Выглянуло серое солнышко,
Осветило колючки кактуса
На подоконнике. Как-то все
Бледно. Вина на донышке.
А. Марусенко
В окне напротив сиживал ночами
Сосед-писатель с голыми плечами.
Он сочинял, склоняясь над бумагой,
В глазах стояла голубая влага.
А свет в окне был желтый и осенний,
И падал снег, и было воскресенье.
К холодному стеклу прижавшись носом,
Он видел затихающую осень,
Кровать в моем окне и синий чайник.
И делалось лицо его печальным.
Банальней хорошего вкуса,
Страшней соловья на заре,
Бывалая, тертая Муза
Кастрюльку словесного мусса
Смакует на заднем дворе.
Где редкий, как пух или мусор,
Качается снег в январе.
И помнит плечом полуголым
Элегий седые меха,
И фосфор глубинных глаголов,
И серную терпкость греха.
И в пакостной сей мелодраме
Бесцельное, мелкое зло,
Как в плохо прилаженной раме
Разбитое камнем стекло.
Спасать-приютить и приветить,
Иль, хуже того, — причитать
Нелепо, как петь на рассвете,
Как в сумерки книгу читать.
Широкими руками,
Покрытыми корой,
Сизиф толкает камень,
Беседует с горой.
Угрюмая до дрожи
Родимая стезя:
Чем дольше, тем дороже,
И отступать нельзя.
Он принял за основу
Высокую тщету:
Хватило б духа снова
Не преступить черту —
Какой конец убогий,
Какой напрасный труд…
И отвернутся боги,
И люди засмеют,
Закатятся беспечно,
Зубами заблестят:
— Такую, — скажут, — вечность
Ухлопал на пустяк.
Как школьник, сбежавший с урока,
Последнее время хитро:
Приходит задолго до срока,
И ждет в вестибюле метро.
И маятно ходит кругами,
И трогает стрелки часов,
Бледнея в немыслимом гаме
Подземных глухих голосов.
Глядит, оторваться не может,
На давку у двери входной.
И корчит суровые рожи,
И прячет букет за спиной.
А рядом с полосатыми шатрами
В кривом окошке круглая кассирша.
Смешлива, словно денежка на блюдце,
И у нее — стеклянные сережки.
И музыка раскрашенная льется,
И карлики гуляют по дорожке,
Они — артисты. Вежливо смеются,
Когда атлет их на руки возьмет.
Приходит уважительный народ,
Берет большие синие билеты,
У входа вытирает сандалеты,
И зазывале смотрит прямо в рот…
Я никогда не видел зазывал,
Я все придумал и нарисовал,
А новый цирк — он из стекла и стали.
И карлики давно повырастали.
Ко мне добра осенняя жара.
Пока еще не выпали снега,
И в лопухах крутые берега
Старинной переполненной канавы,
Во мне еще силен наивный навык
Смотреть в окно до самого утра.
Трава прогоркла, пар идет из луж,
Трещит рессора старой колымаги,
Дым от листвы и скомканной бумаги
Возносится, как противленье злу.
Я замечаю трещину на чашке,
И подозренье в старости не тяжко,
Пока еще не выпали снега.
И куклы отрешенная нога,
И венский стул с пробитой сердцевиной
Еще живут открыто и безвинно.
Меня еще чему-нибудь научит
Бег муравья от влажной тени тучи,
Глухой овраг, заросший до бровей,
В захламленной серьезности своей
Ах, осенняя путина.
Влезла муха в паутину,
Нити тонкие прядет —
Ждет, когда паук придет.
Ах, путина. Спозаранку,
Только выйдешь за порог,
Сразу чувствуешь приманку
Листьев, солнца и дорог.
Ветер вырвется на сушу,
Стаи дыма унесет,
Доброта вплывает в душу
Величаво, как осетр.
Сверху кто-то, строг и светел,
Смотрит — что ему душа!
Тянет, тянет свои сети
Хладнокровно, неспеша….
В лопухах снует неловко,
В сонме известковых звезд
Свищет серенький прохвост —
Птичка с детскою головкой.
Чем лопух его привлек,
Тоже — клетка золотая…
Коготком за стебелек
Зацепился и летает.
Тень мясистого листа.
Ни удода, ни клеста…
Какая праздничная осень!
Сжигаем листья на земле.
Наверно, в жертву их приносим
Серьезной мраморной зиме.
Автобус, шлепая по лужам,
Развозит нас сто раз на дню
Не на базар и не на службу,
А просто от огня к огню.
И девушка в шиньоне русом
Садится важно у окна,
И, проявляя массу вкуса,
Читает Фолкнера она.
В ее глазах потусторонних,
Где больше дыма, чем огня,
Мой приговор: я посторонний
И нет надежды у меня.
Я улыбаюсь неуклюже,
Ведь я и вправду не при чем —
Мне ничего от вас не нужно,
И книгу я давно прочел.
Чайка вскрикнула во сне.
Значит, лето на исходе,
Значит, где-то белый снег
Образуется в природе.
Он пока еще далек,
Он пока еще в помине, —
Прошлогодний уголек
В нерастопленном камине.
Он пока еще горяч,
Словно полдень на пригорке…
Август весел, словно врач
Со своей микстурой горькой.
По утрам, умывши лик,
«Как здоровье?» — вопрошает…
Что ж затейник-массовик
Так поспешно отъезжает!
В смехотворной тюбетейке
Массовик любезный наш
С незастегнутой петелькой
На рубашечке «апаш.»
Что затеяно меж лодок,
Среди призрачных сетей?
Шквал отчаянья холодный,
Эпидемия страстей?
Помутнеет берег дальний,
Вскрикнет сонный пароход…
Улетальный, прилетальный
Неминуемый исход.
Из-за пришлого бедняги,
Прошумевшего во рву,
Вдохновенные дворняги
Приседая, цепи рвут.
Вход, уйди и не завидуй,
Посторонним воспрещен.
Вдох — мечта, работа — выдох,
Вдох и выдох — что еще!
Парк, больница, Дом культуры,
Занавески на окне…
Что ты ходишь здесь, придурок,
Громыхаешь в тишине?
По какой веселой пьянке
Громыхаешь на версту
Новенькой консервной банкой,
Присобаченной к хвосту?
По мокрым лугам, по деревням,
Ходим, полунагие.
Питер и Ганс, Пауль и Ян,
Клаус и другие.
Мы связаны крепкой бечевой
Слабости и недоверья.
Мир состоит из «ничего,»
Да из шершавых деревьев,
Да из поверий, да из росы,
А еще — из болот опасных.
Из милосердия — хлеб да сыр,
А если вино — прекрасно.
Благословен день без труда,
Круглый, как сытный ужин.
У нашего Питера — борода,
Не знаю, зачем это нужно.
Наш старый Питер носит очки,
Для чего, неизвестно —
Зачем подавать богачу пятачки
И глухонемому песню.
Наш добрый Пауль жирней каплуна.
Его невеселый дискант
Звенит над нами — Найдется жена,
И он ее будет тискать.
Зачем оленю седло и хомут,
Сазану — крючок во рту,
Зачем бородавка на нос тому,
Кто ценит свою красоту!
Идем, не веря своим ногам,
Большим от налипшей гнили,
Питер и Ян, Пауль и Ганс,
Клаус и другие.
У бедного Яна нет колпака,
Зато у него есть лютня,
Есть в рукаве большая рука,
А вот пальцев нет, абсолютно.
Зачем кабану охотничья дробь,
Безрукому — плуг или молот,
Зачем горбатому плоский гроб,
Если он еще молод?
У Ганса в руках заржавленный нож,
За поясом — Смит и Вессон,
Он с этим оружьем безумно похож,
А на кого — неизвестно.
Зачем волосатому парик,
Дьяволу — Дух святой,
Зачем старику другой старик,
Отраженный в кадке с водой…
Идем, спотыкаясь, от окон к дверям,
Идем от могилы к могиле —
Питер и Ганс, Пауль и Ян,
Клаус и другие.
Прошелестит звезда
По колее небесной.
Покажется — беда,
На самом деле — бездна.
Протащится вагон,
Гремя ночными псами,
Покажется — закон,
А это — расписанье.
Движение пера
Благословится дрожью.
Послышится — ура,
Почудится — о, Боже…
И вот уже труба
Гласит: “Пора, сдавайся,”
Покажется — судьба,
А это дядя Вася
Поставив пятки врозь,
Поет у магазина,
Как отощавший лось,
Веселый от бензина.
Часы пробили. В доме воскрешен
Старинный дух, древесный и овчинный.
И, как ни убедительна причина,
Я здесь и неуместен, и смешон.
Из крепкого махорочного мрака
Воинственные воскресают сны…
А я родился под созвездьем Рака,
Под бледным покровительством Луны.
И ни ружье, ни нож, ни шкура волчья
Не для меня. Ни сердцу, ни уму.
И если я порой зверею молча,
До этого нет дела никому.
(А темный потолок в ажуре
Витков, сучков, паучьих лапок,
Чужая ночь в овечьей шкуре
Ворочается с боку на бок.)
Но вот уже в ушаты и кувшины
По подоконнику сползла сырая мгла,
Уже ошеломленные вершины
Шарахнулись от легкого крыла.
Часы пробьют, кукушка запоет,
Как будто сердце по лесу летает,
Садится, что-то скудное глотает,
И снова продолжает свой полет.
Да не судимы нелюдимы,
Невозмутимые, как дом.
Висит паук в углу картины,
Изображающей Содом.
Хозяин венский стул в охапку
Сгреб, как медведь виолончель.
Поправил кошку на плече,
Погладил выгнутую лапку.
Пил самогонку, не пьянея,
Посуду мыл, дрова колол,
Пока я вздор и ахинею
Из благодарности молол.
И ветер в щели, и вода сквозь пальцы.
Хозяин дома — старый спекулянт.
Он спекулирует водой сквозь пальцы,
И сквозняки нахально называет
Движением души. Всю ночь скулят
Под плинтусом голодные мышата.
Весь дом, как зуб, болезнен и расшатан,
Стропила ноют и глаза болят.
Вот перышко сороки по ступенькам,
Как ангел, опускается на крышу.
Потом сквозь крышу, как вода сквозь пальцы,
Потом по горнице, как ветер в щели…
Хозяин спит и ничего не слышит.
Окно спокойно и прохладно дышит,
Собака улыбается слегка,
И щелкает зубами на жука.
Я слышал пение осла.
Не разбирая ремесла
Он пел всегда одно и то же.
И был его полночный крик
Тревожен, жалобен, восторжен,
Он пел, как о любви старик.
Он презирал свою судьбу:
И тяжкий труд, и груз насмешек,
Самозабвенно и неспешно
Задрав гортанную трубу.
Гулянье в чистом поле
Недолго выношу.
На властный зов неволи
По солнышку трушу.
Приземисты и узки,
Надежны и крепки
Семейные кутузки,
Служебные замки.
Молю вас о защите
От пламени в крови:
— Учтите, научите,
Мучители мои…
Я это вижу в первый раз,
И ничего здесь не оставил.
Но, увлекаясь, вдруг представил
Что я родился здесь. И пас
Козу в распаренном бурьяне,
Грыз на крыльце медовый пряник,
И сахар прятал прозапас.
И в гипсовой красивой вазе
Качался крашеный ковыль.
Я надевал штиблеты в праздник
И маму называл на «Вы…»
Прости меня, чужое детство,
Чужое дерево в росе,
Не догадался оглядеться,
Не в тот автобус, видно, сел,
Нехорошо и неудобно.
Как будто нет своих забот,
Как будто нет родного дома,
Скамейки около ворот.
Всего и дел — песок не охладел,
Погода не испортилась. Удача.
Не трачу времени, и слов не трачу.
Я видеть никого не захотел.
Еще увидимся. Я много говорил,
Старательно, как будто суп варил,
Как будто кашу тщательно жевал,
И оправдаться всячески желал,
Что скверно и неверно поживал.
Еще успеется. Вода еще тепла,
А та, другая, видно, утекла
Еще не вся. Сентябрь еще печет,
Я двум неделям потеряю счет,
Сухой песок сквозь пальцы потечет.
Доподлинно известно — лучший отдых —
Лежать, рубахой голову покрыв,
И что для одного — закон природы,
Для многих — это правило игры.
Я после возвращенья возвращусь,
И к правилам тотчас же приобщусь,
И возвращенье превратиться во вращенье
По неизбежности приятного общенья.
Ну, а пока я вижу рыбака.
Верней, не рыбака, а рыболова.
Он на скале валяет дурака,
Как будто ждет богатого улова.
На самом деле — коротает день
Подальше от удачливых людей.
Кто я такой, чтоб за него решить
Что движет им и что мешает жить.
Какая все же скверная привычка
Все видимое заключать в кавычки
Обычных представлений о себе,
И, ковыряясь в собственной судьбе,
И, находя излишки и издержки,
Глазами шарить в поисках поддержки.
Мне говорил хороший человек:
Нельзя терять ни в коей мере чувства
Иронии. Что держится искусство
На легкой и веселой голове,
И что наш век в своем стремленье к прозе
Умен не в меру, чересчур серьезен.
Бог с ней, с иронией. И разум не порок,
К тому же есть у разума порог,
А если кто и выйдет за предел,
Рад за него — он этого хотел.
Ну, а пока посмотрим на нырка.
Он среди чаек белая ворона,
Но не несет от этого урона,
И даже больше — смотрит свысока.
Морская птица, уточка, нырок
Кому-то может преподать урок,
А кто не хочет птичьих поучений,
Увидит в этом просто развлеченье.
Приятное для глаза — хорошо.
Идет чудак, похожий на шпиона,
Он летом был как белая ворона,
И объектив таскал за ремешок,
И раздавал квитанции и снимки
Счастливых, отдыхающих в обнимку.
Теперь он снял тяжелые штаны
И прянул от сентябрьской волны.
Июль был тыщу лет тому назад,
Я плыл тогда куда глаза глядят.
Кому все это можно рассказать…
Ведь ничего, по сути, не случилось:
Ну, было тихо, ну, вода лучилась,
Ну, в воздухе кружилась благодать.
А в воздухе кружилась благодать,
И воздуха не хватит рассказать.
Ну, а пока пустынна и горька
Волна сентябрьская. Прыткие креветки,
Словно колибри, прыгают на ветке
Подводного растения. Вода
Еще тепла, но с тайным блеском льда.
Выходит Коля, лодочный служитель,
Фанерной будки постоянный житель,
Поеживаясь от дневного сна.
Его физиономия ясна,
Как белый день. А вместе с тем хитра.
Он может пить до самого утра,
А может и не пить — он не понятен,
Как и загар его, из белых пятен.
Он мать родную взялся не забыть,
И на ногах начертано — «устали,»
И плечи у него из желтой стали,
Он мог бы кулаком быка убить,
Но не убил. В подзорную трубу
Он смотрит, сильно выпятив губу.
Он озирает горизонт пустой,
И шевелюрой — рыжей и густой,
Качает со значеньем. Ему
Известно что-то только одному.
Провел ладонью по дощечке лба,
И толстый палец приложил к губам…
А. М.
Вот беда: сказал тебе «пора,»
Не сказал «ни пуха ни пера.»
Если треснет строчка пополам,
Из-под ног вспорхнут перепела,
Спичка, зашипев, не даст огня, —
Не брани, пожалуйста, меня.
Я не меньше твоего хочу,
Чтобы ветер не задул свечу,
Чтобы пыль не портила лица,
Чтобы перья — в шляпе молодца!
Самый мягкий, самый белый пух
Пусть ложится на твою тропу…
Ты уж извини в своем краю
Память непутевую мою.
Ямало-Ненецкие недра
Набиты нефтью или газом.
А как там — скудно или щедро,
Я знать не знаю. Не обязан.
Я знаю только — если птицы
Обходят город стороною,—
Не должен человек селиться,
То место гиблое, дурное.
Так нет: жилища, вышки, баки…
Зато какие там собаки!
Они похожи на шакалов,
Волков, енотов и песцов,
Не унижаясь до оскалов
Клыков не кажут, ни резцов,
Они гуляют меж балками,
Как генералы пред полками,
Все равнодушнее и реже
Посматривая на приезжих.
Кибитка ехала по узкой,
Тверской, валдайской, среднерусской,
Ямщик уныло напевал,
И я, уставший наповал,
Ворочался в кабине ЗИЛа
И сопряглась в машине той
Нечеловеческая сила
С нелошадиной правотой.
Ямщик то слева пел, то справа,
За стеклами белела мгла,
И ледяная переправа
Была исправна, как могла.
Мы пробирались осторожно.
Молчал шофер в тоске острожной
И озирался оголтело,
Молчал и я что было сил,
Но где-то рядом — дрожь по телу,
Ямщик упрямо голосил.
В конце концов, мы заблудились,
Кружась по ступицы в снегу,
А может быть, перевернулись,
Сказать вам точно не могу.
Я помню: рвал мороз на части,
Утробно матерился ЗИЛ,
Шофер устал честить начальство
И сигарету попросил.
И я, бесцельный, бесполезный,
С московской язвенной болезнью
Все это бросил и ушел,
Не сомневаясь ни на волос, —
Не потому, что слышал голос,
То было б слишком хорошо.
Я сам В надежде на кибитку
Запел искательно и прытко,
О как прельстительно я пел,
Как прибалтийская певичка,
Но голос, как сырая спичка
Не зажигался и шипел. Я пел:
«Спасите наши души!»
Шофер меня покорно слушал,
Потом слегка притормозил,
И сигарету попросил.
Е. М.
Езжай домой, Евгений,
Взмахни сырым платком.
Там ворохи сирени,
Как гречка с молоком.
Ни холода, ни зноя,
Но испытаешь ты
Врожденное, сквозное
Блаженство правоты.
В провинциальном свете,
В домашней наготе
Уверишься, что Эти
Такие же как Те.
Ты мыкался не всуе —
Остался насовсем
Царапинкой на стуле
Перчинкой в колбасе.
А если ты помочь нам
Захочешь, так давай, —
Комариком полночным
Звони, не забывай.
На реке танцует бакен,
Попросил прохожий спички,
Лают дальние собаки,
Пробегают электрички.
Все как прежде,
Все похоже,
Тридцать дней, как тридцать лет.
Только, разве что, прохожий
Был вчера без сигарет.
Только, разве что, лощинки
На пологом берегу —
Словно мелкие морщинки
Возле глаз и возле губ.
В чистом поле стало чище,
Белый свет белее стал,
Поселился старый нищий
Возле нового моста.
Пьет вино с утра до ночи.
Ночь пришла — огонь зажег.
И, юродствуя, хохочет:
«Дай копеечку, дружок»
В последнем вагоне умолкшие речи,
Там туго свернувшись, на полке лежит,
Грызет папиросу смешной человечек,
Смешной человечек, ночной пассажир.
И поезд понес огонек папиросы,
Тая в рукаве, как несут пацаны.
За окнами плыли кривые березы,
Кривые березы, карельские сны.
Никто не узнает, и дыма не будет
Лишь странное облачко ветер пасет,
Лишь заспанный заяц найдет на рассвете
Окурок. Понюхает, фыркнет, и все.
Все ахали от этих облаков,
Когда они скопились над домами,
И с видом превосходства над дымами
Изображали горы, иль альков,
Прогулочную яхту, бой быков…
Все ахали и руки воздымали.
А между тем на мокрый тротуар
Ползла земля с размытого пригорка,
Нечисто, послепразднично, прогоркло
Между домами поднимался пар.
Клубился, уплывал и был таков…
Все ахали от этих облаков.
Приходит время — бес в ребро
Колотится. И рвет на части
Желанье выместить добро,
Сорвать на ком-нибудь участье.
И вот я завожу кота,
И он, гостям на удивленье,
Ко всем садится на колени,
Поет, не раскрывая рта.
Он уволок мое перо
С утра шуршит черновиками,
И я в сердцах творю добро,
В окне высматривая камень.
А он ворует между тем
Селедку. Морщится от соли,
И скалит зубы в темноте,
И размножается в неволе.
Когда-нибудь устану бриться,
И в хате с видом на лиман
Я в старых книгах буду рыться,
И перечитывать Дюма.
(Дым из каменных труб
Вьется раннею ранью,
Серый день на ветру
Повисает таранью.)
И, собираясь на рыбалку,
Увижу, как звезда дрожит,
И желтая, как смерть, собака
Ко мне тихонько подбежит.
Холодным носом в пыль уткнется,
И возле ног моих свернется.
Средь бела дня в тени еловой лапы
Остановился, осмотрелся, лег.
Как слабый свет послевоенной лампы
Помаргивает черный мотылек.
Пока ходил, наслаивал усталость,
Косые взгляды отражал спиной,
Все нажитое честно превращалось
В личинку, в куколку. Перенесенный зной
Стал стрекозой. Доверчивость — собакой,
Надежда стала байковой рубахой,
И маленькие хитрости лежат,
Как множество жуков и лягушат.
Летают бабочки. Глубокий парк культуры
Надежно глушит улиц дребедень,
Огромная играет светотень
Всей сложностью своей клавиатуры.
Помаргивает черный мотылек,
Подрагивает синяя ресница,
Акация отчаянно скрипит,
И кто-то под еловой лапой спит.
Наверно, пьян, пускай его проспится.
Я встряхиваю бархатной пыльцой.
Пыльца ложится на его лицо.
Лечу, цепляясь тенью за кусты.
О, мне большой не надо высоты,
Мне только надо поскорей домой,
Но я не дрозд, не ангел. По прямой
Я не умею. Слабый ветерок
Меня относит поперек дорог.
Вам приходилось бабочек ловить?
Румяный поролоновый отличник
Под бдительным надзором фребелички
Размахивает розовым сачком.
А может, на заброшенных задворках
Вам больше нравилось лежать ничком
И добывать тарантула из норки,
И любоваться злобным паучком,
Когда на скользком дне стеклянной банки
Он бьет врага и жрет его останки?
Я прохожу аллеей боковой.
В кустах дебил с громадной головой,
Весь истомленный силой половой,
На лбу, как мысли, тени от растений,
Тяжелая и вялая рука, —
А как проворно ловит мотылька,
Сомнет во влажной пасти кулака,
И в рот кладет со страшным вожделеньем…
На главную аллею выхожу,
Аттракционы грустно обхожу,
Из биллиардной щелканье шаров,
Из ресторана запах шашлыка.
На берегу, обветрен и суров,
Пенсионер, дающий напрокат
Раскрашенные лодки. Лик его
Пологий и пустынный. В шуме волн
Мой паспорт в пальцы крепкие берет,
Большие весла мне взамен дает.
Санчо Панса облачен в тряпье,
По земле волочится копье.
А гадалка… Что она пророчит?
Вероятно, голову морочит.
Вероятно молвит: — Санчо Панса,
Славный рыцарь глупости и пьянства,
Ради сатаны или Христа,
Пива мне на донышке оставь,
В память господина, Дон Кихота,
Пива мне испробовать охота,
Я тебе такое предреку…
Утро голосит «кукареку,»
Ход ночного времени нарушен,
Таракан нырнул в пустую кружку,
И усы об глину обломал,
И сошел по-своему с ума…
Санчо Панса мешкает в кустах.
Пуст карман, и голова пуста,
Нету за душою ни шиша,
Только глотка. Да еще душа,
Да письмо на имя Дульсинеи,
Да рука сжимается сильнее
На стволе хозяйского копья.
Будет вечер. Будет Санчо пьян,
Будет Санчо красен и мордаст,
Будет в сердце пенная отвага —
Он письмо — неважную бумагу
Первому же сплетнику продаст.
На бульваре мир и тишина,
Море закипает за бульваром,
Словно чья-то милая жена
Черный кофе превосходно варит,
Сахар добавляет и солит,
И блаженство в чашечке сулит
Полное. Без горечи и гущи.
На причале худощавый грузчик
Машет флагом, восклицает «Вира,»
Восхваляет необъятность мира.
Плавные колышутся платаны,
Полетала бабочка и села,
Голуби выбалтывают тайны
Сумрака под крышею музея…
Санчо Панса облачен в тряпье,
По земле волочится копье.
С бледной гримасой завыла вдали колокольня.
Больно, не больно, больно, все-таки больно!
Милый Толедо, пустяк, муравейник у лужи.
Это не пьяный толстяк топчет тебя неуклюже —
Тройка сошедших с ума: молния, ветер и ливень…
Сердцебиенье холма, ужас продрогшей оливы…
С неба наклонного с рокотом катится лето…
Худенький мальчик с глазами пророка — Толедо…
…А утром дверь негромко щелкнет,
И вас разбудит шорох шелка.
Стакан воды и шоколад,
Благополучия приметы.
Вы надеваете халат
И говорите комплименты…
Да будет в доме благодать,
И зайчик солнечный на стуле,
И тишина пустынных улиц,
И смех, прозрачный, как вода.
В полушутливом разговоре
Никто, пожалуй, не поймет —
То сладости чрезмерной горечь,
Иль просто горечь промелькнет.
Я просто выйду налегке,
Чтоб набело прожить страницу,
И, посмотрев на небо снизу,
Увидеть небо вдалеке.
Пускай себе в черновике
Лежат помарки, рифмы, тропы, —
Я вижу розовые тропы,
Которые ведут к реке.
И хоть вода черным черна
От глубины или от грязи —
Не вызывает неприязни,
Не надо только трогать дна.
Пусть помнит грешная душа
В последующем круге ада
Фруктовый привкус променада,
И пресный запах камыша.
Прямая речь есть речка
В пустынных берегах,
Где солнце — словно печка,
А ноги — в сапогах.
С шоссейною дорогой
Сравнить ее легко:
И радости немного,
И видно далеко.
А в буреломе диком
Метафор и длиннот
Блистает ежевика
Прохладно и темно.
И в чаще выкрутасов,
Где бьется родничок,
Суровый, словно Стасов
Кряхтит лесовичок.
Текут цветные струйки,
Сливаясь второпях,
Русалочьи чешуйки
На ивовых ветвях.
В добре такого рода
Один лишь только вред:
Когда идешь по броду,
А переходишь в бред.
На волне сидит кораблик,
Благодушный, словно кот.
Хочет — двигатель запустит,
Хочет — якорем гремит.
Он живет неподалеку,
В полувымершем порту,
Где петух на волнорезе
Громким голосом кричит.
К маяку придет кораблик,
Выскочит петух на двор,
И кричит, слюною брызжет,
Даже стыдно за него.
А бывало, мореходы
После долгих переходов
Подходили к маяку,
И маячница — с цветами,
И с шевронами — маячник
Жали руку моряку,
Предлагали кофейку.
Как трепетны крылышки книги
Над кустиком земляники —
Неясное существованье,
Сомнительная листва.
Не мните траву, но не мните,
Что эти росистые нити,
Удержат полжизни призванья
И столько же — ремесла.
Сменяется просто тревога
Уверенностью пророка:
Два-три наболевших вопроса…
А хватишься — нет ничего.
Так дети на краешке сказки,
Ушедшие в лес без опаски,
По следу просыпали просо,
А птицы склевали его…
Старомодное трюмо,
Рама с почерневшей паклей, —
Акварельный натюрморт
С подоконником и каплей.
Аист, вышитый крестом,
Дом и пена у причала,
На подушке первый том
Книги, начатой сначала.
Из тетрадного листа
Долго складываю птицу.
— Дождик, дождик, перестань..
Перестанет. Прекратится.
А после дождика в сорок шестом году
Гуляла рыба в голубом пруду.
И кто-нибудь следил за поплавком,
И, голову утапливая в плечи,
Гасил цигарку медленным плевком
И червяка тупым ножом калечил.
А я тогда был голоден и мал,
И в этом ничего не понимал.
Иван Иваныч, пасечник, богач,
Просителей не подпускавший близко,
Меня погладив, умилялся: «Бачь,
Який ты холопчик» — и совал ириску.
И я скакал на прутике в пыли,
Покинутый, как бабушка Федора,
Смотрел, как созревают помидоры,
Собак боялся, лающих вдали.
Ловил кузнечиков, разыскивал сверчков,
Садилось солнце, становилось поздно,
И лампа освещала ужин постный
И долгий взгляд отца поверх очков.
А рыба колебала лунный пруд.
Упругая, тяжелая, большая,
И кто-нибудь, сгибая длинный прут,
Тащил ее, дивясь и предвкушая.
Поужинав, я медленно зевал,
И в щели сна теснясь и застревая,
Так ни о чем и не подозревал.
Да и поныне не подозреваю.
Свободно и убого
Под плинтусом у Бога
Старушки разноцветные живут.
Затеплятся рассветы —
Они уже одеты,
И пряники моченые жуют.
По переулкам — «Здрасьте,»
По закоулкам — «Здрасьте,»
Их туфли мальчиковые снуют,
И овощные лавки
Дают им всякой травки,
А управдомы справки им дают.
И мне все интересней
Их старенькие песни,
И суета сегодняшнего дня.
Косичками белея,
Все дольше, все теплее,
Значительнее смотрят на меня.
В развалинах били фонтаны роскошной сирени,
Слонялись по городу пьяные толпы акаций,
Мимо акаций к базарам текло населенье:
Плакать, смеяться, менять, голодать и толкаться.
Какие там вкусные были продукты питанья!
В холмах мамалыги голодные взгляды пасли молдаване,
Колеса макухи лежали, как сломанная фортуна,
Мидии челюсти сжали, маляс улыбался бездумно.
Торговка кушает бутерброд, держа маргарином книзу,
Кто-то смотрит ей в рот, не дыша, словно идет по карнизу.
Воду старик продавал в синем вспотевшем кувшине.
(Где он лед доставал, не знает никто и поныне).
Горб свой нес, как рюкзак, как имущество, как призванье,
Садилась на этот горб бабочка с огородным названием,
Легкое что-то названивая, летала над ним вприпрыжку,
Когда старик поднимал холодную синюю крышку.
Белая была бабочка, восхитительно несъедобная,
И старику с ней, как с бабушкой, было легко и удобно.
Старик водой угощал, она плясала вприсядку…
Я ее позже встречал на танцевальной площадке.
Набрав паутины на плечи,
Сквозь лес пробирался, и вот
Набрел на деревню Отречье,
В которой никто не живет.
Какой ископаемой хвори
Хватило на тысячу душ…
Разросся целебный цикорий,
Стояла великая сушь.
Валялись истлевшие сети,
В траве поплавок потухал…
Вдруг треснуло что-то, и светел
Был пламенный крик петуха.
Казалось, падет наважденье,
И в этот заливистый миг
Начнет на крыльцо восхожденье
Бесшумный веселый старик.
Казалось… но в лиственной раме
Краснел, лиловел, клокотал,
Корявыми топал ногами
Петух, наседал на кота.
На новом наречье, на страшном,
Лишенном корней и начал,
Мешая дичайший с домашним,
Проклятия хрипло кричал.
А рядом, на старом погосте,
Степенно, одна за одной,
Как дети, пришедшие в гости,
Могилы стояли стеной.
И глубже поверхностной гнили,
Под слоем пожухшей травы
Усопшие строго хранили
Остывшие печи живых.
Хранили холодные печи,
И ждали — вернутся вот-вот…
Чудная деревня Отречье,
В которой никто не живет.
Одну секунду будет больно:
Прищурясь мстительно и зло,
Мой друг, завистник и разбойник
Меня пристукнет за углом.
Я в тайны темные не лезу,
Он обознался. У меня
Авоська, банка майонеза,
Игрушка — мирная свинья
Из розового поролона…
И он глядит ошеломленно
И глаз отчаянных не прячет,
И видит дырку на виске,
И, растопырив пальцы, плачет
В нечеловеческой тоске.
Стоит воскресный новый год,
Безветренный, оранжерейный.
В прозрачном пламенном жиренье
Его вопьет тяжелый плод.
И животворный пар, как пот,
Пар, оперенных ликованьем,
Избавит на год от хлопот
Меж молотом и наковальней.
Теперь я, кажется, смогу
Прибрать поспешности улики,
Как мандариновые блики
В январском елочному снегу.
И в стекла кроткий, как мука,
Стучится кто-то несекомый,
Давно потерянный, искомый
И неопознанный пока.
Измаилу Гордону
Под соснами, недалеко от храма,
Где на карнизах ангелы зимуют,
И голуби озябшими ногами
Снуют по перекошенному снегу,
(Гримасы снега в середине марта,
Когда не сходятся концы с концами,
И в воздухе, линяющем и марком,
Еще не пахнет ловкими скворцами),
Под соснами мы сели на скамейку,
Мы сели на скамейку очень прямо,
И руки на колени положили,
Как будто бы стеснялись. Или пели.
В пальто попала капля. Погодя
Скользнул прохожий, сдерживая кашель,
Он был добряк, а может, негодяй,
О том никто наверняка не скажет,
Да он и сам не ведает о том.
Он одинок, и нездоров притом.
Над головой слагали гнезда галки,
Промокшие чернели в клювах палки,
Скрипели крылья настежь, как ворота.
Распахнутая черная ворона
Вся состоит из тяжести и дрожи.
(А гнезда все же на костры похожи).
Опять упала талая вода,
День пополнялся новыми следами,
Не ранние стучали поезда
За смутными чернильными садами.
Мы встали со скамейки и пошли,
Сиреневые руки потирая,
И, очертанья медленно теряя,
Уже едва виднеемся вдали.
Ночь милосердна.
С ней, Как овцы от ножа,
Все сущее тесней
Сбивается, дрожа.
Не различая каст,
Небесная свеча
Всем во спасенье даст
Соломинку луча.
Но вот за валом вал
Восстала твердь на твердь,
Что мрак навоевал
Во тьме не разглядеть.
Спасались на бревне,
И, вероятно, мы
Распластаны на дне
Девятым валом тьмы.
Еще на миг темней,
И станет различим,
С чьим именем светлей,
И невозможно с чьим
Сомкнуть усталых глаз,
Вкушая плотский мед.
Его усмешка нас,
Как губы, разожмет.
Среди людей я буду самый старый.
Среди людей я буду самый лысый,
С блаженной византийской головой.
Мне преподносят милые подарки:
Коробка папирос, конфеты, вобла,
И в голове моей сияют мысли,
Как будто в старой церкви — детский сад.
Мне подобает слушать разговоры,
И ногтем, древним, словно черепаха,
По медленным страницам проводить.
Я буду, вероятно, кушать дыню,
Когда мой мир сожмется до размера
Аквариума. Розовая рыбка
Махнет прощально белым плавником.
Потом в мой кабинет войдет старушка,
Поднимет с полу чистый лист бумаги,
Рассеяно положит на диван…
Все это плутни королевы Маб
В начале марта вымокла толпа
На остановке. Лил тяжелый дождь,
И снег, разоблаченный, словно ложь,
В смятеньи и печали утопал.
Так начиналась ранняя весна.
Порою високосная блесна
Спускалась к нам на дно сквозь облака,
Но клева не было. Картошку из кулька
Жевало человечество. Мороз
Окончился. Был авитаминоз,
И солнечным соблазнам не сезон,
И пропадало время, как сазан,
Забытый в лодке пьяным рыбаком,
Прикрытый мокрым носовым платком.
Я догадаюсь, может быть, в конце,
Что дело не в улыбчивом лице,
Что всякий затянувшийся концерт
С хорошей миной при плохой погоде
На уличного клоуна походит
С венцом, напяленным на канотье.
Что полуправда, полунищета,
И полумужества убогая тщета
Качаются на стоптанных ногах,
Как пьяница с ребенком на руках.
Он станет в очередь, а подойдет — черед,
Без очереди пива не дадут,
Пересыхает беспризорный рот,
Заплачь, младенец, не сочти за труд…
Заплачет, догадается дитя,
Натасканное на стакан питья.
Мне слышатся другие голоса,
Полезные, как звонкая коса,
Жизнелюбивые, как лошади в овсах
В июньский день на берегу крутом.
Я догадаюсь, может быть, потом,
Что чрезвычайно важные вопросы
Стояли в это время в небесах:
Для человека, дерева и пса
Уже была почти готова осень.
Планировались тысячи смертей,
Грядущие рождения решались,
Распределялись красота и жалость,
Любовь произрастала в наготе.
Потом пришли апрельские дожди.
В густом растворе холода и дыма
Была теперь совсем необходима
Хоть капля солнца. Черный от нужды
О камень терся впалыми щеками
И сквернословил грач. Двумя руками
Придерживая воротник плаща,
К себе питая подлинную жалость,
Бежал прохожий, длинно выражаясь,
И отраженье за собой влача.
Я только начинаю понимать,
Как склонна монотонность к милосердью:
Согласие наития с усердьем
Рождается, когда, как пономарь,
Бормочет подоконник. Потаканье
Будильника листку календаря,
И капель земноводное мельканье
Защитной обволакивают тканью,
Как скарабея сгусток янтаря.
Я помню коммунальный керосин,
Семейный запах мокрого белья,
И где-то в уголочке бытия
Я, самый младший и послушный сын.
И тщится печку растопить отец,
Негнущимися пальцами мнет глину,
Холодным, желтым, с камешками, блином
Обмазывает дверцу. В тесноте
Касается то локтем, то коленом,
И мне неловко от прикосновений,
И уголь гасит мокрые поленья,
И дым в глаза, и слезы на глазах.
Уйти нельзя — отец дает уроки
Житейской прозы, нищеты, мороки,
И дождь в окне, и коченеют ноги,
И за стеной чужие голоса.
Стесненно, словно стоя на весах,
Я через четверть века помню дом,
И слушаю чужие голоса,
И пробираюсь ощупью, с трудом
По коридору узкому, как тень
Ребенка с тусклой лампой в темноте.
С чего бы это не гореть плите…
Я, кажется, на правильном пути,
Осталось глину в тазике найти,
Теперь разбавить дождевой водой,
И этот ком, не слишком ли крутой,
Какой холодный кафель…
Между тем Раскрылись двери, показалась тень,
Выходит мальчик, тихий, но живой,
С нечесаной курчавой головой. Он говорит:
«Здесь нету никого, Плита горит, не нужно ничего.»
Я только начинаю понимать,
Насколько монотонно милосердье,
И капли, словно добрые соседи,
Внимательностью могут донимать.
Поскольку многотомное наследье,
Как результат соития усердья
С наитием, еще не решено, —
Настойчивая капля состраданья
Становится естественною данью,
Что воздает неоскудевшей дланью
Апрель, упрятав воду в решето.
Проматываясь в нестерпимой тяге
К одной из самых благодарных магий,
Так много назаимствовал добра,
Что даже галилейскому бродяге
Я задолжал таланта полтора.
И, пребывая в яме долговой,
Я горестно качаю головой,
Подсчитывая шансы избавленья:
Когда б я помнил чудное мгновенье,
Или печаль была полна тобой,
Иль если б точно знал, что вечный бой,
Я б избежал тревоги и томленья.
Тому, кто в главной роли, ни к чему
Партнеры. Монологом обойдется,
Посомневается, поплачет, посмеется…
Куда трудней Меркуцио. Ему
Необходим противник, иноверец,
Чтобы при нем на раны сыпать перец,
Швыряться бисером и призывать чуму
На все четыре стороны, хотя б
Все это плутни королевы Маб.
Не так уж много на земле друзей,
И среди них грешно искать партнеров,
Механиков, статистов и суфлеров,
Сосредоточенных, как белка в колесе.
А из врага не выйдет даже враг,
Способный поддержать тебя на сцене,
Который и зарежет, и оценит
Твои способности уйти во мрак.
Игра такая не окупит свеч.
Я предлагаю лампочку зажечь,
И луковицу посадить в стакане,
Посуду вымыть, выдумать обед,
Утюг отремонтировать, пока не
Благовестит об окончаньи бед
Лиловый голубь, прилетевший с юга,
На подоконник спрыгнувший упруго.
По лености мечтателен и мглист,
Рассудок мой, спасаясь от смятенья,
Как лягушонок, шлепнулся на лист
Тяжелого и теплого растенья.
И вот я вижу допотопный дом,
На каждой ветке яблоки в саду,
В густом ультрамариновом пруду
Две розовые утки кверху дном.
Сад теребит вечерняя жара,
В сарае кошка молоко лакает,
И женщина выходит со двора,
Протяжным голосом кого-то окликает.
Но я не сторож брату моему.
К чему мне знать, куда девался Авель,
Скорей всего, он собирает щавель —
Занятие по сердцу и уму.
И Каин спит, умаявшись, в лесу
Не ведает греха ни сном, ни духом,
Лишь изредка поводит волчьим ухом,
Отпугивая жалкую осу.
Мычание доносится из хлева,
И женщина тревожится и ждет,
Посмотрит вправо, а потом налево,
И снова каждого по имени зовет.
Почти не знаю ничего о том,
Как майский ливень разрушает горы,
И с корнем выворачивает норы,
Прорытые старательным кротом.
Несет душеспасительная сила
Сплошной поток густеющего ила:
Обломки мух, древесная кора,
Окаменелая девонская икра,
Голубизна и зерна хлорофилла,
Все это, камни подмывая, плыло,
Во мгле плывущим ландышем убило
Проснувшегося в муках комара.
Не надо больше никого искать,
Теперь я начинаю привыкать
К погоде, словно к форменной одежде,
Как привыкают к вере и к надежде,
В конце концов, все так же, как и прежде.