спрашивал?

— Кто же?

— Твоя жена, например…

— Это не женские истории!

— Об этом говорили и некоторые книготорговцы, когда вышла «Лодка»: «Она не должна попасть в руки женщин». И знаешь, что произошло?

— Что же?

— Я получаю как раз от женщин, в том числе и от молодых девушек, вплоть до последнего времени длинные письма, многие из них прочли книгу два-три раза.

— Это — правда? — спрашивает старик.

— Если я тебе говорю! Но что происходило дальше в ваше свободное от стиральных машин время?

— Итак: смена белья была для нас чужим словом. Воды для стирки тоже не было. Тогда этот учитель сказал: «Так вы больше не можете болтаться!» А когда мы его спросили, как же мы можем все это изменить, он обеспечил воду для стирки. Он даже хотел, чтобы мы брились, и даже достал для нас бритвенные принадлежности. Это нас подстегнуло, и мы ему сказали, что нам еще срочно требуется свежий салат против цинги, например. И его люди немедленно достали для нас салат и свежие огурцы. Мы организовали в одном норвежском магазине рыболовные крючки — дефицитный товар в то время, и подарили их англичанам. Они были просто счастливы. Англичане любят рыбалку. А потом по утрам в половине десятого мы стали-получать еще и английский чай с молоком, ты же знаешь: настоящий английский чай. Настоящая услада!

— А затем вы, как я слышал, сделали перерыв в чаепитии?

— Ну да — наш шарм мы использовали на полную катушку! К сожалению, это прекрасное время длилось недолго. Вскоре пришлось отказываться от барахла в бункере, немцам пришлось уходить оттуда и я попал на другую сторону бухты — там находился 14-й дивизион охраны побережья. Руководил им капитан — капитан второго или первого ранга, фамилию его я уже не помню: Юбель или что-то вроде этого, резервист из компании «Северонемецкий Ллойд». До войны он заведовал транспортным павильоном во Франкфурте. Теперь у меня совершенно пересохло горло! — говорит старик. — Ты что, действительно хочешь слушать дальше?!

— Ну, конечно же! — говорю я, наливая старику и себе. — Это отнюдь не самая лучшая сцена под занавес.

Старик снова сидит задумчиво, затем продолжает:

— Мы, то есть остатки нашего соединения, находились там какое-то время. Когда было распущено и наше подразделение, мы были переведены в лагерь Норхаймсунд. И там я снова столкнулся с командующим действовавших в Атлантике немецких подводных лодок — правда, уже бывшим. Он ужасно боялся. Это было время, когда всех офицеров от полковника и выше арестовывали и отправляли в Англию. Англичане хотели получить от них какую-то информацию. А наш командующий подходил под эту рубрику. Тогда он стал изображать человека, поранившегося во время занятий спортом. По его просьбе на его ногу наложили гипс, капитан медицинской службы выдал ему без проволочек справку, что он не транспортабелен, и наш командующий решил, что избежал отправки в Англию. Но вышло по-другому: однажды появилась английская команда, один из членов которой сказал: «I am surgeon» («Я — хирург») и распорол его гипс. Под гипсом ничего не болело, все было бледным, но здоровым.

— И? Отправили они его в Англию?

— Конечно же! Что они с ним сделали, я не знаю. А это не лучшая ли сцена под занавес?

— Должен признаться — да! И к тому же, полностью меня удовлетворяющая. Хотел бы я взглянуть на командующего с его гипсовой ногой. Жалко, что у него там не было вшей. Я однажды слышал от одной медицинской сестры, что у них был пациент с загипсованной ногой — нога у этого господина была действительно сломана — и он почти ежечасно умолял сестру разрезать гипс, но она железно стояла на своем: гипс должен оставаться на ноге еще одну неделю. Когда же ногу наконец освободили, то под гипсом все было черным-черно: вошь на воши — эти животные чуть не свели его с ума. Этого я бы пожелал командующему!

— Всегда попадет не в того, — говорит старик. — Но теперь пока в койку…

* * *

Ночью корабль сильно раскачивало. За завтраком старик высказывает мнение, что мы прошли зону конвергенции. «Из-за близости экватора вода уже снова начинает охлаждаться».

— Охлаждается перед экватором? — поражаюсь я.

— Это связано с тем, что солнце имеет девиацию[34] в двадцать градусов на север. Кроме того, мы уже попадаем в ответвление немного более холодного Бенгельского течения, поднимающегося от Африки. Границы пассата перемещаются в зависимости от положения солнца.

— А я всегда слышал, что вблизи от экватора невыносимо жарко — безоблачное небо.

— Ты даже представить себе не можешь, как часто во время морских крещений при пересечении экватора господствует погода со шквалистыми ветрами и ливнями. Для меня остается загадкой, как фотографам удается добиться того, что на снимках всегда светит солнце.

— Что такое «Вильямстёрн»?[35] — спрашиваю я старика через какое-то время. У шефа сегодня, очевидно, также есть время, и он прислушивается к нашему разговору.

Старик смотрит на меня удивленно:

— Откуда ты это взял?

— Написано на листке: «Спросить Генриха!» А сегодня утром я просматривал свои вещи. Когда я в первый раз был на борту, первый помощник капитана в конце путешествия где-то перед островом Сан-Мигель применил этот прием «Вильямстёрн» и сделал это так, как будто это особая навигационная тонкость. В то время я не попросил объяснить мне это.

Старик задумывается, потом говорит:

— Вильямстёрн — это когда корабль идет не по линии простой трости, а скорее по линии посоха, которым пользуются епископы, если этот пример поможет тебе. — При этом краем глаза он наблюдает за тем, какую реакцию вызывает его необычное объяснение.

— Таким образом — католический тёрн?[36]

Этим старика не собьешь с толку. Он добавляет подробности:

— Сначала, если хотят повернуть на правый борт, поворачивают боковой руль примерно до шестидесяти градусов отклонения от курса, затем круто на правый борт. Этот вид тёрна важен, когда нужно подобрать выпавшего за борт человека. С его помощью удобнее всего возвращаться на исходную позицию. Не происходит смещения на диаметр своего круга вращения.

Шеф, который все это внимательно слушает, делает большие глаза.

Старик удостаивает его взглядом, который, очевидно, должен означать:

— Ты, дорогой мой, очевидно, поражен, но у нас тоже есть свои утонченные трюки!

С некоторой задержкой шеф спрашивает:

— А почему Вильямса? Мне известна лишь «Вильямс-бирне» («лампочка Вильямса»).

— Тот же изобретатель! — говорит старик и тщетно пытается подавить ухмылку. Совершенно неожиданно его лицо омрачилось. Посмотрев на часы, он сказал: — Я должен идти. Боцман и Фритше имели столкновение с применением физического воздействия, и я пригласил обоих для доклада в мою каюту.

— А сами они не могут договориться друг с другом?

— Получается, что не могут.


Вместо того чтобы двинуться в путь, старик продолжает сидеть, а шеф поднимается.

— Шеф, — говорю я, театрально умоляя его, — что с камерой безопасности?

— С «КБ»? С ней все в лучшем порядке.

— Ну, не надо так — когда же я попаду наконец в камеру безопасности?

Теперь шеф смотрит на свои часы.

— Сегодня утром не выйдет. Скажем, сегодня после обеда, в 15 часов?

— Вы серьезно?

— В 15 часов встретимся на стенде управления, — кратко отвечает шеф.

Когда старик наконец встает, он спрашивает:

— Ты идешь со мной?

Я киваю и неуклюже шагаю по палубе вслед за ним.


Едва мы разместились в каюте старика, как зазвонил телефон: не могут найти Фритше.

— Вот те на! — говорит старик ворчливо.

Боцман приходит вовремя. Он стоит перед ними как побитый, и старик вынужден дважды просить его рассказать об инциденте.

— Я встретил Фритше, — говорит боцман, запинаясь и явно стараясь говорить казенным языком, — в то время, когда он уже должен был быть на вахте, выпившим, и поэтому попытался по телефону связаться с вахтенным офицером.

— Что было дальше? — спрашивает старик сурово.

— В то время, когда я хотел позвонить, Фритше напал на меня сзади. Он нанес мне удар карате!

— Однако вначале речь шла всего-навсего о том, что он толкнул вас. Об ударе карате я слышу впервые.

— Но это было! — говорит боцман упрямо. — Пусть Фритше уйдет или я уволюсь!

Хотя старик настойчиво уговаривает его как упрямого ребенка, боцман стоит на своем:

— Нет, господин капитан. Я не могу себе позволить этого, — и повторяет: — Или Фритше, или я!

Когда боцман ушел, старик воскликнул:

— Упрям, как лесной осел, которому надо забраться на дерево. Не можем же мы посылать наших людей как полицейских на психологические курсы. Ведь каждый же знает: пьяных надо попытаться успокоить, нельзя сразу переходить на командный тон. Больше терпения. Ты идешь на мостик?

— Между прочим, — слышу я голос старика за моей спиной, когда мы стоим в штурманской рубке, — коробка Кёрнера с инструкцией по эксплуатации нашлась.

— Черт побери, радость-то какая. И где она была?

— В кладовке среди швабр. Одна из стюардесс хотела ее выбросить, но, к счастью, прочитала лежавший в коробке листок. Так что твое подозрение было безосновательным. На этот раз это не было делом рук первого помощника!

После некоторой паузы старик внезапно говорит:

— Ничего хорошего не получилось бы, если бы я захотел все здесь изменить с помощью новых распоряжений. Всю лавочку все равно не удастся поставить с ног на голову.

Про себя я добавляю: а сделать это просто необходимо.

— Я все это продумал с самого начала, — медленно начинает старик, будто желая извиниться. — Я сказал себе: «Принимай ситуацию такой, какая она есть. Это уже не мой корабль».

Очевидно, старик ожидает, что об этом что-нибудь скажу, но ничего, кроме фразы «Новейшие времена!», мне в голову не приходит. Старик с жадностью подхватывает эту короткую фразу.

— Ты можешь сказать и так: «Новейшие времена»: уже не скажешь — это мое дело. — Он переплетает пальцы рук и крепко и пружиняще сжимает их. Он делает так какое-то время. Его пальцы образуют своего рода островерхую крышу, за ней старик спрятал свое лицо.

— А что бы сделал ты? — спрашивает он наконец и смотрит на меня выжидательно.

— То же самое, что и ты. Пусть лавочка работает как работает, — отвечаю я, не колеблясь.

— Ну, вот! — говорит старик облегченно и наконец снова расцепляет руки. — Ничего другого в этой ситуации мне не остается. — Я знаю, что говоря «в этой ситуации», старик имеет в виду, что это его последний рейс. Слова утешения мне в голову не приходят.

— А что с сомнамбулической стюардессой? В столовой я ее больше не видел.

— Ты же знаешь, что врач — так сказать, под давлением представителей коллектива — выписал ей бюллетень…

— И? Отправишь ее из Дурбана домой?

— Почему ты так считаешь?

— Ну, я наблюдал за ней во время последнего фильма. Она таращилась с почти идиотским выражением, только в те несколько секунд, когда к ней кто-нибудь обращался, она не была «в отключке». Даже ее движения не были нормальными: у нее такая манера перекашивать плечи, а руки при этом держать одеревенелыми, причем так, как это делают слабоумные!

— Да, смешно, — бормочет старик.

— Непостижимо, что ее приняли на работу — продолжаю я, — ей же всего двадцать три года, а выглядит она по меньшей мере на тридцать пять.

— Об этом мы уже говорили. При найме на работу она, очевидно, произвела совершенно нормальное впечатление.

— Возможно, картина болезни позволяет короткое время производить впечатление нормального человека. Ведь может быть и так?

— Во всяком случае врач ничего не нашел!

— Если бы он видел мадам во время демонстрации фильма, вместо того чтобы интересоваться другими дамами, то он бы увидел, что она как неконтролируемая наркоманка выкуривает одну сигарету за другой и при этом явно находится в своего рода сомнамбулическом состоянии.

— Дурацкое дело. Может быть, ты и прав: нам бы надо ссадить ее в Дурбане и отправить домой. Я с этим однажды уже встречался — на крейсере в Магеллановом проливе — один матрос из группы механиков торпедных аппаратов сиганул за борт со словами: «Мария, я умираю за тебя!» К его счастью, это произошло в порту. За это ему пришлось порядком отдуваться. Это случилось в сочельник. — Здесь, чтобы усилить эффект от рассказа, старик делает паузу. — Допрос после протрезвления показал, что матрос имел в виду деву Марию. Это показалось правдоподобным, так как произошло в сочельник.

Наконец-то еще одна история, типичная для старика.

— То, что здесь один ассистент перешел грань, я тебе уже рассказывал, — продолжает старик. — Но он все точно разузнал, заседание морского ведомства было не трудным. Он оставил записку, в которой указал, кто должен ему наследовать. Говорили, что он погорел на стюардессах. Множественное число мы объяснили так: он был влюблен в одну стюардессу, которая была бисексуальной и предпочла этому ассистенту другую стюардессу.


После обеда я должен собрать свои пожитки, проверить фотоаппараты, взять две кассеты для моего диктофона, чтобы ничего не упустить из объяснений шефа. Я все еще не могу поверить, что я сегодня смогу попасть в камеру безопасности.

Экскурсия начинается сценой переодевания перед помещением, расположенным рядом с установкой. У меня уже есть опыт. Я засовываю дозиметр как само собой разумеющееся в грудной карман белого комбинезона. Шеф подает мне полотенце для вытирания пота.

— Что с этим делать? — спрашиваю я.

— Спрячьте пока, это вам сейчас понадобится.

Вход в камеру безопасности закрыт стальной дверью толщиной в добрых десять сантиметров, передвигающейся на роликах, В то время силой мотора эта дверь будто невидимыми руками привидения отодвигается по роликам назад, раздается резкий звонок. Два-три шага, и мы проникаем через стенку камеры безопасности, через вторичную защиту, состоящую из шестидесяти сантиметров железобетона. В небольшом помещении за железобетонной стеной так жарко, что я начинаю потеть. Самое меньшее сорок градусов, прикидываю я. Перед нами сферическая переборка с кламповым запором, точно такой же как на подводной лодке по обе стороны центрального пульта управления.

— За этим находится шаровой шлюз, — говорит шеф.

Перед дверью шарового шлюза мы вторично меняем бахилы. Вместо белых мы надеваем красные.

— Балет путешественников на Луну! — говорю я шефу. — Такое надо на сцене ставить!

— Вот, не забудьте перчатки, — говорит шеф невозмутимо, — а здесь шапочки хирургов, но они необязательны.

В перчатках, говорю я себе, будет трудно управлять фотокамерой.

С помощью черного штурвала шеф открывает дверь перед нами.

— Прошу, я после вас, — бормочет он.

Я вхожу, левой ногой сначала через кольцевое отверстие в стене. Затем входит шеф, присаживается на корточки в полом шаре, имеющем диаметр, равный примерно двум метрам, вплотную рядом со мной, и закрывает внешнюю дверь с помощью штурвала через систему тяг и рычагов. После этого он берет телефон, выжидает, пока не раздастся треск, и докладывает кому-то, что мы находимся в шаровом шлюзе.

Я все больше потею.

— Сейчас будет еще теплее, — говорит шеф, заметив капли пота на моем лбу, и открывает таким же способом, как он открывал внешнюю дверь, дверь внутреннюю.

И снова — поднять левую ногу и проскочить сквозь кольцевую дверь! Я медленно распрямляюсь в пояснице. Мы стоим на решетке между реактором и стальной стеной камеры безопасности. Мои глаза сначала должны привыкнуть к полумраку, прежде чем я замечу, насколько узким является это кольцевое пространство между стальной стеной камеры безопасности и напорным резервуаром и как много агрегатов размещено в этом крошечном пространстве.

Пот выступает у меня теперь так сильно, что я чувствую, как он бежит по спине.

Рядом с моим лицом шеф говорит:

— Однажды здесь вытекла вода первичного контура. Мы надели противогазы и — сюда. Давление в камере безопасности на десять миллиметров ниже давления в соседнем помещении. А в нем оно еще раз на десять миллиметров ниже, чем в другом соседнем. Все реакторные станции работают с пониженным давлением…

— …чтобы что-нибудь совершенно незаметно улетучилось, — говорит шеф и подтверждает: — Точно!

— А как вы замеряете эти десять миллиметров?

— Очень просто: по показаниям ртутного столба.

В то время как мы в кольцевом помещении между внешней стальной стеной и напорным резервуаром глубже спускаемся по узким лестницам и при этом изворачиваемся, чтобы не задеть агрегаты, и подныриваем под связки проводов, шеф говорит:

— Напорный резервуар рассчитан на 85 кило на квадратный сантиметр и на температуру триста градусов Цельсия.

— Да будет так! — говорю я и демонстративно вытираю правым рукавом капли пота со лба. Шеф это видит и устраивает для меня передышку. В то время как я сижу на корточках на ступеньке металлической лестницы, он внимательно рассматривает целый ряд расположенных рядом друг с другом манометров. Наконец он делает размашистое движение рукой и говорит:

— Постепенно здесь кое-что из приборов дополнялось. Агрегаты здесь, в кольцевом помещении, — это система спуска, первичная питающая система, очистительная и запорная водяная система. Кроме этого здесь имеется охладительная установка для циркуляционного воздуха. Магистрали здесь предназначены для пара и питательной воды. Это на первый раз самое важное.

В этом окрашенном в серый цвет бочкообразном лабиринте я чувствую себя как в чреве технической Наны. Затем, при дальнейшем преодолении мощных изолированных трубопроводов, меня охватывает настроение «Одиссеи-2001». Я просто потрясен. Но я не демонстрирую восторг и не восклицаю: «Ты смотри, вот это мощь!» или «Господи на небесах, вот это вещь!» Наоборот, я набираю в легкие воздух и беру на вооружение невозмутимость. Я хочу выглядеть таким же равнодушным и холодным, таким, как шеф, который ведет себя так, будто все здесь не является чем-то особенным — все совершенно нормальное.

По филигранным решеткам и тонким металлическим лестницам мы движемся дальше. Шеф передвигается с уверенностью эквилибриста на канате. Но мне надо быть чертовски осторожным, чтобы не набить шишек о выступающие профили или рычаги.

Время от времени шеф бросает взгляд на один из манометров или трогает рукой трубопровод. Здесь шефу знаком каждый маховик, каждая заслонка, каждый клапан, каждый подвод и каждая вспомогательная машина. Я же, напротив, испытываю трудности, пытаясь хоть немного разобраться в этой путанице.

Шеф делает движения рукой направо, налево, наверх, вниз. Если он указывает на отдельные агрегаты, то делает это так, будто хочет представить мне живого человека. Я киваю машинам: я в свою очередь представляюсь им. Еще несколько ступенек вниз, и мы находимся на одной высоте с центральной частью реактора. Мне затруднительно представить себе, что за окрашенной в серый цвет стальной стеной, которую я могу потрогать рукой, происходит чудо ядерной реакции и освобождается огромная энергия.

Не слышно ни звука. В этой беззвучности есть что-то мистическое. Меня охватывает странное волнение, какое обычно бывает только в цирковых залах. Расщепление ядра — почему оно происходит не с треском? Почему по меньшей мере не так громко, как при колке дров? К ревущему пламени мазутных форсунок я привык, я видел также угольное пламя в угольных ямах; ревущие адские бездны. И это безмолвие здесь! Оно глубоко беспокоит меня. Временами меня охватывает чувство, что я оглох. Я живу моими чувствами, но здесь нет ничего для глаза, ничего для уха, ничего, что можно почувствовать, потрогать. Мои глаза видят только трубопроводы и странно оформленные литые детали. Даже примитивнейшая паровая машина по сравнению с тем, что я вижу здесь, представляла бы собой более эффектную оптическую картину.

Я представляю себе ярко-красный шар в окружении воды, сверкающее грюнсвальдское солнце в слепящем ореоле, желто-оранжево-красное. Или же там внутри все выглядит совершенно по-другому: холодный голубой жар как от огня Эльма? Или же как от Северного сияния? Один-единственный раз я видел на небе Северное сияние: занавес из света, тонкие стеклянные стержни, излучающие изнутри свет, который на ночном небе взлетает до зенита.

Шеф делает два-три шага по лестнице и снова оказывается с телефонной трубкой, из которой слышится дребезжащий искаженный голос. Шеф передает на пульт управления, где мы сейчас находимся, а заодно и показания стрелок двух манометров рядом с ним.

Так как хочу фотографировать с другой точки, то я вроде маяка с вращающимся огнем, перевожу глаза на плотно укутанные трубопроводы, на причудливые стальные чудища, круглые и угловатые агрегаты, стрелы, предупредительные вывески, манометры, выкрашенные в серый цвет. И тут в сумбуре трубопроводов и вентилей я обнаруживаю висячий замок, настоящий нормальный, наполовину проржавевший амбарный замок! Напрасно пытаюсь я подавить подступивший позыв к смеху, и из-за этого разражаюсь дерзким хихиканьем. Шеф удостаивает меня рассеянным взглядом.

— Если бы я увидел такое на каком-либо курятнике, то не увидел бы в этом ничего смешного, — говорю я и показываю на замок, — но здесь? — И тогда ухмыляется и шеф.

В то время как я навожу камеру, нажимаю на затвор, снова навожу, шеф объясняет:

— Во время строительства каждую ночь проводили проверки рентгеном. Затем следовали гелиевые тесты на протечку — гелий указывает места протечек, которые не может обнаружить рентген. И если появлялся малейший дефект, заново делали всю деталь. Между прочим, строительный консорциум называется «Бебкок-Интератом».

Так как я фотографирую, то могу только кивнуть, показывая этим, что понимаю, о чем идет речь. Я бы с удовольствием подал и экскурсоводу знак остановиться: сначала вот до сюда, затем сделать перерыв! Потом снова фотографировать. И только затем продолжение текста. Но шеф уже снова говорит:

— Вокруг центральной части реактора сооружена защита от столкновения. У корабля, как вы, очевидно, знаете, — двойное дно. Промежуточное пространство может быть заполнено водой. Вода в таком случае служит для защиты от излучения, например, на верфи.

Шеф переводит дыхание и продолжает:

— Между прочим, вся камера безопасности тоже может быть заполнена водой. Клапаны затопления (кингстоны) расположены вон там внизу. Отсюда их не видно. Таким образом камера безопасности не может быть раздавлена, если корабль затонет. В этом случае кингстоны откроются автоматически и в мгновение нуль, запятая, ничего — произойдет выравнивание давлений.

Охотнее всего я бы остался здесь, сидя на корточках, чтобы попытаться понять функции агрегатов, которые шеф уже показал мне. Но шеф беспощаден. Он снова показывает то туда, то сюда и правой рукой небрежно указывает на новые вспомогательные машины:

— Вот здесь ионообменная установка для подготовки первичной воды. Ведь наш реактор является прогрессивным реактором, охлаждаемым водой под давлением, я вам это уже объяснял. Напорный резервуар имеет размеры десять на два метра. Он рассчитан на 85 атмосфер. Между прочим, вся камера безопасности сидит на подшипнике со слоем тефлона.

Теперь шеф выражается короче и произносит только названия: продувочная камера, газовыпускная камера, усилительный центр. Отсюда трубопроводы ведут прямо к пульту управления.

Снова и снова по металлу пробегает дрожь. Эта дрожь не может исходить из активной зоны реактора, она объясняется зарыванием носовой части корабля в волны. Я сажусь на лестницу и пытаюсь привести в порядок поток мыслей. Если бы здесь можно было бы услышать по меньшей мере какое-то эхо, какой-то электронный свист или шелест, как в лесу — но тут абсолютная тишина, тупо давящая тишина. Ни тиканья, ни звука падающей воды из протекающего вентиля. То, что здесь без единого звука высвобождается энергия в десятки тысяч лошадиных сил, выше моего понимания. Я могу произнести это вслух, но я не могу это представить себе. Я могу только сидеть здесь и смотреть вокруг меня — с открытым ртом, открытыми ушами, расширенными ноздрями. Даже запаха сгораемого озона не чувствуется. Слегка пахнет машинным маслом, как везде на корабле. Больше ничем.

Шеф смотрит на меня выжидающе. С прерывающимся дыханием я говорю:

— Свободных уголков нет, а здесь достаточно темно.

— При конструировании вряд ли думали о фотографах, — отвечает шеф.

Я смотрю на мои ручные часы. В этом перегретом лабиринте мы находимся всего двадцать минут, а мне они кажутся вечностью. Шеф приседает передо мной, кладет вытянутые руки на колени, а затем опускает их безвольно. Он ведет себя так, как будто на корабле нет более уютного места, чем это, и начинает снова объяснять:

— Этот реактор имеет отличную саморегуляцию. Поэтому мы и обходимся сравнительно простой системой саморегулирования.

— То есть? — спрашиваю я и пытаюсь, прислонившись к какой-то стальной опоре, устроиться поудобнее.

— Это означает, — говорит шеф, — что, если давление или температура в первичном контуре меняются, то регулирующие стержни автоматически меняют высоту. При нормальной эксплуатации мы можем полностью отключить регулировку реактора. Система саморегуляции реактора заменяет управление.

— И как это функционирует?

— Безупречно!

— Отлично, отлично, — говорю я вполголоса, так как меня раздражает, что шеф ведет себя так, как будто ему надо похвалить свою хорошо дрессированную полицейскую собаку за ее поведение, но шеф не слушает, а продолжает говорить:

— Надеюсь, что вы поняли то, что я сказал о регулирующих стержнях.

— Почти, — отвечаю я.

— Но это же очень просто, — говорит шеф почти зло.

Я убираю фотокамеры в сумку и изображаю понятливого школьника. Шеф набирает воздух в легкие и начинает снова:

— Цепная реакция должна контролироваться и управляться. И для этого служат регулирующие или поглощающие стержни. Все это я вам уже объяснял!

— Поглощающие стержни — это трубы из нержавеющей стали, заполненные карбидом бора, — барабаню я, как молитву. — Карбид бора служит поглотителем нейтронов. Нейтроны, освобождающиеся в топливных элементах и во время цепной реакции расщепляющие ядра урана-235, поглощаются стержнями. Отсюда и название — поглощающие стержни.

Шеф широко открывает рот и глаза.

— Хорошо! — говорит он. И когда мы снова балансируем по узким решетчатым помостам, он говорит мне в спину: — Между прочим, реактор развивает 38 термических мегаватт!

Я останавливаюсь и спрашиваю:

— А это много?

— Скорее мало. В конце концов здесь малый реактор. — Шеф делает паузу и с удовольствием скользит взглядом по близким, уже скрывающимся в глубине тени агрегатам. Правой рукой он проводит по толстому трубопроводу, будто лаская его.

И тут я быстро говорю:

— Скорее, своего рода домашнее животное в рамках биологического вида, — и сам себе кажусь ужас как остроумным. При этом на душе у меня совсем другое: я чувствую себя раздавленным, окруженным и находящимся под своеобразной угрозой. Моментами я испытываю такое ощущение, будто я нахожусь в безлюдном мире, приземлившись один с шефом на космическом корабле на холодной звезде, а дверь, ведущую наружу, заклинило — no escape (нет выхода).

— Ну что, пойдем! — говорит шеф.

Я упираюсь, будто почувствовав слабость в коленках, одной рукой приподнимаюсь со ступеньки, а другой рукой вытягиваю себя вверх, опираясь на поручень перил. При этом шеф наблюдает за моими действиями. Пусть насладится тем, что «нокаутировал» меня. И тут я замечаю, что нет необходимости притворяться уставшим: я совершенно изможден. Подъем по металлической лестнице для меня утомителен: еще лестница и еще одна! Только пот капает со лба и ручейком бежит по спине.

Мы вернулись на уровень шарового шлюза. Между всем тем переплетением труб, выглядящим, как серые потроха, шаровой шлюз с его открытой в камеру безопасности дверью представляется мне как часть нормальной солидной кораблестроительной техники, как фиксированная точка в путанице тесно стоящих и чрезвычайно по-разному выглядящих агрегатов, труб и трубопроводов. Возможно, это впечатление объясняется тем, что этот род переборок и дверей мне так знаком по подводной лодке. Обе сферические переборки центрального поста управления имели те же размеры, что и переборки шарового шлюза, они даже были окрашены в такой же серый цвет. И когда теперь я снова прохожу сквозь эту дверь, мое тело реагирует автоматически. Сначала поднимается левая нога и просовывается через кольцевую раму, затем просовывается голова, за которой следует все тело, а под конец подтягивается правая нога.

С легкими, работающими, как насосы, я присел на корточки, как араб на пятки, в то время как шеф с помощью большого маховика через рычажный механизм закрывает. Так, думаю я, должно быть, выглядит внутри батискаф профессора Пиккара.

Шеф отвинчивает внешний люк, и теперь мы оба сидим на корточках на дне шарового шлюза, как два космонавта в капсуле космического корабля, и ждем возвращения в нормальный мир.


Холодный воздух. Слава Богу! Я карабкаюсь из стального шара и выпрямляюсь. И вот я стою с легкими, все еще работающими, как насос, весь в поту, и пытаюсь снять с груди переплетение ремней от фотокамер и экспонометров.

— Все эти ремни вас когда-нибудь задушат! — говорит шеф. — А теперь выпьем холодненького пива в моей каюте?

— Это было бы как манна с небес! — говорю я и тяжело тащусь за шефом.

Бутылку пива, которую ставит передо мной шеф, я опорожняю почти до дна, в несколько больших жадных глотков, откидываюсь в кресле, свободно дыша и словно пораженный ребенок перевожу глаза на джунгли, на изобилие зелени в каюте шефа и наслаждаюсь этим видом, как человек, только что убежавший от злой судьбы.

Я чувствую, что шеф требовательно смотрит на меня, что он хочет услышать от меня что-то подытоживающее, но с моих губ срывается только:

— Мне кажется, что я понял все, — и, когда шеф смотрит на меня с сомнением, я настаиваю: — Да, да, до меня дошло! Но позволю себе вопрос. Что за непредвиденные случаи могли бы произойти, для которых потребовалось бы полное использование камеры безопасности со — всеми ее защитными устройствами? Установку называют камерой безопасности, безопасности от чего?

Я надеюсь, что этот вопрос застанет шефа врасплох, но он, не колеблясь ни секунды, отвечает:

— Имеется в виду специальный случай, когда охладитель, то есть вода в первичном контуре, выступает из напорного резервуара. Это может произойти, например, при прорыве какой-нибудь трубы. Не предполагается, что в самом напорном резервуаре или в насосах произойдет разрыв, но это возможно в приваренных трубах.

— И это уже привело бы к «МСА» или «GAU» — крупнейшей, какую только можно предположить, аварии?

— Да. И в таком случае было бы безразлично, произойдет это вверху, в части, производящей пар, или внизу, в части водоподготовки. Потеря охладителя происходила бы или в виде пара или в виде вытекающей воды — одно неприятнее другого.

— И что бы затем случилось?

— Затем в центральной части произойдет полное освобождение энергии. И вот тогда-то и случилось бы! Тогда-то могла бы произойти ядерная расплавка…

Эти так безобидно звучащие слова пугают меня.

— И вот тогда-то и случилось бы, — повторяю я. — Пожалуйста, шеф, еще раз и медленно. Так быстро мне это не осилить.

Шеф набирает воздух в легкие и начинает еще раз:

— Итак, вы должны представить это себе так. Тепло от топливных элементов в таком случае — когда больше нет первичной воды — уже нельзя отвести. Тогда расплавятся вмещающие трубы и весь уран находился бы свободно с его высокой активностью в напорном резервуаре.

Я уже хочу сказать: «Вот те на!» — но сдерживаю себя и спрашиваю:

— И что потом?

— Потом в дело вступит камера безопасности. В ней удерживалась бы эта освободившаяся высокая радиоактивность.

— То есть все-таки большого несчастья не произойдет? — спрашиваю я, зондируя почву.

— Смотря по тому, кто к этому как относится, — говорит шеф.

Так как я не реагирую на это, а молча смотрю перед собой, то шеф делает глоток из бутылки. При этом у него вырывается легкий стон, звучащий так, как будто он отчаялся во мне.

— Итак, давайте-ка проиграем ситуацию еще раз, — говорит шеф голосом учителя, с трудом скрывающего свое нетерпение. — Если трубу прорвет, а вода из первичного контура начнет вытекать, то в действие вступит цепочка безопасности. Это означает, что при низком уровне воды в напорном резервуаре и слишком высоком давлении в камере безопасности последняя сразу же закрывается заслонками. Тем самым все прорывы, необходимые для поддержания реактора в рабочем состоянии, то есть подача питающей воды для вторичного контура, или вывод пара, — автоматически закрываются.

Так как шеф замолкает, я гляжу ему в лицо подчеркнуто ожидающе. Шеф должен видеть, как сильно все это интересует меня. Он реагирует незамедлительно:

— И напорный резервуар сконструирован на случай отсутствия охлаждающих средств, то есть отсутствия подачи воды. Было рассчитано, что тогда в камере безопасности давление может подняться примерно до четырнадцати атмосфер. Поэтому камера безопасности выпрессовывалась при девятнадцати атмосферах, так что нагрузка, которая может возникнуть внутри, может без всякого труда быть выдержана.

Теперь мне надо показать, насколько внимательно я слушал шефа:

— Но вот существует этот кингстон. Разве в подобном случае камера безопасности не будет немедленно затоплена?

— Да, будет затоплена!

— Все пространство между обеими стенками тогда было бы полностью заполнено водой?

— Да. При поступлении синхронизирующего сигнала «Уровень воды слишком низкий, а давление в камере безопасности слишком высоко», в действие сразу же автоматически вступит спринклерная установка, при открывании вентиля камеру безопасности оросило бы морской водой, так что давление и температура внутри нее отнюдь не дошли бы до давления и температуры, на которые они были рассчитаны.

— Итак, множество предосторожностей от большой аварии, защита от нее, куда ни посмотришь, — говорю я и чувствую, что лучше бы я прикусил язык, так как это звучит нелепо, но, к моему удивлению, шеф «проглатывает» и это и начинает почти мечтательно по новой:

— Это еще ничего! При рассмотрении проблем безопасности исходили даже из того, что спринклерная установка однажды может не сработать, так как или пожарный насос не готов, или по какой-либо другой причине нет воды. Конструкторы сказали себе: корабль может оказаться без воды, или вот этот вентиль не проворачивается, или сопла забиты — или что-либо еще может быть неисправным.

— И даже в таком случае все еще ничего не произошло бы?

— Нет! — отвечает шеф и повторяет: — Нет, ничего! Теперь голос шефа звучит так, будто он хочет похвастать, будто он сам участвовал в конструировании системы безопасности.

— Здесь везде двойная и тройная безопасность. Если какая-то установка не работает, сразу же срабатывает другая. Камера безопасности сконструирована так, что она выдерживает даже тогда, когда не работает вся спринклерная установка.

Я бы охотно вызвал шефа на бис, но в последний момент сдерживаюсь. Шеф так увлекся, что нуждается в передышке. Он достает две новые бутылки пива, берет свою и делает большой глоток. Чтобы он оставался в том же настроении, я через какое-то время спрашиваю его:

— А что предусмотрено на случай столкновения корабля, так это называется? Если он грохнется? Что произойдет в этом случае? Полагаются ли в таком случае на силу сопротивления бетонных и стальных стен или же и здесь снова прибегают к особым мерам?

Будто ожидавший этого вопроса, шеф отвечает:

— В зоне реактора вмонтирована еще одна защита от столкновения, занимающая две пятых ширины корабля. Это означает, что на одной пятой каждой стороны подвешены усиленные покрытия.

— Своего рода дополнительная броневая защита?

— Я бы лучше сказал: листовая сталь для восприятия вмятин. А затем снизу имеется еще защита от посадки на мель — двойное дно, которое имеет двойную функцию…

Сбитый с толку моим вопрошающим взглядом, шеф запинается:

— Двойная функция, да, звучит смешно, но это так. С одной стороны, двойное дно защищает при посадке на мель, вернее, против повреждений при такой посадке — в общении с вами надо быть точным, а с другой стороны, оно задумано и как дополнительная защита от радиации при работе в доке. Когда мы заходим в док, пространство между двумя днищами заполняется водой — но это вы уже знаете.

Я смотрю на шефа с выражением ожидания. Но, очевидно, шеф решил, что рассказал достаточно. Я опускаю руки, словно надломленные, между колен, и чувствую себя на самом деле совершенно разбитым.

— Это все в общих чертах, — говорит шеф.

В своей каюте я долго стою под душем, затем, усталый, ложусь на свою койку и тотчас засыпаю глубоко и крепко, не мучимый никакими кошмарами.


За ужином старик спрашивает меня:

— Ну, и как было в камере безопасности?

И пока я раздумываю, что я должен ответить старику: сногсшибательно, волнительно, тревожно, что представляется мне банальным, старик снова спрашивает:

— Так как это было?

Я вяло отвечаю:

— Я — как выжатый лимон.

Старику этого достаточно.

Мы молча черпаем ложечками наш десерт. Когда старик отодвигает тарелку, он неожиданно говорит:

— В четверть второго уже началась очередная вахта. Что еще сделает боцман с тем подвыпившим парнем, ведь о замене давно позаботились?!

Итак, старик все еще решает проблему Фритше. Черт бы побрал эту проклятую историю! С другой стороны, такие аферы — настоящий подарок для корабля. Это будоражит людей, заменяет им футбол или бой быков, заставляет встать на ту или другую сторону! Но старик вызывает у меня жалость: ему одному приходится отдуваться за всех и представлять в одном лице и навигатора, и инженера, специалиста по погрузочно-разгрузочным работам, мирового судью, психиатра, судью по трудовым спорам. В конце концов от него еще потребуют, чтобы он встал к котлам на камбузе, потому что снова и снова разочарование этой привередливой банды на борту направлено на еду.

На палубе мы присаживаемся на тюки белья. На небе проецируются цветные переливы неимоверной красоты. По сравнению с этим широкий экран синемаскопа — спичечный коробок, здесь проекция накладывается на панораму, охватывающую весь горизонт. По обе стороны впереди и за спиной — везде идет другая программа проецирования. И на расстоянии большого пальца вытянутой руки, и высоко в зените небо представляет собой единственное в своем роде буйство красок. Блестящий колеблющийся колокол распростерся над нами. Ни с чем не сравнить это широкоэкранное кино. Только в море видимость такая всеохватывающая, и нигде не встретить в природе такую безупречную линию, как видимый горизонт.

На востоке — совсем медленно, все больше и больше, растворяется берлинская лазурь, и уже добавляется к этому чуточку черного, в то время как на западе еще долго доминирует просвечивающий желтый цвет. Постепенно он слабеет, угасает, как больной, и невозможно уловить момент, когда он исчезает, только вплотную к линии горизонта чуть просвечивает зеленый.

Уже вскоре небо приобретает холодную голубизну, а море становится «чернильным».

Всю эту расплывчатость, рассеивание и переход тончайших оттенков уже трудно уловить, но теперь шествие облаков, освещаемых заходящим светилом на фоне сочно тонированного небесного свода как гигантскими софитами и собирающих меняющиеся краски при своем проходе. Вот одна стена облаков в оранжевом пламени сверкает на фоне сочной Веронезской голубизны, безобразно распушенный клубок пакли, плывущий в пылающей красным глубине неба; неожиданно цвет противостоит цвету. Так же быстро, как и краски, изменились и формы. И плотно над горизонтом, в середине рапсодии цвета — светящийся глаз светила. Теперь солнце испускает сверкающие лучи. Между скоплениями облаков натягиваются меняющиеся ленты. Теплый свет, холодный свет во всех транслюцидных тональностях. Облака перестраиваются в плоско висящие гирлянды. И тут в один момент гаснут копья света. Светило исчезло за гирляндами. Все краски становятся блеклыми, только края гирлянд пылают.

Еще раз, будто свет всеми силами противится гибели, на небе остаются светящиеся пучки света, но потом все гаснет. Я закрываю глаза, на моих веках продолжает тлеть яркий свет.

Пронзительный визг и крики волейболистов из люка номер пять возвращают меня к действительности. Мы неторопливо идем по палубе, затем поднимаемся на мостик. Там мы долгое время молча стоим рядом друг с другом, пока старик не спрашивает:

— Зайдешь ко мне на глоток?


— То, что я рассказываю тебе о наших мальчишеских выходках, кажется мне нереальным, — говорит старик, когда мы сидим в его каюте. — Когда война длилась два, три, четыре года, у меня было такое ощущение или даже вера в то, что война никогда не кончится, что на следующий или еще через день я, как и большинство моих друзей, погибну. А потом война вдруг закончилась. Но что станет после этого со мною, я не имел ни малейшего представления. Собственно говоря, в Норвегии я все еще был в своей стихии.

— Для меня понимание того, что команды «Rube ab!» уже больше не существует, произвело сильнейшее впечатление. Хорошо, я мог еще попасть в кутузку, что потом и случилось.

— Прежде чем продолжать философствовать, — говорит старик неожиданно весело, — расскажи, наконец, почему ты оказался в кутузке.

— Я сделаю это по порядку, иначе я потеряю нить. О чем, собственно говоря, я рассказывал тебе в последний раз?

— Что и французы были в Фельдафинге.

— Ах, об этом, да. Так как в Фельдафинг прибывало все больше странных людей, привлекаемых в том числе и гигантским обменным рынком в лагере, мне пришлось кое-что придумать.

— И что ты придумал?

— Неплохое, в общем-то, дело! Я распорядился объявить двух солдат, еще находившихся в лазарете, двух горемык, не знавших, куда податься после «освобождения», тифозными больными, причем по всей форме при содействии сумасшедшего штабс-врача, а также нарисовать щиты с предупреждением о тифозной опасности и разместить их на всех дорогах, ведущих в Фельдафинг. Тем самым Фельдафинг был объявлен тифозной зоной. Волнений было много, но чертовски многих неприятностей Фельдафингу удалось избежать.

— Так жители должны бы поставить тебе памятник, — говорит старик.

— Могли бы! Во всяком случае я трижды спасал этот населенный пункт от желавших его спалить.

— Ну и?

— Ничего с «ну и». Ты не знаешь людей из этой местности. Там много хамства и зависти. О моей роли в это время ходили самые невероятные слухи.

Так как я сижу, раздумывая, старик торопит меня:

— Рассказывай!

— Странные слухи, непревзойденные по абсурдности.

— Давай же, говори!

— Представь себе, например, откуда я мог иметь мои картины?

— Не имею представления.

— Я прибрал их к рукам, то есть конфисковал, будучи шефом полиции и пользуясь благосклонностью оккупантов.

— А где же?

— На виллах партийных жеребцов в Фельдафинге, у боссов фирмы Напола.

— Уж не картины ли экспрессионистов ты имеешь в виду?

— Как раз их!

— Но ведь нацисты не признавали экспрессионистов, — поражается старик, — ты не шутишь?

— Отнюдь. Но представь себе такое! В одном из читательских писем, опубликованных в газете «Зюддойче цайтунг», от меня недавно потребовали раскрыть наконец тайну их происхождения, причем сделать это как можно скорее.

— А откуда у тебя эти картины на самом деле? — спрашивает старик.

— Купил! Просто и трогательно: купил, когда никто не хотел их иметь и стоили они дешево.

— То есть надо было просто иметь деньги и хватать обеими руками?

— Так оно и есть. Идти на очередной аукцион и предлагать больше, чем другие.

Старик пыхтя втягивает в легкие воздух, потом полуприкрывает глаза: наверное, представляет себе, что сделал бы с прибылью он.

Я громко хмыкаю, чтобы вернуть старика на грешную землю.

— Но не из-за этого же американцы сцапали тебя? — спрашивает старик резко.

— Сцапали? Посадить в тюрьму будет точнее.

— Но почему же все-таки?

— Этим я обязан даме Лиде Бааровой.

Старик поднимает глаза и смотрит на меня:

— Как это?

— Это было так. В один прекрасный день ко мне в ратушу заявились два офицера Си-ай-си[37] и на безупречном наречии берлинского района Грунсвальд потребовали от меня предоставить виллу…

— Просто так?

— Виллу для дамы, которую зовут Лида Баарова, известной, как чешская актриса.

— И как любовница Геббельса, если не ошибаюсь.

— Чего ты только не знаешь!

— Это было каждому известно!

— И я знал, или догадывался, что вляпался в неприятную историю.

В соответствии с законами сцены старик с шумом втягивает воздух и торопит:

— Как было дальше?

— Очень просто. От меня потребовали, чтобы я никому об этом не говорил ни слова, то есть сверхсекретное дело. Но попробуй такое сделать! Найти пустующую виллу или выгнать из нее людей, а потом разместить в ней эту даму, которую наверняка разыскивают.

Старик ловит каждое мое слово.

— Я оказался в неприятнейшем положении. Действовать в сговоре с двумя болтающими по-берлински агентами Си-ай-си показалось мне не тем, что надо. Но теперь надо было действовать быстро, так сказать, сломя голову, времени для долгих раздумий не было. Случилось так, что на Хёенберг, в отдаленном месте, я нашел одну довольно современную виллу, где проживали одна престарелая дама и ее своего рода экономка. Этих двух дам я уговорил по-доброму перебраться в соседнюю виллу, пообещав им, что это на очень короткое время!

Старик отвлекает меня своей наполовину вопрошающей, наполовину веселой миной, и я вхожу со своим рассказом в штопор. Своим требовательным «дальше?» он возвращает меня на истинный курс.

— Кое-как все уладилось.

— А как выглядела дама? — прерывает меня старик. — Я имею в виду подругу Геббельса?

— Я ее никогда не видел.

— А почему?

— Потому что мне надели «манжеты», причем сразу на следующий день.

Теперь от напряжения старик кривит рот. Жалко, думаю на мгновенье, что я не могу сфотографировать в таком виде. Он же требует:

— Побыстрее!

— Я рассуждал и так и этак, и мне стало ясно, что один человек должен быть информирован о том, какую редкую птичку мы имеем у себя в Фельдафинге, и этим человеком должен быть местный комендант Паттерсон. И тут дело стало совершенно неуправляемым.

— Дальше! — настаивает старик.

— Он сразу же встал, подтянул за ремень брюки сзади и спереди, типичный способ привести себя в порядок. К этому он заявил, ухмыляясь: «I'll investigate her immediately!»[38]

Теперь я полностью выдерживаю паузу, чтобы старик в достаточной мере смог представить себе сцену. Я бы с удовольствием изобразил бы все это для него в лицах.

— И он это сделал? Я имею в виду, отправился ли он к даме?

— Сразу же — в джип — и «почта ушла!»

— С тобой?

— Один.

— И что было дальше?

— Я слышал, что он ввалился в… считай, что на допрос!

— Но об этом ты узнал только позднее?

— Так и есть. Сразу же — это значит в тот же день — меня посетили оба офицера Си-ай-си. Мне было сообщено, что мне придется поплатиться — обязательно!

Старик снова делает глубокий вздох:

— Теперь я сгораю от любопытства.

Я и не думаю сразу же продолжать рассказ. Мурыжить старика — должно стать методом. Так что я говорю:

— От длительных разговоров у меня уже пена во рту. Не выпить ли нам сначала чего-нибудь?

Старик поднимается на ноги и говорит:

— Извини, а что мы будем пить?

— Что, если твое хорошее виски? Но и пиво было бы неплохо.

— Итак, виски!

Я достаю рюмки, а старик бутылку. Мы едва сделали по первому глотку, старик еще не сел, а уже просит:

— Итак, дальше!

— Я подумал: четвертовать они меня не могут, с расстрелом также ничего уже не выйдет. Я сам сгорал от любопытства. Короче говоря, когда на следующий день после обеда я вернулся домой, все двери у меня были открыты, все в моем жилище было перевернуто. Я сказал себе: «Ну и что!» Потом мне понадобилось спуститься в подвал, потому что не включался насос, и там дверь подвала была взломана, а канистра с бензином пропала.

Старик бурчит что-то непонятное, затем он спрашивает:

— Ну и?

— В ней был красный бензин!

— Понимаю! Подстроено американцами!

— Как бы не так — подстроено! Я получил бензин по всем правилам с квитанцией и запросом за подписью Паттерсона в «моторном пуле» рядом с клубной виллой.

— Значит, все было в порядке?

— Как бы не так! На следующее утро я был арестован, по-настоящему, со всеми прибабахами: четыре человека с карабинами на боевом взводе и один из берлинских парней с курчавыми волосами, присутствовавший для контроля за акцией и нахально скалившийся. Я узнал, что обвиняюсь во владении собственностью американских вооруженных сил, в соответствии с решением контрольного совета параграф такой-то или как это тогда называлось. Я, идиот, думал, что так легко дело у них не пройдет. У меня же в кармане был листок с требованием на этот бензин, подписанный Паттерсоном.

— Ну и?

— Я его предъявил, но парень схватил его и разорвал!

— Тс-тс! — произносит старик.

— Вот так! Сначала я попал за решетку, а затем в Старнберге было проведено настоящее заседание военного суда.

— Я этого не понимаю, — перебивает меня старик, — они же ничего не могли тебе сделать, автомобиль ты имел как полицейский начальник, то есть это был, так сказать, служебный автомобиль?

— Точно. Я должен был быть мобильным: каждый день перемещаться бесчисленное число раз туда и сюда между лагерем для перемещенных лиц и ратушей, и каждые пять минут сложные проблемы.

— Раскраска кулис, например, — говорит старик и ухмыляется.

— Но обвинитель — это происходило в суде низшей инстанции в Штарнберге со всеми причиндалами — выудил из «ящика фокусника» что-то несусветное. На этом бензине я мог ездить, но хранить его я не имел права.

— Гм, — мычит старик.

— Это звучало так, — обращаясь к судье, некоему майору, он сказал: «С генералом Паттоном случилось следующее. На трассе Мюнхен — Гармиш он застрял без бензина, а тут этот человек — показывая пальцем на меня, — держит канистру бензина в погребе, всего в нескольких милях от происшествия».

— Тс-с! — произносит старик снова. От нескрываемого удивления он широко раскрыл глаза, а на лбу у него появились складки, как бороздки на стиральной машине.

— Я и подумал: черт возьми, хорошо же они сработали! Видел бы обоих лейтенантов, когда они, издевательски ухмыляясь, смотрели на меня, проходившего мимо них.

Теперь старик коротко кивает, как курица, подбирающая зерно: он хочет, чтобы я говорил дальше.

— Вот тут-то я и смог увидеть, где зимуют американские раки!

Старик выпускает из легких застоявшийся воздух и бормочет: «Reeducation…»

— Я мог бы сбежать. Тип, который доставил меня в кутузку, не имел даже «пушки». Это был немецкий полицейский, а им не разрешалось иметь оружие.

— И почему ты не сбежал?

— Ну, во-первых, — куда? В Фельдафинге они бы меня сразу же схватили. Я был тогда как громом пораженный. Покорившимся судьбе, если хочешь, но в то же время упрямым. Я хотел добиться справедливости. «Так же дела не делаются!» — сказал я себе. Я все еще не понимал, что происходит.

— А потом тебя освободила Симона?

— Нет, к сожалению, это было не как в дешевых романах. Пока Симона приехала, прошло некоторое время. Не достаточно ли на сегодня? Я чувствую себя довольно обессиленным.

Старик делает несколько глубоких вздохов. Затем он спрашивает:

— Почему ты ни словом не обмолвился об этом?

— Потому что у нас не было времени. Возможно также, потому что я был еще недостаточно старым для этого.

Старик задумывается, глубокие складки, напоминающие узор стиральной доски, собираются на его лбу. Неожиданно он спрашивает:

— Еще раз наверх?

— С удовольствием!


Когда позднее я, растянувшись во всю длину, лежу на своей койке и закрываю глаза, то снова ощущаю себя перенесенным в потроха камеры безопасности. Герметически изолированный от внешнего мира, я снова торчу в этом битком набитом сборище агрегатов. Эта тишина, никакого эха — ничего.

* * *

Я чувствую сильную боль справа, в области почек. Это похоже на растяжение. От тесноты в камере безопасности появились вывихи, от которых я отвык давным-давно.

У меня трудности и с правой ногой. Ночью я интенсивно растирал бедро «Рубриментом». А теперь надо двигаться. С выступа мостика старик, очевидно, заметил, как я делаю круг за кругом.

— Что это на тебя нашло, что ты, как наш старый доктор, носишься по палубе? Солнечный удар? — спрашивает он за завтраком.

— В камере безопасности я занимался по-настоящему тяжелой работой, сделав большое число снимков! — жалуюсь я.

Но старик только ухмыляется:

— А мне вспоминается, как ты работал во время Гибралтарской операции, продемонстрировав на мостике, сколько приседаний ты можешь сделать, а потом лежал на койке с мышечной болью и чуть ли не умирал!

Я чувствую, что краснею, как будто еще и сегодня вынужден стыдиться этого представления.

— При малейшем прикосновении я тогда мог бы подпрыгнуть до потолка, — говорю я.

— Потолок бы выдержал!

— В то время у меня были по крайней мере еще здоровые кости!

— Ха, в то время! — говорит старик, и в голосе его звучит сарказм вместо сочувствия к моим недугам.

— Там внизу, в камере безопасности, было, между прочим, семьдесят миллирентген. Это, наверное, приличное количество?

— Ты мог бы надеть свинцовый суспензорий, — издевается старик.

— Какова нормальная доза? Двадцать миллирентген?

— Да, двадцать — это норма. Но и от семидесяти ты тоже не умрешь.

— Это чрезвычайно успокаивает!

Я откидываюсь назад в своем кресле и думаю: «Смешно, теперь я веду себя уже так, как будто очень хорошо разбираюсь в вопросах ядерной энергии».

— Там внизу было чертовски жарко. Я чуть не умер от жажды.

— Что ты жалуешься, ты же этого так хотел, — говорит старик и кивает шефу, который с вопрошающей миной остановился перед нашим столом; шефу предложено занять место.

— Возможно, это звучит идиотски, но меня смущает название «окатыш» (Pellet).

Шеф поднимает голову от тарелки:

— Как это?

— Это объясняется, вероятно, тем, что раньше мы ходили в один кинотеатр в Штарнберге, и этот кинотеатр назывался «Пеллет-Майер». Старый трактир, зал которого был переоборудован для демонстрации кино. Вход — одна марка. За одну марку я видел там «Третьего человека» с Орсоном Уэллесом, моим идолом. И теперь, когда я слышу слово «Пеллет», оно для меня всегда звучит вместе со словом «Майер». Безобидные окатыши «Пеллет-Майер», «Пеллет-Майер» во вмещающей трубе…

Уголками глаз я вижу, что старик смотрит на меня взглядом своего рода сторожа сумасшедшего дома, и спрашиваю его:

— А у тебя такие приступы бывают?

— У меня? Нет.

— Как скучно! Так как я до этого сказал «безобидный», мне приходит в голову еще несколько необычное. Безобидный есть в Мюнхене — и он знаменит. Мимо «безобидного» я проходил, когда направлялся в Английский сад. Иногда этот идеализированный бронзовый юноша имел бантик на пенисе. На цоколе скульптуры была надпись: «Безобидно шествует здесь…» — и больше ничего.

— Ваша ошибка, — говорит старик, качая головой, и обращается к шефу: — Вам не надо было пускать этого молодого человека в камеру безопасности. Нам придется ввести еще один дополнительный тест безопасности!

— Кстати, шеф: что означает этот зловещий ключ от реактора? Он существует или это только слух? — спрашиваю я.

— Да, — говорит шеф и продолжает, запинаясь: — Он существует. Выглядит как автомобильный ключ.

— И? — пытаюсь я подтолкнуть шефа к продолжению.

— Этот ключ существует в одном-единственном экземпляре. В соответствии с правилами внутреннего распорядка после отключения реактора я должен взять его себе и держать под замком.

— Но что произойдет, — настаиваю я, — если вы с этим ключом, я имею в виду не ключ от реактора, а ключ от места хранения ключа от реактора, или, как вы его там называете, если вы с этим ключом в кармане брюк сойдете на берег и утонете в болоте? Есть ли в правилах внутреннего распорядка указания и на этот счет?

— Я не утону в болоте на берегу! — резко возражает шеф и смотрит на меня так раздраженно, что я больше не решаюсь сказать ни слова.


В семь часов сорок минут мы пересекли экватор. Я узнаю об этом достойном упоминания факте часом позже, когда читаю вахтенный журнал и спрашиваю первого помощника, несущего службу, почему об этом не сообщили по бортовому громкоговорителю:

— Ведь семь часов сорок минут — удобное время!

Первый помощник возмущается:

— Мы же не музыкальный пароход!

— Некоторых, например, стюардесс, которые впервые плывут на корабле и слышали о морском крещении при пересечении экватора со всем его трамтарарамом, известие об этом, — если уж нет крещения, — очень бы заинтересовало. Ведь это ничего не стоит, — возражаю я.

Первый помощник смотрит на меня непонимающе, он на корабле отвечает за погрузочно-разгрузочные работы и должен заботиться о чистоте и порядке. Голуби и экваториальные ритуалы для него ничто. Уже достаточно часто первый давал понять, что ему не по нутру непринужденная манера обращения старика: если бы это зависело от него, то никто вокруг не болтался бы в гражданских шмотках, а все носили бы только форму, как он сам.


С быстротой молнии распространяется новость, о которой рассказал вахтенный: по УКВ-связи он разговаривал с вахтенным другого корабля, который шел как раз из Дурбана, и который предупредил его, что в Дурбане больше нельзя сходить на берег в одиночку. Нападения на моряков стали обычным явлением. Где бы я не оказался на корабле, везде обсуждается эта дурная весть. Важная тема во время обеда за всеми столами. Старик также выглядит расстроенным. Он говорит:

— Веселенькое дело. До сих пор Дурбан считался абсолютно надежным городом.

— И что ты можешь сделать? — спрашиваю я.

— А что я должен делать? У военных моряков в таком случае запрещалось увольнение на берег, все было просто. Но здесь? Не могу же я запретить людям сойти на берег.

— А это и не обязательно, — пытаюсь я успокоить старика. — Паникерство! — Когда же я еще говорю: — Во всяком случае, хорошая тема на следующие десять дней, а в сомнительном случае ты установишь щиты с предупреждением о тифе — творит чудеса!

Лицо старика светлеет и он спрашивает:

— Ты имеешь в виду на корабле?

— Ну, конечно! В таком случае людям не разрешается сходить на берег, а ты избавляешься от заботы о проведении вечеринки.

— Это было бы прекрасно, — говорит старик мечтательно и принимает городимую мной чушь всерьез: — Переждем, а пока выпьем чаю, — например, через час в моей каюте?


— Ты — и в кутузке! — говорит старик, когда мы съели наши пирожные. — С трудом могу себе это представить. Ты что — там дрова колол?

— Боже упаси! Это было время, заполненное самой интенсивной работой. Я вкалывал так, будто от этого зависела моя жизнь. Написал горы рукописей, рисовал и даже работал с масляными красками, делал наброски для мастерских. Ты знаешь, что тюрьма Каисхайм — это настоящая тюрьма для тех, у кого пожизненные сроки, — убийц и тому подобное. Таких уголовников, что американцы их не выпустили, как они поступили с нормальными мошенниками. А для уголовников были хорошо оборудованные мастерские: деревообработка, обувное дело и тому подобное. И тогда, прежде всего для любителей дерева, я делал эскизы. Я бы мог и сбежать, когда за пределами тюрьмы расписывал бывший монастырь и имел своего рода компаньона. Но я не хотел. Кроме того, я знал, что за меня хлопочут несколько влиятельных людей.

— Это звучит так, как будто ты там уютно устроился.

Загрузка...