— Этого нельзя сказать. Сама тюрьма была скверной, прежде всего потому, что почти не было жратвы. Да и в остальном… Я же не был по-настоящему закален. Я представления не имел, что будет дальше. Когда сегодня я об этом думаю, то вижу, что, вероятно, был очень рад, что все так случилось. «Изъят из обращения», — так ты это назвал. Неплохо сказано. У меня тоже глубоко сидит чувство раскаяния, а также недоверия в то, что теперь не просто придет мир. Твой коллега Топп в то время нанялся на допотопный рыболовецкий пароход, не узнанный, и плавал, чтобы покаяться, а я был в тюрьме.

— Только не добровольно.

— И к тому же это было не так рискованно. Доброго Топпа чуть не убили, когда выяснилось, что он так же, как и ты, принадлежал к подводникам-ассам.

Старик не реагирует на это. Я делаю паузу, а затем говорю дальше:

— Тюрьма в Касхайме — это сумасшедшая история. Там было еще несколько человек, которые попали туда таким же абсурдным образом, как и я: самый молодой майор вермахта Эффенбергер, например. Он отвез в лес грузовик вермахта, с помощью которого он позднее хотел работать экспедитором. Еще один — толстый Фромхольд с несколькими помощниками отцепил под Гаутингом от стоящего поезда и перегнал на запасные пути разбомбленной фабрики цистерну с бензином, стоящую больших денег. Американцы арестовали и торговца предметами искусства Гюнтера Франке. Еще сегодня я вижу его в рабочей блузе, бегущего по проходу посреди беспорядочной оравы. Когда он на с трудом добытом автомобиле перевозил картины из Мюнхена в Зессзаупт в свою квартиру — или наоборот, он попал в руки дорожного контроля. По решению же контрольного совета транспортировка произведений искусства была запрещена! Для чувствительного Франка тюрьма была много хуже, чем для меня. Я думал: будем надеяться, что он не повесится.

Так как я снова делаю паузу, старик подчеркнуто медленно доливает чай и смотрит на меня выжидательно.

— Однако там был еще один человек, — продолжаю я медленно, — он был еще опаснее, чем Франке, О нем мне пришлось по-настоящему заботиться. Потрясающая история.

— Ну, давай — рассказывай! — настаивает старик.

— Он прибыл в Мюнхен откуда-то из земли Баден-Вюртемберг на грузовике, груженном табаком, то есть был своего рода мелким экспедитором. В Мюнхен он прибыл как раз в обеденное время. Нашел один погребок, где бы можно было получить «айнтопф».[39]

Там он посидел, покуривая самокрутку из своего урожая. А в погребке было еще два американских солдата и человек из Баден-Вюртемберга угостил их самокрутками. Они же не закурили их, а взяли с собой, чтобы показать своим товарищам. Перед тем как исчезнуть, они — «симпатичные ребята» — бросили ему на стол по пачке сигарет «Лакки страйк». Не прошло и пяти минут, как заявился патруль военной полиции, а на столе рядом с тарелкой лежали обе пачки сигарет. Они сразу арестовали этого человека и посадили его в джип. Ему разрешили только заплатить за «айнтопф» и бокал слабого пива. А вот отсюда история становится драматичной!..

Я делаю искусственную паузу. Старик требует:

— Не тяни канитель!

— На грузовик перед погребком американцам было наплевать. Человек же был в отчаянии. Он знал, что груз исчезнет — и автомобиль тоже. Никакого телефона, никакой возможности связаться с семьей. Меня он умолял, не могу ли я что-нибудь сделать. Представь себе — это в кутузке-то! Сразу же после того, как его доставили. Это меня поразило.

Старик сидит молча. Наконец он говорит:

— Это были веселые времена, — и по его лицу я вижу, что он также предается воспоминаниям.

Затем старик спрашивает:

— Как долго ты пробыл в тюрьме?

— Неполные полгода.

— Что, так долго?

— Да, достаточно долго, чтобы довольно точно изучить инфраструктуру тюрьмы и научиться сомневаться в ценности всей тюремной системы. Об этом всегда говорят только те люди, которые никогда по-настоящему не были в тюрьме, разве что в качестве экскурсантов.

— И как ты вышел оттуда?

— Я все время надеялся на то, что люди, которых поставила в известность моя подруга Хельга и которые обратились к американским властям, в первую очередь Эрих Кэстнер, меня вызволят. Помогло ли это, я до сих пор не знаю. Однажды утром меня просто вышвырнули. Не было никакого опровержения приговора, вообще ничего письменного. И еще одна дикость: почти никто из моих друзей и знакомых не заметил, что я исчез. Время остановилось.

— В то время у каждого было достаточно своих забот, — говорит старик. — А затем все пошло как по писаному?

— Не совсем. Об этом я тебе еще расскажу. После воспоминаний о тюрьме мне нужен свежий воздух. Ветер заметно усиливается.

— Сила ветра примерно шесть, — говорит старик. — Ну что — пойдем?


Я делаю большое количество снимков толчеи, возникающей от набегания наших бурунов у форштевня корабля на зыбь. Эта толчея волн определяет морской ландшафт вблизи от корабля, картину буйства: растрепанная, как гривы лошадей сивой масти при галопе, высоко взлетает пена волн и стремительно падает, чтобы снова, сместившись на несколько метров, взлететь наверх. В дырявых стенках образуются рисунки из пузырей, полосок, рубцов с белой прорисовкой на фоне стального цвета, которые за какие-то секунды снова исчезают, скрываемые обрушивающимися массами пены. Я не устаю смотреть на это буйство и слушать его рев.

Несмотря на жару, я решаюсь совершить экспедицию вниз, в туннель гребного вала. Здесь, рядом с вращающимся валом, уютно. Отрадно, что и на этом корабле энергия гребному винту передается таким же образом, как и на стареньком суденышке для ловли сельди. После всего, что мне вбивали в голову в последние дни, после похода в камеру безопасности, вид таких ясных и простых для понимания соотношений производит приятное впечатление. Перед моим мысленным взором возникает картина дерева с гигантской кроной. Ствол — это вал, а крона — взбудораженная винтом вода.


Под вечер перед моей каютой опять грохочет стиральная машина. На нее облокотилась одетая в халат одна из дам с бигуди на голове, напоминающими толстых червяков. Ага! На сегодняшний вечер объявлена вечеринка с грилем, вспоминаю я. Во время одного из последних рейсов корабля одна из отправившихся с мужем жен вывесила на пеленгаторной палубе белье для просушки. Это переполнило чашу терпения других офицеров. «Из-за нижнего белья был скандал!» — рассказал мне, ухмыляясь, один матрос.

О том, чтобы поработать, из-за шума перед моей каютой нечего было и думать. Хорошо, тогда я тоже постираю. Я намочил мои носки в раковине и снова поразился еще раз тому, что за грязная вода остается от них. Мне никогда не удастся решить загадку, откуда берется так много грязи на плавающих в море кораблях. Везде и всюду — ни одной фабрики, ни одного автомобиля, ничего, кроме сверкающего моря.

Мои рубашки я отдаю китайцам. Они лучше всего умеют гладить и крахмалить. От них я получаю свои рубашки, словно сшитыми заново. Я поражаюсь тому, что в это время они сидят глубоко внизу в чреве корабля и обычным способом палочками кладут в рот свой рис. Там внизу они готовят себе еду сами.


— В области морского транспорта «Отто Ган» наверняка занимает первое место, — говорю я старику, обнаружив его в штурманской рубке, — это же, собственно говоря, скандал!

— Гм! — только и мычит старик, а затем говорит: — Что поделаешь, если ты не получаешь грузы для транспортировки, а кораблю надо плавать?

Какие-то грузы для этого корабля все же должны быть. Там, ниже, ведь расположены «развивающиеся страны».

— Это ты так говоришь.

— Этого я не могу понять. Ведь эти развивающиеся страны нуждаются во всем, буквально во всем. А тут этот принадлежащий государству пароход катает семьдесят пять человек и не имеет ничего в трюмах, кроме воздуха или воды. Здесь что-то не так. Или нарушена связь между министерством по научным исследованиям и министерством по оказанию помощи развивающимся странам?

Меня ты не можешь упрекнуть! — говорит старик и недовольно смотрит перед собой.

— Пардон. Я не это имел в виду.

— Ты что думаешь, мне судоходство такого рода доставляет удовольствие? Я имею в виду отсутствие реальной работы. Это же отражается на настроении, я имею в виду всех. Хорошо, можно сказать, моряку или ассистенту может быть все равно, за что они получают свои деньги, но совсем так люди все же не думают, — говорит старик и чешет при этом левую бровь. Тут же у меня в уме возникает мысль: «Вши!» Я пытаюсь прогнать ее, но она уже прочно сидит в голове, и я испытующе смотрю на брови старика.

— Что-нибудь не так? — спрашивает старик раздраженно.

— Когда ты только что почесал бровь, я вспомнил, что вши — не головные вши, а так называемые площицы сидели в бровях первого вахтенного офицера на подводной лодке «И-96».

— Не хочешь ли ты сказать, что у меня эти площицы?

— Боже упаси! Просто это пришло мне в голову.

— Недоброе предзнаменование!

— Что поделаешь с ассоциациями? Между прочим, я вычитал поразительные цифры. Из почти одного миллиона шестисот тысяч видов животных, придуманных творцом неба и земли, семьдесят пять процентов составляют насекомые, жуки и также как раз эти площицы и подобные твари.

— Я возьму это на заметку. И какой вывод ты делаешь из этого? — спрашивает старик с интересом.

— Вопрос, перетекающий в философию, на который я не в состоянии ответить в данном случае! — отвечаю я выспренно. — Поговорим о чем-нибудь другом. Поладили ли, наконец, боцман и Фритше?

— Нет. Этого я тоже не понимаю. Теперь подала заявление на увольнение одна стюардесса — не знаю, знакома ли она тебе, это такая спокойная, надежная женщина. Мне сказали, что она прочно связана с Фритше. Я всегда думал, что «благородного мужчину доброе слово женщины далеко ведет» или что-то в этом роде. Но даже если это всего лишь избитая фраза…

— А это все еще твое дело? Если я правильно понимаю, настоящим упрямцем является боцман, а от него корабль, очевидно, не может отказаться. Я правильно понимаю?

— Да, конечно. Но тогда я должен уволить Фритше, а с ним уйдет и стюардесса.

— Ну и что? Как говорят у тебя на родине: «Путешествующих не надо догонять».


Когда в рулевой рубке появляется дежурный, старик говорит:

— Надеюсь, мы продвинемся в истории твоей жизни еще до Дурбана. Возможно, ты еще расскажешь мне, когда появилась Симона.

— Спокойно, не торопись, теперь снова твоя очередь, так сказать, твой ответный ход. — К моему удивлению, сегодня старик не заставляет себя просить, он кивает, кладет правую руку на круговой бортик и спрашивает: — Где мы остановились?

— На нашем фюрере подводных лодок. Что его трюк с гипсовой ногой не удался. «Бледный, но здоровый» были твои последние слова.

— Правильно, — сказал старик. — Мы были в Норхайтзунде, а там кое-что произошло: это был старый артиллерийский склад, и бывшая конюшня была переоборудована в спиртоводочный завод. Туда по ночам совершали прогулки. Во время служебных выходов за пределы лагеря мы носили белые повязки. Все было организовано наилучшим образом. Мы могли раз в неделю посылать в город грузовик за вещами. Нам также разрешили распотрошить бункер для подлодок, так как из артиллерийского склада было украдено все: электрические переключатели, лампы, агрегаты — просто все. Нас опережала молва: если придут немцы, то будет наведен настоящий порядок. И мы этой молве соответствовали! Затем существовала хорошо функционирующая меновая торговля с норвежскими крестьянами, живущими в окружающей местности: инструменты — крестьянам, фрукты и овощи — нам.

— То есть вы снова хорошо устроились?

— Да. У нас снова была английская охрана, тоже подразделение, в котором ни у кого из ребят не было интереса воевать. Зато они получали удовольствие от игры в индейцев. Они охотно проводили неожиданные проверки в лагере. Однако мы очень быстро установили слаботочную систему предупреждения: если в лагерь врывались три, четыре джипа, то включался звонок тревоги. Они сразу появлялись везде и вынюхивали: ага, здесь гонят шнапс! И устраивали дикий театр.

— Они хотели иметь шнапс?

— Естественно! И провиант для подводных лодок, получение которого с базы мы также организовали.

— Провиант для подводных лодок у вас тоже еще был?

— Да. Он находился в одном из бараков и тщательно регистрировался и охранялся специальным управляющим.

— И как это принято у управляющих: все передал оккупантам в надлежащем порядке.

— Это твои слова. Англичане отобрали у нас все наше масло и сказали: «За это вы получите маргарин!» Однако они сразу же вернули нам масло, потому что оно было прогорклым, а на вкус напоминало смазочное. Мы бы заключили хорошую сделку, если бы за это получили маргарин. Этот артиллерийский склад в принципе не был приспособлен для жилья. Мы показали англичанам, как мы ютимся, и они пришли в ужас. А когда мы им сказали, что знаем, где еще имеются вещи, в мастерских бункеров и на складах, например, они отправились туда вместе с нами. После этого они дали нам разрешение забрать вещи — и лишь тогда мы по-настоящему все организовали: даже арманьяк.

— Арманьяк? Он там еще был? Почему же его не прибрали к рукам норвежцы?

— Потому что они — к счастью! — ничего не знали! — говорит старик, ухмыляясь. — В общем, мы и с норвежцами хорошо ладили — война же кончилась.

— Это означает, что затем ты отправился «домой в рейх»?

— Еще нет. Так как адмирал фон Шрадер застрелился, а все капитаны, как я уже говорил, были отправлены, я снова попал в Берген в качестве старейшего по возрасту немецкого морского офицера в штаб-квартире адмирала западного побережья. Там мне было уже лучше. Затем мне пришлось посетить норвежского адмирала Вестландета. В конце концов, норвежцы хотели вновь стать хозяевами в своей стране, но то, что им оставили англичане, было ломом. Даже еще исправные грузовики, принадлежавшие ранее флоту и вермахту, англичане, чтобы не оставить их норвежцам в качестве трофеев, доводили до состояния лома.

— Почему же между ними установились такие скотские отношения?

— Потому что англичане думали о будущем! Они сказали себе, тот, кто не имеет немецких грузовиков, срочно нуждается в английских. А тому, кто имеет английские грузовики, в будущем потребуются английские запчасти, конечно, фирмы «Лейланд».

— Ты что, действительно полагаешь, что они были так предусмотрительны?

— Уверен! По моему мнению, они получили соответствующие указания сверху. Демонтаж оборудования в Германии происходил по тому же сценарию, в соответствии с генеральным планом: думать о собственной промышленности, ликвидировать конкуренцию!

Старик явно устал. Несколько раз он уже подносил ко рту тыльную сторону правой руки, чтобы скрыть с трудом подавляемую зевоту. Поэтому я закругляюсь и говорю:

— Меня тоже тянет в койку. Но ты еще не вышел из трудного положения. Расскажи по крайней мере еще, как ты в конце концов попал в Германию!

— Из Бергена меня на минном тральщике «доставили обратно» в Кристиансанд-Юг. Затем я попал на корабль ледокольного типа, шедший в Гамбург, точнее, в Функенвердер. В Функенвердере мы были погружены на грузовик и доставлены в Пельцерхакен в бараки. Там я снова спал на соломе и еще раз подвергся «промыванию мозгов». В начале июля 1946 года, снабженный пятью кусками мыла военного времени и несколькими рейхсмарками, однако без пуговиц на форме, которые они мне срезали, я был отпущен с обязательством исчезнуть из района на расстояние пятидесяти километров от лагеря Пельцерхакен в течение двадцати четырех часов.

— Куда?

— Со свидетельством увольнения из вермахта в руках я отправился на свою родину, явился в соответствующее учреждение и сказал: «Вот он я!» — а они там сказали: «А мы вас уже ждали. Можете выбирать: горная промышленность или дорожное строительство?» И тогда я сказал: «Ни то, ни это — снова переобучение и начало». Ответом было: «Если вы нам докажете, что изучили дефицитную профессию, то вам, возможно, повезет и вы получите вид на жительство, в противном случае „отваливайте“».

— Отваливать куда?

— Туда, где из земли выкапывают уголь и тому подобное.

— Так деликатно они выражались?

— У меня это и сейчас звучит в ушах.

— И что ты сделал?

— Сначала я согласился на профессию «ландшафтного и кладбищенского садовника».

Ты? Кладбищенский садовник? Хотел бы я посмотреть на тебя в этом качестве. Здесь я многое упустил.

— Ха, — говорит старик и зевает, уже не скрываясь. — Теперь я действительно отправляюсь спать.

* * *

На рассвете я уже на мостике. Ветер постоянно дует с правого борта. Слева по борту над линией горизонта лежит череда облаков. Бледное солнце отражается в пенящемся море. Его свет рассеян — будто процежен через зонт из кисейной ткани. Волнение моря снова увеличилось. В вахтенном журнале я читаю: «море грубое». Влажная верхняя палуба светит в небо сочным красным цветом.


Когда я пришел на завтрак, столовая будто вымерла, обслуживающие стюардессы производят впечатление больных: они медленно движутся по столовой, слегка покачиваясь.

— Ну да, — говорит старик, когда я обращаю на это его внимание. — Вечеринка с грилем продолжалась, как говорят, до рассвета, а сегодня воскресенье!

— Воскресенье?

— Да, воскресенье! Никогда не слышал?

— У меня больше нет ощущения времени, — жалуюсь я.

— Так это начинается, — говорит старик. — Не хочешь ли сойти в Дурбане?

— Сойти в Дурбане? Это почему?

— Этот длинный путь обратно все-таки не для тебя.

С чего ты это взял?

— Мне это знакомо. Этот путь без промежуточных портов слишком долог. Ты же можешь путешествовать обратно через Черную Африку, — говорит старик и смотрит на меня выжидающе, — мне этого давно хотелось.

— Собственно говоря… — говорю я и, замолчав, думаю: собственно говоря, старик прав. Но что тогда будет со стариком?

— Пойдешь со мной на мостик? — спрашивает старик громко.

— Само собой разумеется, — шучу я и, как обычно, двигаюсь вслед за ним.

Тут я вижу одного альбатроса, который с почти неподвижными крыльями, на высоте всего нескольких метров парит над первым загрузочным люком. Лишь изредка он делает легкий взмах крыльями. Альбатрос рассматривает нас своими круглыми, как фотообъектив, глазами. Неожиданно он срывается, как самолет-истребитель; он разворачивается под углом к направлению ветра и позволяет ему снести себя на несколько метров назад. Но затем он подстраивается к ветру, делает с широко раскинутыми крыльями красивый вираж налево и исчезает за кормой.

К счастью, я повесил на шею мою фотокамеру. Через несколько минут альбатрос появляется снова и игра повторяется. Я наблюдаю, как альбатрос заходит с кормы, он держится ближе к волне, спускаясь так низко, что проваливается в отдельные впадины между волнами и вынужден взлетать над каждым гребнем волны. А теперь для демонстрации своего мастерства он переходит на другой борт судна.

Я хочу поймать альбатроса в телеобъектив, когда он опускается во впадину волн, но всякий раз, когда приближаюсь к птице на дистанцию телеобъектива, она срывается прежде, чем я могу нажать на спуск, и развлекается над кормовой волной на удалении, слишком большом для моего 13,5-сантиметрового телевика.

Вместо альбатроса я фотографирую фантазера Суреса, который, несмотря на сильный ветер, висит в своей люльке под выступом мостика на левом борту и демонстрирует при окраске акробатические номера. Воскресная работа.


На мостике нас встречает раздающаяся из громкоговорителя дикая музыка. Старик останавливается как громом пораженный, и у меня от этого дух захватывает. На выступе правого борта в шезлонгах потягиваются две дамы в бикини, а более старший мальчик снова крутит руль.

— Это что — дежурство семьи Шванке? — спрашивает старик хриплым голосом. Значит, на него подействовало. Теперь наверное будет интересно. Но третий помощник капитана, кажется, туговат на ухо. Дамы не меняют своей позы ни на сантиметр, сын второго помощника по-прежнему крутит руль.

Какое-то время старик стоит, как вкопанный, а затем направился прямо в штурманскую рубку. Ужасно жалко, что он не взорвался. Тонкие постройки, на которые он обычно полагался, на этот раз оказались не эффективными. Для большого скандала время, очевидно, прошло.

Неожиданно музыка замолкает. Третий помощник оказался явно туго соображающим! Я лихорадочно обдумывал, как мне вытащить старика, уставившегося в пустоту с изборожденным морщинами лбом, из колеи, в которой он вдруг оказался.

Я спрашиваю его наугад:

— Можешь ли ты объяснить мне точно, в чем различие между «Robreiten» (лошадиными широтами) и «Mallungen» (маллюнген)?

Старик смотрит на меня озадаченно, затем его лицо светлеет, и он начинает, будто читая с листа:

— Маллюген, которое еще называют кальмы, дольдрумы или мальпассаты, занимают район между обоими пассатами — между северо-восточным и юго-восточным пассатом. Низкое давление воздуха с «сумасшедшими», то есть с неустойчивыми ветрами или штилями, сильная облачность, много дождей, сильные грозы как следствие восходящих потоков теплого насыщенного водяными парами воздуха, который здесь сводится вместе обоими пассатами. Как желоб с низким давлением дает сильный перепад температур — отсюда набухшие облака, порывистые, шквальные ветры, ливни. Меридианальная протяженность в Атлантике в среднем триста морских миль, всегда между нулем и десятью градусами северной широты, смещается вместе с положением солнца, но только на пять-восемь градусов.

Так как старик останавливается, я взглядом слежу за его губами. Старик должен продолжать. Через несколько минут пребывания в задумчивости он продолжает в телеграфном стиле, но ясным и спокойным голосом:

— Лошадиные широты — это области высокого давления, расположенные между двадцатью пятью и тридцатью пятью градусами широты. От тысячи двадцать до тысячи сорок миллибар. Понижающееся давление воздуха, тающие облака, большой дефицит дождей. Ясное небо. — Теперь старик задумывается, его глаза полузакрыты, возможно, он составляет новый текст. — Как и при тихом ветре, здесь непостоянные слабые ветры или штили. Пояс лошадиных широт перемещается вместе с солнцем летом немного к полюсу, зимой — к экватору.

— Можешь ли ты выдать мне тайну, откуда пошло обозначение лошадиные широты?

— Так как меня самого всегда удивляло это выражение, то я вычитал его объяснение в справочнике парусников императорского флота от 1910 года. Там выражение «лошадиные широты» расшифровывается так: «другое название „horse latitudes“. Сначала под этим понималась область у Бермудских островов между двадцать седьмым и тридцать пятым градусами северной широты. Обычно происхождение этого выражения объяснялось осуществлявшимся по привычке выбрасыванием за борт лошадей во время плавания из штатов Новой Англии в Западную Индию. Причиной этого были чрезвычайно длинные задержки в пути из-за частых в том районе легких ветров и штилей. Привычное выбрасывание…»

— «Привычное выбрасывание лошадей за борт», как ты выразился, означает, если говорить открытым текстом, что в этом районе бедные лошади околевали массами и трупы лошадей выбрасывали за борт?

— Да, так, — говорит старик неохотно, но продолжает: — Название «лошадиные широты» впоследствии было распространено на всю зону североатлантического океана вблизи от тридцати градусов северной широты, в которой при высоких показаниях барометра были обнаружены «кальмы» и «маллюнги» нисходящего потока воздуха.

— То есть, и там — веселенькое выбрасывание лошадей за борт.

Старик пропускает это мимо ушей. Просто как курьез приведу следующее: я нашел еще название «el golfo de los damas», что означает «дамское море».

— Значит ли это, что и дамочек, если они ни на что не годились, выбрасывали за борт? Почему бы нам не восстановить этот прекрасный обычай и здесь?

— Ты ошибаешься. Первые путешественники в Западную Индию назвали так полосу пассатов между островами Зеленого Мыса и Антильскими островами потому, что в этом лишенном опасностей море можно было доверить штурвал даже даме.

— И несовершеннолетним мальчикам! — добавляю я. — Твои помощники являются, очевидно, любителями традиций!

— Возможно, ты и прав. Но на все это надо смотреть из правильной перспективы, — ворчит старик.


Сколько я ни пытаюсь расспрашивать людей, которые уже бывали в Дурбане, информации, на основании которой я мог бы составить себе представление, я не получаю.

— Хорошее говяжье филе, восемь марок за килограмм, где еще такое встретишь? — восторгается рыжеволосый машинист, — у нас это стоит тридцать шесть, а то и больше!

— Говорят, дешево стоят попугаи. Их продают даже с сертификатом! — слышу я. Можно посетить серпентарий, аквариум, а также индийский базар. А еще якобы есть ресторан, который вращается в одном высотном доме.

Некоторые на автобусе марки «фольксваген» совершили экскурсию в «долину тысячи холмов», а в ответ на мой полный надежд вопрос: «Ну и как там было?» отвечали: «Просто посмотрели на нескольких черных в их деревнях…»

— И — было интересно?

— Да, но, собственно говоря, ведь и так известно, как они выглядят.

Возможно, было бы разумно сойти уже в Дакаре, размышляю я.


Сегодня за нашим обеденным столом в виде исключения присутствует врач. Стюардесса со слабым здоровьем доставляет ему беспокойство. Он снова закрыл ее бюллетень и заверяет старика: «Терапия трудом хорошо подействовала, она снова вполне пригодна для работы, но она постоянно прибегает ко мне и причитает, что она просто не выдержит здесь на борту. Если она действительно что-нибудь сделает с собой…»

— Вы имеете в виду — если она перешагнет черту? — спрашивает старик.

— Да. Прыгнет за борт, я имею в виду это.

И тут я узнаю, что врача беспокоит больше всего: страховка. Он внимательно изучил все правила страхования, в том числе и комментарии к ним. Если он не выпишет даме бюллетень и что-нибудь случится, то у него будут неприятности. И если из Дурбана ее отправят домой, то больничная касса оплатит расходы только в том случае, если он снова выпишет больничный лист. То есть он снова выпишет ей больничный лист, даже если будет убежден, что у нее вообще ничто не болит.


На пути через главную и реакторную палубы мне не встретился ни один человек. Ощущение такое, что я плыву на корабле-призраке. Я останавливаюсь и предаюсь наблюдениям за игрой волн и пены, отбрасываемых беспрестанно носом корабля. Доли секунды они стоят как зеленые стены с прикрепленной сверху бахромой, затем обрушиваются, бурля и шипя. Я стою и стою и уравновешиваю движения корабля, пружиня в коленях. Шипение и буйство волн захватывают меня целиком.

А теперь я иду вперед: против ветра вверх по легкому подъему: выступ носовой части судна, затем вверх на «обезьяний бак» (Monkey-Back) до выступающего далеко носового ограждения. Прислонившись спиной к фальшборту и держа в поле зрения белую надстройку с якорной лебедкой перед ней, я сильнее всего ощущаю здесь впереди ритмическое погружение носа корабля в воду. Я чувствую это всем телом.

— Клюзы в середине форштевня называют панамскими клюзами, так как при прохождении через Панамский канал корабли в большинстве случаев используют их для швартовки, — объяснил мне старик. Мне бы хотелось, чтобы на корабле были «суринамская лебедка», «йокогамский кнехт»[40] и другие названиях привкусом далеких стран.

Когда во второй половине дня я пришел к старику, он сидел за столом, разложив перед собой бумаги.

— Заходи, — говорит он, — я должен подписать увольнение Фритше.

Таким образом, эта тема закрыта! «Закрыта ли действительно? — думаю я. — Продолжительное морское путешествие, еще примерно сорок дней, — должны ли оба конфликтующих и стюардесса, которая дружит с Фритше, мирно сосуществовать друг с другом?» Я остерегаюсь высказывать свои мысли вслух. У старика и так достаточно забот.

— Зато теперь неприятность с радистом и одной из стюардесс, — говорит он.

— О чем идет речь на этот раз? Кто кого поколотил?

— Никто никого! Глупая история. Типична для радиста: стюардесса хотела отправить телеграмму, отдав ее радисту, который как раз находился на корме корабля. Она попыталась вручить ему текст.

— Ну и?

— Радист отказался взять текст, заявив, что ей надо прийти в радиорубку, он же не носит с собой кассу.

— И что было дальше?

— Стюардесса сказала, так, во всяком случае, утверждал радист: «Вы невежливый человек!» — а это для него очень большое оскорбление. Я, именно я, должен вразумить ее. Что, собственно говоря, воображает себе этот парень? — возмущается старик. — Я направил его в представительство коллектива, пусть они теперь организуют третейский суд.

Это не тот радист, который жаловался тебе на то, что ему выдавали йогурт с просроченным на два дня сроком годности?

— Да, точно, об этом я и не подумал.

— Было темно, ярко светил месяц, когда карета медленно завернула за угол…

— Что это на тебя нашло? — спрашивает старик.

— Очевидно, теперь начинается пора всеобщего оглупления!

— У меня — нет, — говорит старик, пребывающий в приподнятом настроении, — я хочу закончить с писаниной.

— Понял. Меня уже нет!

— До скорого!


— Ты в роли кладбищенского садовника, это — самое интересное, что я слышал до сих пор, — говорю я, когда вечером мы сидим в его каюте. Я поставил старику на стол новую бутылку «Чивас Регаль», которую я в приступе мании величия заказал у нашего казначея. — Ну, рассказывай, не мучай: почему же ты не отправился в Бремен, когда большая война закончилась?

— Потому что там из меня определенно ничего бы не вышло. Затем я какое-то время был в Майнце, затем снова отправился в Гамбург. Ну да, постепенно все нормализовалось — а потом случилась денежная реформа.

— Ты рассказываешь так, как снимают методом замедленной съемки.

— Ну да. Вот так все было в общих чертах. Тебя, очевидно, больше интересует военная часть.

— С чего ты взял? Я наконец хочу узнать, почему ты прислал мне открытку из Лас Пальмаса. А теперь по порядку: сначала ты переехал в Гамбург?

— Переехал — это преувеличение. Кроме вещевого мешка у меня ничего не было. Но откуда ты знаешь?

— У каждого своя информация. Итак, как я слышал, ты заключил сделку с «Дюнгекальк»?

— Не сразу, только после того, как закончил дела в Майнце.

— В Майнце ты работал в водной полиции?

— В водной полиции? — спрашивает старик. — Нет, это была дирекция водных путей. Итак, в 1946 году я с годовым опозданием возвратился из Норвегии. Прежде всего, я постарался установить контакт с торговым судоходством и действительно добился получения патента штурмана в делавшей первые послевоенные шаги Бременской школе судоходства, у ее старых преподавателей. Патент штурмана торгового судоходства. Для получения книжки морехода, так называемой Exit permit — разрешения на выход в море, я должен был найти себе судно. Я его и нашел. Я был вторым штурманом на корабле, который, однако, в море не вышел. Этот корабль базировался в Браке, и потому позднее я установил контакт с каботажным судном «Мореход». Судовладелец тоже был родом из Браке. Но мой первый корабль — большая моторная трехмачтовая шхуна — в 1946 году был конфискован англичанами, и мне пришлось искать что-нибудь другое.

Старик задумчиво рассматривает свои руки и трет костяшки пальцев, а я терпеливо жду.

— И тогда один старый флотский товарищ нашел для меня работу. Французскому флоту вместе с инженерами бюро «Веритас» поручили восстановить для дирекции водных путей в Майнце судоходство по Рейну. Ведомством оккупационных властей, издавшим такое распоряжение, было французское министерство мостов и дорог. Это означало инвентаризацию кораблей, плававших по Рейну, ремонт этих кораблей или определение их непригодности к ремонту, что означало списание в металлолом. Все рейнские верфи были конфискованы французами. Французы считали целесообразным собрать в Майнце знатоков судоходства, а это были офицеры флота, инженеры и служащие гражданского морского транспорта. Вот так я и попал в Майнц как референт по подъему судов.

Старик смотрит на меня, будто желая сказать: «Наверное, удивляешься?» Затем он быстро продолжает:

— Моя прежняя основательная профессиональная подготовка позволила мне заниматься рейнскими судами.

— Я считаю поразительным то, что тебя приняли на работу французы. Я ожидал от них большего злопамятства. Разве у тебя, как бывшего немецкого офицера, не было никаких трудностей?

— Абсолютно никаких.

— И как долго ты находился в Майнце?

Старик задумывается.

— Почти два года, — говорит он затем.

— А почему ты закончил работу в Майнце?

— Ах, знаешь ли. Когда-нибудь эта работа должна была закончиться. В конце концов, сотрудничество с оккупационными властями было не то, что надо, и кроме того, я хотел стать морским штурманом. Меня снова потянуло на побережье, к воде.

— Чего ты потом и добился в полной мере!

Да, — говорит старик и смотрит мечтательно. — Да, — продолжает он, — сначала под парусом в Южную Америку и так далее — как этого пожелал аллах.

— Сейчас ты опять ведешь «замедленную съемку». Ты сказал, что в Гамбурге ты был только после Майнца и там речь шла о знаменитой фирме «Дюнгекальк».

— Тебя это действительно интересует?

— Еще как! Тут, как я слышал, дела твои вскоре пошли очень хорошо, и ты оказался, так сказать, в тесном семейном кругу в Гамбурге?

— Это были ремесленники, у которых я нашел пристанище. Дочка была вдовой машиниста подводной лодки.

— Знаю!

— Не надо принимать такой многозначительный вид. Она работала на фирме. Поэтому я с ней и познакомился и поэтому получил квартиру, — нерешительно отвечает старик. Ему явно не хочется говорить об этом.

Но я не уступаю:

— Но очень скоро ты оказался в положении человека, о котором слишком хорошо заботятся. Или?

— Да, это так. Юная дама была помешана на всем флотском или как это там еще называется. Я прилично питался, мое белье было выстирано. Моя жизнь вдруг оказалась зависимой от благосклонности этих людей, и тогда мне пришлось решать, как быть дальше.

— То есть благосклонности было в избытке?

— Больше, чем достаточно. Из-за этого я чувствовал себя обязанным, пока я вдруг не понял: нет, дальше так быть не может.

— И тогда, очевидно, в нужный момент появился шанс с «Магелланом», если я это правильно понимаю. Тогда вокруг тебя появились люди, которые хотели вывезти из страны толику своих денег. Верно?

— Не посмотришь ли ты, дружок, на твои облученные часы? — перебивает меня старик.

— A quarter to midnight![41]

— Время спать! — решает старик.

Я знаю: след взят верный. Теперь на очереди важная глава, пересечение Атлантики, увлекательнейшая часть собрания приключений Генриха. Итак, хорошо. Оставим это для следующей беседы. До Дурбана у нас еще много времени.

* * *

Еще до завтрака я поднимаюсь на мостик. Старик, как обычно, уже наверху, он находится в штурманской рубке и смотрит на карту.

— Такая гигантская дистанция — и ни одного порта! — жалуется он. — Раньше мы заходили в Лобиту в Анголе, или только до Марокко: Сафи, Касабланка! Никакого сравнения. А здесь, — старик показывает на карте Того, — мы тоже один раз были, — и его лицо светлеет, — это было довольно давно. Наш визит отмечался на широкую ногу. Там было тринадцать так называемых ночных клубов. Порт финансировала Федеративная Республика, строили его немецкие фирмы, он все еще в немецких руках и под немецким управлением.

— Откуда ты знаешь, что там имеется тринадцать ночных клубов и что означает «так называемые»?

— Ну, как тебе сказать: ты можешь себе примерно представить, что за притоны это были. И эти тринадцать ночных клубов мы с нашими немецкими друзьями «прочесали» один за другим, познакомившись при этом с соответствующим числом черных преподавательниц языка.

— Преподавательниц языка в кавычках?

— В некоторой степени, — говорит старик и ухмыляется.

— В Анголе в порту Лобиту ты и подцепил туберкулез?

— Да, это было уже не так весело, но я тебе об этом уже рассказывал.


Мы «отбуксировали» себя в рулевую рубку, — и старик первым делом поднес к глазам бинокль, хотя нигде ничего не видно, только ослепительно сверкающая вода и кобальтово-голубое небо и как разделительная линия между ними — безукоризненная линия горизонта. Потом старик продолжает:

— Между прочим, в Гане мы тоже были. Плотина на Вольте производит сильное впечатление. В связи с поездкой в глубь страны в сопровождении первого советника дипломатической миссии и относящихся к нему дам мы посетили, скорее случайно, и фестиваль Ашанти.

Я думаю: в этом весь стиль повествования старика, и знаю, что за этим снова последует другая пауза. Старик еще раз подносит к глазам бинокль, а я терпеливо жду.

— Во время фестиваля народности ашанти два вождя, чтобы избежать дипломатических осложнений, танцевали друг с другом, — говорит он наконец. — Этому предшествовала бесконечная перебранка по громкоговорителю. Я легко отгадал, что они имели в виду. Деревня и корабль были сравнительно на одном уровне. Бывший немецкий посол по фамилии Мюллер пользовался большим почитанием. В его честь даже черный футбольный клуб назвали «Мюллер Юнайтид». Новый посол — тот, с которым мы имели дело, еще не был информирован о постановлениях нашего министерства внутренних дел о саботаже и назначил одно из воскресений днем открытых дверей на корабле. Об этом писали все газеты страны. Наши опасения наталкивались на убежденно произносимое утверждение: саботажников вычислили бы уже на аэродроме и незамедлительно выслали бы. Так это происходило там. Ну, к счастью, ничего не произошло.

— Боже мой! — вырывается у меня, когда во время завтрака я вижу самую маленькую стюардессу, приближающуюся к нам на высоких каблуках с яичницей в руках. Она обрезала свои голубые джинсы до самого верха и демонстрирует свои жирные белые ляжки, цвет которых напоминает оконную замазку. Когда она наклоняется, обнажается добрая треть ее бледной задницы. Вот стоит она у нашего стола и наверняка считает то, что она демонстрирует, самым острым эротическим блюдом. Да еще ее прическа, выглядящая как помазок для бритья…

— Это что — так и должно быть? — спрашиваю я старика, когда она, сказав «Приятного аппетита!», уносит с нашего стола использованную посуду.

— Очевидно, должно, — отвечает старик.

— Как бы там ни было, — говорю я через какое-то время, — я не хочу пропустить чтение списка обязанностей на случай пожара.


Первый помощник читает с листа текст, когда я приближаюсь к группе: «Для обычных судов список обязанностей экипажа в роли безопасности подразделяется на „противопожарную роль“ и на „задраечную роль“, то есть на план, который должен осуществляться при пожаре или прорыве воды, и на „шлюпочную роль“, составленную на случай, когда корабль придется покинуть, и в соответствии с которой каждый член экипажа должен выполнять определенную задачу по обеспечению заботы о пассажирах и по безопасному оставлению корабля».

Стюардессы должны быть обучены обращению с пенными огнетушителями. Сцену, которая происходит на кормовой палубе, я ловлю в визир моей камеры таким образом, что одновременно я вижу средний клюз, а на первом плане буксировочную лебедку (фартоннг), а также швартовый штиль — абсурдная картинка.

Мой взгляд натыкается на взгляд одного матроса, который надо мной должен производить покраску из свободно висящей люльки. Человек поднимает плечи и ухмыляется, а затем снова неторопливо приступает к работе.

Если случится пожар, то вряд ли кто-либо из дам отважится подступиться к огню с таким тяжелым пенным огнетушителем.


После обеда — первый помощник капитана и шеф сидят за нашим столом — я говорю:

— Один из коков, маленький, кругленький, с черными волосами, по всей видимости, разбирается в морских катастрофах. Он служил, рассказывал он мне, на корабле под названием «Лакония», пишется с «к», — «Lakonia», подчеркнул он, то есть не на «Лаконии» с «с» («Laconia»), который потопил Хартенштайн, — говорю я старику, — кок рассказал, что упомянутый корабль загорелся и пошел ко дну вблизи от Гибралтара. Там капитан якобы первым покинул на моторной лодке место катастрофы, сто двадцать три пассажира погибли, зато никто из экипажа. Как ты полагаешь — это правда?

— Да, конечно, — говорит старик, — это правда, этот кок — ушлый парень.

— А на корабле «Андреа Дориа», — это он мне тоже рассказывал, — погибли шестьдесят три человека.

Морские катастрофы — неисчерпаемая тема для моряков. Невозмутимо беседуем мы о роскошном лайнере, который потерпел крушение на подходе к Бейруту, потому что вахтенный перепутал радиомаяк с прибрежными огнями, а также о корабле «Андреа Дориа», который считался непотопляемым, и о рудовозе «Мелани Шульте», который, согласно предположениям, в непогоду раскололся и затонул.

— Что там действительно произошло, — говорит старик, — никто никогда не узнает. Это, очевидно, произошло так быстро, что радист не успел даже на клавишу нажать.

— С нами ничего не может произойти, в конце концов, у нас мощная антенна, и в случае необходимости она удержит нос и корму судна вместе, — говорит старик и делает невинное лицо.

Первый помощник разражается блеющим смехом, а шеф смотрит неодобрительно, словно желая сказать: такие шутки не достойны капитана!

Мы обсуждаем вопрос о том, почему даже при хорошей погоде происходят многие сенсационные кораблекрушения. Я рассказываю, что во время моего первого рейса на «Отто Гане» я получил поучительную информацию:

— Я находился на мостике, тогдашний третий помощник капитана нес вахту, когда прямо по курсу на горизонте появился корабль, так сказать, в нулевой позиции. В соответствии с международными правилами этот корабль должен был пройти мимо нас по левой стороне. Когда он приблизился и вырос в размерах, третий помощник принял два штриха на правый борт, но другой не повернул налево. Тут третий помощник дал обратно на левый борт. Когда судно подошло очень близко при правом свободном борту у нас, оно вдруг резко приняло влево и оказалось в позиции 80 градусов. Судя по всему, человек на капитанском мостике этого судна вплоть до этого момента спал. Южный кореец, как сказал рулевой.

— Такое может случиться! — говорит старик.

В то время как мы один за другим пускаем на дно корабли, наше настроение улучшается. Мы ведем себя как старые капитаны, которые украшают свои жилища картинами драматических кораблекрушений: ничто, кажется, не повышает так сильно ощущение собственной жизни, как удары судьбы, постигшие других.


— По радио что-то сообщили о лавине, — говорит теперь первый помощник, — где-то во французских Альпах, Валь д’Изер, знаменитый лыжный курорт, лавина рыхлого снега. По пути она смела один дом отдыха. Сорок три человека погибли, в основном молодые люди и большое количество пропавших без вести.

Все за столом сидят молча.

— Вероятно, лавина прихватила и несколько автомобилей на дороге, — продолжает первый помощник. — Она пронеслась через столовую, люди как раз завтракали.

— Должно быть, ужасно погибнуть, задохнувшись в снегу, — говорит шеф.

— Сорок три погибших? — спрашивает старик.

— Да. И еще пропавшие без вести.

— Это некрасивая смерть, — бормочет старик.

Только что мы говорили о кораблекрушениях, и никто за столом не испытывал от этого беспокойства. Теперь же все мы поражены и делаем скорбные мины из-за какой-то лавины. Заставляет ли близость к стихии легче принимать ее смертельные удары? С возможностью кораблекрушения приходится считаться каждому моряку — но вот со снегом?

Я стучу в дверь старика после того, как закончился его «час раздумий». Старик держит перед собой атлас и сразу же делает мне предложения, куда бы я мог отправиться в путешествие по Африке, если в Дурбане я сойду на берег.

— Еще ничего не решено, — говорю я.

— На обратном пути будут сплошные слезы, ничего интересного для тебя больше не будет. Подумай об этом… Если бы я только знал, что они имели в виду, говоря о приеме в Дурбане, — добавляет он озабоченно, — если мы не окажемся на пирсе своевременно, то я уж и не знаю, будет ли готов камбуз.

— Что ты ломаешь голову? Собственно говоря, они должны пригласить тебя, а не корабль их.

— Это ты так говоришь! Они ожидают, что мы будем принимающей стороной, а в этом случае нельзя скупиться.

— Пусть лежит — «La liesche» — это выражение я узнал во Франкфурте на книжной ярмарке. Так говорят франкфуртцы, если желают, чтобы что-то воспринималось спокойно.

— La liesche? Надо запомнить.


Чтобы каждый из нас смог получить пирожное к кофе, которые часто, когда мы не являемся первыми, уже сметены со стола «семейными кланами», как я их называю, старик заказал кофе и пирожные в свою каюту.

— Поговорим лучше о чем-нибудь другом, о том, как, собственно говоря, случилось, что ты пересек Атлантику на паруснике. Ах, и еще кое о чем я хотел тебя спросить: что там, собственно говоря, произошло с «Дюнгекальк» в Гамбурге?

— «Дюнгекальк» мы продали как «Баукальк».

— Как это ты до этого додумался?

— Ах, — говорит старик, защищаясь, — этому можно научиться.

— Исчерпывающая информация! Ну, хорошо, как ты пришел к безрассудной идее отправиться в Южную Америку на паруснике?

— А не хотел бы ты мне сначала рассказать, как ты, «каталажник», снова вернулся в нормальную жизнь?

— Нет, не хотел бы, но мы можем бросить кости, чтобы узнать, чья очередь рассказывать.

— Ну, хорошо, — говорит старик добродушно, — старый Корте был гамбургским коммерсантом, участвовавшим в межконтинентальной торговле. До войны он работал на Дальнем Востоке. Его сын Адо родился в Тяньцзине. Старик был коммерсантом в Китае, а позднее вернулся обратно в Гамбург. Теперь сын Адо — его родители погибли — при разделе наследства получил небольшую виллу в Ляйнпфад и быстро продал ее одному еврею. Тот обменял доллары и заплатил за виллу примерно 60–70 тысяч марок. И на эти деньги сын Адо начал строить яхту.

— Строить? Я думал, что это была старая яхта.

— Нет, она была построена заново.

— И что — это тогда прошло без всяких осложнений?

— Во всяком случае — прошло. В Эккенфёрде мы еще прошли строительный надзор.

— Этот Корте был, очевидно, очень хитрым: таким образом он смог вывезти из Германии свои деньги и себя самого. Но он все же не был моряком?

— Нет, моряком он не был и в этом была его проблема. Поэтому он нашел и нанял меня.

— То есть ему был нужен шкипер!

— Да, и им оказался я. Но сначала я позаботился о приобретении необходимых приборов, секстанта, например. Они в то время делались из легких металлов и очень хорошо продавались по ту сторону океана.

— Я представляю себе: вы спокойно строите яхту, ты добываешь секстанты — и это притом, что после войны ничего нельзя было добиться без связей…

— А это и це было просто. Прежде всего нам потребовалось большое количество провианта, хрустящих хлебцев, например. Проблему, естественно, представляло все оборудование. Мы искали повсюду, говоря, что собираемся проводить на корабле исследования по биологии моря.

— Не глупо!

— Исследования по биологии моря — это ласкало слух и производителей хрустящих хлебцев в Люнебурге. Хрустящие хлебцы могут стать шлягером при оснащении судов, сказали мы, и тогда они, — это всего один пример, — охотно выделили необходимое.

— Сколько вас было?

— Четверо.

— И как велик был корабль, какова была площадь парусов?

— Примерно сто квадратных метров парусности. Яхта имела, это я могу еще сегодня сказать точно, длину тринадцать и семь десятых метра, три метра тридцать в ширину, полторы мачты. Это была яхта иол.

— И за океаном вы ее продали?

— Да. Но до этого мы еще не дошли. Теперь уже ты хочешь прибавить темпа?

— Упаси боже!

— Ну, тогда позволь мне сначала разделаться с писаниной, — говорит старик и показывает на стопку бумаг на письменном столе, — у нас еще есть время. Между прочим, сегодня вечером будет кино.

— И что же? Если фильм такая же халтура, как и последний, то лучше я обойдусь без него.

— Все-таки разнообразие. Называется, как я знаю, «Цыган» со знаменитым французским актером Делоном.

— Посмотрим, — говорю я скептически и прощаюсь.


Предположим, раздумываю я, бесцельно передвигаясь по палубе, я действительно решусь на это путешествие по Африке, тогда в Дурбане мне пришлось бы оставить корабль со своего рода «багажом беженца». Прощание с кораблем, прощание со стариком. Великая печаль охватывает меня.

В каюте матроса Ангелова вокруг маленького стола собралась группа «умелые руки». Большой толстый ассистент снова сидит здесь, кроме него сегодня присутствует и боцман. Ангелов дает урок. С гордостью показывает он мне свои новые корабли в бутылках.

— Еще лучше в баре, — говорит он, — настоящая выставка. И я обещаю, что следующие мои шаги приведут меня в бар.

Тот самый Ангелов, голос которого срывался в пронзительный визг, когда акулу вытаскивали на верхнюю палубу, теперь терпеливо и мягким голосом объясняет обоим ученикам тонкости изготовления миниатюрных моделей парусных кораблей в бутылках. Все трое сосредоточенно заняты крошечными моделями кораблей. Вот и объясните мне природу людей.


На фильм я не пошел. Чтобы стряхнуть оцепенение, которое грозит охватить меня, я заставляю себя сделать записи в дневнике. Когда старик стучит в мою дверь и спрашивает: «Я мешаю?» — я кричу:

— Входи же. Я как раз собирался закончить. Ну, как фильм?

— Не на мой вкус. Я бы охотнее посмотрел кинокомедию. Расовые проблемы можем увидеть в натуре и в Дурбане.

— Мне в голову пришло кое-что смешное после того, как ты рассказал мне о твоей акции с хрустящими хлебцами, — говорю я старику, когда мы перебрались в штурманскую рубку.

— И что же было смешным?

— Я же тебе рассказывал, что не все мои немногочисленные друзья сообразили, что я почти полгода отсутствовал. Даже хуже: за это время они изрядно попользовались моей собственностью.

— Тс-с, — произносит старик и бормочет: — Давнишний печальный опыт. Но я здесь не вижу ничего смешного!

— Подожди! В качестве стартового капитала для обеспечения средств к жизни у меня было полцентнера[42] сахара.

— Как ты его раздобыл?

— Добрый Бонзо, коллега по издательству, для которого мы хотели достать мебель, — вспоминаешь?

— Да, — говорит старик и кивает, — ваша карнавальная встреча с американскими танками.

— Да, этот. Итак, Бонзо предполагал, что его жена Беле с маленькой дочкой находится где-то в Тюрингии. Это была в то время своего рода ничейная земля. Американцы, правда, оккупировали эту местность, но затем ретировались, и вместо них туда должны были прийти Советы. И как раз в эту брешь в этот момент мы и хотели проникнуть и вызволить Беле с дочкой — чистейшей воды бред!

— Очевидно, можно сказать и так, — говорит старик сухо. — Что за автомобиль был у вас?

— Старый дребезжащий «DKB». Не намного лучше, чем газогенераторный, работающий на дровах. Мы, естественно, не подумали о том, что почти все мосты были взорваны, и нам пришлось кое-где и кое-как взбираться вверх на крутых сельских дорогах, а преодолев подъем, снова спускаться. И, естественно, мы не нашли Беле и ребенка. Она, как мы узнали позднее от нее самой, двинулась на телеге на юг.

— Приличная путаница в те времена, — задумчиво замечает старик.

— Но — вот теперь начинается самое интересное: мы нашли заброшенный завод, сахарный завод. И в одном сарае, к которому вели железнодорожные пути, находилось большое количество заполненных мешков с сахаром. Жалко, что мы могли загрузить не больше двух пятидесятикилограммовых мешков, это, в сущности, было уже слишком много для нашего «DKB». Каждый раз, когда нам приходилось преодолевать крутой подъем, мы надрывались. Иногда после трех разбегов нам с трудом удавалось сделать это на первой передаче, и таким образом мы добрались вместе с грузом живыми до Фельдафинга.

— И там ты питался затем только сахаром?

— С чего ты это взял? Сто фунтов сахара — это же целое состояние! И так как я опасался, что бесценный сахар могут украсть из моего одиноко расположенного в лесу дома в Фельдафинге, то свою половину сахара я отдал в Мюнхене на хранение одной писательской жене — писатель еще не вернулся с войны, — одной пожилой, но еще очень бодрой даме.

Эта история как раз в духе старика. Он смотрит на меня влажными от удовольствия глазами: мошенник небось уже придумывает продолжение этой истории.

— Эта настроенная на благотворительность дама часть сахара обменяла на муку, а затем, как добрая фея, осчастливила всю свою родню и соседей сладкой выпечкой.

— Вероятно, она подумала: чужое добро впрок не идет — или лучше сказать: не должно идти впрок, — говорит старик, заходясь от смеха, — сто фунтов сахара! Да за это ты мог бы купить черт знает что!

— Я знаю одного человека, который с этого начинал. Известный антиквар. При нацистах эмигрировал в Америку, а затем вернулся в Германию уже американским солдатом. Он, правда, не имел сахара, но зато привез целые блоки сигарет «Лаки страйк». А так как он не курил, то обменивал их на книги или картины. Это мог делать любой, потому что в то время сигареты пользовались невероятным спросом. На этом он и основал свое состояние.

— А почему ты сам не воспользовался сахаром?

— Я думал о ценах на черном рынке, о меновых тарифах и чувствовал себя, имея сахар, как набоб, как человек, имеющий накопления. И к тому же еще моя большая плоская четырехугольная банка провианта для подводников: бычьи языки! Бычьи языки в мадере. Я открыл бы эту консервную банку, вероятно, только умирая с голоду.

— Но ты не умер с голоду, как я вижу. Что случилось с бычьими языками? — спрашивает старик настойчиво.

— У меня еще сегодня в желудке все переворачивается. Но так как спрашиваешь ты, то отвечу: однажды вечером я вернулся из Мюнхена совершенно измотанным. К счастью, мне удалось добыть фанеру для наших «художественно-промысловых мастерских»…

— Художественно-промысловые мастерские? — спрашивает старик. — А это что еще такое?

— Хорошо. Если хочешь знать и об этом — то позднее. Итак, я приехал измотанный из Мюнхена и думаю — что-то у меня со зрением: на моем деревянном балконе — то есть против света — за моим столом сидят две фигуры: Бонзо с подружкой, подающей надежды актрисой, и что-то уплетают за обе щеки. В середине конус из уголков белого хлеба, аккуратно, как в профессиональной кондитерской.

Я делаю передышку. Я чувствую себя переполненным воспоминаниями.

— Ну — и? — нетерпеливо спрашивает старик.

— За один присест они перемололи все бычьи языки. Вавилонскую башню. Я своим глазам не поверил. Ты же знаешь, какой большой была эта консервная банка! Мое последнее имущество, которое еще можно было обменять.

— Неприятный сюрприз, — поддразнивает старик, и это выводит меня из себя.

— Тебе хорошо говорить, тебя кормили англичане.

— Хо-хо! — смеется старик и спрашивает: — Откуда у дамочки белый хлеб?

— Одному Богу известно. Я, во всяком случае, с тех пор никогда не ел бычьих языков.

— Теперь мне действительно хочется есть, — говорит старик. — Тебе тоже? У меня, правда, нет бычьих языков, но в холодильнике лежит приличная салями, а к ней пшеничная водка двойной очистки. Что ты думаешь об этом?

— Звучит неплохо!

— С ума можно сойти, как тяжело давалось привыкание к «нормальной жизни», — говорю я, когда мы жуем нарезанные стариком толстые куски салями.

— Что ты имеешь в виду?

— Все же было ненормальным. Когда я думаю о том, что эти парни из Техаса устроили в соседнем доме. О боже, мне на ум приходит как раз это. Театр с моим ателье, когда я вернулся из тюрьмы! А сразу после войны пересечь Атлантику под парусом, это, очевидно, было тоже ненормальным.

— И ты считаешь, что теперь ты — нормальный обыватель? — спрашивает старик и смотрит на меня влажными глазами.

— Конечно же! И поэтому я бодро смываюсь, меня ждет моя койка.

* * *

Так успокоились радист и стюардесса? — спрашиваю я старика за завтраком. — Я сегодня был в радиорубке. Смешной парень этот радист. Он меня спросил, что, собственно, должно означать то, что стюардессы, когда он поел, спросили его: «Было вкусно?» Им же за это не платят, — сказал он.

— И что ты сказал?

— Я? Я сказал: «Я считаю это любезностью!» Что-то другое мне не пришло в голову.

— С ним я также не могу найти общий язык.

— Этого еще не хватало!

Так как мы начинаем смеяться, ассистенты, сидящие за соседним столом и уплетающие за обе щеки, смотрят в нашу сторону с интересом.

— Да, да, — говорит старик через какое-то время, — это дело, слава богу, уладилось. Стюардесса сказала радисту, что она не то имела в виду, что он, очевидно, неправильно ее понял, и тогда он успокоился. Радист во время моего последнего рейса был странный человек. Однажды он разыграл одну стюардессу, которая должна была вылететь из иранского порта Бандар Аббас, конечной цели нашего рейса, через Тегеран на родину — из-за каких-то якобы срочных семейных обстоятельств, речь шла не о смертельном случае, но о чем-то в этом роде.

Я задаю себе вопрос, что же это такое — «не смертельный случай, но что-то в этом роде», но приказываю себе ни в коем случае не перебивать старика.

— Это было так, — продолжает старик. — Радист включил в нашу радиогазету текст примерно такого содержания: «Тегеран. Самолет новой вновь открытой линии во время полета из Петрополиса — это звучит правдоподобно?., во время полета из Петрополиса в Тегеран пострадал, так как один пастух поссорился с торговцем коврами. Во время ссоры оба так размахались, что от самолета отделился металлический лист. Самолет упал и еще не обнаружен. Аварийные сигналы не зарегистрированы, так как на самолете не было радиооборудования. Но руководство авиалинии сообщает, что полеты с юга страны в Тегеран будут продолжены. У авиалинии есть еще семь самолетов».

— И этим радист напугал девушку?

— Да. Когда она читала это, за ней незаметно наблюдали. Она читала это сообщение снова и снова, а потом сказала: «Нехорошее известие!» Это ее так сильно измотало, что никто не решился сказать ей правду. И это тоже было неприятно.

— То есть, вы все оставили, как есть?

— Дело было и без того сомнительное. Теперь уже никто не хотел признаться, что это был обман — или точнее: тоже обман. Все ей говорили: «Так вот и бывает! Приходится рисковать, когда отправляешься за границу» и тому подобное.

— И? — спрашиваю я, желая добраться до сути.

— Никаких «и»! — говорит старик и затем: — Она просто не полетела.

Я закатываю глаза: ну и дурацкая шутка!


«Работать! Учиться!» — уговариваю я себя, когда после обеда иду, покачиваясь, по палубе вперед. Ветер усилился, и корабль идет через южную зыбь.

Я вытягиваюсь на койке во всю длину, подкладываю под бок постельные принадлежности, чтобы не вывалиться из койки, и вспоминаю то, что пытался вдолбить в мою голову шеф. Поразительно, что сумбур в моей голове, который сначала представлялся мне неразрешимым, начинает все же проясняться. Если я закрою глаза, то могу наглядно представить себе функционирование реактора, я знаю, как течет первичная вода, как она своими тремястами градусами доводит в парогенераторах вторичную воду до испарения и как пар попадает к турбинам.

«Дальше!» — говорю я себе, когда чувствую, что засыпаю, и тогда про себя я громко декламирую: «Урановые таблетки для ядерной реакции вставляются в три тысячи сто сорок две трубки из нержавеющей стали. Эти трубки сгруппированы в шестнадцать топливных элементов. Соответственно в каждом топливном элементе один крестообразный управляющий стержень. То есть шестнадцать управляющих стержней». Могу самого себя похлопать по плечу: мой ум еще работает! Достаточно на сегодня.


За ужином я спрашиваю старика:

— А как вела себя яхта во время шторма? Я слышал, что однажды вам крепко досталось?

После того, как старик дожевал свой последний кусок, запил пивом и вытер рот, он потянулся и сказал:

— Последний шторм мы пережили в декабре, на пути в Галифакс. Посреди Северной Атлантики между Ньюфаундлендом и Ирландией. Собственно говоря, это был ураган. Центр урагана пересек линию курса триста морских миль перед нами на бешеной северо-восточной траектории.

Как всегда точное описание старика, «посреди Северной Атлантики между Ньюфаундлендом и Ирландией», тает у меня во рту, как сахар.

— Уклониться было невозможно. Только ложиться в дрейф в соответствии с силой волны и ветра. Беспокоило, удастся ли выдержать дату прибытия. Она была точно определена, так как это был первый заход такого судна со всем тамтамом. При ветре восемь, начиная с Бофорта, мы шли малым ходом. Юго-западный шторм с дождевыми шквалами и быстро возникающими волнами. Нулевая видимость. Пена от волн заливает судно.

Меня поражает, что старик, чтобы придать рассказу динамичность, использует настоящее время. Я слежу за его губами, ожидая продолжения.

— Волны достигают высоты мачты с наветренной стороны, а целые горы волн переливаются с носа на корму через палубу. При совпадении с периодом волны крен судна достигает до сорока градусов.

— Произошло точно то, — вклиниваюсь я, — что хотели обосновать Геештахтеры: как ведет себя реактор в экстремальной ситуации?

— Ты попал в точку! Мы прошли тысячи миль, а тут нас наконец прихватило, и именно так, как будто мы все время не искали ничего другого, кроме этого шторма… Тогдашний шеф обливался холодным потом.

— Ну, и что было дальше? — тороплю я.

— Чертовски тяжело далось мне решение направить на бак пять опытных матросов вместе с первым помощником. Естественно, с соблюдением всех мер осторожности, таких как закрепление страховочных тросов для того, чтобы поймать оторвавшуюся бухту троса до того, как она все снесет. За исключением синяков, обошлись без потерь.

— И?

— И судно получило минимальные повреждения, и это еще в рамках франшизы. Ограждение спереди по левому борту было слегка вдавлено, полдюжины опор поручней были сломаны и отчасти продавлены сквозь плиты, покрывающие полубак. Примечательно, что в этот день использование стиральных машин женами не наблюдалось.

— Тогда надо пожелать, чтобы разразился шторм, — говорю я.

Старик ухмыляется довольный, но тут же продолжает:

— Это тебя заинтересует: начиная с силы ветра 11, корабль делал всего один узел, а при 12 не мог продвигаться. Мы установили достаточное число оборотов, чтобы остаться в дрейфе. При этом нас наверняка несколько сносило назад над грунтом. Вот в то время ты мог бы наделать снимков…

— А как ведет себя реактор во время такого шторма?

— Вообще-то встречи с плохой погодой стараются по возможности избегать, — продолжает старик нерешительно, — но для проверки реактора мы ее иногда даже искали.

— Наука загоняла вас в шторм?

— Можно сказать и так. Плохую погоду мы однажды нашли в районе западнее Шетлендских островов. Западный ветер силой 9 баллов. Для измерений динамики поведения реактора плавание должно было осуществляться на том же участке моря. Поэтому мы и осуществляли чистой воды килевую качку. Судно делало очень резкий ход и черпало сотни тонн воды, которая, высоко взлетая, обрушивалась на бак всей своей массой. Позднее, на верфи, с помощью палубных подпорок и листовой стали для придания жесткости все приводилось в порядок. Один бортовой иллюминатор на нижней палубе был разбит, что первому помощнику, который там жил, принесло приличную сумму денег на страховке ценных бумаг. У него были только прекрасные новые вещи! Новое за старое. К счастью, первого помощника, когда был нанесен ущерб, не было в его каюте.

Рассказывая о роге изобилия, пролившемся над его первым офицером, старик потерял нить повествования, и я говорю, смеясь:

— Такого я еще никогда не слышал: подарки от бури на море!

Старик тоже смеется, но затем задумывается и говорит уже серьезно:

— Меньше повезло судовому врачу. В то время это был бывший флотский врач. Когда он шел по реакторной палубе по наветренной стороне, чтобы в госпитале заняться матросом, который разбил себе губы, накативший поток воды бросил его на опору крышки реактора. При этом доктор распорол кожу головы около уха и остался лежать без сознания у этой опоры, которая его задержала. К счастью, мимо проходил боцман, который поднял его. Доктора зашила медицинская сестра, продубевшая от длительных плаваний с ГГИ на «Метеоре».

— Что значит путешествие на «Метеоре» и что «ГГИ»?

— «ГГИ» — означает Германский гидрогеографический институт, а «Метеор» — гидрографическое судно.

Собственно говоря, я хотел бы услышать кое-что о поведении реактора во время шторма, но сколько раз нас отвлекали. При ближайшей оказии надо будет порасспросить шефа и исследователей, — намечаю я себе, поднимаясь на мостик. Старик находится на камбузе. Речь снова идет о приеме в Дурбане, который беспокоит старика.


— Ну, ты решился? — спрашивает старик, когда мы собрались в его каюте для вечерней беседы.

— Решился на что?

— Что в Дурбане сойдешь с корабля, имею я в виду. Могу только посоветовать. Если мы три недели простоим перед портом прибытия, то, я это знаю, появится сильная раздражительность. Это начинается уже сейчас.

— Утро вечера мудренее. Теперь я хочу знать, что было дальше с вашей яхтой «иол»?

— О чем я рассказывал в последний раз?

— О том, как доставал секстанты, хрустящие хлебцы.

— Ах, об этом. Итак, яхта была построена в Эккернфёрде. Англичане, естественно, обратили на это внимание. Мы в то время находились под английской оккупацией. Я был единственным, у кого имелся паспорт, я имею в виду мореходную книжку с правом выхода в море. Я имел право плавать на судах, но только на лицензированных. На получение же лицензии у нас, естественно, не было никаких перспектив.

— Что вам, очевидно, не мешало.

— Ты же знаешь, как это было в то время. Пока это нас не особенно заботило. Как-нибудь, думали мы, уж прорвемся. Во всяком случае однажды в Эккернфёрде появился некий англичанин и сказал: «Я сегодня надел ботинки для яхты, могу ли я подняться наверх? Такая хорошая яхта, так прекрасно отлакирована и все так великолепно…» Так говорил этот человек, а затем он поднялся наверх. Мы не могли запретить ему это. И тогда он заметил и цистерны. Он, конечно, заметил, что мы что-то планировали.

Воспоминания заставляют старика замолчать. Я слушаю его и внимательно слежу за его губами, ожидая продолжения рассказа.

— Все было непросто. Мы были вынуждены пройти под парусом для пробы, естественно, все это видели, и некоторые, возможно, сильно поражались: в такое время такая большая, с иголочки яхта!

Старик делает большой глоток из пивной бутылки.

— Нам надо было как можно быстрее исчезнуть из Эккернфёрда, нас потом отбуксировали через Кильский канал и мы пошли на Гамбург. Я знал одну гавань для яхт в Веделе. Мы подружились с одним инспектором ведомства судоходства, ведомство судоходства имело стоянки и здесь, и этот инспектор разрешил нам поставить яхту в дальнем углу. И тут нам снова повезло, так как там мы были хорошо укрыты, так как это была территория, выделенная для властей. Несмотря на это, один из нас постоянно спал на яхте, чтобы она не исчезла или не подверглась разграблению. Все это походило на сумасшествие, — говорит теперь старик и качает головой в знак того, что он здесь сам ничего больше не понимает.

— Там мы продолжали заниматься оснащением. Самые важные вещи, шмальц в консервных банках, мясо и все такое нам было трудно доставить на корабль, так как там все строго охранялось. Поэтому мы снова вышли из гавани и по реке Везер пошли к Куддель Борну. Куддель Борн был военным моряком, женатым на некоей Люрсен, Люрсен с верфи в Браке, и у нее был участок на берегу с причальным мостиком. Там мы бросили якорь. Причалить мы не могли, так как у нас была очень глубокая осадка.

Старик откидывается в кресле, делает глоток и сидит некоторое время с полузакрытыми глазами.

— У нас была большая проблема: нам надо было переправиться с двухтонным грузовым автомобилем, который я достал, через мост на Эльбе. Там был сильный контроль, но и эту проблему мы решили с помощью специального транспортного свидетельства.

— А откуда вы взяли это транспортное свидетельство, если будет позволено спросить?

— Ты же знаешь, — говорит старик, осклабясь, — кто много спрашивает, тот быстрее заблудится. Во всяком случае, у нас одно свидетельство было, а все, что было хотя бы только похоже на официальный документ, в то время было дороже золота. Итак, мы полностью оснастили судно и в одно прекрасное воскресенье, — воскресенье подходило лучше всего, потому что на поверхности воды уже было несколько парусников, — пошли вниз по Везеру мимо Бремерхафена и на большой дистанции мимо острова Гельголанд. Затем прямо к каналу и этапами дальше: первым этапом был Фуншал, вторым Лас-Пальмас, третьим Острова Зеленого мыса, а четвертым — Рио. Теперь ты это знаешь!

Старик садится прямо, пожимает плечами и спрашивает:

— Пойдешь со мной на мостик?

— Да. Но так быстро я тебя не отпущу из-за «обрыва пленки». Мы же договорились, что будем работать, не используя метод замедленной съемки.

* * *

Утром в столовой я вижу, что Кёрнер сидит за своим столом один. Случай благоприятный. Я подсаживаюсь к нему и, после того как он закончил завтракать, спрашиваю:

— Каков режим работы реактора во время шторма? Вчера капитан рассказал мне, что однажды для испытаний реактора корабль абсолютно намеренно, — это было в районе Шетлендских островов, сказал капитан, вошел в зону шторма при силе ветра 9 баллов. Вы были на борту во время этого рейса?

— Да, я был, — говорит Кёрнер, смотрит на меня с удивлением, но тут же продолжает: — Мы ожидали, что при резких движениях корабля в штормовом море в работе реактора могут возникнуть трудности. Но производственных трудностей не наблюдалось. — Прерываемый только кашлем, Кёрнер говорит так же стремительно, как шеф. — При боковой качке в пределах плюс-минус восемнадцать градусов мы зафиксировали изменение потока нейтронов, которое было на два-три процента ниже ожидаемых отклонений.

— А как вы устанавливаете такое? — спрашиваю я.

— Для этого в центральной части мы установили измерительные камеры. Благодаря нашим инструментам мы в курсе всего, что происходит в активной зоне.

— Жалко, что этого нельзя видеть.

— Видеть? — спрашивает Кёрнер. — Там нечего смотреть.

— Я подумал о небольшом «выпускном отверстии». В годы моей юности через такое отверстие я неоднократно завороженно наблюдал, как в купольной печи Рохлицкого чугунолитейного завода бурлил кипящий металл.

— Но это же совсем другое дело, — говорит Кёрнер презрительно. — Нет, здесь, в реакторе все происходит без театральных эффектов, так сказать, тихо и незаметно. Самое большее, что вы увидели бы, — это кипение воды, как в кастрюле, и светло-голубое свечение лучей Черенкова.

— Что это за лучи?

Кёрнер отмахивается. Он хочет, и я замечаю это, снова на твердую землю. Об оптических фантазиях он и не помышляет.

— Давайте остановимся на режиме работы реактора во время шторма: нас также интересовало, как проявят себя подвеска камеры безопасности и подвеска заэкранированных трубопроводов в камере безопасности, а также подвеска бассейна обслуживания. Вы же знаете, с какой силой такой корабль погружается в волны. А тут выяснилось, что работа корабля и его наклоны не дают никаких регистрируемых приборами отклонений.

Кёрнер говорит это с явно показной гордостью. Выглядит это так, как будто правильное поведение реактора — его заслуга.

— Выгодным, естественно, оказалось, — продолжает он, — то, что камера безопасности расположена в самой спокойной части судна и что она имеет такую большую массу. Вы наверняка и сами заметили, в контролируемой зоне наблюдаются намного меньшие амплитуды колебаний, чем в надстройках.

— Вы имеете в виду, что верхняя палуба дрожит, как сумасшедшая, когда мы идем на больших оборотах, в то время как у вас там внизу спокойно и приятно?

За то, что я прервал его, Кёрнер удостаивает меня неодобрительным взглядом, но продолжает говорить:

— Во всяком случае, все системы и все инструменты вели себя безупречно, только минимальные и максимальные уровни защитных танков (цистерн) реагировали на сильное волнение моря.

Теперь Кёрнер дарит мне выжидающий взгляд. Я сижу слегка смущенный и только пожимаю плечами, как будто хочу сказать: «Я ничего не могу поделать. Что я должен сказать об этом?»

— В целом этот тип реактора полностью выдержал экзамен на использование в качестве судовой двигательной установки, — заявляет Кёрнер почти упрямо.

— Но какие-то помехи все же были?

— Они не стоят того, чтобы о них говорить! Это я могу объяснить вам еще раз. Но теперь мне надо идти работать! — говорит Кёрнер и встает.

— Я воспользуюсь вашим предложением, — говорю я вслед ему.


— О чем это ты сегодня утром так долго разговаривал с Кёрнером? — спрашивает старик, когда мы вместе идем обедать.

— Я спрашивал его о режиме работы реактора во время шторма, а сегодня после обеда я проведу опрос публики.

— О режиме работы реактора во время шторма? — спрашивает старик, посмеиваясь.

— Нет. Сегодня я хочу знать, «сойти» мне или же идти «обратно на корабле» и считать «за» и «против». Не возражаешь, если я сяду за тот стол? — спрашиваю я его в столовой и показываю на стол, за которым сидят врач, шеф и первый помощник.

— Как я могу! Я заинтригован!


— Вы действительно сойдете в Дакаре? — спрашивает меня врач и совершенно неожиданно дает мне ключевое слово «сойти». — Тогда вам надо принять что-нибудь против малярии!

— Я еще в нерешительности, — отвечаю я и обращаюсь к шефу: — А что бы сделали вы?

— Я? — спрашивает шеф. — Я бы в любом случае остался на корабле.

— Просто совершить путешествие в неизведанное, ни о чем не беспокоиться, можете вы это себе представить? — спрашивает его врач.

— Я же знаю, что меня ожидает, — отвечает шеф ворчливо и делает вид, что эта тема ни в малейшей степени его не интересует.

— А вы? — спрашивает врач первого помощника, а я думаю: «Опрос идет великолепно». — А вы, если бы вас поставили перед выбором, — сойти или нет, что бы сделали вы?

— Зачем я буду представлять себе это? Я же знаю, как это бывает: позднее это время у меня вычли бы из отпуска, — говорит первый помощник.

Теперь врач снова обращается к шефу:

— Разве вас не прельщает возможность попробовать чужеземные алкогольные напитки?

— Я знаю их все!

— Или в Рио: Копакабана, взгляд с сахарной горы, бабы… а это разве ничего не значит?

— У меня нет никакой охоты брать на себя из-за этого все тяготы. С корабля мы всегда имеем наилучший обзор. На суше вы такого никогда не увидите!

Теперь врач пытается снова подступиться к первому помощнику:

— Предположим, на пирсе стоит фея, которая говорит: «Вы можете загадать одно желание. Вы можете остаться на корабле или путешествовать по стране, а на большие расстояния даже летать. Путешествие оплачивается наличными, никаких отрицательных последствий в отношении карьеры и отпуска». Что бы вы сделали в таком случае?

Остался бы здесь, естественно. В конце концов, я знаю, как это происходит.

— Но представьте себе все же по-настоящему: разве у вас нет желания просто пересечь Африку?

— Это я мог бы сделать, только находясь в отпуске. Но я не в отпуске! — говорит первый помощник упрямо.

— Вам же надо просто представить себе это! — настаивает врач, к моему удовольствию.

Тут уж первый помощник приходит в бешенство.

— Что все это значит? — говорит он, выпаливает «Приятного аппетита!» и исчезает.

— А теперь скажите-ка мне, как же выглядит эта фея? — спрашивает уже шеф. — У нее пышный бюст?

— Все, что пожелаете, — говорит врач.

— Вы просто боитесь, что здесь, на корабле, ваша аппаратура как-нибудь не так сработает, правда ведь? — пытаюсь теперь уже я поддразнивать шефа.

— Верно.

— А если бы добрая фея стояла на пирсе с уведомлением о вашей замене, что было бы тогда?

— Тогда я был бы оскорблен.

— Уф, — говорю я. — Приятного аппетита!


— К какому решению ты пришел? — спрашивает старик, когда я захожу к нему после послеобеденного сна.

— Сходить!

— Значит, все были «за»?

— Напротив!

— Да, — говорит старик по прошествии какого-то времени и смотрит внимательно на мое лицо: — Таким ты был всегда: «Как раз сейчас!» или «Сейчас как раз нет!» — На твоем месте я был бы осторожнее — я слышал, что ты выбросил за борт весь очищенный и нарезанный картофель для салата.

— Я?

— Да, ты! Так ты об этом не знаешь? Вы были во фьорде на яхте мичманами.

— Ерунда! — прерывает меня старик. — Но при словах «яхта» и «фьорд» мне в голову приходит кое-что другое. Это было во время путча Рёма. Когда в конце недели мы, Аякс и я, выехали с двумя между прочим очень симпатичными девушками, все было спокойно. Когда же мы возвращались, то заметили, что что-то не так. Были выставлены пулеметы. Была объявлена тревога. Нас разыскивали. Империя в опасности! Нам надо было доложиться командиру. К тому же у нас на борту был незадекларированный яичный ликер.

— Яичный ликер? — прерываю я старика. — Фу, и эту дрянь вы пили?

— Но он же был для дам. Ты совершенно сбиваешь меня с толку! Итак, у нас на борту было еще несколько вещей, и их мы должны были сдать для опечатания в мешке до появления таможенников.

— Итак, дошла очередь и до вас?

— Они держали себя в рамках, так как мы смогли убедительно заверить, что мы ни о чем не знали.

— Ну, а теперь вернемся к картофельному салату: как я слышал, ты нарезал картофель слишком тонко, и когда Аякс сказал тебе: «Из этого выйдет мусс, а не салат», то ударом ноги ты отправил за борт в воду всю миску. Так это было?

— Это чушь, естественно! Это был не картофель, это были огурцы. Салат из огурцов. Откуда ты знаешь эту историю?

— Передали по радио Норддайх, — говорю я на полном серьезе.

— Сортирные слухи, — хмурится старик и усмехается.

— А теперь дальше: итак, вы пришли на Мадейру, в Фуншал.

— Там нас приняли за советских…

— Как они додумались до такого?

— Мы плыли под красным флагом — гамбургским флагом с гамбургским гербом. Этого флага они не знали.

— А флаг вам был непременно нужен?

— Естественно! Так положено. Но когда потом все разъяснилось, местные жители сделали для нас очень много. Мы были первыми немцами, прибывшими туда после войны. Один португалец, которого звали Фрейташ Мартинш, был там агентом и большим другом немцев. Его жена была немкой, урожденная Шпорледер из Бремена. До войны он обслуживал корабли KdF,[43] «Роберт Лей», например, и имел неплохой бизнес. Когда появились мы, он сказал себе: «Раз уж пришла первая яхта… то вскоре придут и корабли KdF».

— Вероятно. Это Мартинш рьяно взялся за дело и достал для нас фрукты и все, что нам еще было нужно. А затем мы поплыли дальше. Следующая остановка была в Лас-Пальмас.

Там мы оставались какое-то время, так как Адо Корте нуждался в больничном уходе. А оттуда — в Кап Верде, на острова Зеленого мыса.

— Это звучит так, — прерываю я старика, — как будто вы совершали воскресную прогулку при штиле. Вы что же, постоянно имели хорошую погоду?

— То так — то эдак, — отбивается старик, — во всяком случае у нас была длительная стоянка на островах Зеленого мыса, так как у нас сломался болт на мачте. К счастью, мы это вовремя заметили. Новый болт выточил один немец, работавший в тамошней бункерной и гидротехнической фирме. Он не хотел брать с нас денег. Да, а потом мы пришли в Рио.

— Просто так?

— Да, просто так!

— Ты поглядел вокруг себя и тут прямо впереди ты увидел Рио? Это, должно быть, было достойным зрелищем и будило возвышенные чувства.

— Так и было, — говорит старик сухо.

— Ну и ну! — говорю я. — Только представь себе: ты в Рио, а я снова сижу в Фельдафинге! Карнавал в Рио, пылкие южноамериканочки…

— Ну, так блестяще это тоже не было. Но так как ты упомянул Фельдафинг и достаточно долго выпытывал меня, то ты должен наконец рассказать мне, когда приехала Симона. Ты уже и так сильно заинтриговал меня.

— Обещаю! Но только сегодня вечером.


— Что, собственно говоря, произойдет, если после столкновения корабль затонет? — спрашиваю я шефа, одиноко сидящего за послеобеденным кофе.

— В таком случае не произойдет никакого ущерба. Из этого исходят. Установленный на корабле реактор получил бы автоматическую и — в отличие от расположенного на суше реактора — дополнительную защиту с помощью воды, которая через наполнительные клапаны устремилась бы в камеру безопасности. Это я уже объяснял вам в камере безопасности. Таким образом, излучение окажется запертым.

— Однако это только в том случае, если все функционирует так, как рассчитали инженеры, что излучающий в вечность реактор будет лежать где-нибудь на дне.

— Да. Но так далеко все, собственно говоря, никогда не зайдет, так как мы имеем эту невероятную активную и пассивную защиту от столкновения.

— Дьявол, — возразил я, — поражает, как известно, именно в мореплавании там, где никто и не предполагает. Почти все, заявленные как непотопляемые, корабли когда-нибудь да затонули. Это верно?

— Верно! — говорит шеф.

— А ведь кораблекрушения происходят, прежде всего, там, где сконцентрировано судоходство, то есть не посреди Атлантики, а на традиционных путях или в районах с оживленным движением.

— Тоже верно, — говорит шеф. — При сильном секционировании этого корабля встал бы вопрос о поднятии со дна. В любом случае была бы предпринята попытка поднять его, чтобы освободить фарватер.

— А если бы это было невозможно?

— …тогда корабль должен был бы под водой быть разрезан на части и поднят по частям. Для этого имеются краны с очень большими габаритами.

— А если бы и это было бы невозможно? Есть же фарватеры, в которых обломки корабля так быстро заносит песком, что для подъема остается не много возможностей. Если, например, атомоход столкнулся на Фогельзанде, то обломки корабля уже не вытащить?

— Тогда, ради бога, пусть его вместе с реактором засыпает песком. Он будет излучать только тогда, когда расколется..

— То, что на грунте будет лежать реактор, будет ведь — выражаясь софически — восприниматься как неприятное обстоятельство?

— Да. Этого просто не должно случиться.

— Тут мы снова сталкиваемся с тайным лозунгом корабля…

— А он звучит?

— Этого не должно произойти! На этом корабле это не должно произойти! — это я слышу от капитана постоянно.

— Ну, вот видите! — говорит шеф, показывая, что тема для него исчерпана.


— Что будешь пить? — спрашивает меня старик, когда после ужина мы сидим в его каюте.

— По мне хорошее пельзенское было бы лучше всего.

— А теперь рассказывай, — говорит старик и откидывается в кресле. — Итак, тюрьму ты уже покинул, когда появилась Симона.

Появилась — это точно, причем под покровом ночи. Однажды ночью в доме неожиданно воцарилось беспокойство: шум мотора, множество голосов. Гравий скрипел под крепкими ногами… Извини, это я процитировал Кароссу,[44] — я только его странствующий подмастерье. Симона — а это была, естественно, она — появилась с двумя молодыми парнями, французскими лейтенантами, а на ней самой была форма капитана.

— А почему — посреди ночи?

— Днем, как я узнал позже, им было нельзя появляться в Фельдафинге, мы были американской зоной, а они прибыли ночью из Зеефельда, занятого французскими войсками.

— Звучит интересно, — бормочет старик.

— Симона привезла мне большой мешок апельсинов. Оба лейтенанта имели при себе странные плоские чемоданы. Симона намекнула мне, что там были пистолеты, и сказала, что они ищут моего брата Клауса. Он ее, якобы, выдал. Это выяснилось во время слушания ее дела. Мой брат, якобы, был виноват в том, что ее осудили и что она попала в концентрационный лагерь. Поэтому те двое должны были его расстрелять.

— Многовато для одного раза, — замечает старик. — А где был твой брат?

— Как раз где-то в другом месте, у какой-то подруги.

Старик даже не пытается скрыть свое нетерпение:

— И что дальше?

— Я сварил кофе, а молодые люди спросили меня, где можно достать покрышки. Я записал размеры, затем Симона сказала, что им сразу же надо уходить, но что в следующую или еще через одну ночь они вернутся. Ставить моего брата в известность я не должен, пригрозили господа напоследок.

— Они же не сказали «ставить в известность»?

— Естественно, они сказали просто «информировать»!

— Звучит как в низкопробной литературе.

— Вот и найдено слово: «низкопробная литература», «пережитая низкопробная литература», можешь назвать все это и так.

— А дальше?

— Этот ночной визит привел меня в полное замешательство: одинокий дом, затем свет фар из леса прямо на дом! Это было похоже на налет. У меня больше не было оружия, только бейсбольная бита. А потом неожиданно я услышал голос Симоны. Несомненно: Симона! Можешь себе такое представить! Война давно кончилась, и я ничего не слышал о Симоне. Больше года — ничего. Надежда на то, что она пережила концентрационный лагерь, улетучилась, а тут, среди ночи она появляется в Фельдафинге с двумя этими непроницаемыми мальчиками!

— Кажется, это были лейтенанты? — замечает старик.

— Да, два французских лейтенанта в полной форме. И это в нашей оккупированной американцами зоне. Симона тоже в форме французской армии со знаками отличия. И затем болтовня Симоны: убить моего брата Клауса! Могу тебе сказать…

— В то время ты, очевидно, справился с ситуацией?

— Ни в коем случае! Но что мне оставалось делать — выть или взвиться до потолка? Для внутренних монологов оставалось не много времени. Сигнал тревоги номер один! Я должен был прогнать моих подружек от дома и найти моего брата.

— И?

— Не торопись, все по порядку. К несчастью, я не знал ни одного человека, которого я мог бы спросить, что я должен делать. Невесело. Они не шутили и говорили «платить по счетам»! И вели они себя так, будто их появление было совершенно нормальным.

— Как я предполагаю: для тебя — нет?

— Нет. На следующий день при ярком солнце мне уже и не верилось, что это ночное представление действительно имело место. Доказательством реальности были апельсины Симоны. Война довольно чувствительно снова достала меня.

Я молчу, а старик хочет что-то сказать, но его слова захлебываются в неясном бормотании.

Набрав воздуха в легкие, я начинаю снова:

— Мне в голову пришла идея позвонить в муниципальный суд в Штарнберг и попросить тамошнего судью Кресса фон Крессенштайн принять меня. Речь шла о безвыходном положении. Я попросил его на короткое время изъять моего брата из обращения: арестовать для его же защиты или сделать что-то в этом роде.

— Совсем с ума сошел, — говорит старик.

— Очевидно, так и было. Но я не знал другого выхода. А сумасшедший или не сумасшедший — мне было все равно.

— И как распорядился твой судья?

— Никак. Теперь нужно было предупредить брата. Но как его найти? У него уже не было его пистолета. И у меня уже больше не было моего вальтера. Гордо передал американцам. Господи, что же это было за время!

Старик пыхтит. Я сижу какое-то время с прерывающимся дыханием, а потом говорю:

— Парни ищут покрышки. Очевидно, у них в Тироле есть частный автомобиль. А покрышек не найти. В лагере для перемещенных лиц кое-что можно достать за деньги и хорошие слова, но там вряд ли еще что-то происходит.

Старик проводит рукой по лицу, будто хочет прогнать обременительные мысли.

— А потом я все-таки туда поехал.

— Куда это?

— В лагерь. И нашел еще одного человека, с которым я подружился: еврея, откуда-то из-под Варшавы. Ему я сказал, что мне нужны две покрышки, и рассказал ему в своем безвыходном положении эту историю. Он тотчас взялся за дело, и вечером я имел две подержанные покрышки. «Оплата позднее» и «как только возможно…»

Это непросто выкладывать перед стариком свои воспоминания и демонстрировать их «бегущей строкой». В конце концов, это в первый раз.

— Как ты смотришь на то, чтобы выпить виски? — спрашивает старик.

— Мне этого как раз недостает.

Теперь старик хочет знать, нашел ли я в конце концов моего брата.

— Да, но он не хотел верить рассказанной мной истории, но потом он, к счастью, удрал.

— А обвинение со стороны Симоны? Ты ведь все ему рассказал?

— Об этом он сначала и слышать не хотел, но затем выяснилось, что он беспокоился о своем брате, то есть обо мне, так как я был в хороших дружеских отношениях — на его взгляд в слишком хороших — с одной француженкой. Его брат с француженкой! Должен тебе сказать, что парень находился под довольно сильным влиянием «гитлерюгенд».[45]

Вполне возможно, что что-то в этом роде находилось в деле, заведенном гестапо на Симону. Служба флотской контрразведки, должно быть, имела похожие донесения.

— Она имела, — говорит старик.

В то время как мы молча смотрим друг на друга, я ясно вижу перед моими глазами сцену той «послезавтрашней» ночи, и могу рассказать о ней старику, как в военном рапорте.

— В следующий раз они приехали на час раньше. Привезли выпивку и снова апельсины. Симона выложила шоколад и к тому же целую корзину со съестным для пикника: ветчиной, сыром, всякими деликатесами и прежде всего с багетом и сливочным маслом. Там были даже ростбифы.

— За это надо выпить, — говорит старик, видя, что иначе воспоминания меня доконают.

— Под моим потолком со скосом я бы мог уютно сидеть на моих марокканских подушках для сидения, если бы в прихожей не стояли черные чемоданы. Я раздумывал, не вынести ли пистолеты из дома. Но куда их деть? В выгребную яму за домом — это идея! Она была и без того полна дерьма, так как ее больше никто не чистил. Но на это я все же не решился. Тогда я начал с шин. Нам надо было спуститься в подвал, где я их держал. Если бы не присутствие Симоны, то я бы им врезал в подвале, уже потому что они так дурашливо вели себя. Они думали о новых покрышках. Эти идиоты! Повсюду стояли машины с изношенными шинами. Новых шин не было!

Старик ставит передо мной новую бутылку пива и смотрит с интересом.

— Тем временем Симона обосновалась в доме по-хозяйски. В моей небольшой спальне горел свет, Я понимал, что нам придется избавиться от обоих «пистолерос» и позвонил в деревенскую гостиницу, разбудив доброго Поэлта. Прошло какое-то время, прежде чем до него дошло. Объяснить путь к «Гостинице у железной дороги» было нетрудно. Американские патрули не болтались по округе. А теперь большая ария о встрече…

— Тс-с! — произносит старик, но я пропускаю это мимо ушей.

— Затем я взялся за Симону: она что — с ума сошла, совершенно свихнулась. Война уже закончилась. Закончилась безвозвратно! То, что она намеревалась сделать, — называется убийством. Я говорил, и говорил, и говорил. Все это можно назвать так: ночь, когда вернулась Симона.

— Так все же Симона играла какую-то роль во французском движении Сопротивления?

— Ты не поверишь, но я и сегодня не знаю этого.

— Я не понимаю. Ты же достаточно долго был женат на ней.

— И несмотря на это, я не знаю, что было подлинным, а что наигранным. Симона играла много ролей — как актриса, всегда готовая к съемкам. В Фельдафинге она временами была скромной домохозяйкой. Я еще и сегодня вижу ее ползающую на коленях и скребущую пол. Медицинской сестрой она, якобы, тоже была, а также — испанской аристократкой, экспертом по вопросам смерти и дьявольщины, специалистом по ювелирным изделиям, экспертом по недвижимости, знатоком искусств. А в Ла Боле — как раз агентом. В конце концов, была война.

— А форма, в которой она к тебе заявилась?

— Да, форма могла как-то подтвердить это, — говорю я нерешительно, — Но не обязательно. Возможно, она принадлежала кому-то другому. Если Симона хотела, она могла очаровать любого. В Мюнхене ей с ее французско-немецкой тарабарщиной было особенно легко. У нее была дерзкая манера обходиться с немецким языком. Ее блуждания вокруг слова, которое она не знала, были примечательными: элегантными, подчас милыми. Но ты это знаешь, — говорю я и думаю: — «Ты же попался ей на удочку особенно быстро».

— Ну, а теперь дальше! — настаивает старик.

— Наконец мне удалось так повлиять на Симону, что она согласилась, что это безумие.

— А оба типа?

— Они появились уже перед рассветом и были рады оставить свои пушки в чемодане и отправиться обратно с шинами, не оплачивая их.

— С Симоной?

— Да. Она утверждала, что по-другому нельзя, но что она скоро вернется.

Старик снова произносит свое «тс, тс!» На этот раз особенно резко. Я замечаю, что что-то вертится у него на языке, но он проглатывает это вместе с большим глотком пива.

— Теперь у меня появилось время все обдумать. Естественно, я был тронут. Верность, прошедшая через войну и концентрационный лагерь! Можешь себе такое представить!

— Разве в то время у тебя не было прочной любовной связи?

— Полупрочной. И мне крупно повезло, что как раз в это время я жил один.

— Но вскоре Симона позаботилась о прочной связи?

— Тоже не так уж быстро.

Старик замечает, что он слишком напирает, и дает задний ход:

— Ну, тогда на здоровье! Теперь мы по меньшей мере в курсе этого ночного сюрприза.

— В качестве девиза для всей атомной физики, — говорю я шефу, с которым я один на один сижу за завтраком, — хорошо подошли бы слова из Библии: «Блаженны те, кто не видит, но верит». Шеф сразу горячо протестует:

— А не принимаете ли вы тоже просто на веру многие чудесные достижения исследователей? — спрашиваю я. — Можете ли вы объяснить себе все?

— Ну, конечно же! — говорит шеф упрямо.

— Тогда объясните мне, пожалуйста, очень быстро, что такое электричество.

— Электричество — это, — грохочет шеф, — идти на работу с неохотой, целый день плыть против течения, вечером возвращаться домой заряженным и с напряжением, хвататься за розетку и получить за это удары!

Пока я пришел в себя от изумления и вновь обрел язык, шеф говорит: «Приятного аппетита» и стремительно исчезает.

Я сел за письменный стол, чтобы писать, но не могу сконцентрироваться, так как работает стиральная машина. Теперь я могу разбираться во множестве цветных объявлений в иллюстрированных журналах и в телевизионной рекламе: я даже не догадывался, в каких объемах домашние хозяйки используют стиральные порошки.

— Что это ты снова носишься с писаниной? — спрашивает старик, когда я появился в его каюте.

— На тему затраты на содержание корабля и всевозможных потерь я собрал несколько документов.

— Ну, давай сюда!

— Я, кажется, хорошо уловил суть. Возможно, состояние оцепенения уже прошло? Влияет ли на это близость порта назначения?

Старик убирает три-четыре книги со стола. Я могу излагать.

— Тонна угля на участке Роттердам — Дурбан дает в качестве груза доход в десять долларов, — начинаю я. — Корабль берет 900 тонн. То есть 90 000 долларов за рейс. Эта сумма покрывает производственные издержки на пять дней. В этом рейсе корабль будет в пути сорок два дня. Так как на пути к пункту назначения у него нет груза, то общие расходы всего рейса волей-неволей должны быть приведены в соответствие с тарифом за тонну угля. Таким образом, от показателя рентабельности корабль отделяет вечность.

— Ты только посмотри! Ну, ты и постарался! — говорит старик.

— Что-нибудь не так?

— Так!

Я озадачен. Старик, от которого я ожидал протеста, соглашается, что мои расчеты правильные. И его развеселило то, что я озадачен. Мою озадаченность старик рассеивает словами:

— Если кораблю придется несколько дней простоять, а это легко может случиться на рейде перед Дурбаном, то одно только это ожидание может поглотить доход от фрахтования судна.

Старик не только поверг меня в изумление своим согласием, он еще и продолжает мои расчеты:

— Все ежедневные расходы на рейс и собственно время стоянки остаются непокрытыми. Корабль, если сравнивать только все доступные статистические данные, возмещает не больше десяти процентов его эксплуатационных расходов.

— Что не так уж жирно.

— …что может позволить себе не каждый, — говорит старик.

— Но речь, в конце концов, идет не о доставке как можно больших грузов, ты же об этом хорошо знаешь. Я лишь поражаюсь, что ты теперь ломаешь голову над этим! Между прочим, — старик изменил тон, — на твой вопрос, почему корабль вместо балластной воды не везет в Африку никакого груза, Фертилицер, например, дает еще один ответ.

— И он звучит?

— Для того чтобы его разгрузить, нас надо было бы в Дурбане направить в другую, а не в предназначенную для нас часть порта, которая расположена на его периферии. Чтобы мы стояли в каком-нибудь другом месте, очевидно, из соображений безопасности, не хотят. Угольная гавань, в которой мы загружаемся, расположена на самом краю порта.

— Тогда Дурбан является для нас, так сказать, только наполовину открытым портом.

— Можно сказать и так. Тут ты открыл новую категорию: только наполовину открытые порты, — говорит старик после некоторого раздумья. Потом он рывком поднимается из кресла. — Идешь со мной на мостик?


С выступа мостика по левому борту я вижу весь корабль. Каждый раз он выглядит по-новому. Швартовочные лебедки и якорные шпили, которые с палубы воспринимаются как громадные железные махины, отсюда кажутся игрушечными. Даже окружность горизонта другая, удаленная, и след кормовой волны длиннее самой волны, которую я вижу с палубы.

Я карабкаюсь на пеленгаторную палубу, и круг, который образует видимый горизонт, еще больше расширяется. Теперь надо мной только передающая антенна, радиолокационная мачта с реями для флагов и сигналов и УКВ-антенна, и когда я опускаю взгляд и поворачиваюсь вокруг собственной оси, то могу увидеть безупречную окружность видимого горизонта и одновременно видеть весь корабль от носа до кормы.

Очень красивые черно-белые птицы, выглядящие как гибрид морской ласточки и чайки, летают стаями вокруг корабля. Зыбь спала. Я воспринимаю это как настоящее благо.

Стоя на мостике рядом друг с другом, мы оба скользим взглядом по поверхности моря.

— Волнение моря — пять, сила ветра — шесть. Это точно, хотя бы примерно?

— Да, точно.

Однако погода ведет себя более или менее прилично.

— Да, конечно, — говорит старик. — Но я до сих пор не знаю, сколько человек придет на прием. Все должно быть хорошо подготовлено. Мы же не хотим осрамиться.

Теперь я знаю, что мучает старика. Так как у меня нет наготове слов утешения, то, чтобы отвлечь его, я говорю:

— Пойдем в штурманскую рубку, я хочу посмотреть, где мы сейчас находимся.

— Между прочим, — говорит старик в штурманской рубке, — первый помощник написал стюарду первоклассный аттестат. Он, очевидно, считает его хорошим человеком. Во всяком случае, это пример для иллюстрации теории относительности.

— Скажешь тоже! — Не знаю, что меня больше возмущает: этот расхлябанный стюард или этот обычно педантичный первый помощник, который расхваливает именно этого ленивого парня.

— Ты не заметил, насколько угрюмым выглядит первый? — спрашивает старик. — Если бы от него зависело, нам пришлось бы посылать одну телеграмму за другой. Он хочет совершенно точно знать, когда мы прибудем, но не из-за приема, а из-за вопроса с отпуском. Я ему уже несколько раз говорил: «Еще слишком рано». Но его единственная забота — узнать, когда он может выложить бумагу в коридорах: уже в воскресенье или только в понедельник. А я ему сказал: «Мне все равно, когда вы это сделаете». Он очень обиделся.

— Что это за бумага?

— Упаковочная бумага в метровых рулонах для предохранения поливинилхлоридного покрытия от повреждений, прежде чем начнется засыпка угля. Ты же хотел, — говорит старик, но сразу же замолкает, видя, что я слегка качаю головой, — очевидно, он чувствует, что сегодня вечером я не хочу говорить о Симоне, а потом начинает снова: — Ты же хотел рассказать мне об одном бараке?

— Это был так называемый временный домик, и он принадлежал мне.

— Тебе?

— Да, мне! Но это была всего лишь развалюха, неотапливаемая. Ее поставил один коммерсант из Мюнхена в середине войны, который, очевидно, распорядился по ночам доставлять в этот дом картонные коробки, а в коробках — ни за что не угадаешь — были электрические лампочки. Тысячи электрических лампочек!

— Ничего удивительного, — говорит старик, — что не было лампочек. Ни за деньги, ни за добрые слова, всю войну не было.

— А потом, сразу же после войны, появился тип из породы тех, кого трудно раскусить, голландец и определенно агент. Этот человек обнаружил склад электрических лампочек и взял коммерсанта в оборот. Как он загнал эти лампочки, я не знаю, но этот спекулянт так расстроился, что был рад продать мне пустующий барак — там я устроил ателье. Позже мы сломали этот «временный дом», теперь он стоит заново построенный в саду нашего дома — ностальгия!

Старик смотрит на меня с улыбкой и спрашивает о причинах этого.

— Я снова представил себе этого агента — крайне примечательный человек, выигравший от войны. Выглядел, как Дуглас Фербенкс, если тебе это о чем-то говорит. Он пытался шантажировать нашу соседку, но не на ту напал. Бесстрашная и постоянно подвыпившая баба просто вышвырнула его. Но эта соседка до этого была и без того сурово наказана, к тому же безосновательно. В связи с тем, что той осенью вечные дожди и бесконечное движение танков и джипов превратили верхний слой земли во дворе в месиво, неотесанные техасские парни, стоявшие у нас на постое, вытащили из передней и комнат первого этажа большие дорогие персидские ковры, разрезали их на полосы шириной примерно в один метр и выложили ими дорогу в грязи.

— Хорошие освободители, — бормочет старик.

— Очевидно, можно сказать и так! Тут я, как шеф полиции, должен был бы вмешаться и привлечь этих парней к ответу.

Но попробуй это сделать! Эти упитанные парни почти каждый день что-нибудь да разносили в щепки. Заметил ли ты, что солдатня любой страны стреляет по зеркалам независимо от того, являются они дорогими, или дешевыми, или даже особенно ценными?

— Ты прав, — говорит старик, — наши тоже это делали. Спроси лучше какого-нибудь психолога.

— Мне пришлось бы много возиться, если бы я захотел осведомиться относительно психопатологии на войне. И о психопатологии войны.

— Верно! — говорит старик и смотрит на меня выжидательно: я должен продолжать.

— Есть еще более «симпатичные» примеры такого рода. То, что творили наши французские оккупанты, объяснялось не только отсутствием домашнего воспитания. Как абсолютно пригодная для съемок кино, в моей памяти сохранилась сцена движения четырех французских танков, которые вышли во время проливного дождя, такого же длительного, который довел американцев до уничтожения ковров. Они, правда, тоже погрузили свернутые ковры, но более удивительное зрелище представляли четыре концертных рояля, большие черные инструменты, которые танки приняли на закорки. Без какого-либо навеса из парусины! И так они прогремели через дождь — вперед во Францию!

— Не хочешь ли ты что-нибудь рассказать о твоем «временном доме»?

— Ну, хорошо. Когда я вернулся из тюрьмы, то есть смог возрадоваться прелестям свободы, то обнаружил в означенном бараке, моем ателье, пошивочную мастерскую.

— Обнаружил? Означает ли это, что ты об этом не знал?

— Там разместилась одна из родственниц со своей пошивочной мастерской.

— А дальше?

— Дальше? Дальше ничего, кроме неприятностей. Это длилось до тех пор, пока мне не удалось выселить ее. Но я это пережил.

— Оно и видно, — шутит старик. — Еще пива?

— Пожалуйста!

— Дистанция, которую мы оставляем за собой, с каждым оборотом винта становится все больше, та, что перед нами — все короче, — обстоятельно начинаю я.

— Превосходно подмечено, — говорит старик и смотрит на меня испытующе. — Звучит как воскресная проповедь.

— Знаешь, я давно хотел спросить тебя кое о чем, да и времени остается все меньше.

— Выкладывай!

— Мне не хотелось ничего говорить, когда мы проходили мимо памятного для нас места на некотором удалении от испанского побережья.

— Ты имеешь в виду Гибралтар?

— Нет. Виго. — Я делаю над собой усилие и говорю громче: — В Виго ты хотел снять меня с борта. Ты что, действительно верил, что это пройдет, что удастся провести меня через Испанию обратно на базу, что это сработает?

— Естественно! — отвечает старик.

— И все это только для того, чтобы я не имел возможности стать свидетелем прорыва Гибралтара?

— Ты — нет и шеф — нет. Его должен был сменить второй шеф. И вы были бы вдвоем.

— Какие шансы были у лодки незамеченной пройти Гибралтарский пролив в сторону Средиземного моря к новой базе Ла Специя?

— Небольшие.

— В процентах? — спрашиваю я.

— Так просто это не просчитывается. Ситуация была нехорошей. Во-первых, было слишком светло, во-вторых, мне было ясно, что за это время противнику стало известно, что происходило ночью на рейде Виго и куда мы хотели направиться, это они могли рассчитать. И тогда им оставалось лишь сопоставить одно с другим и организовать комитет по приему гостей. Было ясно, что для нас это будет тяжелым делом.

— И поэтому ты хотел от меня избавиться?

— Да, так! — говорит старик почти сердито. — Или ты большой любитель макарон?

— Нет, сэр! И большое спасибо за все, — смущенно выдавливаю я из себя.

Но старик отмахивается, задумывается на какое-то мгновение и, наконец, говорит:

— Собственно говоря, они хотели захватить нас уже при выходе из Виго. Но удовольствия использовать выход, перед которым эти господа наверняка будут караулить нас, я им не доставил. Если уж где и пользовались правилами игры в кошки-мышки, то это было в Виго. Мне вся эта лавочка, этот прием со стороны высокородных господ на Везере вместе с этими комическими людьми, отнюдь не понравился.

— Что по тебе и было явно видно.

— Все это ведь было слишком, — как это лучше сказать, — слишком утрированным, слишком бросающимся в глаза. Но почему именно теперь ты заговорил о Виго?

— Да так, — говорю я, так как не могу же я сказать старику, о чем я снова и снова думал в последние дни: тогда в Виго я настроился на прощание навсегда, а затем и этого ничего не вышло. А если и на этот раз ничего из этого не выйдет? У нас уже есть некоторый опыт прощания. Позднее, в Бресте, мы оба были уверены, что никогда больше не увидимся.

— Я пойду еще раз на мостик, — старик возвращает меня, погруженного в свои мысли, к действительности. — Идешь со мной?

Я киваю, и оба мы поднимаемся по лестнице.

* * *

Большое движение кораблей вокруг нас. Ничего удивительного — мы вблизи от Капштадта. По левому борту у нас попутчик — большой контейнеровоз.

— Это контейнеровоз третьего поколения, — говорит мне второй штурман, — вероятно, 55 000 тонн или больше.

Море цвета глубокого индиго. Вплотную к горизонту висят плоские, далеко растянутые косматые облака. Они смотрятся как оптические искажения, одно из которых можно найти на картине Хольбейна «Посланники». Я пытаюсь, держа голову наклоненной, разглядеть «оригинальную форму» картины из облаков, возникшую в результате предполагаемого искажения. Так с наклоненной головой я действительно обнаруживаю в скоплении облаков лица и фигуры.

Теперь корабль идет легко, так далеко протянувшаяся зыбь принимает нас под углом в тридцать градусов.

Я возьму книгу, усядусь на шлюпочной палубе на солнце, хотя бы для того, чтобы создать противовес суетливости первого помощника, который со все новыми списками носится с носа на корму и с кормы на нос корабля и выглядит недовольным. Очевидно, его очень мучит то, что он не получил ясных указаний «относительно укладки бумаги в проходах во время стоянки в порту'».

По правому борту появляется паровое рыболовное судно, стоящее на месте. «Кейптаун», читаю я на его корме. Корабль с кормовым тралением, над которым кружат сотни чаек. Вероятно, сейчас как раз происходит подъем сети.

Согласно последним определениям нашей позиции, мы не сможем выдержать наш курс 143 градуса до самого мыса, а должны будем перейти на курс 147 градусов. Расхождение курсов меня не удивляет: корабль никогда не ведут против течения. Завтра утром, в один час двадцать, мы будем стоять перед мысом. Затем путь пройдет по курсу 112 градусов. Я перебираюсь в штурманскую рубку и рассматриваю на морской карте мыс — «Мыс Доброй Надежды».

— О надежде какого рода идет речь? — спрашиваю я старика, который заглядывает мне через плечо. — Угольный пирс Дурбана — единственная цель после этого длительного похода?

— Мы объезжаем мыс, так сказать, неправильно, — заявляет старик. — Название мыса придумали путешественники в Индию. При возвращении они действительно воспринимали его как мыс доброй надежды.

— Не так как мы, хочешь ты, очевидно, сказать?

Старик только пожимает плечами.


После обеда я отбуксировал себя для чтения на койку. Дикий шум заставляет меня вскочить. Все, что лежало на моем маленьком письменном столе, упало на пол и перемещается под собственным весом. Теперь корабль испытывает боковую качку, как парусник без напора ветра в бурном море.

Загрузка...