Я не вынимал свой утюг целых три недели. А ведь мне всегда бывало необходимо заняться глажкой, чтобы мысли мои прояснились в облаке пара, разглаживающего складки. Только за этим занятием я концентрируюсь лучше всего, и мне удается разграничить важное и несущественное, личную выгоду и долг, мои желания и то, чего ждут от меня другие. И вот, боясь взглянуть правде в глаза по поводу моих отношений с Коринной, боясь обнаружить истинные причины ее поведения, я оставил на столе целую охапку белья, не глаженного с тех пор, как она стала отказывать мне в близости.
Вернувшись из замка с неутоленной яростью и истерзанным сердцем, я тотчас вынул из шкафа гладильную доску — спасительную соломинку, которой предстояло увидеть крах моих последних иллюзий, касавшихся Изабо и Гийома. Каждую субботу у Коринны было присутственное время в клинике Буржа, и мне оставалось испрашивать совет у ее блузок, юбок и нижнего белья, которые я разглаживал.
Интернет выдал мне адрес того, кто играл этими пешками на расстоянии; дорога к нему должна была занять не меньше пяти часов, настал полдень, и мое решение созрело в тот момент, когда утюг дошел до края рукава льняного платья.
В окне машины мелькали автозаправки и пункты дорожной пошлины; чем дальше, тем больше менялся окружающий пейзаж. Тополя уступили место платанам, вересковые заросли — олеандрам, музыка «Автострады-FM» — стрекотанию цикад. Проехав через обгорелые сосновые рощи, я отыскал дорогу на Баржемон и остановился посреди деревни, между колодцем и каменными деревьями.[48] На месте ресторана «Трюфельница» теперь располагалось отделение банка «Креди агриколь».
Двумя сотнями метров дальше, по адресу, найденному в Интернете, стоял небольшой новый многоквартирный дом социального жилья. Наклейка на третьем почтовом ящике сообщала, где можно найти, в случае срочной надобности, человека, все потерявшего по моей милости.
Я снова сел в машину и поехал дальше, в гору, оставив позади шлагбаумы, охранявшие вход на военную базу Канжюэ. Дорога, сплошь увешанная плакатами «Съезд с трассы запрещен», шла серпантином вверх, окружающий пейзаж представлял собой пустыню, изуродованную следами танковых гусениц и воронками от разорвавшихся снарядов. К стволам дубов, иссеченных пулеметными очередями, были прибиты доски с указателями «60-й АП»,[49] «Оружейный склад», «Продовольственная лавка», «Место для бивака»…
Я оставил машину на въезде в заброшенную деревушку Бровес. В пятидесятые годы ее экспроприировала армия, и жители покинули родные дома, оставив на произвол судьбы громоздкую мебель и проржавевшие машины, в которых закипела новая жизнь: теперь они служили приютом птицам, муравьям, бродячим котам и гадюкам… В тревожной тишине, прерываемой лишь буханьем пушек, я пробирался между домами-развалюхами с грубыми заплатами толя на крышах — несомненно, это и было пресловутое «место для бивака».
Наконец я подошел к полуразрушенной церквушке, рядом с которой высились грубо сколоченные строительные мостки. У подножия колокольни без колокола стоял белый автомобиль-универсал, а под стрельчатым окном виднелась согбенная фигура каменщика; сидя на корточках, он ремонтировал стену, беря в руки то мастерок, то уровень.
Услышав хруст щебенки у меня под ногами, Бенуа Жонкер обернулся, и я вздрогнул: такого шока я не ожидал. К этому меня не подготовили ни долгие километры сдерживаемой ярости, ни распутанная мной история заговора, ни смягчающие обстоятельства, которыми я, в конце концов, объяснил поведение человека, отомстившего мне чужими руками. На отвороте его куртки серебрился металлический крест.
Сощурив глаза, он заслонился рукой от солнца, мешавшего ему разглядеть меня, и внезапно его исхудавшее лицо просияло.
— Да ведь это… как вас там?.. Тот самый налоговый инспектор! Глазам своим не верю, неужто вы?..
Дрожащим голосом я подтвердил его слова. Бросив свои инструменты, он вдруг широко раскинул руки и прижал меня к груди с возгласом:
— Спаситель вы мой!
Все мои подозрения, выводы и предубеждения развеялись, как дым, в этом сердечном объятии. В полном изумлении я слушал, как он меня благодарит, уверяя, что без моей проверки его жизнь так и текла бы по-прежнему: он никогда не отрешился бы от земных благ, от проблем с обслугой, налогами, инвестициями, рентабельностью и прочим… И звезда «Мишлена»[50] продолжала бы застить ему небо, и он не познал бы Бога.
Благодаря мне, он все потерял, узнал отверженность, предательство, несправедливость, полное одиночество и искушение покончить с собой. Однако пуля не попала в сердце, а прошла рядом, ударившись в ребро; вот она-то и указала ему дорогу к благодати, к спасению, к беззаветной любви. Едва выйдя из больницы, он поступил в семинарию и мужественно преодолел все этапы пути к своему запоздалому призванию. Получив сан священника, он вернулся в Верхний Вар и взял под свою опеку восемь заброшенных приходов, в том числе, и эту вот разрушенную церковь, которую решил реставрировать в свободные дни.
Мы сидели рядышком на груде камней, я делил с ним его полдник под отдаленный гул орудий и не знал, чем ответить на эту благодарность. Все эти годы я считал себя его погубителем, а в последние несколько часов — жертвой его мести на расстоянии; теперь же становился в его глазах орудием Провидения, ангелом-хранителем, превратившим падшего короля трюфелей в служителя евхаристии.
— Но как же вы меня разыскали? И кто вам подсказал эту мысль — найти меня?
Я поступил честно: я признался ему, что мне внушил это не Святой Дух, а подозрение. И все рассказал ему. О проверке Green War, о появлении Изабо, о паранормальных явлениях, которые, как мне казалось, обрушились на меня, о единственном рациональном объяснении, за которое я смог уцепиться, а именно, о фотографии, сделанной десять лет назад на террасе его ресторана, где он стоял, обнимая за плечи одного из своих поварят.
— Как вы сказали — Луи де Гренан? Нет, это имя мне ничего не говорит. Сколько их прошло через мою «Трюфельницу»… Вспомните: в те времена, когда мы с вами встретились, я мало интересовался людьми. Для меня было важно только одно — чтоб моя кухня была лучше всех и привлекала клиентов. Vanitas vanitatum…[51]
Он положил руку мне на колено, и я почувствовал ее тепло — мягкое, умиротворяющее.
— Но скажите, однако, если этот след завел вас в тупик, и никакого заговора нет, значит, рядом с вами действительно существует неприкаянная душа… или же, судя по вашим словам, душа, овеянная радостью.
— Не знаю, ничего не знаю. Я совсем запутался. То верю, то не верю, а потом снова начинаю верить… Никак не могу решить, что выбрать — проблемы моей теперешней работы или той, предыдущей жизни… Трудно понять, к чему больше лежит душа.
— Ну да, — вздыхает он, — управлять злыми умыслами людскими зачастую легче, нежели божественной благодатью.
Я гляжу на его силуэт в ярком солнечном свете; вокруг нас стрекочут цикады, журчит речушка.
— А вас, священника, не смущают эти истории о спиритизме, о реинкарнациях?
Он соскребает шлепок цемента со своих заскорузлых штанов, хмыкает и спрашивает, протягивая мне плитку бельгийского шоколада:
— Знаете, что чаще всего, согласно Евангелиям, делал Иисус?
— Даровал прощение?
— Нет, изгонял дьявола. Изгонял демонов, наставлял сомневающихся на путь истинный, возвращал одержимым способность руководить собою. А что такое, если вдуматься, Воскресение? Вторая инкарнация — для Его учеников, для святых жен, для паломников из Эммауса, — инкарнация перед тем, как вознестись к Отцу небесному. Итак, что я могу сделать для вас, друг мой Жан-Люк?
Во мне царит безнадежная пустота. Явственно, как никогда, я сознаю, что подошел к поворотному моменту своей жизни, что возврата не будет, но, хоть убей, не могу решить, куда же мне идти.
— Вы хотите, чтобы я освободил вас от Изабо, помог ее душе воссоединиться с Господом? Может, это и есть причина, по которой Провидение, с его неисповедимыми путями, привело вас ко мне?
Я гляжу в землю, борясь с раздирающими меня противоречивыми чувствами.
— Как бы то ни было, вы не имеете права удерживать здесь человеческую душу в ваших собственных интересах. Даже если этот самый Гийом, который не дает вам покоя, и бросил некогда эту молодую женщину, бесполезно держать ее в плену ваших ночей, пусть и при полном ее согласии, — этим вы не искупите свой кармический долг, или, как мы его называем, грех первородный. Это признак гордыни — считать свою вину слишком тяжкой, чтобы ее можно было искупить.
Собрав все свое мужество и подавив стыд, я спрашиваю, не кажется ли ему, что мной завладели силы зла.
— Вы сами должны распознать их воздействие и преобразить эти силы, коль скоро они имеют место, в силы добра. Только никогда не забывайте, что единственный грех, который не будет прощен — так сказал Иисус в Евангелиях, но ни один священник ни словом не упоминает об этом, — заключается в том, что человек принимает посланников божьих за приспешников дьявола. Это грех неблагодарности. Неумение отличить добро от зла.
Он замолкает, и пока я размышляю над его словами, отламывает два квадратика шоколада от плитки, чтобы доесть с ними свой хлеб.
— Веруете ли вы в Иисуса Христа? — спрашивает он меня, с полным ртом.
— Даже не знаю. А что для вас вера?
Он медлит с ответом, размышляя, дожевывая хлеб и устремив взгляд на мостки у церкви.
— Я думаю, что это сложный синтез гордыни и смирения. Способность сказать себе: я ничто, но я могу всё. Я — капля воды, но я способен утолить жажду многих. В первоначальном смысле это значит: я отнимаю у другого то, что отличает его от меня. И мой ближний вновь становится моим вторым «я»: все, что я делаю для него или против него, жив он или мертв, происходит в глубине моей души. Как вы думаете, почему я пытаюсь восстановить эту церковь на территории военной базы, зная, что мои прихожане никогда не будут сюда ходить? Именно потому, что здесь, может быть, остались тысячи неприкаянных душ, погибших в прошлые века от забвения или страдания, от чумы или холеры, и они ищут место для молитвы, их единственного прибежища. Здесь они нашли свою погибель, здесь же и смогут вознестись на небеса. Мессу служат и для этого тоже.
Он встает, растирает поясницу и начинает замешивать новую порцию цемента. Склонившись над творильным ящиком, он продолжает:
— Спросите себя, как бы вам самому хотелось, чтобы с вами обошлись после смерти? И сделайте для Изабо то, чего ожидали бы от нее, будь она на вашем месте. Вот и все, а теперь идите; рад был вас повидать снова, но цемент ждать не будет. Храни вас Бог, налоговый инспектор! — заключает он, и в его голосе звучит былая насмешливая интонация тех времен, когда я налетел на него со своей проверкой.
Он принимается за работу и, сосредоточившись на прямизне стены, которую возводит, забывает обо мне. Или же дает мне время подумать и сделать свободный выбор.
Я иду к машине, но внезапно застываю на месте и поворачиваю назад. Перешагиваю через рухнувшие балки, завалившие вход, и вхожу в церковь под открытым небом, от которой только и осталось что каменный расколотый алтарь.
И вот там, среди мусора и обломков, я собираю воедино все, что заменяет мне веру, и, подавив колебания, вполголоса взываю к отцу Гийома: пусть узнает, что аббат Мерлем больше не винит его в своей мученической смерти. Затем обращаюсь от его имени к аббату, передав ему извинения и сожаления друга, который несправедливо обвинил его в предательстве своего сына, — да будет так.
Внезапно к горлу подступили слезы. Это бурное волнение родилось не во мне: я только попытался стать связующим звеном, и прошедший сквозь меня мощный поток благодарности преобразился в ударную волну, которая потрясла мою душу, заставив расплакаться непонятно почему и возликовать без всякой причины.
Если по дороге на юг меня вконец истерзали черные мысли, то на обратном пути мною в той же мере завладела чистая радость. Мне позвонил на мобильник Луи де Гренан. Он сообщил, что чувствует себя намного лучше, что ему удалось освободить своих предков, и что симптомы болезни исчезли вместе с уходом душ, отравленных ненавистью. Заодно он поздравил меня с удачно выполненной миссией — эту новость уже успели раструбить информаторы Мориса. Аббат Мерлем и отец Гийома, разрешив все свои недоразумения, «вознеслись к свету», и в замке, благодаря мне, снова воцарилось спокойствие.
— Не хочу вам надоедать, но раз уж так сложилось… Есть у меня одна родственница… ну, почти родственница, ее зовут Клотильда, и она очень несчастна, но у меня нет с ней контакта, ее область вибраций мне недоступна. Не могли бы вы передать ей всего только одну мысль — о сочувствии, чтобы она примирилась с Изабо. Они выросли вместе…
— Клотильда? Ладно, попробую.
— Вот спасибо! Вы даже не представляете, как поможете им!
Значит, это правда? Значит, моя молитва в разоренной церкви — не пустая фантазия? Поразительно, какой властью обладаем мы, простые смертные, пленники материального мира, в отношении усопших, настолько разобщенных своими размолвками, что они могут говорить друг с другом только через нас! Я и в самом деле уверился, что мне ничего не стоит войти в область иррационального, — нужно только почувствовать себя полезным. Беззастенчиво отбросив свое неверие, я даже присвоил себе право радоваться существованию кого-то потустороннего, что позволяло мне осуществлять контроль над душами, исправляя их, для их же блага.
Ликование Изабо буквально пронизывало салон машины. Я уже не нуждался ни в бумаге, ни в сне, ни в медиумах, чтобы почувствовать ее. Теперь я сам устанавливал контакт с ней. Сам вибрировал в ее ритме, весело насвистывая «Балладу о повешенных» — поэму ее современника Франсуа Вийона.[52] Когда-то я купил со скидкой в магазинчике на заправке Shell музыкальную версию этой баллады, спетой Сержем Реджани,[53] и сейчас повторял ее, раз за разом, одновременно сочувственно размышляя о даме по имени Клотильда.
Плоть, о которой мы пеклись годами,
Гниет, и скоро станем мы костями,
Что в прах рассыплются у ваших ног.
Чужой беды не развести руками,
Молитесь, чтоб грехи простил нам бог.[54]
Сборщица дорожной пошлины, хорошенькая брюнетка с золотистыми глазами и дивным бюстом, взглянула на меня, как на инопланетянина, и я не на шутку задумался о предложении Изабо, которое она некогда передала мне эпистолярным путем: заняться с ней любовью через современную незнакомую посредницу. Моя потенциальная избранница ответила мне улыбкой на улыбку и сказала: «С вас три евро пятьдесят». Я спросил: «Вы когда кончаете работать?», однако нетерпеливые гудки сзади пресекли мои попытки сближения.
Я свернул на ближайшую развязку и поехал обратно, затем снова выбрался на шоссе, ведущее в Шатору, чтобы продолжить нашу беседу. Девушка «три-евро-пятьдесят», умирая со смеху, наконец объявила мне, что у нее двое детей и муж-сицилиец. В ответ я сообщил, что храню верность сразу двум возлюбленным, живущим в двух разных веках. Мы пожелали друг другу счастья в личной жизни, я привстал в машине, она ко мне нагнулась, и мы обменялись шаловливым поцелуйчиком под трагические рулады Реджани, оплакивающего своих повешенных.
Домой я вернулся в половине первого ночи. Жюльен играл на компьютере с японским другом, Коринна спала. По дороге я трижды звонил ей, но она сказала, что у нее был трудный день, а завтра, с утра пораньше, ей придется ехать в ассоциацию собак-поводырей для слепых, и попросила меня не будить ее.
Я принял душ и лег в постель, прижавшись к ней. Она простонала во сне. Я сказал, что мы вернулись, даже не задумавшись над этим «мы», и пожелал ей спокойной ночи.
Утром Коринна довольно бесцеремонно растолкала меня. Я долго не мог разлепить свинцово-тяжелые веки. Наконец я открыл глаза и улыбнулся ей. Она выглядела радостной, но ее первые слова привели меня в полное недоумение:
— Ну, и чем я теперь буду красить губы?
И она сунула мне под нос пустой тюбик из-под помады. Я приподнялся на локте и с ужасом обнаружил, что пододеяльник сплошь испещрен пунцовыми письменами. Коринна, подбоченившись, стояла надо мной и наблюдала, как я расшифровываю буквы, расплывшиеся на пуховой перине.
Я обещаю не тревожить более посланницу рассказами о наших объятиях. Славлю Господа за то, что Он принял под свое святое покровительство бедняжку Клотильду.
Ты прекраснейший из мужчин, ты великодушно помогаешь тем, кто претерпевает муки в адской геенне. Повешенные, блуждающие во мраке неверия, были счастливы удостоиться веселого милосердия твоей утренней серенады. А какое чудо ты сотворил для моего исповедника, — теперь он, наконец, вознесся к своему Свету, поручив меня тебе. Я твоя навеки.
Изумленно разинув рот, я поднял голову и встретился взглядом с Коринной, которая бесстрастно сказала:
— Твой завтрак готов; может, прикажешь поставить на стол еще одну чашку?
В ответ я пролепетал, что ничего не понимаю, что я огорчен и прошу прощения…
— Подъем! — весело скомандовала она, сбросив перину на пол. — Я тебя люблю, я уже опаздываю, но, прежде всего, у меня есть для тебя потрясающая новость…
Внезапно она застыла. На оборотной стороне перины было написано продолжение:
Скажи своей Коринне, чтобы не тревожилась более: у нее нет никакой болезни в груди.
Одним прыжком я соскочил с кровати. Побледневшая Коринна смотрела на эти две строки, написанные губной помадой, и ее била дрожь. Я обнял ее: она буквально оледенела.
— Коринна… что с тобой?
— Это… это… Жан-Люк, это и есть моя новость. Последняя маммография была не очень хорошей, я не стала тебе ничего говорить, я ждала результатов биопсии. И вчера вечером я получила письмо из лаборатории. Ты ведь его прочел?
Я замотал головой.
— Но как же… как же ты тогда узнал? И откуда ей это известно? Ты… значит, это действительно существует?
Я крепко прижал ее к себе, чувствуя, что и сам потрясен до глубины души. Уткнувшись ей в волосы, я шепнул:
— Да, существует.
Ее всхлипывания звучали все реже и наконец стихли совсем. Наши дыхания слились в теплых флюидах доверия, исходивших то ли от нее, то ли от меня, а, впрочем, какая разница. Мы с ней проделали одинаковый путь. Все эти сменявшие друг друга предположения, которые мы строили порознь, все сомнения, метания, тревоги, подозрения и обвинения, наверное, были необходимы, чтобы создать на их обломках прочную уверенность в нашей любви. Одну на двоих.