ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Дмитрий Николаевич и Останин лежали на песке, прикрыв головы влажными полотенцами.

— Сделаем перерыв? — спросил Останин.

— Читай дальше.

Останин перебросил состарившиеся страницы общей тетради. Они уже были дымчато-кремового цвета.

— «В Севастополе, на месте разбомбленной фашистами библиотеки чудом сохранился один стеллаж. Я видел, как проходили люди, но никто не трогал книги. Это было свято, как памятник. На другой стороне улицы валялись отброшенные взрывной волной журналы. Я поднял уцелевший «Огонек» за 1927 год. Здесь была напечатана заметка: «Профессор Пенсильванского университета США Тиндаль Франк опубликовал прогноз столетнего развития науки, предусматривающий: увеличение средней продолжительности человеческой жизни до ста лет; быстрое и радикальное излечение рака и артритов; кругосветное путешествие в двадцать четыре часа в условиях полной безопасности; серийное производство радиопередатчиков и приемников, а также телевизоров размером с обыкновенные карманные часы; путешествие на Луну на аппарате межпланетного сообщения; сохранение женской красоты до старости; открытие безвредных возбуждающих средств, которые будут вызывать в людях доселе неизвестные ощущения наслаждения». — Останин откинул край полотенца, нависший на лоб. — «Где вы теперь, профессор Тиндаль Франк? Мы не загадывали на сто лет. Мы рассчитывали на пятилетки. Это ближе и точнее. Мы знали, что есть фашизм и он рвется к войне. Так и случилось. Жаль, что не дойдет до вас письмо снайпера Томилиной. Она писала: «Дорогая, незнакомая подруга! Это письмо я пишу тебе из героического Севастополя. Оно, мое письмо, так же сурово, как и город. Дорогая незнакомая подруга, это письмо несет тебе горе, но я выполняю последнюю просьбу твоего друга Геннадия Годыны. Твой друг погиб. Проклятая пуля оборвала его жизнь. Он умер героем. Друг Геннадия нес для тебя его последний привет, последние слова, но вражеский снаряд оборвал и эту молодую жизнь. И вот среди крови и обугленной земли я нашла окровавленный клочок бумаги и разобрала несколько прощальных слов, написанных рукой умирающего Геннадия…

Дорогая незнакомая подруга! Я не знаю, где находишься ты. Если ты не на фронте — иди на фронт. Возьми винтовку и отомсти за смерть друга. Иди на наш героический Севастопольский фронт. Я покажу тебе могилу Геннадия. Иди к нам, ты отомстишь. Нас много, женщин на фронте, и почти у каждой свое горе. И это горе удесятеряет силы и зовет к беспощадной мести. Вчера я видела восьмилетнего мальчика с оторванными снарядом ногами. Его несли санитары, а обезумевшая мать искала среди развалин его ножки…

Ты посмотришь на наших героев, и у тебя пройдет страх. Ты увидишь, как спокойны и суровы лица людей сражающегося Севастополя».

Вы мечтали, профессор, о сохранении женской красоты до старости. И полагали, что для этого потребуется сто лет. Прошло всего четырнадцать лет, и мир увидел эту невиданную красоту. Ей вовек не померкнуть, никакие годы не властны затмить ее».

Останин кончил читать. Он ничего не спросил, потому что сам был взволнован.

— Можно еще одну запись?

— Читай.

— «…B планшете капитана Маркина лежало завещание. Оно было написано на синем листке обложки школьной тетради, на тыльной стороне которой чернели столбики таблицы умножения.

«Товарищ комиссар Соловьев!

В Тульской области есть деревня Нюховка (нехорошее название). Я хотел бы, если погибну героически, а иначе свою гибель не представляю, так как буду сражаться до последнего вздоха за уничтожение фашистских гадов, то передайте моим землякам, чтобы эту деревню назвали Николаевка или Маркино. Ведь мы все братья — командиры РККА и ВМФ — и вполне, кажется, этого заслужили. Передайте моей жене — пусть вырастит достойных патриотов нашей Родины. Хочу, чтобы Юрий и Слава были авиаторами. Юрий — летчиком, Слава — штурманом. Летали бы на одном самолете. А дочь Светлана пусть учится на врача. Капитан Н. Маркин».

Останин отложил тетрадь и стал сгребать ладонями сухой сыпучий песок.

— Я хочу рассказать о войне через «частную жизнь» фронтовиков. У каждого из них было что-то свое, личное. История проникла в их души, оставляя зримые следы. Мне надо сохранить в своих рассказах документальный оттиск Времени. Как-то на одной из встреч у нас в редакции Илья Оренбург говорил: «Я бы печатал рассказы бывалых людей как репортаж, без всякой правки. Слишком мы усердствуем редакторским гребешком и ножницами. И получается: стрижено-брито… А люди-то все разные…»

— Столько лет прошло, а ты, Андрей, все свои сокровища выдерживаешь. Почему? — спросил Дмитрий Николаевич.

— Потому и выдерживаю, что до сих пор не убежден: сокровище ли это?

— Господи, другие такое печатают…

— Слабое утешение, Митя. К счастью, я не тщеславен.

* * *

Хромов проснулся, едва темнота стала терять свою плотность. Он повернулся к стене, где висел портрет Глаши, и тихо признался:

— Тяжко мне без тебя…

Слова растаяли в смутной тишине. И тишина эта больно полоснула по сердцу. Хромов беспомощно топтался по сосновым половицам и никак не мог преодолеть горесть безмолвия. Словно ушла Глаша только вчера и окаянная одинокая жизнь коснулась Хромова впервые.

Он встрепенулся, услышав в коридоре тихие шаги. Значит, Дмитрий Николаевич поднялся — у Останина шаг пружинистый, ходкий. И Хромов заторопился во двор на кухоньку готовить завтрак.

По утрам он прежде всего ставил самовар, всегда блестевший медальной грудью, — его он чистил зубным порошком.

Солнце погляделось в самоварное зеркальце. День обещал быть ведреным и жарким.

Хромов вышел из погребка с тарелкой творога, посмотрел на реку. Там, не сняв халата, бродил по берегу Дмитрий Николаевич. И, не сдержавшись, Хромов крикнул ему:

— Дмитрий Николаевич! Да скиньте вы халат! И айда на тот берег! Погоняйте кровь как следует. Разве можно так! Я Андрею Василичу пожалуюсь!

— Вот он я, — отозвался Останин, вышедший на крыльцо. — В чем дело?

— Не был Ярцев таким! — Хромов подбежал к крыльцу. — Неужто нельзя помочь? Что за хворь привязалась?

— Все от усталости… Пройдет.

На велосипеде подъехала к калитке почтальонша Катя — зардевшаяся, с капельками пота на лице. Передала Хромову письмо для московского профессора. Так она величала Ярцева, хотя прекрасно знала, как его зовут. И тут же, вскочив в седло, умчалась.

Хромов взял конверт.

— Может, хоть это его обрадует?

Пришел Дмитрий Николаевич, взял письмо.

«Здравствуй, Митя! — Строчки были написаны размашисто, торопливо. — Целую вечность не беседовала с тобой. Даже не знаю, смогу ли обо всем написать. Хочу отправить письмо немедленно.

Тебе надо ехать в Берлин. Важное, неотложное дело!

Сегодня утром звонил профессор Вальтер Грюнвальд. Я сказала, что ты в отпуске. Спрашивал, когда вернешься. Тебя приглашают к ним в клинику. Предстоит сложная операция. Так он сказал. Тебя ждут. Операция намечена на двадцать первое августа.

Что мне ответить?

Если сможешь, позвони. Если трудно, пришли телеграмму.

По-моему, Грюнвальд бывал в Москве. И ты встречался с ним. Вспомни, как повторял его фразу: «Я вас лублу, а вы ничего».

Хотела закончить письмо, но уж ладно, открою секрет. Каждые три дня Андрей присылает мне открытку. В ней ровно пять строк. Но информация — емкая. Пишет он мастерски. «Светлое. (Наш кор.) За истекшие семьдесят два часа вес не изменился. Настроение по шкале Рихтера три балла. Читали Чехова и Останина. Чехов лучше. Состоялся рапирный бой на тему: «Что может человек?» Решено проверить лично. Хромов на высоте. Сенсация: учимся играть на гармони. Самоучитель не присылай».

В первой открытке Останина был микрорассказ. «Мадам Ярцева, — сообщал врач, — вашему мужу требуется покой и отдых. Вот успокаивающие таблетки. Вы, мадам, их будете принимать четыре раза в день».

Митя, прошу тебя, не проговорись, иначе пропадет мой единственный источник информации. Конечно, если тебе захочется поблагодарить друга, можешь разоблачить меня.

Надеюсь, у Андрея хватит доброты, чтобы продолжать начатое. Тем более что мы скоро увидимся. Я так думаю.

Получили письмо от Скворцова. Сейчас он отдыхает на озере Иссык-Куль. Спрашивает: есть ли у нас желание посмотреть это дивное место? Если хотим, то можно организовать поездку. И еще он признался, что написал занятные воспоминания о людях дивизии, где, между прочим, несколько страниц посвящено Дмитрию Ярцеву.

Совершенно неожиданная встреча произошла у меня с врачом Раисой Григорьевной Покровской. Возможно, ты забыл ее историю. Но она ничего не забыла и благодарна судьбе, которая свела ее с тобой. Припомни — была такая девушка Рая, которая работала в больнице медсестрой. Три года подряд она поступала в мединститут и каждый раз оставалась за бортом. Рискнула поступать снова. И опять недобрала одного балла.

Когда приемная комиссия обсуждала ее кандидатуру, ты отдал свой голос в защиту Покровской. Тебя спросили: «Это ваша родственница?» Ты ответил: «Нет. Я ее в глаза не видел. Но от такой родственницы не отказался бы. Ее следует принять за верность профессии и мужество». И комиссия согласилась. Раиса успешно закончила институт и теперь врачует в нашей районной поликлинике. А ты про эту историю никогда ни слова.

Кстати, про институты — в историко-архивный огромный наплыв. Четыре человека на место. Марина прошла собеседование. Но поступит ли — неизвестно… Ну, вот как расписалась, пора остановиться.

Митя, родной мой! В последнее время я часто произношу слово «надеюсь». Так вот, я очень надеюсь, что все у тебя будет хорошо. Сердечный привет Андрею и Хромову. Целую. Елена».

Дмитрий Николаевич подошел к Останину, раздраженно произнес:

— Кто бы мог подумать, что ты и здесь исполняешь роль корреспондента.

— Не знаю, Митя, чем вызван твой гнев. Но готов стерпеть. Что случилось?

— Прочти сам.

Останин, с профессиональной быстротой пробежав письмо, воскликнул:

— Ну, женщины! Была тайна — и нет! Ай-яй, Елена Сергеевна, как плохо!

— А быть внештатным надзирателем за мной?

— Грешно. Каюсь… Но это все неважно, Митенька! Тебя ждут в Берлине! Это прекрасно! Ждут профессора Ярцева! Вот это новость, — распалялся Останин. — Такой день забыть нельзя! Я бы сейчас даже выпил! Шампанского!

Дмитрий Николаевич проговорил тихо, словно прислушиваясь к каким-то своим мыслям.

— Мне страшно ехать в Берлин. — Он медленно протянул руку, пальцы заметно дрогнули. — Видишь?

— Ну и что?!

— А вдруг не смогу?

— Сможешь! — взорвался Останин. — Если не сможешь сейчас, то вообще забрось скальпель! Он не понадобится тебе никогда! Ты, Митя, сам отрекаешься от того, что далось тебе таким трудом, дорогой ценой! Ну, я прошу тебя, давай разберемся! Так получается, что эта поездка — еще одно испытание. Да, может быть, самое трудное. Но ты должен его выдержать, должен остаться Ярцевым! Хорошо, что этот день наступил теперь. Дальше было бы хуже.

Дмитрий Николаевич прикусил губу, снова посмотрел на свои руки и с искренней болью сказал:

— Но я же не смогу, Андрей! Если капля страха на мгновение парализует руку, это мгновение станет для меня роковым. Я не имею права рисковать.

— И все-таки, Митя, ты должен поехать! Я понимаю, жизнь экзаменовала тебя достаточно. Но нельзя сейчас отступать! Нельзя! Может, это и есть пик твоего восхождения? Конечно, куда проще отказаться от поездки… Но ты не имеешь права!

— Сейчас я могу принять только одно решение: отказаться от поездки.

— Струсил?

— Это честное решение.

— Но это ответ человека, который сдался без боя! Неужели тихое поражение не доконает тебя? Тебе же не простит этого Сивка-бурка…

— Не могу я, Андрей. Не могу!

— Давай поставим так вопрос: хочешь или не хочешь ехать?

— Хочу.

— Сможешь оперировать или нет?

— Нет!

— Теперь давай сближать полюса. Когда Ярцев хотел, он всегда говорил «да»! И еще, Митенька… Психические состояния весьма изменчивы, ими можно управлять! Это не я, это Ганнушкин говорил!

Подошел Хромов:

— У людей скоро обед, а мы без завтрака топчемся.

— Сейчас, Афанасий Мироныч. Разговор очень важный. Важнейший!

Останин шагнул к Дмитрию Николаевичу, заглянул в глаза и, обняв за плечи, сильно встряхнул.

— Неужели так и будешь на коленях? В мире сейчас август. Птенцы поднимаются на крыло. Может, и тебя этот август окрылит… Отчаяние не вознаграждается, Митя, а обрекает. В этом я узрел пафос письма Елены.

После завтрака Дмитрий Николаевич спустился к речке и кружной дорогой пошел в совхоз, где было отделение связи. Он отправил Елене телеграмму, в которой сообщил, что поехать в Берлин не сможет.

Обратно возвращался совершенно опустошенным. Шел медленно, почему-то озираясь, словно боялся сбиться с пути, заплутать в знакомом леске.

Вдруг лицо его покрылось холодной испариной. Чувство стыда захлестнуло с такой силой, что он застонал.

И тогда, не давая себе возможности передумать, Дмитрий Николаевич повернулся и побежал в отделение связи.

Загрузка...