Менее чем в ста метрах от главного входа в казармы мотострелкового полка стояла телефонная будка. Два раза в неделю к ней подходил служащий из телефонного управления и извлекал из кассеты накопившиеся в ней монеты. Их поступление можно было наблюдать почти непрерывно. Один шутник из штабного взвода назвал очередь, устанавливавшуюся здесь каждый вечер после окончания занятий, «социалистическим содружеством ожидающих».
Унтер-офицеру Бретшнейдеру повезло. Оба товарища, стоявшие перед ним в очереди, говорили мало. Он даже пропустил одного из ожидавших вперед.
Телефонная книга была прикована к будке цепью, как злая собака, но унтер-офицеру не понадобился этот растрепанный том. Он поставил перед собою целый столбик монет по 20 и 50 пфеннигов, достал блокнот и набрал нужный номер. Только третья попытка оказалась успешной: ответила его сестра Сабина. Она ожидала второго ребенка. Ее муж, учитель родного языка и истории, усыновил внебрачного Стефана, которому уже исполнилось полтора года, и искренне полюбил мальчика, совершенно не похожего на столяра.
— Алло, Карл, наконец-то ты надумал позвонить!
Радость Сабины по поводу неожиданного звонка была совершенно искренней. Брата она не видела уже больше года, со времени своей свадьбы.
— Как твое здоровье? Как Рут и ваши двойняшки?
Ты знаешь, Гудрун обручилась с парнем из Вроцлава, а ведь ей еще нет семнадцати…
Карл Хейнц прервал поток новостей, передаваемых сестрой:
— Твой муж дома?
Сабина, несколько удивившись, позвала мужа, оторвав его от телевизора. Карл Хейнц Бретшнейдер коротко объяснил шурину, в чем дело: ему нужна формула для расчета силы возвратно-боевой пружины.
— Нужно поискать, — пробормотал учитель. — А сейчас по телевизору показывают Саковского.
— Поищи. Я жду. Да нет, сейчас же! Бог мой, не уйдет никуда твой детектив. Ты сможешь посмотреть его, когда будут повторять. Что? Германистика? Скажи лучше прямо, что ты в технике ничего не смыслишь! Да-да, хорошо, спасибо. Привет Сабине!
Рассерженный, он повесил трубку, заглянул еще раз в блокнот и набрал новый номер.
Какой-то ефрейтор сунул голову в дверь будки. Снаружи роптало «социалистическое содружество ожидающих».
— Прошу прощения, — промолвил строго Карл Хейнц Бретшнейдер. — У меня служебный разговор.
Но ефрейтор оказался упрямым.
— Простите, товарищ, но у меня крайне важный вопрос. Я очень быстро!
При условии, что он останется в будке, унтер-офицер согласился уступить телефон. Ефрейтор протиснулся к аппарату, а Карл Хейнц раскрыл справочник и начал водить пальцем по столбцам фамилий. Парикмахер… Журналист… Кровельщик… Архитектор… Архитектор? Этот, вероятно, должен знать. Хотя вряд ли. Косметичка… Монтер…
Ефрейтор беседовал со своим отцом, работавшим на пивоваренном заводе. Они договаривались о доставке в качестве подарка ко дню рождения сына ста литров пива, детали этой операции обсуждались тщательно, и конца им не предвиделось.
Невольно слушая болтовню ефрейтора и улыбаясь, Бретшнейдер продолжал поиски, пока не нашел под буквою «л» то, что ему было нужно: «дипломированный математик». Вскоре он уже разговаривал с ним по телефону. Математик не задавал лишних вопросов, попросил минутку подождать и продиктовал требуемую формулу. Унтер-офицер повторил каждое слово и тщательно записал. Он не заметил при этом, как его лоб покрылся потом, капли которого стекали по щекам.
— Как? Модуль? Это, пожалуй, не нужно, герр дипл… коллега… Спасибо, товарищ, большое спасибо.
При выходе из будки его встретил гул недовольных голосов многочисленной очереди. Он не обратил на него внимания. Все его помыслы были о содержании записанного. Он на ходу вытер платком лицо. Его губы беззвучно шевелились: «„Эф“ равно модулю скольжения, помноженному на диаметр, умноженный на восемь. Нет, помноженный на путь пружины и восемь». Таких, как Шорнбергер, нужно запускать на Марс в ракетах без устройства для возвращения…
Стол, удерживаемый за ножку одной рукой, парил в воздухе. Йохен Никель с часами в руках смотрел то на секундную стрелку, то на дрожащую от напряжения руку Михаэля Кошенца. Силач вновь демонстрировал свою мощь. Он должен был продержать стол шестьдесят секунд.
— Тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть… — считал Йохен Никель.
Гобоист Хейнц Кернер сидел согнувшись на своей койке, и писал.
— Прекратите же наконец эти глупости! — воскликнул он с раздражением, но Йохен Никель барабанил, не обращая на него внимания:
— Тридцать девять, сорок, сорок один…
Бруно Преллер возился в своем шкафу, все предметы в котором содержались в строго установленном порядке: слева сверху вниз — белье, закрытая полка — для личных предметов (посуда, принадлежности туалета), далее — полки для письменных принадлежностей, спортивной одежды, обуви. На правой стороне головные уборы и верхняя одежда. Отверстия для вешалок располагались в задней стенке шкафа. Строго запрещалось забивать в стены шкафа гвозди и крюки. Маленькое распятие на правой внутренней стороне дверцы шкафа было прикреплено прозрачной клейкой лентой. Бруно Преллер был из Эйхсфельда.
— Что тебе прислала сестра, Миха? — спросил он, не обращая внимания на то, что Кошенц был занят демонстрацией своей силы.
Эгон Шорнбергер, который уже почти вышел в коридор, вновь вернулся в комнату.
— Подожди, не мешай смотреть! — потребовал он. Его тоже, кажется, заинтересовал исход спора.
Стол задрожал в воздухе.
— Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре… — объявлял Йохен Никель, ожидая с улыбкой развязки. — Пятьдесят пять, пятьдесят шесть… Все!
Стол упал на пол.
Андреас Юнгман, сортировавший у себя на кровати фотографии и вырезки из журналов для стенгазеты, испуганно оглянулся. Он не терпел, когда кто-нибудь хвалился силой. По его мнению, у каждого имелись возможности показать ее, к примеру, на зарядке или при преодолении штурмового городка. Он знал у себя на стройке многих силачей, которые за ящик пива могли утащить мешок с цементом, а дома отказывались принести ведро угля из подвала.
— Кончайте! — строго произнес он.
Йохену Никелю не хотелось ссориться со старшим по комнате, и Михаэль Кошенц поставил стол на место.
— Конечно, если болтают под руку… — проворчал он. — А все же я добьюсь полной минуты. Спорим?
— Ты сейчас только что проиграл, — сухо заметил Йохен Никель.
Эгон Шорнбергер с нетерпением перевел разговор на другую тему:
— Покажешь ли ты нам наконец вещицу твоей сестры или нет?
Все громко засмеялись, только Кошенц не понял двусмысленности сказанного. Наконец и он улыбнулся, подошел к своему шкафу и начал там копаться. Даже Андреас и гобоист следили за ним с любопытством. Здоровяк глубоко засунул голову в шкаф, затем выпрямился с поднятыми вверх руками, как боксер, победивший в схватке на ринге:
— Ну как?
— Старик! — вырвалось у восхищенного Шорнбергера. У него не хватало слов.
— Супер! — Преллер ухмыльнулся, и это было все, что он мог сказать.
Йохен Никель, оторвав взгляд от увиденного, с восхищением заметил:
— Вот это да!
— От сестры! — торжествовал Кошенц. — Мне идет или нет?
Светло-русый длинный парик, который огромный, как медведь, Кошенц напялил себе на голову, делал его похожим на великанш, которые в прошлом на ярмарках гнули на головах железные штанги и пережевывали бритвенные лезвия.
— Ну, теперь тебе еще серьги, и ты станешь Михаэллой! — крикнул со своей койки гобоист Хейнц Кернер.
Рассердившись, Кошенц сорвал с головы парик.
— Вы… вы… вы… консерватевисты! — выкрикнул он.
Эгон Шорнбергер фыркнул.
— Кон-сер-ва-то-ры, — поправил он, подчеркивая каждый слог, как преподаватель родного языка.
— Ну какая разница! Хотя бы и так! — ответил атлет. Он посмотрел на свое украшение с нерешительностью. Йохен Никель пододвинулся к нему:
— Слушай, Миха! Дай мне эту вещицу на время отпуска, хорошо?
Михаэль Кошенц молча засунул парик за разложенное с педантичной аккуратностью белье и не ответил товарищу. Юнгману и Кернеру хорошо рассуждать, думал он. Они женаты и не знают, что значит получить отказ. Он относил свои сердечные неудачи за счет короткой стрижки, хотя в действительности причина в значительной мере заключалась в его чрезмерной откровенности и резкости. Умный человек, думал он, все предвидит и испробует парик, даже если он выглядит в нем как мушкетер.
«Вместе с братьями по оружию повысим нашу военную мощь и боевую готовность!» — кричали ослепительно белые буквы на красном полотнище. На столе были установлены в круг маленькие флаги стран — участниц Варшавского Договора. Стены зала боевых традиций украшены фотографиями, лозунгами, а также данными о боевой подготовке, об учениях и о победителях социалистического соревнования мотострелкового полка «Шарнгорст». Здесь же висел портрет прусского генерала и военного теоретика в форме начальника штаба Силезской армия Блюхера во время войны против Наполеона за независимость в 1813 году.
В этот час еще не ожидали посетителей. Никто не мешал поэтому трем товарищам, готовившим стенную газету полковой организации Союза Свободной немецкой молодежи. Одним из них был Андреас Юнгман.
Работа несколько затянулась. Толстый ефрейтор из 1-й роты вырезал фотографии из иллюстрированного журнала, молодой бледный очкарик надписывал напечатанные на пишущей машинке статьи, а Юнгман раскрашивал большой лист картона, на который должны были наклеиваться полосы с текстом. Он окунал зубную щетку в красную краску, а затем осторожно проводил по щетине большим пальцем. Места, где намечалось наклеивать фотографии и статьи, он закрывал бумагой.
Три молодых человека в военной форме беседовали друг с другом. Ефрейтор завел разговор о честности и утверждал, что в этом понятии существует большая разница между личным и общественным.
— Если я моему другу или соседу что-то пообещаю и не выполню своего обещания, это будет всеми расценено как постыдное и бесчестное действие, — утверждал он. — На производстве наоборот: я могу давать десять обещаний и не выполнить ни одного, и все же касса со мною расплатится сполна.
— Обман бывает для некоторых даже полезен, — согласился с ним Андреас Юнгман. Он подумал о некоторых примерах из собственного жизненного опыта. — Кто остается честным, у того бывает много неприятностей. Например, в профшколе объявляется набор добровольцев в армию. У нас были ловкачи, которые подавали заявления, чтобы блеснуть. В течение недели у такого «добровольца» уже имеются все необходимые подписи, ему все выплачено, поставлены все оценки, бесплатно выданы водительские права, премия… — Он замолчал и вытер несколько капель краски с рамки стенной газеты. — Мне предлагали все это шесть раз, и только в последний я влез в военную форму. Хотелось испытать, обладаю ли я данными, необходимыми солдату. Должен вам сказать, что мой учитель очень на меня обижался, а семи остальным, подавшим рапорта, он пожелал счастливого пути.
— Бывает, — промолвил бледный парень. Ефрейтор кивнул головой.
— Знаете ли вы, сколько из этих добровольцев стало в конце концов солдатами? — спросил Андреас. Он прервал на время свою работу и посмотрел на обоих собеседников. — Трое! Только трое! Четверо просто увильнули при призыве, когда почувствовали, что это серьезно. Для них обязанность была лишь пустым звуком, не более!
Ефрейтор пожал плечами. Он с любопытством посмотрел на очкарика, который начал орудовать кисточкой с тушью, показывая, что его эти вопросы не интересуют. Никто не взглянул на Андреаса. Между ним и собеседниками как бы образовалась стена.
— Что случилось? Вы что, другого мнения? — спросил Андреас с удивлением.
Прошло несколько минут, прежде чем ефрейтор ответил:
— Если бы каждому за невыполненное обязательство или обещание отрубали палец, то знаешь, что бы произошло? Целые толпы людей бродили бы по планете с обрубками вместо пальцев.
— Многим не хватало бы пальцев на руке, и пришлось бы рубить на ногах, не правда ли? — добавил бледный парень, не глядя на Андреаса. — Мы же живем не в средние века. Иногда, может быть, имеются причины, когда…
Андреас Юнгман опустил зубную щетку.
— Я вас не понимаю, — сказал он смущенно. — Это что же?.. Наобещать с три короба — и в кусты? Вы считаете это нормальным?
— Иногда действительно бывают причины, Андреас, — поддержал бледного солдата ефрейтор. — Семейные обстоятельства, например, или состояние здоровья…
— Я понимаю. Допустим, у кого-то плохое здоровье, и он не может служить в армии. Это может быть. А другие? По-моему, все они недостойные, грязные типы.
Бледный солдат осторожно положил кисточку между флаконов с тушью, вытер тряпкой руки и встал.
— Продолжайте дальше без меня, — сказал он и пошел к двери. Открыв ее, он повернулся и промолвил: — Без такого недостойного, грязного типа, как я.
Дверь за ним захлопнулась. Андреас беспомощно посмотрел на ефрейтора.
— Ты растравил ему душу, парень, — сказал товарищ из 1-й роты. — Он тоже хотел получить отсрочку. У него тогда умер отец, мать сидела дома с тремя маленькими детишками, школьниками. Другой бы попытался улизнуть от службы, а этот нет!
Не успел Андреас что-либо ответить, как приоткрылась дверь. Унтер-офицер Бретшнейдер просунул голову и спросил:
— Шорнбергер здесь?
— Возможно, он в подвале, — ответил Андреас, хотя и не был убежден в этом.
Он знал, что Бруно Преллер ходит туда в свободное время и мастерит миниатюр-полигон, который можно будет использовать в учебных целях. Для этого устройства Преллер даже пожертвовал мотор от своей электробритвы и с тех пор каждое утро орудует кисточкой и опасной бритвой.
«Шорнбергер — и вдруг на общественной работе? Не могу поверить!» — с сарказмом подумал Бретшнейдер и опять исчез.
Андреас был так огорчен случаем с бледным солдатом, которого он неумышленно обидел, что не успел перехватить унтер-офицера и поговорить с ним об отпуске.
— Честное слово, я и не думал его обижать, я не знал ничего о нем, — уверял он ефрейтора. — Это же совершенно другой случай.
— Именно. И если ты получше разберешься, то у каждого человека могут быть свои случаи и свои, непохожие на другие обстоятельства. У каждого, пойми ты это.
Смущенно смотрел Андреас на товарища, сортировавшего фотографии. Он удивился, как эта простая истина не пришла ему раньше в голову. Вдруг он подумал, что за все время пребывания в зале он ни разу не вспомнил о Дорис, и ужаснулся. Кровь прилила ему к лицу. Он больше не мог оставаться здесь.
— Скажи, пожалуйста, ты не сможешь остальные иллюстрации расклеить без меня? — спросил он.
Ефрейтор с удивлением посмотрел на него. Он заметил волнение, охватившее Андреаса, и понял его по-своему.
— Не принимай все это близко к сердцу, парень, — промолвил он успокаивающе. — Посмотришь, завтра он снова придет к нам. Железно!
— И все-таки… — заметил Андреас и посмотрел на дверь. — Итак?..
— Ну ладно, — проворчал толстяк недовольно: перспектива оставаться одному ему не улыбалась. — Но вешать ее завтра будем вместе. Договорились?..
— Договорились, — заверил Андреас Юнгман. Он оставил ефрейтора в полной уверенности, что пошел просить извинения у бледного парня, а сам быстро вышел из зала и пошел искать командира отделения.
Большущая метла поднимала целые облака пыли. На пожилой полной женщине, подметавшей платформу, все серое — широкий длинный китель, платок, даже выбивавшиеся из-под него пряди волос. Усталое лицо, дряблая кожа на руках. Она уже третий раз проходила со своей метлой мимо скамейки для ожидания, с любопытством поглядывая на молодую женщину, которая долгое время просто сидела и смотрела на рельсы. Это не нравилось уборщице. Два-три года назад она видела здесь такую же молодую женщину, студентку. Она была, как говорил потом железнодорожный полицейский, на четвертом месяце беременности. Отец ребенка, студент из Судана, должен был на следующий год возвращаться на родину. В то время в правительственных кругах как раз обсуждался законопроект о разрешении абортов. Студентка охотно бы родила, но она боялась рассердить родителей, опасалась злых языков у себя в деревне и особенно сочувственных улыбок местных лицемеров. Все это в той или иной степени все равно случилось после несчастья, когда девушка прыгнула на рельсы под локомотив.
Женщина прислонила метлу к столбу и направилась к скамейке. Кроме нее и молодой женщины, на платформе никого не было. Она села рядом, тяжело вздохнула и достала из кармана кителя пачку дешевых сигарет и коробку спичек.
— Мне уже семьдесят один, и ты не думай, что мне больше всех нужно, — словоохотливо пояснила она и протянула пачку: — Закуришь?
Дорис Юнгман покачала головой и отодвинулась от старушки, давая понять, что не расположена поддерживать беседу. Она была полностью погружена в свои мысли и заботы.
Угроза, высказанная ею у забора казармы, была серьезной. Получив письмо, в котором муж сообщал, что он окончательно решил остаться на сверхсрочную службу, она в гневе на следующий же день обратилась к врачу. Не прошло и недели, как подошел ее срок идти на операцию. Только после этого она обо всем рассказала родителям.
Для Ганны и Георга Канцлеров это было как гром среди ясного неба. Отец проклинал новомодные порядки у молодых людей очертя голову вступать в брак и говорил, что он с самого начала предвидел это. Мать плакала. Когда Дорис позднее осталась с нею одна, мать рассказала ей, как она в конце войны забеременела и сделала аборт у жены пастуха. Через несколько часов она вынуждена была обратиться к врачу, и тот направил ее в больницу с диагнозом: «Выкидыш». В ту пору как будто разверзлось небо, земля дрожала от англо-американских бомбардировок. С каждым месяцем уменьшались нормы выдачи продуктов. Не было ни одного дома, в котором не висел бы портрет кого-либо из близких в траурной рамке. По дорогам текли потоки беженцев. Школы, рестораны, кинозалы, театры, складские помещения не вмещали бездомных и раненых. Вся страна стонала. Нищета выползала из каждого утла. В это страшное время Ганна Канцлер, день и ночь с ужасом ожидая извещения о гибели мужа на фронте, боялась иметь ребенка.
Когда Георг Канцлер с железным протезом вместо левой руки и несгибающейся от бедра до ступни ногой вернулся домой, она посвятила всю свою жизнь заботам о нем. Через два года разрушенное бомбежкой здание почтамта в районном городке было восстановлено, и Георг Канцлер занял свое место за одним из окошек. В праздничные дни он возился в своем садике, ухаживая за табаком, помидорами и салатом. Времена были все еще тяжелыми, но уже появилась надежда на лучшее. Георг Канцлер начал подыскивать хорошие гладкие доски. Смастерил детскую кроватку. За половину своего урожая табака он выменял где-то два коврика с картинками из сказок и прибил их на стену в маленькой комнатке, которая до того служила кладовкой, а его жена связала ползунки. Но все было впустую.
Два года они ожидали понапрасну и наконец пошли к гинекологу. Его заключение разбило все их надежды. Врач сказал, что фрау Ганна Канцлер вряд ли сможет стать матерью. Он предполагал, что это, вероятно, следствие того подпольного аборта у пастушихи. Ганна усматривала в своем бесплодии наказание господне и взяла лекарства, которые ей прописал врач, больше для собственного успокоения, чем в лечебных целях. Все время, которое у нее оставалось от домашнего хозяйства и ухода за мужем, она посвятила церкви. Она не пропускала ни одной церковной службы, бегала по городу с кружкой для сбора пожертвований, ухаживала за престарелыми и, кроме того, еще работала на полставки поварихой в столовой местного отделения связи. И вдруг она почувствовала себя беременной. Бог наказал, бог и помиловал, говорила она, в то время как ее муж везде и всюду хвалил медицину.
Ганна Канцлер умоляла свою дочь ни при каких обстоятельствах не делать аборта, поскольку, по ее мнению, не было ни малейших причин для подобного шага. Она достала очки и вытащила библию: «Любовь дана на радость… Любовь и ревность несовместимы… Жена да убоится своего мужа, ибо он является главой семьи…» Затем она начала плакать и плакала целый день. В памяти Дорис сохранился лишь один ее упрек: «Ты высокомерна».
Внутри станционного здания что-то непонятное хрипел репродуктор. Старая женщина в сером кителе посмотрела со стороны на Дорис Юнгман:
— Я всегда говорила, что остаться одной самое скверное. С полуночи мне ничего не остается делать, как спать. Я лежу и вслушиваюсь в каждый шорох по углам. Поэтому я люблю свой вокзал. Здесь кипит жизнь, и я кручусь по станции со своим Ганнибалом — так я называю свою метлу. Дурацкая мысль назвать веник человеческим именем, но ведь без сумасбродных идей было бы еще скучнее на свете, не правда ли? Ты что, ждешь поезда в 21.12?
— Да, — холодно ответила Дорис.
«Почему это считается высокомерием, если я хочу проверить Андреаса? — спрашивала она себя. — Любовь включает в себя самопожертвование. А как он еще может доказать, что я для него дороже всего на свете? Мне всегда нравилось, когда он так говорил. Но это, очевидно, была ложь, пустые фразы, бумажные цветы, мыльные пузыри. Он утверждал раз десять, что не может без меня жить, минимум раз десять. И не только в кровати, но и, например, в кино во время демонстрации фильма, а как-то раз в магазине, целуя меня между полками с сыром и макаронами. Люди укоризненно качали головой. Он не может без меня жить, так пусть позвонит или пришлет телеграмму, или приедет сам без отпускного билета, без разрешения. Я гордилась бы каждым днем его ареста, полученного за это. Мы сохранили бы ребенка и были бы уверены, что нас ничто не может разлучить. Или все его слова были обман?»
Репродуктор вновь захрипел. На противоположную сторону платформы подошел поезд. Заскрипели тормоза. Дребезжащий голос репродуктора объявил остановку и время отправления поезда.
— Триста двадцать четыре марки пенсии не жирно, но я обхожусь, — продолжала уборщица. Закашлявшись, она вновь вынула сигарету, с наслаждением втянула дым и выпустила его через рот и нос. Курила она самый дешевый сорт, и дым отдавал сырой соломой. — А то, что я здесь со своим Ганнибалом зарабатываю, забирают внуки. Они хорошо знают, когда на железной дороге получка. Так я их по крайней мере регулярно вижу. Пока их трое. Младшему пятнадцать. Он только и мечтает о мопеде. Для меня они и когда станут взрослыми — все будут малышами. Это, конечно, плохо. — Она тихо засмеялась и подмигнула Дорис Юнгман: — Ты, наверно, только недавно вышла замуж? — Она кивнула на обручальное кольцо.
— Семь месяцев, — невольно вырвалось у Дорис.
Она сидела уже на самом конце скамейки. Старуха придвигалась к ней все ближе и ближе.
— Седьмой месяц и седьмой год опасны для супругов, — пояснила с хитрецой старуха. Ей действительно удалось на какое-то время вклиниться в цепь размышлений Дорис.
— Почему? — заинтересовалась она.
— От скуки, — ответила старуха и улыбнулась.
— Я не понимаю, — сказала молодая женщина.
— У вас еще все впереди, — произнесла уборщица, и ее улыбка стала еще шире.
«Болтунья, — подумала Дорис и вновь погрузилась в свои размышления. — Возвратившись домой после окончания военной службы, Андреас будет работать. Я начну учиться, как мне неоднократно предлагал директор нашего магазина. Через несколько лет стану специалистом по внешней торговле. Затем три семестра в народном университете на отделении английского языка — и поездки за границу, встречи с интересными людьми, которые не будут спрашивать, когда выбросят в продажу те или иные дефицитные товары, например черно-красные кофточки. Я буду получать в три, а то и в четыре раза больше денег, чем сейчас, и переберусь из провинциального городка в столицу. Жизнь станет значительно полнее. Я знаю, так будет. У меня есть для этого все данные. И вовсе не потому, что раньше мой учитель, а теперь директор магазина утверждают это. Я знаю себе цену. Но профессия сотрудника ведомства внешней торговли не позволит иметь троих детей, как мы намеревались, в течение ближайших шести лет. К тому же учеба создает трудности: встречи только по вечерам и в праздники, прогулки в саду в одиночестве и бездельничание от скуки на пляжах. В загсе женщина, регистрировавшая наш брак, сказала в своем напутственном слове: „Два человека, намеревающиеся совместно строить жизнь, должны доказать свою любовь тем, что они не только выполняют обоюдные желания, но и готовы уступить друг другу и отказаться от некоторых личных планов“. Пожалуй, как ни жаль, от внешней торговли придется отказаться. Это моя уступка. А теперь, Андреас, твоя очередь!»
У Дорис уже давно составилось четкое представление о том, какой должна быть ее семейная жизнь. Она задолго до встречи с Андреасом знала, что ей хочется иметь по меньшей мере троих детей, собственный домик, пусть даже маленький.
Брак ее родителей был в некотором отношении примером для нее. Семейное счастье есть дело собственных рук — в этом она убедилась, наблюдая за разводами своих школьных подруг и коллег по работе. Никто не мог ее разубедить в том, что главная причина большинства разводов — это раздельная жизнь молодых супругов. Взаимопонимание создается совместной жизнью. Она так и сказала матери. Чтобы скорее возвратить Андреаса домой после окончания срочной службы, любые средства были хороши. И чем сильнее его стремление продолжать службу, тем решительнее должно быть ее сопротивление.
Мать только качала головой и спрашивала, что же Дорис будет делать, если муж, несмотря ни на что, останется при своем решении. Дочь не знала, что сказать, но была уверена, что Андреас своего ребенка и тем самым свой брак не поставит на карту. Разговор у забора казармы поколебал ее уверенность. Его возмущение показывало, насколько прочно было его решение. То, что это решение ему нелегко было принять, она знала, и от этого ее сомнения возрастали. И здесь, на платформе, в долгом ожидании поезда она мучительно искала ответ на вопрос, который поставила ей мать: «А что ты будешь делать, если Андреас согласится и дальше носить военную форму?»
Постепенно на платформе становилось оживленнее. До прибытия поезда оставалось всего восемнадцать минут. Мимо скамейки прошел человек в красной фуражке. Он приветливо поздоровался с уборщицей. Она кивком ответила ему, загасила окурок и бросила его в урну.
— Мой сосед курит трубку, — пояснила она. — Тоже пенсионер, но ему всего шестьдесят восемь. Облегчает себе, как может, существование… Пфенниги тоже на земле не валяются… Ну и как идут дела? Кого ждешь, мальчика или девочку?
Дорис Юнгман смутилась. Она смотрела на себя в зеркало каждое утро и вечер и не находила изменений в фигуре.
— У меня только мальчишки, — не дожидаясь ответа, продолжала старуха. — Сколько хлопот и забот, и когда наконец вырастают, разлетаются в разные стороны и становятся почти чужими. С девочками совсем другое дело. Недаром говорят, что сына получишь, когда выдашь замуж дочь. Я бы хотела с радостью иметь еще девочку. Кроме двух парней, имею я в виду. Мой старший сейчас строит плотину…
Старуха говорила и говорила. А лицо Дорис не выражало ничего, кроме упрямства. «Если Андреас не желает уступить, не уступлю и я, — думала она. — В браке тоже должны быть положения, от которых нельзя отходить. В противном случае может наступить момент, когда принципы равноправия будут нарушены. Поэтому, если Андреас не изменит свое решение, я сделаю аборт».
Грохот приближающегося поезда поднял ожидающих со своих мест. Дорис Юнгман тоже встала. Старушка, не отходя от нее, непрерывно тараторила.
— Девочка или мальчик, я на твоем месте все равно была бы рада, — заверяла она. — Но девочка — лучше. Господи боже! Я вспоминаю Хуго, моего младшего. В двенадцать лет он пролез в окошко к директору школы и наложил ему на ковер целую кучу. Можешь себе представить, какой позор! И что сделал мой муж? Он рассмеялся, вместо того чтобы выпороть сорванца так, чтобы он неделю сесть не мог.
Поезд остановился. Дорис Юнгман нашла место у окошка. Старушка увидела ее, подождала, пока поезд тронется, и помахала рукой, удовлетворенно улыбаясь. Дорис тоже улыбнулась ей сквозь запыленное окно.
«Может быть, малютка и не собиралась прыгать, — думала старая женщина. — Может быть, я ей только действовала на нервы своими разговорами… Но могло быть и иначе…»
Сыграли вечернюю зорю. Мундиры висели в шкафах вычищенные и выглаженные. На табуретках лежало сложенное, как по линейке, белье. Между ножками табуреток стояли вычищенные сапоги. Старший по комнате Андреас Юнгман, гобоист Кернер, великан Кошенц и Йохен Никель были уже в постелях.
Бруно Преллер дежурил по комнате и ожидал унтер-офицера, который проводил ежевечерний обход и мог войти каждую минуту. Осторожно встав на колени и заглянув под кровать Михаэля Кошенца, Бруно удовлетворенно кивнул: паркет блестит, на нем ни царапины. Здоровяк Кошенц — вязальщик, но знаком также с работой своего отца — паркетчика. Сын субботними вечерами часто помогал отцу и освоил его профессию. Для изготовления тайника в полу комнаты ему понадобился всего один тихий воскресный день. Образовался потайной склад на шесть бутылок пива, сделанный так искусно, что обнаружить его было невозможно.
На территории военного городка алкоголь был категорически запрещен. За нарушение строго наказывали. «Пьяный солдат не боеспособен», — говорил «Спасская башня». Он повторял это при каждом удобном случае и в этом вопросе шуток не допускал. За распитие спиртных напитков наказывали беспощадно — арестом с отправкой на гауптвахту. Все в полку знали об этом. Но, несмотря ни на что, пиво в казарме пили, и не только когда мучила жажда и хотелось освежиться глотком-другим. Каждая бутылка, принесенная в военный городок, рассматривалась как дар божий — не более и не менее.
На этот раз для комнаты № 3 пиво доставили Эгон Шорнбергер и Йохен Никель. Для этой цели Эгон взял у Кернера футляр от гобоя. В нем можно было незаметно пронести пару бутылок. Для Никеля умелец Бруно Преллер соорудил устройство, с помощью которого свободно проносили мимо дежурного еще пару бутылок.
В настоящее время тайник был полон. Кошенц заплатил за пиво в качестве оплаты проигрыша, и его должны были выпить перед отходом ко сну. Поэтому прибытия дежурного унтер-офицера в комнате № 3 ожидали с особым нетерпением.
Тем временем в ванной раздалось журчание воды. Эгон Шорнбергер полностью открыл кран и с наслаждением плескался в ванне. Неподалеку от него возвышалась целая пирамида бутылочек, коробочек, пакетиков. Так было каждый день. Он рассматривал купание в ванне как священнодействие. Жидкость для волос, зубной эликсир, крем для лица, масло для массажа кожи. Он использовал полный набор, не забывая ни флакончика, ни коробочки. Он так погружался в свою гигиеническую обработку, что время переставало для него существовать. Его товарищи по комнате давно привыкли к тому, что он ложился спать после всех.
— Как всегда, самый последний, — сухо заметил унтер-офицер Бретшнейдер, вошедший в ванную в пижаме. — Куда вы запропали? Я вас искал.
Шорнбергер сразу взял насмешливо-агрессивный тон:
— Вы что, хотели спросить, как пишется амфибия, или…
Бретшнейдер не попался на удочку. Неделю назад он обратился к абитуриенту с вопросом, как пишется это иностранное слово. Сейчас он понимал, что допустил ошибку. С равнодушным видом он собрал свое белье и начал бриться.
— Я только хотел спросить, не сыграете ли вы со мною партию в шахматы?
— Я смотрел телевизор. — Шорнбергер с любопытством взглянул на унтер-офицера.
— Сыграем завтра после ужина?
— Я согласен. — Эгон Шорнбергер опрыскал себе под мышками какой-то пахучей жидкостью и, прежде чем продолжить разговор, посмотрел на дверь. Ему не хотелось, чтобы их кто-либо слышал. Его голос внезапно утратил агрессивные нотки. — Я все хотел вас спросить. Так, строго между нами и не coram publico.
Унтер-офицер Бретшнейдер насторожился.
— Ну и в чем дело? — спросил он.
Шорнбергер помедлил.
— Мне не хотелось бы, чтобы вы меня неправильно поняли. Меня это волнует, но…
— Говорите же наконец! — Бретшнейдер опустил бритву и внимательно посмотрел на Шорнбергера. Необычная медлительность абитуриента заинтересовала его.
— Ну, чтобы меня в последующем не называли штурмовиком… Вы солдат по профессии?
— Да. — Бретшнейдер почувствовал, как у него под пеной заныла левая сторона подбородка.
— Не приходит ли вам иногда мысль, что вы не нужны?
— Почему?
— То есть не кажется ли вам, что ваша профессия становится ненужной вроде деревенской кузни на Лейпцигской технической выставке?
Унтер-офицер едва заметно покачал головой.
А Шорнбергер говорил со все большим волнением:
— Я просто себе не представляю, как может человек выполнять работу, которая вскоре никому не будет нужна и которую человеческий разум через некоторое время будет считать анахронизмом. По крайней мере, в Европе.
— В настоящее время мы с вами коллеги по профессии, — промолвил Бретшнейдер и посмотрел в зеркало.
Тема, которую затронул Шорнбергер, была ему ясна и понятна — его рука с бритвой увереннее заскользила по подбородку.
— Я состою на этой службе недобровольно! — заметил Эгон Шорнбергер.
— Однако вы несете службу добросовестно и с неплохими результатами.
— Спасибо! Для меня это своеобразная переходная ступень от детства к возмужанию. Воинская дисциплина несет в себе что-то полезное, что остается на всю жизнь. Знаете, что проповедует мой старик? Я думаю, вам тоже понравится. Только в армии, говорит он, становятся настоящими мужчинами! И, поверьте мне, я вынужден с ним согласиться!
Карл Хейнц Бретшнейдер смыл с лица остатки пены, подошел к Шорнбергеру и, показав на его предплечье, спросил, казалось бы, безотносительно к теме:
— Что это у вас?
— Где? — Эгон Шорнбергер смущенно оглянулся: — Это? Шрам от прививки оспы, что же еще?
— И это не является она… анах… Это не старомодно. Мне кажется, оспы у нас нет уже около ста лет. И это только потому, что ее прививают.
— Это не сравнение.
— Войны в Европе нет уже около тридцати лет. Но они существуют, война и оспа. Не правда ли?
Эгон Шорнбергер уставился на пузырек с жидкостью для ног.
— Оспа, — пробормотал он. — И мы своего рода защитная прививка. Все ясно.
Карл Хейнц Бретшнейдер улыбнулся под густым слоем пены. Шорнбергер задумался, затем глаза его вновь заблестели.
— Знаете, что я недавно прочитал? — спросил он с триумфом в голосе. — Защитные прививки от оспы будут скоро отменены. Если не верите, можете убедиться сами. Это так!
— С армией произойдет то же самое, — ответил с готовностью унтер-офицер, — если война, как и оспа, не будет нам угрожать. Сказать откровенно, — он пристально посмотрел на абитуриента, — я не знаю в нашей армии ни одного человека, который сожалел бы, если бы в один прекрасный день необходимость в ней действительно отпала. И все, что здесь делаю я, и вы тоже, направлено к тому, чтобы этот день наступил!
В этот момент неподалеку послышался голос Бруно Преллера, который рапортовал дежурному унтер-офицеру:
— Комната три, расквартировано шесть солдат, пятеро налицо, один в ванной. Комната убрана и проветрена. Докладывает дежурный по комнате солдат Преллер.
Дежурный не нашел повода к замечаниям. Он укоризненно покачал головой, когда в комнату бесшумно проскользнул Шорнбергер, пожелал спокойной ночи и вышел.
Через несколько минут Бруно Преллер выключил свет. Кошенц полез под койку, открыл тайник, достал пиво и раздал каждому по бутылке, предварительно натренированным движением открыв их.
— Мне не нужно! — промолвил Андреас Юнгман еще до того, как до него дошла очередь.
— Я приму его дозу, — прошептал в углу Йохен.
Но Кошенц лишь шутливо крякнул в ответ на это предложение. Отказ старшего по комнате был воспринят им молча. Он знал его точку зрения: Андреас Юнгман был за то, чтобы приказы выполнялись неукоснительно. Понятно, он не хотел поднимать скандал из-за одной бутылки на нос. Но впредь он решил не допускать подобного нарушения дисциплины. Ведь суть запрета на алкоголь состояла в том, чтобы пресечь пьянство, которое часто начинается с первой бутылки. Он сам это неоднократно утверждал и, поскольку имел такую точку зрения, не мог позволить себе выпить ни капли.
На Кошенца и Никеля пиво подействовало как снотворное. Едва они успели засунуть пустые бутылки под матрац, как тихие разговоры остальных перестали для них существовать.
Хейнц Кернер держал полупустую бутылку на груди и смотрел в окно. Ему был виден клочок неба, усыпанного звездами. Издали в комнату слабо доносился шум автомобилей, проезжавших по шоссе. Одно замечание Бруно Преллера рассмешило его. Тот заявил:
— Любовь, большая, настоящая любовь, существует лишь у святых.
— Ты с нею еще не встречался, — ответил приглушенно Кернер.
— Ни на кого нельзя положиться.
Гобоист вновь усмехнулся. Две-три минуты ничего по было слышно, кроме храпа Никеля. Затем вновь заговорил Преллер:
— Как вы это улаживаете, ты и твоя жена? По современной моде? Я имею в виду, что ты не против, если твоя жена, пока ты служишь в армии, ходит с кем-то на танцы, ее приглашают в кино или прогуляться на мотоцикле?
— Зачем ей это? — спросил Хейнц Кернер. — Мы ждем, когда сможем это делать вместе. Танцы, кино, мотоцикл — все это у нас будет.
— Ей тяжелее, чем тебе.
— Почему тяжелее? У нее же ребенок!
— Боже мой! Подумаешь, ребенок! — Бруно Преллер с горечью засмеялся. — Я думаю, что при настоящей любви взаимное доверие должно быть главным обстоятельством. При этом условии никто не сажает другого на цепь. Даже если нет ребенка. Они должны в браке чувствовать себя так, как будто они холостые. Так указано в первом коринфском кодексе!
Здесь включился в разговор Эгон Шорнбергер.
— Брось ты всех своих коринфцев! — прошептал он с жаром. — У древних рыцарей на этот случай имелись «пояса девственности»! И доверие и безопасность!
Бруно Преллер громко засмеялся.
— Тихо вы, черт вас побери! — прорычал Михаэль Кошенц в полусне.
Кернер, Преллер и Шорнбергер вытянули головы и посмотрели в сторону Андреаса Юнгмана. Но старший по комнате молчал. Он, казалось, спал, но это впечатление было обманчивым. Андреас бодрствовал. Закинув руки за голову, он лежал с закрытыми глазами и думал о своем. Он успел поговорить с командиром отделения. Бретшнейдер обещал завтра утром еще до построения пойти с ним к командиру роты. Унтер-офицер считал, что краткосрочный отпуск, учитывая чрезвычайные семейные обстоятельства, ему могут дать. Если они отпустят его после отбоя по крайней мере на сутки, в его распоряжении будет почти целый день, для того чтобы убедить Дорис.
«Я должен это сделать, я должен, я должен…» — твердил он про себя, подыскивая аргументы для убеждения жены. Он взвешивал свои слова, строил предположения, довольный их убедительностью, но в следующий момент отказывался от них: они начинали казаться мало аргументированными.
«А если она вообще не даст себя уговорить?» — размышлял он. Эта мысль, как стоголовая гидра, заползала во все уголки его сознания, крепко присасывалась, рвала и душила. «Если ребенок не родится, кто будет в этом виноват? — спрашивал он себя. — Дорис не может сказать: она это делает потому, что одна с ребенком на руках она была бы беспомощна. Она не одна. У нее родители, подруги. Я тоже не полностью изолирован в своей казарме. У меня будет отпуск, выходные дни. Как сверхсрочник, я должен буду вскоре получить квартиру. Дорис не беспомощный ягненок. У нее достаточно сил, чтобы вырастить одного ребенка даже при таком отце, который в первое время будет приезжать только в выходные дни».
Андреас Юнгман невольно вспомнил о дне, проведенном совместно с Дорис на Штаузее. Июльское воскресенье. На небе маленькие белые облака. Вода — как светло-зеленый бархат. На лужайке коричневые от загара и еще не успевшие загореть отдыхающие. Толстяки и молодые люди с фигурой, как у Аполлона. Женщины с осиными талиями и жирные матроны. Три сорванца, держа игрушечные автоматы в маленьких ручонках, ползли по-пластунски. По обе стороны волейбольной сетки было шумно. Андреас и Дорис играли в разных командах. Они всего только три месяца как обручились. Над головами прыгал черно-белый мяч.
На берегу мальчишки с игрушечными автоматами атаковали детишек, воздвигнувших из песка фантастический замок. «Огонь!» — скомандовал предводитель. Жестяные трещотки игрушек застучали: «вак-вак-вак». Малыши с запачканными песком ручонками, испуганные, стояли рядом со своим сооружением. Недалеко от них упал в воду волейбольный мяч. «Вы все взяты в плен!» — прокричал мальчик с автоматом. Замок и валы вокруг были растоптаны победителями. Затем один из них уткнул ствол своего автомата в спину голому малышу. В следующее мгновение он вскрикнул от возмущения, потер покрасневшую щеку и зло взглянул на Дорис. Впервые в жизни он получил пощечину от чужого человека. К тому же он не чувствовал за собой никакой вины. А женщина схватила его чудесный автомат и переломила пополам. Андреас был тут как тут. Он начал упрекать Дорис, но ее гнев не проходил. Она поплыла к плоту, поставленному на якорь на некотором удалении от берега.
— У мальчишки есть мать, — заметила Дорис. — Представь себе, что когда-нибудь ей принесут сына без ноги или с выбитыми глазами.
Она помнила об искалеченной руке отца.
— Парнишки играли в партизан, — задумчиво сказал Андреас.
Но Дорис тотчас же перебила его:
— Ты думаешь, матери не все равно, почему ее сын стал калекой?
Она поднялась, натянула бретельки купального костюма на плечи и прыгнула в воду. Андреас с трудом догнал ее. Они поплыли к зарослям камыша на западном берегу. Она первая выбралась на берег и ждала его на одиноком, заброшенном маленьком островке. Солнце накалило камыш. Лягушки, соревнуясь, давали свой концерт. Дорис еще стеснялась поцелуев, но его губы пересилили ее сопротивление.
— Скоро у нас будет мальчишка, — сказал он тихо. — Один или даже два…
— Нет, — возразила она с улыбкой, обняв его за плечи. — У нас будут только девочки. Три…
Андреас не возражал. В тот час ему не хотелось спорить.
Беседа, которую шепотом вели Бруно Преллер, Хейнц Кернер и Эгон Шорнбергер, едва ли нарушала тишину, в которой все сильнее раздавались булькающие и шипящие звуки, доносившиеся с койки Йохена Никеля.
«Не только в этот день и час, так было всегда, — продолжал рассуждать про себя Андреас Юнгман. — Никаких склок! Постоянно выдерживалось правило: добиваться, чтобы сердце и душа всегда были едины. Все смотрели и завидовали нам! Мы были образцовой парой: во всем едины, едины, едины…»
Михаэль Кошенц застонал, приподнялся, повернулся к кровати соседа, стянул с Никеля одеяло и вновь лег. Шипение и бульканье действительно на несколько секунд стихли. И Йохен Никель сразу завозился в постели, стал шарить руками вокруг и ругаться.
— Это потому, что я храплю? Паршивые собаки! — Он нашел свое одеяло, завернулся, в него и через несколько минут вновь захрапел.
— Хрис и я, мы же не святые, — тихо рассказывал Хейнц Кернер. — На танцах или еще где она может встретить кого-то, кто высечет искру, которая ее зажжет, желает она того или нет. Чик-чик — и огонь! Так всегда бывает. У вас точно так же, как и у меня.
— Любовь всегда начинается случайно, — вмешался Эгон Шорнбергер.
— Знаешь, что я думаю? Любовь — это не только чувство! Любовь означает особый вид отношений. Если ты, например, кого-то любишь, ты никогда не сделаешь ему больно. По-моему, так.
— И ты думаешь, такая любовь действительно существует? — спросил Бруно Преллер. Он упорствовал в своих сомнениях.
Эгон Шорнбергер поднялся, нашел в своем белье, сложенном на табурете, сигареты и зажигалку и тихо спросил Бруно Преллера:
— Андреас спит?
Преллер поднял голову и посмотрел в сторону кровати старшего по комнате: во время ночного отдыха курить в комнате не разрешалось.
В полумраке он не мог рассмотреть лица Андреаса и поэтому наклонился чуть ближе к нему. То, что он увидел, перехватило ему горло, и он не мог произнести ни слова.
— Ну? — спросил Эгон Шорнбергер с сигаретой в зубах. — Что там?
— Слушайте… — Бруно Преллер замялся, прежде чем сказать, что он увидел. — Ребята, посмотрите-ка, он плачет! Святая матерь божья, настоящие слезы!
Андреас Юнгман вновь закрыл глаза, как при глубоком сне. Он повернулся на бок, спиной к Преллеру.
— Не выдумывай! — сказал Эгон Шорнбергер и закурил у окна сигарету. — Единственный, кто здесь имеет основания завыть, — это я.