В темноте свет становится призмой, как солнечная корона при затмении. Дверная ручка кажется мокрой. Или, может, это у него ладошка мокрая. На ней образовываются две складки, как две реки. А может, это притоки одной реки. Дверь поддается. Я зову его из глубины дома: «А вот и мой протагонист».
Он осторожно ступает по песчаному полу. Я сижу в круге света за письменным столом. «Сон — это палимпсест», — говорю. Пишущая машинка парит передо мной, клавиши цепляются за кончики пальцев правой руки, другую — протягиваю гостю. На ладони, где раньше был шрам, — кровавое отверстие. Я вспоминаю нашу шуточку: «Почему Иисус не любит „М & М“?» Молодой человек мотает головой. «Не удержать — драже выпадает через дырочки в ладонях».
Он быстро поворачивается, чтобы уйти, но двигается при этом так медленно. Как будто бежит по воде. В коридоре зеркало — там он голый. Он тянется к своему отражению. Он видит меня, каким я был когда-то. Он протягивает руку. Или это его рука повторяет движения моей? Наши пальцы встречаются. Зеркало покрывается рябью.
Глянцевая поверхность неба подрагивает. Ноги нащупывают дно, он всплывает, размахивая руками, пальцы как ротовое отверстие, хватающее воздух. И вот наш галантный протагонист стоит и кашляет, легкие благодарно вздымаются. Теплая вода на вкус как мокрота. Вода ему по грудь. Дети в нескольких метрах — их тележка мороженщика зацепилась за что-то. Мимо плывут зеленые ветви, лысая голова куклы Барби, бутылочка из-под соевого соуса «Серебряный лебедь», полиэтиленовые пакеты как медузы. Он пробирается сквозь муть, движения его замедленны. Его руки и грудь обволакивает и тут же разлагается тончайшая газетная ткань. Как же, удивляется он, они так далеко уплыли? Он добирается до детей. Салют все продолжается, освещая их лица зеленым, синим, красным, желтым. Он крепко берет младенца. Сестра забирается ему на спину. Весят они на удивление мало. Теперь наш молодой протагонист чувствует себя в безопасности. Ставшая рекой дорога вдруг подергивается белым. Его тень, растянувшаяся по шлакобетону, становится трехголовым монстром. Он оборачивается на двойное солнце фар. Приехал внедорожник.
Мутя проводит рукой по обнаженной, покрытой шрамами груди Антонио.
— Мистер Астиг… — начинает она.
Он поднимается прежде, чем она успевает спросить, откуда у него столько шрамов, и поправляет шелковую простыню на ее плечах. Между ее похожими на бутоны грудями еще не высох любовный пот. Он нагибается и слизывает его.
— Ну спас ты мамзель, — говорит Мутя, ероша его шевелюру, — что дальше?
— У меня давно готовы тиски для пальцев с надписью «Доминатор».
— И на этом конец?
— Для него — да.
— Тони, ты же прижал его консервным ножом, и он остался без тестикул…
— Но сбежал ведь! А как же все убитые им женщины? Ничего — жизнь продолжается.
— Милый, если ты хочешь бороться с коррупцией, придется начать с себя.
Антонио встает и подходит к окну. С высоты Манила кажется такой тихой и спокойной.
— Антонио, прости.
Мутя заворачивается в простыню и подходит к нему, трется щекой о плечо и смотрит на серый город.
— Дело не только в Доминаторе, я понимаю. Но иногда смелость — всего лишь прикрытие для трусости. Бывает, что отойти — это самый отважный поступок.
— Еще так много нужно сделать.
— Перестань быть героем.
— Я никогда и не хотел им быть.
Пока они едут на огромном «Форде F-150», Сэди не произносит ни слова. Она сидит словно на грани истерики. Глаза такие темные, что кажется, будто у нее пустые глазницы. Водитель — и вовсе без лица — останавливается у полицейского участка возле гостиницы «Интерконтиненталь». Они высаживают промокшую троицу и срываются с ревом, не проронив и слова. Габариты внедорожника размываются, затухают и наконец исчезают за пеленой дождя. Полицейский лейтенант как будто удивлен. А скорее всего, просто только что проснулся. Он находит для детей одеяла, встает на колени, чтобы вытереть насухо головы и плечи, и теперь смотрит на молодого человека. Второй коп, в истрепанных тапочках и майке, заправленной в форменные штаны, склонился над столом и играет на гитаре. Древнюю рок-балладу «Patience»[203]. Третий сидит на столе и, подтянув голую ступню, стрижет ногти. Лейтенант переносит детей на кушетку, чтоб они прилегли. После чего говорит нашему мужественному протагонисту:
— Беги домой.
Молодой человек бежит под дождем домой, размахивая руками. Лужи на тротуарах брызжут неукротимой радостью. Вдруг прямо перед ним — гостиница. Электричества нет. За стойкой ни души. В номере, стоя под душем при свечах, голый, высокий, он вытягивает руки вверх. Полутемная ванная похожа на ту, что была у них с Мэдисон в бруклинской квартире, — со скрабами и развешенными по окну тибетскими флажками. Вода идет холодная — настолько холодная, насколько можно выдержать. Такая холодная, что и холода-то уже не чувствуешь — лишь покой, очищение, чистоту.
— Что ты пишешь? — прошептала Миллисент.
— Так, — ответила Дульсе.
Они сидели под карликовым деревом Бодхи в углу рекреации. Другие пациенты играли в пусой-дос за карточным столом или рисовали за столом искусств.
— Что «так»? — не унималась Миллисент.
— Так, просто.
— Дай-ка угадаю. Письмо настоящему папе? Или, хм… Может, это план нашего побега?
— Так, фантазии всякие. Истории, которые я сама придумываю.
Рисовавшая трехголового кота Сеферина оторвалась от работы, посмотрела на нее и громко сказала:
— Сестра Эрлинда! Дульсе опять сама с собой разговаривает!
Карандаши, карты и кисти замерли, все уставились на Дульсе. Сестра Эрлинда посмотрела на нее от стола искусств и сказала с грустной улыбкой:
— Сеферина, Дульсе просто пишет себе тихонечко.
Джози, которая рисовала рядом с ней, пропищала:
— Она, может, молится.
И все в комнате вернулись к своим тихим занятиям. Прошло несколько секунд, и Дульсе прошептала, стараясь, чтоб никто не заметил.
— Милли, я же просила тебя потише.
— С-спади! Ну прости-и-ите. — И Миллисент принялась накручивать завиток своих багряных волос, как делала всегда, когда была чем-то расстроена. — Подозреваю, Сеферина знает, что твой настоящий папа вытащит нас отсюда.
— Тут и знать нечего. Никуда мне отсюда не деться.
— Эй, Дульсе, ты, когда выберешься отсюда, чем будешь заниматься?
— Ничем.
— А я стану пилотом.
— Вряд ли тебе разрешат что-то пилотировать.
— Не очень-то вежливо так говорить.
Дульсе отложила блокнот и стала разглядывать, как вытянутые подругой завитушки волос сворачиваются обратно.
— Прости, Милли, — сказала она, — ты права. Прости меня.
— Так и чем же ты займешься?
— Наверное, стану писателем.
— И что же ты будешь писать?
— Книгу.
— Что за книгу?
— Книгу возможностей.
Проснувшись после полудня, он не удивился, что не видел снов. Он как будто прикрыл на секунду глаза, а ночь раз — и сменилась днем. В ушах по-прежнему плещется вода эхом хорошо знакомых звуков. Консьерж внизу спит, уткнувшись в книгу регистраций. Он вздрагивает и просыпается, чтобы поприветствовать нашего умиротворенного протагониста на выходе из гостиницы.
— Добрый день, мистер! — кричит он.
На другой стороне мокрой шумной дороги его уже ждет завтрак в «Тапа-кинге».
Заголовок передовицы «Газетт»: «8 декабря 2002 года — утро демократии после пятых массовых выступлений на Эдсе». На основной фотографии сенатор Бансаморо старается прикрыть президента Эстрегана, выходящего из дворца Малаканьян. Эстреган — чье пузо оттягивает шелк напоминающего о его боксерском прошлом халата с капюшоном, отчего подол задирается почти до неприличия высоко — скалит свиное рыло. Вокруг них спецназовцы в боевом снаряжении. В статье рассказывается, что митингующие уже начали теснить отряды полиции, дело шло к штурму дворца. Уже заряжены были резиновые пули и баллончики со слезоточивым газом. Уже камни оттягивали карманы, и зажигалки застыли у фитилей «коктейлей Молотова». Вот-вот должна была пролиться кровь. Но тут из дворца появился Бансаморо с подразделением, которым когда-то командовал, поднял пистолет и сделал один выстрел в воздух. (Таблоиды отозвались: «Пуля, спасшая страну».) Народ схлынул как по команде. Еще до рассвета улицы были пусты.
Рано утром, рассказывается в другой статье, полиция овладела домом Чжанко, где обнаружила чету застреленной. Их сына нашли в большой морозильной камере, где он спрятался, когда началась пальба, укрывшись крупной индюшкой. У него легкое переохлаждение. «Повезло, что он такой толстый», — сказал доктор Мануэль Манабат, дежурный врач Центральной больницы.
В статье на третьей полосе говорится, что причины взрыва на заводе Первой генеральной корпорации не установлены. Пресс-служба президента компании Диндона Чжанко-младшего разослала заявление. Во всем виновата протекающая крыша и поврежденная электропроводка.
Я помню последний рассказанный ему анекдот.
Дочка Боя Бастоса Гёрли спрашивает отца:
— Пап, а что такое политика?
Бой гордится своей любознательной дочкой. Он постарел, растратил и снова нажил оставленное его отцом Эрнингом состояние, преуспел в политике, присутствовал при рождении сына, наблюдал, как растет дочь, как теряет блеск его брак, и понял, что самое страшное наше проклятье — это воспитать детей, которые повторят ошибки родителей. Этого ему хочется меньше всего.
— Вот Гёрли-гёрл, как я бы это объяснил, — говорит он. — Возьмем меня — я глава семьи, поэтому меня можно назвать президентом. Правила устанавливает мама, значит она — правительство. Мы оба заботимся о тебе, значит ты, получается, народ. Твоя няня Индэй работает на нас, а мы платим ей за работу, и, значит, она — рабочий класс. А твоего маленького братишку можно назвать будущим. Вот подумай и реши, похоже ли это на правду.
Ложась спать, Гёрли размышляет об услышанном. Посреди ночи она просыпается от криков малыша, подходит и видит, что он по уши уделался. Гёрли направляется в спальню к родителям, где ее мать спит без задних ног. Разбудить ее не получается, потому что каждый вечер мама принимает снотворное. Тогда Гёрли идет в комнату к няне, но дверь оказывается заперта. Она смотрит в замочную скважину и, увидев в кровати Индэй своего отца, идет обратно спать.
Утром за завтраком Гёрли говорит отцу:
— Папа, мне кажется, я поняла, что такое политика.
Бой в восторге:
— Вау! Какая ты умница! Ну, расскажи нам своими словами, что ты поняла.
— В общем, так, — начинает Гёрли, — президент трахает рабочий класс, а правительство только и знает, что спать. На народ все плевать хотели, ну а будущее по уши в дерьме.
Бой Бастос с гордостью целует ее в лоб.
Когда Гёрли вырастет, она выйдет замуж за видного юриста Аррайко и станет самым популярным в стране экономистом, сенатором, а затем и вице-президентом. Когда президента смещает очередная революция на Эдсе, его пост занимает Гёрли. Произнося президентскую присягу, она вспомнит все уроки, преподнесенные ее отцом, видным борцом с предрассудками Боем Бастосом, и заветы ее трудолюбивого дедули Эрнинга. Президент Гёрли Бастос Аррайко станет надеждой нации. В итоге анекдот-то все равно про нас, и чем он кончается, известно всем и каждому.
Таксист весело так спрашивает:
— Форбс-парк, сэр?
— Да, — отвечает молодой человек. — А откуда вы знаете?
Таксист насвистывает мелодию из рекламы «Мальборо» и высунутой в раскрытое окно рукой делает волну.
— Солнце еще не вышло, — говорит он, — но и дождь перестал.
— Так вот чему вы так радуетесь?
— Да, сэр. А еще тому, что они так и не поймали Лакандулу.
Пока машина разгоняет лужи затопленной части Эдсы, молодой человек готовит свою речь и мысленно ее репетирует.
В Форбс-парке усаженная огненными деревьями Флэйм-Три-роуд покрыта ковром красно-оранжевых соцветий. Даже после тайфуна на ветвях еще остались густые красные скопления. Такси едет сквозь огненный туннель.
В детстве он с мамой и папой ходил навестить бабушку с дедушкой, чей дом был через дорогу. Для него это одно из немногих воспоминаний о родителях — лепестки огненного дерева стелются по дороге, парят и пылают вокруг, как тысячи линз, в которых преломляется солнечный свет тысяч ждущих впереди дней детства.
Он расплачивается с таксистом и медленно идет к воротам дома. Утерев глаза, звонит в дверь. За оградой слышны аплодисменты шлепанцев. Дверь открывает слуга — одноглазый Флойд. Он удивлен. Говорит, что бабушка с дедушкой в доме, кушают мерьенду. Флойд принимает чемоданы. Во дворе акация, на которую наш мечтательный протагонист любил залезать еще в детстве, пала жертвой шквального ветра — раскуроченные ветви обнажили белую как кость плоть ствола. А вот дом все тот же.
Далее следует сцена, проще которой мне описывать не приходилось.
Отраженное в стекле раздвижных дверей лицо нашего протагониста имеет достаточно сложное выражение, чтобы скрыть простые эмоции. Его решительный шаг сбивается. Прозрачную дверь в гостиную — с шумом раздвинули. Бабушка отрывается от стола посмотреть, кто это. В радостном смятении она теребит деда за руку. Оба с трудом поднимаются, чтобы встретить ребенка, которого считали для себя потерянным. А он не может произнести и слова из тех, что повторял про себя. И понимает, что они не очень-то и нужны.
Слова, должно быть, придут позже, и молодой человек, наверное, разберется, что именно ему нужно сказать. Из двух предложенных жизнью вариантов он, скорее всего, выберет третий — щадящий. Компромисс — это когда нет проигравших, наверное, скажет он себе — или что-то в этом духе, — понимая, что ему еще предстоит убедиться, так ли это на самом деле. Однако возвращение домой могло бы стать свидетельством готовности к сближению — внука с бабушкой и дедушкой, и, если у него достанет храбрости рассчитывать на прощение, отца с ребенком, каким бы запоздавшим ни было это сближение. Спустя годы он, наверное, вспомнит, как все это происходило, и, возможно, напишет об этом со всей искренностью и прямотой.