Неаполь: август 2060
— Думаю, я разочаровал Супаари, — сказал Сандос на следующий день. — Работать с Энн было для него удовольствием, и они очень нравились друг другу. А я вовсе не был приятным собеседником.
— Вы были убиты горем, напуганы, истощены, — решительно заявил Фолькер.
А Джон кивнул, впервые согласившись с тем, что сказал Йоханнес Фолькер. — Да! Жалкий сотрапезник.
Сегодня голос Сандоса звучал весело и оживленно. Джулиани явно не одобрял такое странное расположение духа; Сандос его игнорировал.
— Я не уверен, что Супаари все досконально продумал, прежде чем принять меня в своем доме в качестве иждивенца. Так сказать, спонтанный жест межпланетной доброй воли. Может, он хотел в итоге передать меня правительству. — Сандос пожал плечами. — Во всяком случае, он был жизненно заинтересован в торговых аспектах этой ситуации, а из меня вышел неважный экономический советник. Супаари спросил как-то, не считаю ли я, что с Земли могут прибыть другие группы. Я сказал, что мы радировали на свою планету о нашем положении и что другие вполне могут прилететь. Но когда это произойдет, нам неизвестно. Он решил учить с моей помощью английский, поскольку это наш лингва-франка. Он уже начал перенимать его от Энн.
— Итак, ты работал как лингвист, — сказал Джулиани небрежным тоном. — По крайней мере, какое-то время.
— Да. Супаари выжал из ситуации, что возможно. Когда я достаточно окреп, чтобы разобраться, каким языком следует пользоваться, у нас было много бесед. Для него это было хорошей практикой в английском, и он многое мне объяснил. Вам следует быть ему благодарными. Большая часть того, что я понял о случившемся, поступила от него. Супаари был очень полезен.
— Как долго ты с ним пробыл? — спросил Джулиани.
— Не знаю. От шести до восьми месяцев. Все это время я учил ксан. Чудовищно сложный язык. В жизни не встречал ничего подобного. Часть шутки, я полагаю, — усмехнулся своим мыслям Эмилио.
Он встал и начал нервно прохаживаться по комнате, мешая остальным сосредоточиться.
— Ты что-нибудь слышал про насилие, о котором докладывали By и Исли? — спросил Джулиани, наблюдая, как он мечется из угла в угол.
— Нет. Я был в полной изоляции, уверяю вас. Однако могу предположить, что со свойственным им творческим пылом руна стали развивать идею Софии, что их много, а джанаата — единицы.
— Как только Аскама привела By и Исли в резиденцию Супаари, они спросили о тебе, — Джулиани сделал паузу, увидев, что Сандос вздрогнул. — Супаари сказал им, что он уже распорядился твоей судьбой и ты теперь в другом месте. Как же он выразился? А, вот: «Это больше соответствует его натуре». Можешь объяснить, почему тебя убрали из его семьи?
Раздался неприятный смех.
— Знаете, что я однажды сказал Энн Эдвардс? Бог в «почему».
Сейчас Сандос не смотрел ни на кого. Он стоял спиной к ним и смотрел в окно, осторожно, чтобы не зацепиться скрепами за ткань, отодвинув тонкую штору. Затем они опять его услышали:
— Нет. Я не знаю, что у него было на уме, но уверен, что угрызения совести его не мучили.
— Его не мучили, — повторил Джулиани негромко. — А тебя? Ты не сделал ничего такого, что могло вызвать твое изгнание?
— О Господи! — Сандос круто развернулся к нему. — Даже теперь? После всего, что вы узнали?
Он прошел к своему месту у окна и сел, дрожа от гнева. Когда Эмилио опять заговорил, его голос был очень тихим, но он явно сражался с яростью, прижав заключенные в скрепы руки к коленям, уставившись глазами в стол.
— При дворе Супаари Ва Гайджура я был на положении искалеченного иждивенца. Супаари не назовешь взбалмошным, но, полагаю, он от меня устал. Или почувствовал — когда стал достаточно сведущ в английском, — что я выполнил свою роль домашнего учителя языка и что мне пришло время занять, так сказать, иную должность. — Тут он посмотрел прямо на Джулиани. — Меня никогда не спрашивали, чем я хочу заниматься и где предпочел бы жить. А теперь я должен вывернуться перед вами наизнанку?
Когда сразу после рассвета за ним пришли, Эмилио спал. Запутавшись в паутине сна, он сперва не понял, наяву или во сне держат его чьи-то руки, а когда пришел в себя, уже не мог пошевелиться. Впоследствии Эмилио спрашивал себя: почему я не сбежал? — хотя знал, что вопрос глупый. Куда он мог уйти? Где скрыться? Столь же бессмысленно было бороться, требовать объяснений. Первый удар вырвал воздух из его легких, второй — почти лишил сознания. Зная свое дело, они не стали тратить время на дальнейшее избиение. Пока его полутащили-полунесли, Эмилио старался запомнить направление, ощущая, что дорога круто поднимается в гору. Когда они прибыли в Дворец Галатна, его голова уже была ясной и он мог дышать без боли.
Связав Эмилио руки, его поволокли мимо фонтанов, которые он видел из резиденции Супаари, через боковой вход провели во дворец, а затем вниз по коридорам, пестрящим разноцветными плитками, с полами из мрамора и яшмы, мимо внутренних двориков под сводчатыми ребристыми потолками. Даже самые простые детали интерьера покрывала позолота, стены затягивала сетка из серебряной проволоки — каждая диагональ четко обозначена, искрится драгоценными камнями: изумрудами, рубинами, аметистами, алмазами. Следуя меж конвоирами, Эмилио видел комнату с широким балдахином из желтой шелковистой ткани, вышитой бирюзовыми, ярко-красными и бледно-зелеными узорами, с кисточками и бахромой из золотой нити. Роскошное убранство комнаты довершала груда подушек, красных, голубых, цвета слоновой кости, обшитых золотой тесьмой.
Комната за комнатой — ни одной прямой линии, ни одного пустого места, ничего бесхитростного в своей простоте. Даже воздух был украшен! Всюду витали запахи: сотни ароматов, которых Эмилио не мог ни назвать, ни узнать. Это самое живописное и безвкусно декорированное место, подумал он ошеломленно, которое я когда-либо посещал. И выглядит и пахнет, точно дешевый бордель, правда, драгоценные камни здесь настоящие, а каждая драхма духов стоит, вероятно, как годовой урожай деревенской корпорации.
С каждым встречным Эмилио пытался говорить как на руанджа, так и на ксане, но никто не отвечал, и сперва он решил, что все здешние слуги немые. Пока тянулся этот длинный день, ему отдавали короткие приказы на диалекте ксана, который был ему незнаком, как аристократический немецкий может быть незнаком простолюдину. Иди туда. Сиди здесь. Жди. Эмилио старался выполнять; если понимал неверно, получал затрещину. Понять его самого никто и не пытался.
Он не был связан, но не был и свободен. Помимо него, в незримых, но прочных клетках содержались и другие пленники. Можно было перемещаться из клетки в клетку, но не внутрь дворца. Зоопарк, думал Эмилио, пытаясь найти во всем этом смысл. Я в зоопарке.
Была здесь группа необычных и странных, но очень красивых руна, несколько джанаата, а еще особи, чей вид Эмилио не мог определить с уверенностью. Руна, делившие с ним эту позолоченную неволю, приходили к нему на помощь, когда он нуждался в ней из-за своих искалеченных рук. Они были необычайно ласковы и дружелюбны, старались вовлечь его в это странное сообщество, обитавшее в богато украшенных покоях. По-своему они были добры, но казались недоразвитыми, словно их вывели только ради внешности, — с шерстью необычных расцветок, пятнистой или пестрой, а одна была полосатая, точно зебра. У большинства были мелкокостные лица с признаками вырождения, кто-то имел гриву, у кого-то почти отсутствовал хвост. Никто не говорил на диалекте руанджа, который он изучал в Кашане.
Плененные джанаата содержались в отдельном помещении и не обращали на Эмилио внимания, хотя он не заметил никакого отличия в их статусе внутри зоопарка. Они были облачены в громоздкие одеяния с головными уборами, закрывавшими их лица, более мелкие, чем у Супаари. Позже Эмилио выяснил, что они женщины, а еще позднее осознал, что они, должно быть, выполняют тут роль стерильных партнеров, про которых ему рассказывал Супаари. Эмилио обращался к ним на ксана, просил объяснить ему, что это за место, но они не откликались. Он так и не смог добиться, чтобы с ним поговорили хоть на каком-то из языков.
У Супаари его кормили нерегулярно, хотя обильно, словно домашнюю зверушку, к которой утратили интерес. Здесь же еду предоставляли в любое время, по желанию, — видимо, потому что тут было много руна, нуждавшихся в постоянной кормежке. Но ему не хотелось есть. Правда, руна так трогательно радовались, когда он принимал от них пищу. Поэтому Эмилио ел, чтобы отплатить за доброту.
Ему пришло в голову, что теперь он совершенно бесполезен и, вероятно, содержится здесь в качестве диковинки, столь же необычной и странной, как яркие безделушки, которыми, как он видел в тот первый день, набиты палаты и альковы Галатны. А затем Эмилио снабдили ошейником, украшенным драгоценными камнями, и его унижение сделалось полным. Он стал точной копией капуцина, которого держал на золотой цепочке какой-нибудь европейский аристократ шестнадцатого века.
Супаари, сколь бы холодно и высокомерно он ни держался, был, по крайней мере, умным собеседником. Ныне Эмилио пытался противостоять разрушительной силе полного интеллектуального одиночества, быть терпеливым к пустой нереальности, которую ощущал. Он решал в уме арифметические задачи или пел песни, молился, но вдруг в ужасе осознавал, что смешивает языки. Он больше не был уверен в различиях между испанским и руанджа, и это пугало его столь же сильно, как недавние трагические события. Настал день, когда Эмилио понял, что не может вспомнить имен своих соседей в Пуэрто-Рико. Я теряю рассудок, подумал он.
Все это время Эмилио был растерян и подавлен безотчетным страхом, но заставлял себя придерживаться какого-то режима, выполнять упражнения. Это веселило его сокамерников-руна, но он не сдавался. В распоряжении узников имелись пахучие ванны, изощренные и вычурные, как и все прочее в этом месте. Поскольку тут никто ему не приказывал, Эмилио выбирал воду с наименее отталкивающим запахом и старался как мог содержать себя в чистоте.
— Расскажи нам, — услышал он голос отца Генерала.
— Я думал, что меня продали в качестве зоологического образца, — сказал Эмилио Сандос, дрожа всем телом, уставившись в стол; каждое тихое слово — отдельный акт самоконтроля. — Какое-то время я полагал, что нахожусь в зверинце, которым владеет Рештар Галатны. Аристократ. Великий поэт. Автор многих песен. Господин разносторонних вкусов. На самом деле это был гарем. Подобно Клитемнестре, я должен был выучиться смирению и покорности.
Минуло три недели или месяц, когда один из охранников подошел к месту, выделенному для Эмилио, и заговорил с руна, пыхтевшими, подергивавшимися и теснившимися вокруг него. Эмилио не имел понятия, о чем речь, поскольку не прилагал никаких усилий выучить что-то, кроме самых элементарных фраз, на языке, который был тут в ходу. Наверное, это было формой протеста. Если он не станет учить язык, то и не должен здесь оставаться. Глупо, конечно. По причинам, которые Эмилио не мог сформулировать, он вдруг испугался, но успокоил себя мыслями, которые очень скоро вдребезги разобьют его душу. Он сказал себе: я в руках Господа. Что бы ни случилось со мной, случится по воле Божьей.
Ему выдали одеянье, очевидно, сшитое специально для него, так как оно пришлось впору. Одежда была тяжелой и жаркой, но лучше так, чем разгуливать нагишом. Крепко держа за руки, его отвели в простую и пустую белую комнату, лишенную мебели и запахов. Она поразила его. Эмилио испытал такое облегчение, выбравшись из сумбура, из зрительной, обонятельной и слуховой неразберихи, что едва не пал на колени. Потом он услышал голос Супаари и с забившимся сердцем ощутил прилив надежды. Супаари заберет меня домой, подумал Эмилио. Все это было какой-то ошибкой, решил он и простил Супаари за то, что тот не пришел раньше.
Когда Супаари вступил в комнату, Эмилио попытался заговорить, но стражник ударил его по затылку, и, оступившись, он упал, потеряв равновесие в непривычно тяжелом наряде. Эмилио давно перестал сердиться на плохое обращение и устыдился своей неловкости. Поднявшись на ноги, он взглядом поискал Супаари и нашел его, но затем увидел джанаата среднего роста и безграничного достоинства, с фиолетовыми глазами исключительной красоты, которые встретили и захватили взгляд Эмилио своим — столь прямым и ищущим, что ему пришлось отвести глаза. Рештар, понял он. Его дух исполнен большой учености и таланта. Супаари рассказывал ему о Рештаре: великий поэт, автор потрясающих песен, которые привели Эмилио Сандоса и его товарищей на Ракхат…
И тут Эмилио осенило, и восторг переполнил его. Он шел сюда дорогой потерь и страданий, шаг за шагом, чтобы встретиться с этим сыном Ракхата: Хлавином Китери, поэтом… возможно, даже пророком… Скорее он, чем кто-либо из его народа, мог знать Бога, которому служил Эмилио Сандос. Это был момент раскрепощения — столь желанный и столь нежданный, что Эмилио заплакал, устыдившись, что его вера разъедена зародившимся страхом и изоляцией. Он старался взять себя в руки, стать более сильным, более выносливым — лучшим инструментом для исполнения замысла своего Господа.
Бывают периоды, скажет он Рештару, когда мы оказываемся на середине жизненного пути, — моменты, равноудаленные от рождения и смерти; моменты красоты, когда природа или любовь полностью раскрываются нам; моменты ужасного одиночества — вот в такие минуты на нас нисходит священное и пронзительное понимание. Оно принесет глубокое внутреннее спокойствие или прилив захлестывающих эмоций. Может показаться, что оно пришло извне, нежданное и божественное, или из глубин души, вызванное прекрасной музыкой или дыханием спящего ребенка. Если в такие моменты мы распахиваем сердца, мироздание открывается нам — во всем своем великолепии и полноте. И когда мы переживаем такие моменты осознания, наши сердца жаждут запечатлеть его навеки в словах, дабы остаться верными его высшей правде.
Он скажет Рештару: «Когда мой народ искал имя для правды, которую мы чувствуем в эти моменты, он назвал ее Богом, а когда это понимание воплощается в вечной поэзии, мы зовем ее молитвой. Услышав твои песни, мы поняли: ты тоже нашел слова для того, чтобы назвать и сохранить такие моменты правды. Мы знали, что твои песни были зовом Бога, дабы привести нас сюда и узнать тебя…»
Он скажет Рештару: «Я здесь, чтобы изучать твою поэзию и рассказать тебе о нашей».
Вот почему я жив, сказал он себе и всей душой возблагодарил Господа за то, что тот позволил ему пребывать здесь и наконец понять все это…
Сосредоточенный на прихлынувших мыслях, захваченный уверенностью в своей правоте, Эмилио почти не следил за диалогом, продолжавшимся без его участия, хотя тот происходил на диалекте ксана, на языке Супаари. Он не был шокирован, когда с него сняли одежду. Нагота сделалась привычной. Эмилио знал, что он инопланетянин и что его тело представляет такой же интерес для ученого, как и его мышление. Какой образованный человек не ощутил бы любопытства, впервые видя иной разумный вид? Кто не стал бы комментировать странность почти полной безволосости, неразвитый нос? Необычные темные глаза… удивительное отсутствие хвоста…
— … но соразмерные пропорции, элегантная мускулатура, — говорил Рештар.
Восхищаясь этой грациозной миниатюрностью, он задумчиво двигался вокруг экзотического тела, выставив одну руку, и своими острыми когтями оставлял на безволосой груди тонкие линии, на которых вскоре проступали красные бусинки. Он провел ладонью вокруг плеча и, разглядывая изгиб шеи, охватил ее своими кистями, отметив ее хрупкость: да ведь этот позвоночник можно переломить одним движением. Его руки двинулись снова, легонько гладя безволосую спину, опустились ниже — к причудливой пустоте, к пленительной уязвимости бесхвостия. Отступив, он увидел, что чужеземец дрожит. Удивленный столь быстрым откликом, Рештар надвинулся, чтобы проверить готовность, — подняв подбородок чужеземца, посмотрел прямо в темные нечитаемые глаза. Его собственные глаза сузились, оценивающе приглядываясь к жертве: голова быстро отвернулась, демонстрируя покорность, глаза закрылись, все тело затряслось. Жалкий в некотором отношении и необученный, но невероятно привлекательный.
— Повелитель? — напомнил о себе торговец. — Ты доволен?
— Да, — сказал Рештар, отвлекаясь.
Он посмотрел на Супаари, затем нетерпеливо подтвердил:
— Да. Мой секретарь работает над юридической стороной договора. Ты можешь заключить контракт по вязке с моей сестрой на любую дату, которая тебе подходит. Брат, да будут у тебя дети.
Его взгляд вернулся к чужеземцу.
— Теперь оставьте меня, — велел он, и Супаари Ва Гайджур, произведенный в Основатели нового рода за свою службу Рештару Галатны, вместе с охранником, доставившим Сандоса из сераля, пятясь покинул комнату.
Оставшись наедине с диковинной тварью, Рештар сделал еще один круг, но остановился позади чужеземца. Затем он сбросил собственную одежду и некоторое время стоял с закрытыми глазами, сосредоточившись на восприятии запаха, более интенсивного, более сложного, чем раньше. Мощный, будоражащий аромат, бесподобный и неотразимый. Мускусное благоухание незнакомых аминов, странных масляных и каприновых углеродных цепей, затуманенное простыми строгими диоксидами прерывистого дыхания и сдобренное запахом крови, содержащей железо.
Хлавин Китери, Рештар Дворца Галатны, величайший поэт своего века, который облагораживал презираемое, возвеличивал обычное, увековечивал мимолетное, чье своеобразное вдохновение сначала концентрировалось, а затем высвобождалось, усиливаясь несравненным и беспрецедентным, глубоко вдохнул. Об этом будут петь в течение поколений, подумал он.
Язык, труд его жизни и его услада, язык, который Эмилио Сандос начал забывать в заточении, ныне отказался ему служить. Содрогаясь в неистовых волнах унижения, он обонял тошнотворную железистую вонь собственного ужаса. Лишенный дара речи, он был неспособен даже мысленно подобрать слово для неописуемого обряда, в котором ему предстояло исполнить неведомую роль, — даже когда его схватили сзади за руки. Но когда мощные хватательные ступни стиснули его лодыжки, а сзади прижался живот и началось прощупывание, Эмилио оцепенел от бездонного ужаса, наконец поняв, что сейчас произойдет. Проникновение исторгло вопль из его глотки. А после стало еще хуже.
Спустя десять минут его оттащили в незнакомую комнату — истекающего кровью, всхлипывающего. Оставшись один, Эмилио блевал, пока не изнемог. Долгое время он ни о чем не думал, лишь неподвижно лежал, открыв глаза в углублявшуюся темень. В конце концов пришел слуга, чтобы отвести его к ваннам. К этому моменту жизнь Эмилио безвозвратно поделилась на «до» и «после».
Тишину кабинета отца Генерала нарушил Йоханнес Фолькер:
— Я не понял. Чего хотел от вас Рештар?
«Боже, — думал Джулиани, — у гениальности, возможно, есть пределы, но глупость безгранична. Как я мог поверить…». Закрыв глаза, он услышал голос Эмилио, тихий, мелодичный и опустошенный:
— Чего он хотел от меня? Да того же, полагаю, чего педераст хочет от маленького мальчика. Славной, тугой норки.
В наступившем остолбенелом молчании Джулиани поднял голову. «Романита, — подумал он, — римский дух. Знай, что делаешь, и поступай без жалости, когда момент настал».
— Ты кто угодно, но только не трус, — сказал Эмилио Сандосу отец Генерал. — Расскажи нам.
— Я все рассказал.
— Сделай так, чтобы мы поняли правильно.
— Мне наплевать, как вы понимаете. Это ничего не изменит. Думайте, что хотите.
Джулиани пытался вспомнить название рисунка Эль Греко: эскиз умирающего испанского дворянина. Романита исключает эмоции, сомнения. Это должно произойти сейчас, здесь.
— Ради собственной души — скажи это.
— Я не продавал себя, — яростным шепотом сказал Сандос, не глядя ни на кого. — Меня продали.
— Этого недостаточно. Скажи все!
Сандос сидел неподвижно, глядя в пустоту и дыша с механической регулярностью, словно бы тщательно планировал и выполнял каждый вздох; пока не наступил миг, когда Эмилио вдруг отшатнулся от стола, упершись ногой в край, и перевернул его, развалив на куски, — в вулканическом взрыве ярости, расшвырявшем остальных по краям комнаты. Лишь отец Генерал остался на прежнем месте, а все звуки мира свелись к тиканью старинных часов и хриплому тяжелому дыханию человека, одиноко стоявшего в центре комнаты, чьи губы складывали слова, которые они едва могли слышать:
— Я не давал согласия.
— Скажи это, — неумолимо повторил Джулиани. — Так, чтобы мы слышали.
— Я не был проституткой.
— Нет. Не был. Кто же ты был тогда? Скажи это, Эмилио.
Отделяя каждое слово, измученный голос наконец выдавил:
— Я был изнасилован.
Они видели, чего ему стоило это произнести. Он стоял, слегка покачиваясь, с застывшим лицом. Джон Кандотти выдохнул: «Мой Бог», — и где-то на дне своей души Эмилио Сандос нашел ржавое и хрупкое железо рыцарских доспехов, напомнившее ему, что надо повернуть голову и мужественно стерпеть сочувствие в глазах Джона.
— Ты так думаешь, Джон? Это был твой Бог? — спросил он с ужасающей вкрадчивостью. — Видишь ли, для меня как раз в этом дилемма. Потому что, если Бог вел меня к Божьей любви, как это казалось, если я признаю, что красота и восторг были реальны и истинны, тогда остальное тоже было волей Божьей, и это, господа, повод для горестных раздумий. Но если я просто обманутая обезьяна, слишком серьезно воспринявшая ворох старых сказок, тогда я виновник своих бед и гибели моих товарищей и вся эта история становится фарсовой, не так ли? Учитывая обстоятельства, я нахожу, что проблема атеизма в том, — продолжал он с академической аккуратностью, каждым едким словом электризуя воздух, — что мне некого презирать, кроме себя. Если же я предпочту верить, что Господь порочен, тогда у меня, по крайней мере, будет утешение в ненависти к Богу.
Эмилио наблюдал, как на лицах слушателей проступает понимание. Что они могли сказать ему? Он почти смеялся.
— Угадайте, о чем я думал за секунду перед тем, как мной попользовались впервые, — предложил Эмилио, снова начав прохаживаться. — Это забавно. Это очень смешно! Видите ли, я был напуган, но не понимал, что происходит. Я не представлял… да и кто мог представить такое? Я в руках Господа, думал я. Я любил Бога и доверял Его любви. Занятно, не правда ли? Я убрал всякую защиту. У меня не было ничего, кроме любви Господа. И меня изнасиловали. Я был нагим пред Богом, и меня изнасиловали.
Взволнованная ходьба прервалась, когда он услышал собственные слова; его голос сорвался, когда Эмилио до конца осознал свою опустошенность. Однако он не умер, не провалился сквозь землю, а, переведя дух, посмотрел на Винченцо Джулиани, который встретил его взгляд и не отвел свой.
— Расскажи нам.
«Два слова. Это самое трудное, — подумал Винченцо Джулиани, — что я когда-либо делал».
— Вы хотите еще! — спросил Сандос, не веря своим ушам. Затем он снова сорвался с места, не в силах сохранять неподвижность или молчать.
— Я могу засыпать вас подробностями, — предложил он, теперь став театрально экспансивным и беспощадным. — Это продолжалось… я не знаю, как долго. Месяцы. Они казались вечностью. Он делил меня со своими друзьями. Я сделался весьма модным. Немало изысканных субъектов приходило попользоваться мной. Думаю, это было формой дегустации. Иногда, — остановившись, сказал Эмилио, глядя на каждого из них и ненавидя за то, что они стали свидетелями его признания, — иногда там бывали зрители.
Джон Кандотти закрыл глаза и отвернулся, а Эдвард Бер молча плакал.
— Прискорбно, не правда ли? Дальше будет хуже, — заверил Сандос со свирепым весельем, двигаясь как слепой. — Импровизированные стихи были продекламированы. Были сочинены песни, описывающие новый опыт. И концерты, конечно, были переданы по радио — в точности как и те, которые слышали мы… Аресибо еще коллекционирует записи? Должно быть, вы уже слышали и те творения, где поется обо мне. Это не молитва. Боже! Не молитва — порнография. Песни звучали очень красиво, — признал он, скрупулезно точный. — Меня заставляли слушать, хотя я был, пожалуй, неблагодарным ценителем этого искусства.
Сандос осмотрел их, одного за другим, бледных и безмолвных.
— Вы достаточно услышали? Как вам такая деталь: их возбуждал запах моего страха и моей крови. Хотите еще? Желаете узнать в точности, сколь темной может сделаться ночь души? — спросил он, теперь подстрекая их. — Был момент, когда мне пришло в голову спросить себя, является ли скотство грехом для скотины, — ведь моя роль на этих празднествах была, без сомнения, именно такой.
Фолькер внезапно двинулся к двери.
— Вам хочется блевать? — заботливо спросил Сандос, наблюдая, как Фолькер покидает комнату. — Не стыдитесь! — крикнул он. — Со мной это происходит постоянно.
Сандос повернулся лицом к остальным.
— Он хотел, чтобы, так или иначе, это было моей виной, — сообщил он, оглядев всех и задержав взгляд на Кандотти. — Он неплохой парень, Джон. Такова человеческая природа. Он хотел, чтоб это было какой-то ошибкой, которую сделал я, а он бы не сделал, каким-нибудь изъяном во мне, который он бы не разделил; чтобы он мог думать, что с ним этого бы не случилось. Но это не было моей виной. Это была или слепая, глупая, дурацкая судьба, от начала и до конца, — и в этом случае мы все, господа, заняты не тем; или это был Бог, которого я не могу почитать.
Сотрясаемый дрожью, Эмилио ждал, взглядом вызывая их на разговор.
— Нет вопросов? Нет обсуждения? Нет утешений для страждущего? — спросил он с едкой веселостью. — Я предупреждал вас. Я говорил, что вы не захотите этого знать. Теперь вы хлебнули отравы. Теперь вам придется жить с этим знанием. Но это было мое тело. Это была моя кровь, — сказал он, задыхаясь от ярости. — И это была моя любовь.
Внезапно замолчав, Сандос наконец отвернулся от них. Никто не двигался, они прислушивались к его неровному дыханию, то замедлявшемуся, то вновь ускорявшемуся.
— Джон остается, — сказал он в конце концов. — Все остальные — вон.
Дрожа, он смотрел на Джона Кандотти, дожидаясь, пока все выйдут. Направляясь к выходу, Джулиани грациозно переступил через обломки на полу; брат Эдвард помедлил у двери, подождав, пока пройдет Фелипе Рейес, сжавший белые губы, но наконец тоже ушел, с тихим щелчком затворив дверь. Больше всего сейчас Джон хотел отвернуться, уйти вместе с остальными, но он знал, для чего он здесь, поэтому остался и постарался быть готовым к тому, что придется услышать.
Когда они остались одни, Сандос снова начал расхаживать и говорить, и пока он незряче метался из угла в угол, с его губ срывались тихие ужасные слова:
— Спустя какое-то время новизна развлечения сошла на нет, и приходить стали главным образом охранники. Теперь меня держали в маленькой каменной комнате без светильников. Было очень тихо, и я слышал только свое дыхание и кровь, звенящую в ушах. Затем дверь открывалась, и я видел за ней вспышку света. — Эмилио ненадолго умолк, не понимая, что тут явь, а что — сон, обернувшийся кошмаром. — Я никогда не знал, принесли они еду или… или… Они держали меня в изоляции, потому что мои крики беспокоили остальных. Моих коллег… Тех, кого ты видел на рисунке, — тогда, в Риме, помнишь? Наверное, это нарисовал кто-то из гарема. Мне его передали однажды вместе с едой. Ты и представить не можешь, что я почувствовал. Бог оставил меня, но кто-то помнил и думал обо мне.
Тут он остановился и в упор посмотрел на Джона Кандотти, оцепеневшего, точно кролик под взглядом кобры.
— В конце концов я решил, что убью следующего, кто войдет в эту дверь, следующего, кто… коснется меня.
Сандос опять зашагал, вскидывая и опуская руки, стараясь объяснить, заставить Джона понять.
— Я… Бежать было некуда. И я подумал: «Я должен перейти к нападению, и тогда меня оставят в покое. Тогда меня убьют». Я думал: «В следующий раз, когда кто-нибудь придет сюда, один из нас умрет. Мне все равно кто». Но это была ложь. Потому что мне было не все равно. Они меня заездили, Джон. Они меня заездили. Я хотел умереть.
Снова остановившись, он беспомощно взглянул на Кандотти:
— Я хотел умереть, но вместо меня Бог взял ее. Почему, Джон?
Джон этого не знал. Но этот вопрос ему много раз задавали неутешные осиротевшие люди, и он ответил Эмилио так, как отвечал им:
— Потому, я полагаю, что души не взаимозаменяемы. Ты не можешь сказать Господу: «Возьми меня взамен».
Сандос не слушал.
— Я не спал — долгое время. Я ждал, когда дверь откроется, и думал о том, как убить без помощи рук…
Он все еще стоял перед Кандотти, но больше не видел его.
— Итак, я ждал. Проваливался в сон на несколько минут. Но было так темно, что сознание стало путаться, и я уже не понимал, открыты мои глаза или закрыты. А потом услышал шаги, поднялся и встал в дальнем углу, чтобы можно было разбежаться, и дверь открылась, и я увидел силуэт, и он был какой-то странный. Мои глаза узнали ее, но тело было на взводе. Это было как… камень из пращи. Я врезался в нее с такой силой… Джон, я слышал, как в ее груди сломались кости.
Эмилио отчаянно пытался смягчить удар, спружинив своими загубленными руками, но прежде чем смог их поднять, оба они врезались в каменную стену, и столкновение сокрушило Аскаму.
Он обнаружил, что лежит на полу, удерживая свой вес на коленях и локтях, а под ним — смятое тело Аскамы, и ее лицо так близко к его лицу, что он смог расслышать ее шепот. Девочка улыбнулась ему — кровь пузырилась на губах, сочилась из ноздрей. «Видишь, Мило? Твоя семья пришла за тобой. Я нашла тебя для них». Затем он услышал голоса, человеческие голоса, и поднял взгляд от трупа Аскамы, ослепленный светом второго восхода, льющимся в открытую дверь. Увидел их глаза с одной радужной оболочкой, не веря себе и страшась, как, наверное, боялась его Аскама, впервые встретившись с ним. Увидел, как потрясение сменилось отвращением.
— Боже, вы убили ее, — сказал мужчина постарше.
Затем он умолк, разглядев ошейник, усыпанный драгоценными камнями, нагое тело, украшенное пахучими лентами, засохшие и кровавые свидетельства последнего рода занятий священника.
— Боже, — повторил он.
Второй из них кашлял и прижимал к носу рукав, прикрываясь от вони, в которой смешались запахи крови, пота, духов.
— Я By Ксинг-Рен, а это мой коллега, Тревор Исли. Организация Объединенных Наций, комитет внешних сношений, — наконец сказал он. И добавил, не сдержав презрения в голосе: — А вы, должно быть, отец Сандос.
Тут раздался звук, похожий на смех, шокирующий и возмутительный, который перешел в поскуливание и визг. Истерика длилась долго и прекратилась только тогда, когда Эмилио выдохся. Но они так и не добились от него ничего вразумительного.
— Почему, Джон? Почему все случилось именно так, если этого не хотел Бог? Я думал, что понимаю…
Его голос смолк, и Кандотти ждал, не зная, что сказать или сделать.
— Сколько же лет прошло, Джон?
Застигнутый врасплох внезапной сменой темы, Джон нахмурился и покачал головой, не поспевая за мыслями Сандоса.
— А я подсчитал. Двадцать девять лет. Я запутался в вопросах времени, но мне было пятнадцать, а сейчас вроде как сорок пять…
Сандос осел на пол. Подойдя к нему, Джон опустился рядом на колени, а Эмилио плакал, шепча слова, тихие и четкие:
— Понимаешь, я знаю множество людей, давших обет безбрачия, заключивших соглашение. Они по-разному следуют ему, кто-то даже ищет окольных путей. Но штука в том, что я этого не делал. И я… я думал, что понял. Это была тропа к Богу, и я думал, что понял. Бывают моменты, Джон, когда твоя душа подобна огненному шару, и она тянется ко всему и ко всем одинаково. Я думал, что понял.
Эмилио вытер глаза, прерывисто вздохнул, а когда вновь заговорил, его голос был нормальным, обыденным, усталым и от этого звучал еще печальнее:
— Как бы то ни было, мне исполнилось, кажется, сорок четыре, когда это… когда… это случилось, — выходит, прошло около двадцати девяти лет.
Его губы растянулись в ужасную улыбку, и он начал смеяться, поблескивая безрадостными глазами.
— Джон, если это сделал Бог, то сотворить такое с давшим обет безбрачия — дьявольская шутка. А если Бог этого не делал, то кто тогда я? — Он беспомощно пожал плечами. — Безработный лингвист с множеством мертвых друзей.
Он снова заплакал.
— Они погибли оттого, что я верил. Джон, они все мертвы. Я так старался понять, — прошептал Сандос. — Кто может простить меня? Я не уберег своих друзей…
Джон Кандотти притянул его к себе, обхватив руками и раскачиваясь, пока они оба плакали. Затем Джон прошептал:
— Я прощаю тебе, — и произнес первые слова обряда отпущения грехов: — Absolvo te… absolvo te…
Горло перехватило, но главные слова были произнесены.
— Это злоупотребление властью, — шипел Фелипе Рейес. — Вы не имели права… Господи, разве можно подвергать человека такой пытке?
— Это было необходимо.
От своего кабинета отец Генерал быстро прошел по длинному гулкому коридору и, распахнув застекленные двери, вышел в сад, надеясь собраться с мыслями на солнце и в тишине. Но Рейес последовал за ним, возмущенный тем, что Эмилио Сандоса вынудили исповедаться в присутствии стольких свидетелей.
— Зачем вы принуждали его? — упорствовал непреклонный Рейес. — Хотели насладиться властью, потешить свое самолюбие…
Развернувшись к нему, Джулиани ледяным взглядом заставил священника умолкнуть.
— Это было необходимо. Будь он художником, я приказал бы ему перенести свою муку на холст. Будь он поэтом, я велел бы написать стихи. Поскольку Эмилио тот, кто он есть, я заставил его говорить об этом. Так было надо. А наш долг был выслушать его.
Еще секунду Фелипе Рейес смотрел на своего начальника, затем сел на скамью, окруженную летними цветами, залитую слепящим солнцем, — потрясенный, но все еще не убежденный. Здесь росли подсолнухи, желтые лилии, гладиолусы, а откуда-то ветер приносил запах роз. Близился вечер, ласточки уже не летали, и громче звенел хор насекомых. Отец Генерал сел рядом с Фелипе.
— Вы бывали во Флоренции, Рейес?
Откинувшись на спинку скамьи, Фелипе осклабился с раздраженным непониманием.
— Нет, — язвительно ответил он. — Я не увлекаюсь туризмом, Сэр.
— Жаль. Видите ли, там есть серия скульптур Микеланджело, на которую стоит посмотреть, — «Пленники». Из огромной бесформенной глыбы возникают фигуры рабов: головы, плечи, торсы, — устремленные к свободе, но наполовину увязшие в камне. Есть души, Рейес, мятущиеся и томящиеся в плену. Есть души, которые пытаются вырвать себя из собственной бесформенности. Сломленный и покалеченный, Эмилио Сандос упорно продолжает искать смысл в том, что с ним случилось. Он все еще старается найти во всем этом Бога.
Несколько секунд Фелипе Рейес осмысливал сказанное и, хотя он был слишком упрям, чтобы сразу согласиться с Джулиани, все-таки признал:
— Выслушав его исповедь, мы помогли ему.
— Да. Мы помогли ему. И должны помогать снова и снова, пока он не найдет смысл.
В этот миг вся размеренная, благоразумная, полная сдержанности и здравого смысла жизнь Винченцо Джулиани показалась ему пустой и суетной.
— Он истинный праведник, Рейес. Всегда им был. Он еще крепко увяз в бесформенном камне, но сейчас он ближе к Богу, чем любой из нас. А у меня даже нет мужества, чтобы завидовать ему.
Они еще долго сидели в золотистом свете и мягком воздухе угасающего августовского дня, слушая тихие звуки сада. Затем к ним присоединился Джон Кандотти. Остановившись напротив скамьи, по другую сторону садовой дорожки, он грузно опустился на траву, положив голову на руки.
— Тяжело? — спросил отец Генерал.
— Да. Очень.
— Почему погибла Аскама?
— Наверное, это можно назвать неумышленным убийством. — Джон лег на спину, примяв траву. — Нет, — поправил он сам себя. — Это не был несчастный случай. Он намеревался убить, но при самозащите. А что погибла именно Аскама — трагическая случайность.
— Где он сейчас?
Кандотти устало посмотрел на них.
— Я отнес его в его комнату. Спит мертвым сном… Зловещая метафора. В общем, он спит. С ним Эд.
После паузы он прибавил:
— Надеюсь, Эмилио полегчало. Лучше бы мне никогда не слышать такого, но я действительно думаю, что теперь ему лучше. — Джон ладонями закрыл глаза. — Видеть все это в снах. Друзей, детей… Теперь мы знаем.
— Теперь мы знаем, — согласился Джулиани. — Я все пытаюсь понять, почему подозрение в проституции казалось менее ужасным, чем открывшаяся истина. Тот же самый акт физической близости.
Сейчас он не был отцом Генералом. Он был просто Винчем Джулиани, не знающим всех ответов. Сам того не сознавая, он шел тропой рассудительности, по которой следовала в самые страшные для нее годы София Мендес.
— Полагаю, у проститутки есть по крайней мере иллюзия собственного достоинства. Это сделка. Предполагается какой-то элемент согласия.
— В проституции больше достоинства, — грустно предположил Фелипе Рейес, — чем в групповом изнасиловании. Даже если это группа поэтов.
Внезапно Джулиани поднес ладони ко рту:
— Как страшно думать, что тебя соблазнил и изнасиловал Господь.
«А затем вернуться обратно и сдаться на нашу милость», — уныло подумал он.
Джон сел и воспаленными глазами уставился на отца Генерала:
— Вот что я вам скажу. Если выбирать между презрением к Эмилио и ненавистью к Богу…
Прежде, чем Джон успел сказать что-то, о чем бы потом пожалел, вмешался Фелипе Рейес:
— Эмилио не заслуживает презрения. Но Господь не насиловал его, даже если сейчас Эмилио понимает это именно так.
Откинувшись на спинку кресла, он посмотрел на древние оливы, обозначавшие границу сада.
— Есть старое еврейское предание, в котором говорится, что в начале времен Бог был повсюду и во всем. Но чтобы завершить сотворение мира, Богу пришлось, так сказать, освободить от Своего присутствия часть Вселенной, дабы там могло существовать что-то помимо Него. Поэтому Он сделал вдох, и в тех местах, откуда Бог удалился, существует мироздание.
— Значит, Бог просто ушел? — спросил Джон, сердясь на то, что Эмилио переживал как личную трагедию. — Покинул мироздание? А вы, приматы, копошитесь и разбирайтесь без меня.
— Нет. Он наблюдает за нами. Он радуется. Он плачет. Он следит за духовной драмой человеческой жизни и придает ей смысл тем, что любит нас и помнит.
— Евангелие от Матфея, глава десятая, стих двадцать девятый, — негромко произнес Винченцо Джулиани. — «И ни одна малая птица не упадет на землю без воли Отца вашего».
— Но птица все-таки падает, — сказал Фелипе. Какое-то время они сидели молча, и каждый думал о своем.
— Знаете, он всегда был хорошим священником, — снова заговорил Фелипе, вспоминая, — но в то время, когда они планировали миссию, что-то в нем изменилось. Это походило… я не знаю, как сказать, но временами он прямо-таки… воспламенялся. — Фелипе красноречиво взмахнул руками. — В его лице проступало что-то возвышенное, прекрасное — и неземное. И я думал: вот высшая награда для священника… Словно бы Господь принял его любовь и воздал за нее сторицей.
— А теперь, — произнес отец Генерал усталым голосом, сухим, как августовская трава, — медовый месяц закончился.
Солнце было уже довольно высоко, когда Эдвард Бер проснулся от звяканья чашки, неловко поставленной на блюдце. Моргая, он приподнялся из деревянного кресла, в котором провел ночь, и застонал: ноги затекли и не слушались. Затем увидел Эмилио Сандоса, стоявшего у ночного столика и осторожно опускавшего на него чашку с кофе; сервоприводы разжали хватку почти столь же быстро, как это сделала бы здоровая рука.
— Который час? — спросил Эд, потирая шею.
— Начало девятого, — отозвался Сандос.
Он присел на край кровати, глядя, как брат Эдвард потягивается и трет глаза.
— Спасибо. За то, что остались со мной. — Брат Эдвард пытливо посмотрел на него.
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо, — ответил Эмилио, и его слова прозвучали непривычно легко и свободно. — Я чувствую себя хорошо.
Он встал и, подойдя к окну, отодвинул штору. Вид отсюда был не слишком живописный: гараж да часть горного склона.
— Раньше я был неплохим бегуном на средние дистанции, — по-свойски доверительно сказал Сандос. — Сегодня утром я одолел полкилометра. И большую часть пути пришлось пройти шагом. — Он пожал плечами. — Неплохо для начала.
— Совсем неплохо, — согласился Эдвард Бер. — Вы и с кофе хорошо управились.
— Угу. Не раздавил чашку. Только пролил немного. — Сандос задернул штору. — А сейчас собираюсь принять душ.
— Вам помочь?
— Нет. Спасибо. Сам справлюсь.
Не рассердился, отметил брат Эдвард, наблюдая, как Эмилио выдвигает из комода ящик и вынимает чистую одежду. Пусть не очень быстро, но Сандос все сделал отлично. Когда он двинулся к двери, брат Эдвард снова заговорил.
— Знаете, это еще не кончилось, — предупредил он. — Через такое нельзя перескочить сразу.
Некоторое время Эмилио смотрел в пол, затем вскинул взгляд.
— Да. Знаю. — Помолчав несколько секунд, он спросил: — Кем вы были раньше? Санитаром? Терапевтом?
Фыркнув, Эдвард Бер потянулся за кофе.
— И близко нет. Я был фондовым брокером. Специализировался на компаниях-банкротах.
Он не ждал, что Сандос поймет. Большинство священников, давших обет бедности, было безнадежно невежественно в финансовых вопросах.
— Это предполагало признание ценными вещей, которых другие люди не ценили, и заставляло ценить вещи, которые другие считали бесполезными.
Сандос намека не понял.
— Вы преуспевали?
— О да. Я многого добился.
Брат Эдвард поднял чашку и сказал:
— Спасибо за кофе.
Он проводил Сандоса взглядом, а затем, неподвижно сидя в тишине, Эдвард Бер начал утреннюю молитву.
Около десяти утра раздался металлический стук в дверь. «Входите», — откликнулся отец Генерал и не удивился, увидев, что в кабинет входит Эмилио Сандос. Без затруднений справившись с дверной ручкой, тот закрыл за собой дверь.
Джулиани хотел было встать, но Эмилио сказал:
— Нет. Сядь, пожалуйста. Я пришел… я хотел поблагодарить тебя. Наверняка тебе было нелегко.
— Это было жестоко, — признал Винч Джулиани. — Ведь я мог только слушать.
— Нет. Ты сделал больше.
Сандос оглядел кабинет, показавшийся странно пустым. Неожиданно он хмыкнул и потянулся к волосам, словно хотел расчесать их пальцами, — старая привычка, из-за которой сейчас могли запутаться суставные механизмы скреп. Эмилио опустил руки.
— Извини за стол. Он был дорогим?
— Бесценным.
— Назови сумму.
— Забудь об этом. — Джулиани откинулся в кресле. — Ну что ж, ты выглядишь лучше.
— Да. Я хорошо спал. Готов спорить, что бедняга Кандотти не сомкнул глаз, но я спал отлично. — Эмилио улыбнулся: — Джон — молодчина. Спасибо, что привлек его к делу. И Эда. И Фелипе. Даже Фолькера. Я бы не смог…
Его лицо исказилось, и он отвернулся, но тут же снова посмотрел на Джулиани.
— Это было как… как промывание желудка.
Джулиани не ответил, и Эмилио продолжал с легкой иронией:
— Я где-то слышал, что исповедь облегчает душу.
Джулиани дернул уголком рта:
— Это именно тот принцип, коим я руководствовался.
Эмилио подошел к окну. Из кабинета открывался лучший вид, чем из его комнаты. Высокий пост имеет свои преимущества.
— Ночью мне снился сон, — сказал он негромко. — Я стоял на дороге, а рядом не было никого. И во сне я сказал: «Я не понимаю, но могу научиться, если ты станешь меня учить». Думаешь, кто-нибудь слушал?
Он не отводил взгляда от окна.
Джулиани встал и подошел к книжному шкафу. Выбрав маленький том с потрескавшимся кожаным переплетом, он перелистал страницы и протянул томик Сандосу.
Повернувшись, тот принял книгу и посмотрел на корешок.
— Эсхил?
Джулиани указал на отрывок, и какое-то время Эмилио медленно переводил в уме с греческого. Наконец он произнес:
— В нашем сне боль, кою нельзя забыть, падает, капля за каплей, на сердце, пока, в нашем отчаянии, против нашей воли, через ужасную милость Бога не приходит мудрость.
— Хвастун.
Эмилио засмеялся, но, снова отвернувшись к окну, перечитал отрывок еще раз. Вернувшись к письменному столу, Джулиани сел, ожидая, пока Сандос заговорит.
— Меня интересует, могу ли я остаться здесь еще на какое-то время, — сказал Эмилио. Он сам не ожидал, что попросит об этом. Он собирался уехать. — Я не хочу навязываться. Ты был очень терпелив.
— Вовсе нет.
Сандос не обернулся, чтобы посмотреть на отца Генерала, но Джулиани услышал, как изменился его тон:
— Я не знаю, священник ли я. Я не знаю… не знаю… совсем ничего не знаю. Я даже не знаю, следует ли мне этого желать.
— Оставайся, сколько захочешь.
— Спасибо. Ты был очень терпелив, — повторил Эмилио. Он подошел к двери, и заключенные в скобы пальцы аккуратно взялись за ручку.
— Эмилио, — окликнул отец Генерал, не повышая голоса, благо в комнате было тихо. — Я посылаю другую группу. На Ракхат. Полагаю, тебе следует знать об этом. Мы могли бы тебя использовать. В качестве переводчика.
Сандос застыл.
— Слишком рано, Винч. Слишком рано об этом думать.
— Конечно. Я просто считал, что тебе следует знать.
Эмилио покинул кабинет. Не сознавая, что делает, ведомый давней привычкой, Винченцо Джулиани поднялся, подошел к окну и долго стоял, глядя через поросший травой открытый двор на панораму, в которой смешались средневековые строения и нагромождение скал, правильный сад и искривленные деревья, — декорацию величественную и издревле прекрасную.