Я познакомился с неким мистером Бартоном, коего Джерри знал в Оксфорде; неплохой человек, хотя он и нелепо заблуждается в своих политических убеждениях, но в его пристрастиях нет ничего оскорбительного, ибо они не выражаются в обидной и грубой форме.

Он член парламента и сторонник двора, и его разговор вращается вокруг добродетелей и совершенств министров, каковые являются его покровителями. На днях, когда он осыпал одну из сих знаменитостей тошнотворными похвалами, я заметил ему. что в одной из газет отзываются об этом самом вельможе совсем иначе, а именно так его клеймят, что ежели бы половина из всего написанного была правдой, то он не только должен был бы расстаться с властью, но и с жизнью; эти обвинения, прибавил я, повторяются без конца и пополняются новыми примерами, и раз он не предпринял никаких шагов в свое оправдание, то я готов думать, что его обвиняют не без оснований.

«А какие шаги, по вашему мнению, сэр, он должен предпринять? — спросил мистер Бартон. — Предположим, вы возбудите дело против издателя, прикрывающего анонимного обвинителя, и за клевету выставите его у позорного столба; но это нисколько не считается наказанием in terrorem 21 и скорей всего будет споспешествовать его успеху. Толпа немедленно берет его под свое покровительство как одного из мучеников по делу о клевете, а их она всегда защищает. Толпа платит за него пеню, с ее помощью он обогащается, покупатели толпятся в его лавке, и спрос на его газету возрастает в соразмерности с тем скандалом, которому она уделила место. А все это время обвинителя поносят, как притеснителя и тирана, за то, что он принес жалобу, которая почитается обидой. Если же он начнет дело об убытках, он должен доказать, что понес убытки, а посудите сами, сколь будет запятнано доброе имя джентльмена и сколь повредит клевета его видам на будущее, если он не сможет точно указать, какие именно убытки он понес.

Это дух клеветы — нечто вроде ереси, которая распространяется благодаря преследованиям. Свобода печати — эти слова обладают огромной силой и, подобно словам протестантская религия, часто служат целям мятежа. Министр, стало быть, должен вооружиться терпением и безропотно выносить такие атаки. Но каким бы злом они ни являлись, в одном отношении они приносят пользу правительству: эти клеветнические статья способствуют размножению газет и их распространению в такой мере, что налог на них и на объявления является значительным подспорьем государственных доходов».

Разумеется, любезный Льюис, честь джентльмена — слишком деликатное понятие, дабы ее можно было вверить присяжным, которых никак не назовешь людьми, отличающимися умом и беспристрастием. В таких делах его судят не только равные ему, но и его партия, и я считаю, что из всех патриотов самым твердым является тот, кто отдает себя на такое поношение ради своей родины. Ежели невежество и пристрастие присяжных не обеспечивают джентльмену защиты закона против клеветы в газетах и памфлетах, то я знаю только один способ возбудить дело против издателя, связанный, правда, с риском, но, на моей памяти, примененный не раз с успехом.

Какая-то газета оповестила, что один из кавалерийских полков вел себя недостойно в сражении при Деттингене, и капитан этого полка исколотил издателя, заявив при этом, что если тот обратится в суд, то все офицеры почтят его таким же образом. Губернатор *** получил такое же удовлетворение, переломав ребра автору, поносившему его имя в какой-то газете. Я знаю одного подлого парня из той же клики, который, будучи изгнан из Венеции за наглость и бесстыдство, уехал в Лугано, городок в Гризонсе, населенный свободным народом, — черт возьми! — где нашел печатный станок и откуда стал поливать грязью некоторых почтенных лиц в республике, которую вынужден был покинуть. Кое-кто из этих лиц, убедившись, что он находится за пределами досягаемости закона, нанял полезных людей, которых можно найти в любой стране, и те отдубасили писаку палками; это повторялось несколько раз, покуда он не прекратил изливать поток оскорблений.

Что до свободы печати, то, как любой другой привилегии, ей следует положить границы, ибо ежели она приводит к нарушению закона, к угашению любви к ближнему, к оскорблению религии, то становится одним из величайших зол, какие когда-либо обрушивались на общество. Ежели последний негодяй может невозбранно поносить в Англии ваше доброе имя, то можете ли вы, положа руку на сердце, возмущаться Италией за обычные в этой стране убийства? К чему же защищать наше имущество, ежели наше доброе имя остается без защиты! Раздраженные сим обстоятельством люди приходят в отчаяние, а отчаяние, вызванное невозможностью сохранить доброе имя не запятнанным каким-нибудь мерзавцем, порождает равнодушие к славе, и, таким образом, исчезает главная побудительная причина добрых дел.

Соображения мистера Бартона касательно налога на печатные издания весьма умны и похвальны, равно как другое правило, усвоенное уже давно нашими знатоками финансов, а именно потакание пьянству, мотовству и разгулу, ибо они способствуют увеличению доходов казначейства. Несмотря на мое презрение к тем, кто льстит министрам, я полагаю, что еще более презренно льстить черни. Когда я вижу, как человек хорошего рода, образованный, состоятельный ставит себя на один уровень с подонками нации, водится с жалкими мастеровыми, ест с ними за одним столом, пьет из одной кружки, льстит их предрассудкам, разглагольствует, превознося их добродетели, выносит их рыганья за кружкой пива, дым их табака, грубость их обхождения, дерзкие их речи, — я не могу его не презирать как человека, виновного в гнусном распутстве для достижения личных и низменных целей.

Я с охотой отступился бы от политики, ежели бы мне удалось найти другие предметы для беседы, обсуждаемые с большей скромностью и прямотой; но демон партий, как видно, завладел всеми сторонами жизни.

Даже мир литературы и изящных искусств разбился на злобно враждующие между собой клики, из которых каждая хулит, чернит и поносит творения другой. Вчера я отправился днем отдать визит знакомому джентльмену и у него в доме встретил одного из современных сочинителей, чьи труды имели успех. Я читал одно или два из его сочинений, и они мне понравились, а потому я был рад познакомиться с автором, но речи его и поведение разрушили впечатление, сложившееся в его пользу благодаря его писаниям.

Он взял на себя смелость поучительным тоном решать все вопросы, не удостаивая представить какие бы то ни было доводы своего расхождения с мнениями, разделяемыми всем человечеством, словно мы были обязаны соглашаться с ipse dixit 22, то есть подлинные слова.} сего нового Пифагора. Он подверг пересмотру достоинства главнейших писателей, умерших за последнее столетие, и при этой ревизии не обращал никакого внимания на заслуженную ими славу.

Мильтон был сочинителем грубым и скучным, Драйден тягучим и многоречивым, у Батлера и Свифта не было юмора, у Конгрива — остроумия, а Поп лишен всяких поэтических достоинств. Что до наших современников, то он слышать не мог, ежели о ком-нибудь отзывались с похвалой: все они были олухи, педанты, повинны в литературном воровстве, шарлатаны и обманщики, и нельзя было назвать ни одного сочинения, которое не было бы слабым, глупым и пошлым. Следует признать, что сей сочинитель не обременил своей совести лестью; мне говорили, что он никогда не похвалил ни одной строчки, написанной даже теми, с кем он был в приятельских отношениях. Сие высокомерие и самонадеянность, с которыми он хулил сочинителей, к славе которых собравшиеся могли быть небезразличны, были столь оскорбительны для здравого смысла, что я не мог слушать его без возмущения.

Я пожелал узнать, почему он отзывается столь уничижительно о сочинениях, которые доставили мне необыкновенное удовольствие, но, должно быть, он был не мастак приводить доказательства, и я весьма резко разошелся с ним во мнениях. Избалованный вниманием и смирением слушателей, он не мог хладнокровно выносить противоречий, и спор грозил стать жарким, ежели бы его не прервало появление соперничавшего с ним барда, при виде коего он всегда удалялся. Они принадлежали к разным кликам и вели открытую войну в течение двадцати лет. Первый бард говорил наставительно, а сей витийствовал. Он не беседовал, а вещал, но и его речи были столь же скучны и напыщенны. Он также разглагольствовал ex cathedra 23 о сочинениях своих современников и хотя, не колеблясь, расточал хвалы самым гнусным, продажным писакам с Граб-стрит, которые либо льстили ему наедине, либо восхваляли публично, но всех других сочинителей, своих современников, он осудил с величайшим бесстыдством и злобой. Один — болван, ибо родом из Ирландии; другой — голодная литературная вошь с берегов Твида; третий — осел, так как получает пенсион от правительства; четвертый — воплощение тупости, потому что преуспел в той области сочинительства, в коей сей Аристарх потерпел неудачу; пятого, осмелившегося критиковать одно из его сочинений, он назвал клопом в критике, чья вонь более оскорбительна, чем укус. Короче говоря, за исключением его самого и его клевретов, во всех трех королевствах нет ни одного одаренного или ученого человека. Что до успеха тех сочинителей, которые не принадлежали к сей лиге, то он приписывал его только отсутствию изящного вкуса у публики, не соображая, что сам он обязан успехом одобрению сей публике, лишенной изящного вкуса.

Эти чудаки не годны для беседы. Ежели бы они хотели сохранить преимущества, которые завоевали своим сочинительством, им нигде не следовало бы появляться, разве что на бумаге; что до меня, то я возмущаюсь при виде человека, у которого в голове мысли возвышенные, а в сердце — низкие чувства. Человеческой душе обычно не хватает искренности. Я склонен думать, что нет человека, которому неведома зависть, каковая, быть может, есть инстинкт, свойственный нашей натуре. Боюсь, иной раз мы оправдываем сей порок, именуя его стремлением превзойти соперника.

Я знавал человека, удивительно великодушного, доброго, скромного и, по-видимому, самоотверженного, который приходил в беспокойство, слыша похвалы даже другу своему; точно в этой похвале скрывалось досадное сравнение в ущерб ему самому, и любая хвала, вознесенная другому, как бы подобна была гирлянде цветов, сорванной с колонны его собственного храма. Такая зависть — зловредная зависть; говоря по совести, я убежден, что у меня ее нет, а вам предоставляю судить, порок это или род недуга.

Есть еще один вопрос, который мне хотелось бы разрешить: всегда ли мир заслуживал такого презрения, какого он, на мои взгляд, заслуживает теперь? Если за эти тридцать лет не произошло чрезвычайного растления нравов, стало быть я заражен обычным старческим пороком, пороком старика difficilis, querelus, laudator femporis acti 24, либо, что более вероятно, бурная жизнь и увлечения юности мешали мне прежде замечать гнусные стороны человеческой природы, которые ныне кажутся мне столь возмутительными.

Побывали мы при дворе, на бирже, всюду и везде находили пищу для хандры, и везде было над чем посмеяться.

Мой новый слуга Хамфри Клинкер оказался большим чудаком, а Табби стала сама на себя непохожа. Она рассталась с Чаудером и только и делает, что улыбается, как Мальволио в пьесе. Пусть меня повесят, если она не разыгрывает несвойственную ее натуре роль с какой-то целью, мне еще не ясной.

Что до представителей рода человеческого, то любопытство мое удовлетворено вполне. Я покончил с изучением людей и теперь постараюсь себя развлечь новизной вещей. Ныне рассудок мой властно понудил меня изменить свойственным мне склонностям, но, когда эта сила перестанет действовать, я с сугубой поспешностью возвращусь к своему уединению. Все, что я вижу, слышу и чувствую в этом огромном котле глупости, подлости, развращенности, придает особую цену сельской жизни в глазах всегда вашего М. Брамбла.

Лондон, 3 июня


Мисс Мэри Джонс, Брамблтон-Холл

Милая Мэри Джонс!

Мистер Крам, дворецкий леди Грискин, обещался франковать мне письмо у сквайра Бартона, а потому я не преминую порассказать вам, каково поживаем и я и остальное семейство.

Я не могла написать через Джона Томаса, потому как он от нас отошел вдруг и всердцах. Он не поладил с Чаудером, и вот они взяли да и затеяли драку посреди дороги, и Чаудер прокусил ему большой палец, а Джон Томас побожился, что он его пристукнет, а потом надерзил хозяйке, и тогда сквайр разгневался да и прогнал его. Но, по милости божьей, мы подобрали другого лакея, зовут его Хамфри Клинкер, и такого добряка я в жизнь свою не видела. А это значит, что и ошпаренный кот может быть хорошим мышеловом и голозадый пес — верной скотиной, а хворь и невзгоды могут сбить спесь с первого гордеца.

Ох, Молли, что мне порассказать о Лондоне? Сколько я городов на своем веку видела, а все они, если поставить их рядом с этим чудным городом, все равно что валлийские холмы да пригорки. Даже сам Бат никудышный, а здесь, господи помилуй, улицам конца-краю нет, разве что на конце земли. А народ так и валит, спешит, суетится. А грохот какой от карет! Шум несусветный! И чего только тут не увидишь! О господи! Моя бедная валлийская голова кружится, как волчок, как я сюда приехала. И я уже видела парк, и дворец Сент-Джемс, и шествие короля с королевой, и миленьких молодых принцев, и слонов, и полосатого осла, и всю остальную королевскую фамилию.

На прошлой неделе пошла я с хозяйкой в Тауэр посмотреть короны и диких зверей. И был там страшенный леф с предлинными зубами, а какой-то джентльмен сказал мне, чтобы я к нему не подходила, если я не девица, потому как он начнет и рвать и метать и наделает всяких бед. У меня-то и в мыслях не было подходить, потому как я не люблю таких опасных зверей, а вот хозяйка захотела подойтить. Тут зверь как зарычит да как запрыгает, что я перепугалась, как бы он не сломал клетку и не сожрал нас всех, а джентльмен начал смеяться; но я голову отдам на усечение, что моя леди невинна, как нерожденный младенец. Значит, или джентльмен солгал, или этого льва нужно посадить в колодки, потому как он лживый свидетель против своего ближнего, ведь в заповеди сказано: «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего».

Была я еще на представлении в «Сэдлерс Уэльс» и видала, как там кувыркались и плясали на веревках и проволках, да так плясали, что я перетрусила, и чуть было не приключился со мной припадок. Я-то думала, что все это нечистая сила и что меня тоже закулдовали, и принялась я плакать. Вы ведь знаете, как в Уэльсе ведьмы летают на помеле, ну, а здесь летают без помела и даже вовсе без ничего, и стреляют в воздух из пистолетов, и трубят в трубы, и качаются, и катят тачку по проволке, а проволка, помилуй нас бог, не толще самой простой нитки. Что и говорить, дело у них не обходится без нечистой силы. Красивый джентльмен с косичкой и с золотой шпагой на боку пришел утешать меня и хотел угостить вином, но я не пожелала остаться, а как проходили мы темным проходом, тут он и начал грубиянствовать. Со мной был наш слуга, Хамфри Клинкер, и он попросил его быть покуратней, а тот залепил ему плюху, но, что и говорить, мистер Клинкер не остался в долгу и здоровенной дубинкой выколотил ему пыль из кафтана, не поглядев на его золотую шпагу, а потом схватил меня под мышку и притащил домой, я уж и сама не знаю как, в таких я была трехволненьях. Ho, слава богу, теперь я излечилась от всякой суеты сует. Что значат всякие диковины, коли сравнить их с блаженством, которое придет потом? Ох, Молли, смотрите, как бы ваше бедное сердце не распухло от суетливых мыслей!

Чуть было не позабыла написать, что волосы мне подстриг присыпал, валик под них подложил и сделал пукли по самой что ни на есть последней моде француз-перукмахер. Парле воу Франсе? Вуй, мадманзель. Теперь я могу задирать нос повыше любой леди в Уэльсе. Вчера вечером ворочалась я с собрания домой, и меня при свете фонаря приняли за первую красавицу, дочку знаменитого торговца домашней птицей. Но, как я уже сказала, все это суетня и волнение духа. Лондонские забавы не лучше прокисшего молока и затхлого сидра, коли сравнить их с радостями Нового Иерусалима.

Милая Мэри Джонс! А когда я с божьей помощью вернусь домой, я вам привезу новый чепчик с черепашьим гребнем и проповедь, которую читали в молитвенном доме. И прошу я вас, пишите поскладней да поразборчивей, потому как я, не серчайте, Молли, даже взопрела, когда разбирала ваше последнее намараканное письмо, а привез мне его в Бат работник. О, женщина, женщина! Ежели бы хоть чуточку могла ты понять, как мы, служанки, рады, когда сразу одолеем что ни на есть путаную книгу или напишем самое трудное слово, не заглянув в букварь!

А что до мистера Клинкера, то ему самое место быть приходским клерком. Но больше я ничего не скажу.

Кланяйтесь от меня Сауле. Бедняжка! Горько мне на душе, как подумаю, что она и букв еще не знает. Но с божьей помощью все в свое время. Я ей привезу буквы из пряника, тогда ученье придется ей по вкусу.

Хозяйка говорит, мы едем в далекое путишествие на север, но куда б мы там ни поехали, я всегда останусь, дорогая Мэри Джонс, с истовой любовью вашей Уин Дженкинс.

Лондон, 3 июня


Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса

Дорогой Уот!

В последнем письме я упоминал о желании дядюшки отправиться на утренний прием к герцогу Н., что и было им исполнено. За длительный период времени его светлость весьма привык к этим знакам уважения, и хотя занимаемый импост в десять раз менее важен, чем прежний, но он дает понять своим друзьям, что они больше всего его обяжут, если будут признавать за ним ту власть, которой на самом деле уже нет; поэтому у него еще не отменены дни приема, когда друзья посещают его.

Дядюшка и я пришли с мистером Бартоном, который, будучи одним из приверженцев герцога, пожелал нас представить. В зале было много людей в самых разнообразных костюмах, но среди них была только одна сутана, хотя мне и говорили, что почти все епископы, восседающие теперь на скамьях палаты лордов, обязаны своим саном герцогу в бытность его министром; впрочем, должно быть, благодарность церковнослужителей подобна их благотворительности, которая избегает света.

К мистеру Бартону немедленно подошел пожилой человек, высокий и сухопарый, с крючковатым носом; смотрел он искоса, и взгляд у него был проницательный и вместе с тем хитрый. Наш спутник поздоровался с ним, назвав капитаном С., а потом сообщил нам, что человек этот наделен умом и лукавством и правительство иногда поручает ему работу тайного агента.

Но я уже знал его историю более подробно. Много лет назад, будучи купцом во Франции, он был замешан в каких-то мошенничествах; за них его приговорили к каторге, откуда он был освобожден благодаря покойному герцогу Ормонду, которому он написал письмо, где объявил себя его однофамильцем и родственником. Потом он поступил на службу правительства как шпион и во время войны 1740 года пересек переодетый капуцином Испанию, а также и Францию с величайшей опасностью для жизни, ибо мадридский двор заподозрил его и дал приказ задержать в Сен-Себастиане, откуда он благополучно бежал за несколько часов до получения там этого приказа. На этот побег, а равно и на другие, такие же рискованные, он ссылался как на свою заслугу перед английским министерством столь успешно, что оно наградило его значительным пенсионом, которым он и пользуется теперь на старости лет.

Он вхож ко всем министрам, и, по слухам, они советуются с ним по разным вопросам как с человеком недюжинного ума и весьма опытным. И в самом деле, он человек одаренный и весьма самонадеянный; когда он говорит, вид у него такой самоуверенный, что может производить немалое впечатление на ограниченных политиканов, стоящих ныне у кормила власти. Но если на него не клевещут, он повинен в том, что носит личину. По слухам, он не только католик, но и патер, и, делая вид, будто разоблачает перед кормчим нашего государства все пружины политики версальского двора, он вместе с тем собирает сведения для французского министра.

Итак, капитан С. весьма благосклонно заговорил с нами и отозвался о личности герцога без всяких церемоний.

— Сей глупец, — сказал он, — еще почивает, и лучшее, что он может сделать, это спать до рождества! Ибо, когда он встает, ничего другого, кроме глупости, он обнаружить не может. В этом государстве после Гренвилла не было ни одного министра, достойного той муки, коей присыпают парик. Все они такие невежды, что не могут отличить краба от цветной капусты, и такие остолопы, что не могут понять самого простого предложения. В начале войны сей жалкий болван говорил мне с превеликим страхом, что тридцать тысяч французов прошли из Акадии до Кэп Бретон. «А где же они могли найти транспортные корабли?» — спросил я. «Транспортные корабли! — воскликнул он. — Я говорю вам: они прошли сушей!» — «Сушей к острову Кэп Бретон?!» — «Как? Разве Кэп Бретон — остров?» — «Конечно». — «Ха! Вы в этом уверены?» Когда я показал ему на карте Кэп Бретон, он долго рассматривал его сквозь очки, а потом обнял меня и воскликнул: «Дорогой С.! Вы всегда приносите нам добрые вести. Я немедленно еду к королю и скажу ему, что Кэп Бретон — остров!»

Капитан С., казалось, хотел нас развлечь такого рода рассказами о его светлости, но тут появился алжирский посланник, почтенный турок с длинной белой бородой, сопровождаемый драгоманом, то есть толмачом, и еще одним офицером из его свиты, который был без чулок. Капитан С. с повелительным видом немедленно приказал слуге доложить герцогу, чтобы тот вставал и что собралось много народу и пожаловал посланник Алжира. Потом повернулся к нам и сказал:

— Сей жалкий турок, несмотря на свою седую бороду, — младенец. Он прожил в Лондоне несколько лет и все еще ничего не может понять в наших политических переменах. Он полагает, будто наносит визит премьер-министру Англии, но вы увидите, что наш мудрый герцог сочтет его знаком личной к нему привязанности.

В самом деле, герцог поспешил отблагодарить за такую любезность. Дверь распахнулась, он выбежал с салфеткой под подбородком, в мыльной пене, покрывавшей лицо его до самых глаз; ринувшись к посланнику, он прямо перед его носом оскалил зубы, отчего лицо его стало страшным, и сказал:

«Да благословит бог вашу длинную бороду, дорогой Магомет! Надеюсь, что Дэй скоро наградит вас конским хвостами 25, ха-ха-ха! Минуту потерпите, и я пришлю за вами!»

С этими словами он удалился в свои покои, оставив турка в некотором смущении. После короткого молчания тот сказал толмачу несколько слов, значение которых мне очень хотелось бы узнать, ибо, произнося их, он возвел глаза к небу с выражением крайнего удивления и благочестия. Наше любопытство было удовлетворено благодаря любезному капитану С., заговорившему с драгоманом, как со старым знакомым. Оказалось, что Ибрагим, посланник, принял его светлость за шута, состоящего при министре, и, когда толмач вывел его из заблуждения, он воскликнул:

«О святой пророк! Не удивляюсь, что народ этот процветает! Ведь управляют им идиоты, которых все добрые мусульмане почитают, ибо на них снизошло вдохновение!»

Ибрагим удостоился краткой аудиенции, после которой герцог проводил его до двери, а потом воротился, чтобы наградить милостивыми улыбками толпу своих почитателей.

Мистер Бартон только-только собирался представить меня его светлости, как мне посчастливилось привлечь внимание герцога, прежде чем было названо мое имя. Герцог устремился мне навстречу и, схватив меня за руку, воскликнул:

— Дорогой сэр Фрэнсис, как это любезно! Признаться, я так вам обязан!.. Такое внимание к бедному павшему министру! Когда отплываете, ваше превосходительство? Ради бога, заботьтесь о своем здоровье и, прошу вас, непременно ешьте во время плаванья компот из чернослива! Да, да! Заботьтесь о своем драгоценном здоровье, а также о пяти племенах. О наших добрых друзьях — о пяти племенах: о козокозах, чокитавах, криках, чиках-миках и осьминогах. И пусть у них будет побольше одеял, дрянной водки и вампумов. А вам, ваше превосходительство, желаю почистить чайник, закипятить цепь, зарыть дерево и посадить топор. От души желаю! Ха-ха-ха!

Когда он с обычной своей стремительностью произнес эту тираду, мистер Бартон объяснил ему, что я отнюдь не сэр Фрэнсис, а также и не святой Франциск, а всего-навсего мистер Мелфорд, племянник мистера Брамбла, который сделал шаг вперед и отвесил поклон.

— А ведь правда, это не сэр Фрэнсис! — воскликнул сей мудрый государственный муж. — Очень рад вас видеть, мистер Мелфорд!.. Я как-то послал вам инженера укрепить ваш док… А, мистер Брамбл! Добро пожаловать, мистер Брамбл! Как вы поживаете, елейный мистер Брамбл?.. Ваш племянник — красивый молодой человек… Честное слово, очень красивый молодой человек! Его отец — мой старый друг. Как он поживает? Что с ним? Все еще не может отделаться от своего проклятого недуга?

— О нет, милорд! — ответил дядюшка. — Со всеми его недугами кончено. Он умер уже пятнадцать лет назад.

— Умер? Как? Да, да, совершенно верно… Теперь я вспоминаю. Вот, вот, он умер… А как… Молодой человек проходит по Хеверфорд Весту? Или как его… Мой дорогой мистер Милфордхевен, я сделаю все, что в моей власти… Надеюсь, я еще сохранил влияние.

Тут дядюшка сказал, что я еще несовершеннолетний и что в настоящее время мы не собираемся просить его о чем бы то ни было.

— Мы с племянником пришли сюда, — добавил дядюшка, — засвидетельствовать почтение вашей светлости, и, смею сказать, мы так же бескорыстны, как и любой из присутствующих на сей ассамблее.

— О мой дорогой мистер Брамблберри, вы оказываете мне величайшую честь! Я всегда буду очень рад видеть вас и вашего племянника, многообещающего мистера Милфордхевена… Вы можете рассчитывать на мою помощь, какова бы она ни была… Я хотел бы, чтобы у нас было побольше друзей вашего закала! Потом он обратился к капитану С.:

— Ха! Каковы новости, капитан С.? Что делается на свете, а?

— На свете все идет по-старому, милорд, — ответил капитан С. — Политики в Лондоне и Вестминстере снова начали точить языки против вашей светлости, и ваша недолговечная популярность подобна перышку — при первом дуновении людского злословия против министерства она улетучится!

— Шайка негодяев! — вскричал герцог. — Тори, якобиты, мятежники! Добрая половина их должна получить по заслугам и дрыгать ногами на Тайберне.

С этими словами он отошел и начал обход, заговаривая с каждым из присутствовавших на приеме с любезной развязностью, но, к кому бы он ни обращался, достаточно ему было открыть рот, чтобы все перепутать, забыв, кто его гость и чем он занимается. Он походил на комедианта, которого наняли изображать министра в смешном виде.

Напоследок вошел в комнату весьма благообразный человек; его светлость устремился к нему, заключил его в объятия и, воскликнув «Дорогой мой!», увел его во внутренние покои — sanctum sanctorum 26 этого политического храма.

— Это мой друг Ч. Т., — сказал капитан С., — единственный одаренный человек, чего-нибудь стоящий среди теперешних министров. Впрочем, он мог бы не иметь никакого веса, если бы правительство не считало абсолютно необходимым использовать его таланты в различных чрезвычайных обстоятельствах. Что до обычных текущих дел государства, то они идут по привычной колее благодаря клеркам различных учреждений; если бы этого не было, колеса управления остановились бы при постоянной смене министров, из коих каждый еще более невежествен, чем его предшественник. Подумайте только, какая была бы неразбериха, если бы все клерки казначейства, государственных секретарей, военного ведомства и адмиралтейства порешили покинуть свои должности в подражание прославленному инвалиду! Но возвратимся к Ч. Т. Он в самом деле знает больше, чем все министры и вся оппозиция вместе взятые, и умеет говорить, как ангел, о самых разных предметах. Если бы в его характере были твердость или постоянство, он был бы великим человеком. Впрочем, надо сознаться, ему не хватает смелости — в противном случае он никогда не позволил бы запугать себя крупному политическому задире, чей ум он справедливо презирает. Я сам видел, как он боялся сего наглого Гектора, будто ученик своего учителя, хотя сей Гектор, я сильно подозреваю в глубине души, — трус. Но, кроме этого недостатка, у Ч. Т. есть другой, который он слишком плохо скрывает. Его словам доверять нельзя, и нельзя верить его обещаниям. Однако, надо воздать ему должное, он очень любезен и даже доброжелателен, когда чего-нибудь у него добиваешься. Что же до убеждений, то об этом лучше не говорить. Одним словом, он человек с большими дарованиями и оратор весьма занимательный, и часто он блистает даже в ущерб тем министрам, приверженцем которых является. Это доказывает, что он очень неосторожен, и он сам сделал всех министров своими врагами, как бы они этого ни скрывали, и рано или поздно ему придется пожалеть, что он полагался только на самого себя. Я предупреждал его на сей предмет несколько раз, но это все равно, что проповедовать в пустыне. Его тщеславие закусывает удила, одерживая верх над благоразумием.

Я невольно подумал, что и самому капитану пошли бы на пользу такие нее советы. Его хвалебная речь, в которой он упомянул, что у Ч. Т. не было ни убеждений, ни искренности, напоминает мне некогда подслушанную мной в Спринг-гарден перепалку между двумя торговками яблоками. Одна из этих фурий, обвиненная другой в вольном поведении, подбоченилась и закричала: «Болтай, сколько тебе угодно, потаскуха! Плевать мне на твой злой язык! Ну что ж, пускай я шлюха и воровка! Что ты еще можешь сказать? Черт побери, что ты еще можешь сказать? Об этом и так все знают. А вот попробуй осмелься только сказать, что у меня нос на лбу!»

Мы не стали ждать возвращения Ч. Т., но, после того как капитан С. рассказал нам обо всех присутствующих, отправились с ним в кофейню и позавтракали чаем и булочками с маслом. Дядюшку столь позабавили анекдоты капитана, что он пригласил его к нам на обед и попотчевал превосходным палтусом, которому тот воздал должное.

Вечер того же дня я провел с несколькими друзьями в кофейне, и один из них рассказал мне немало о капитане С., а когда я передал слышанное мною дядюшке, он выразил сожаление, что завязал такое знакомство, и порешил отказаться от него без всяких церемоний.

Мы стали членами общества поощрения искусств и присутствовали на нескольких оживленных собраниях, которые проведены были с большим здравомыслием. Дядюшка питает большое пристрастие к этому учреждению, которое и в самом деле принесет немалую пользу публике, если только демократические порядки не изменятся в дурную сторону и не приведут к злоупотреблениям. Вы уже знаете об отвращении дядюшки к толпе, которая, по его мнению, враждебна ко всякому, кто выше ее и для которой порядок несносен. Его ненависть к черни усугубляется страхом с той поры, когда он лишился чувств в зале Бата. Этот страх не позволил ему посетить театрик на Хаймаркет и другие увеселительные заведения, куда мне выпала честь сопровождать наших леди.

Старого чудака раздражает мысль, что он не может принимать участие даже в самых светских столичных развлечениях без того, чтобы не смешаться с чернью, ибо чернь вторглась в настоящее время во все ассамблеи, начиная с бала в Сент-Джемском дворце вплоть до жалкого зала для танцев на Ротерхит.

Недавно я видел нашего старого знакомца Дика Айви, которого мы почитали умершим от пьянства, но он не так давно вышел из тюрьмы Флит благодаря памфлету, который он написал против правительства и не без успеха выпустил в свет. Продажа этого сочинения позволила ему появиться в чистом белье, и теперь он занят тем, что охотится за подписчиками на свои поэмы, а что до его штанов, то вид у них еще непрезентабельный.

Дик в самом деле заслуживает поддержки за свою неустрашимость и упорство. Никакая неудача, никакая хула не могут привести его в отчаяние. После нескольких безуспешных попыток подвизаться на стезе поэзии он стал торговцем бренди и, мне кажется, сам поглотил весь свой товар. Потом он вступил в сожительство с молочницей, которая держала погребок на Петти Френс. 'Но ему не удалось надолго удержать за собой это место, оно занято было капралом второго полка пешей гвардии, который прогнал его в конурку на чердаке. Потом он жил под мостом у Блекфрайерс, откуда прямая дорога во Флит. Раньше он не преуспевал в панегирике и потому теперь обратился к сатире и, кажется, в самом деле обнаруживает талант в сочинении пасквиля. Если он сможет продержаться до открытия парламента и подготовится к новой атаке, он либо очутится у позорного столба, либо получит пенсион; и в том и в другом случае фортуна ему улыбнется.

Тем временем он приобрел некоторый вес у почтенных писателей, а так как я подписался на его сочинения, он на днях сделал мне одолжение, введя в общество сих гениев, но они показались мне весьма церемонными и скрытными. Они боялись друг друга и один другому завидовал, а каждый из них как бы отталкивался от остальных, точно частица пара, пребывающая в атмосфере, которая ею же наэлектризована. Дик, у которого бойкости больше, чем здравомыслия, не раз пробовал оживить беседу; он острил, шутил, сыпал каламбурами, наконец он даже завязал разговор на избитую тему, сравнивая белый стих с рифмованным, и тут-то у профессоров развязались языки; но, вместо того чтобы держаться ближе к делу, они пустились в скучные рассуждения о поэзии древних авторов, а один из них, бывший школьный учитель, изложил все, что он почерпнул о просодии у Диспутера и Радимена.

В конце концов я решился сказать, что не понимаю, как можно разъяснить упомянутый вопрос, ссылаясь на поэзию древних авторов, которым были совершенно неведомы белые и рифмованные стихи, ибо их стихи измерялись долготой, тогда как наши измеряются количеством слогов. Это мое замечание как будто обидело педанта, каковой немедленно окутал себя облаком греческих и латинских цитат, которое никто н. с попытался разогнать. Вслед за этим какие-то нелепые замечания и комментарии слились в неясный гул, и в общем я никогда в своей жизни не проводил более скучного вечера. Впрочем, среди них несомненно были люди ученые, умные и не лишенные способностей. Но так как они боятся задевать друг друга, каждому из них следовало бы приносить с собой собственную мишень или точильный камень для забавы всей компании. Дядюшка говорит, что у него нет ни малейшего желания быть в обществе более чем одного умника. Один умник, подобно свиной ножке в супе, придает ему вкус и аромат, но несколько умников могут только испортить похлебку.

А теперь я опасаюсь, что предложил вам неудобоваримое месиво, лишенное всякого аромата, за которое можете поблагодарить вашего друга и слугу Дж. Мелфорда.

Лондон, 5 июня


Доктору Льюису

Любезный Льюис!

Ваша басня о свинье и обезьяне, как говорят итальянцы, ben trovata 27. Но я не буду пересказывать ее моему аптекарю, гордому, весьма обидчивому шотландцу, который, может быть, уже имеет в кармане докторский диплом. Истый шотландец всегда имеет две тетивы на луке, он, так сказать, in utrumque paratus 28. Однако же не подлежит сомнению, что я не избег слабительного, но благодаря сему слабительному мне удалось избежать более худшего — может быть сильного приступа подагры или ревматизма, ибо я начал терять охоту к пище, а в животе у меня начало бурчать, а сие не обещало мне ничего доброго. Как бы то ни было, но я не могу избавиться от этих напоминаний, предостерегающих меня, что мне следует бежать из сего средоточия заразы.

Да и какой соблазн может заставить человека моего нрава и телесного сложения проживать в городе, где в каждом уголке он может обрести все новые и новые предлоги для отвращения и омерзения? Что за вкус и чувства должны быть у тех, кто предпочитает ложные прелести городские истинным радостям сельского жития? Большая часть людей, я знаю, обольщена тщеславием, честолюбием, ребяческим любопытством, а все сие можно удовлетворить только в местах скопления людей. Но покуда они пытаются найти удовлетворение, органы их чувств подвергаются порче, и они обычно теряют самомалейший вкус к тому, что неподдельно и прекрасно в самом существе своем, Не изъяснить ли мне разницу между моими городскими страданиями и сельскими отрадами?

В Брамблтон-Холле у меня в доме простор, и я дышу чистым, свежим, целительным воздухом. Сон меня освежает, его не нарушает ужасный шум, и прерывается он только по утрам мелодическим щебетанием птичек под моим окном. Я пью прямо из источника ключевую воду, чистую и кристальную, или искристое пиво, сваренное дома из ячменя собственных моих полей, или сидр из яблок моего сада, а не то превосходный кларет, который я выписываю через одно лицо, честности коего я вполне доверяю. Мой хлеб вкусен и питателен, испечен в моей собственной печи из моей собственной пшеницы, смолотой на моей собственной мельнице. На мой стол большей частью подают яства, доставляемые собственным моим поместьем: пятигодовалые мои бараны, вскормленные благовонными горными травами, могут соревноваться сочностью и ароматом с дичиной; нежное мясо моих телят, питавшихся только материнским молоком, наполняет блюдо соком; моя домашняя птица, разводимая у меня на дворе, ходит на свободе, покуда сама не сядет на насест; кроликов берут прямо из моих садков; свежую дичину приносят с моих болот, форель и лосось — прямо из речки, устрицы — с отмелей, где их ловят, а сельдь и другую морскую рыбу я могу есть часа через четыре после того, как ее поймали. Овощами, кореньями, салатом в изобилии ц отличного качества снабжают меня мои огороды, почва которых столь тучна, что ее почти не надо возделывать. И та же земля доставляет мне все плоды, которые Англия может считать своими, а потому у меня каждый день свежий десерт, только-только снятый с деревьев. На молочной моей ферме текут нектарные реки сливок и молока, и оттуда мы получаем превосходное масло, творог и сыры, а отбросы идут на корм моим свиньям, дающим мне сало и ветчину.

Спать я ложусь рано и встаю с восходом солнца. Время провожу я без скуки и печали, и у себя дома я нимало не лишен развлечений, когда погода препятствует мне выйти из дому: я читаю, беседую, играю на бильярде, в карты, в триктрак. Вне дома я надзираю за моим домоводством и измышляю планы улучшений, удачное исполнение коих доставляет мне неизъяснимою радость.

Не меньше радуюсь я, видя, как мои арендаторы благоденствуют под моим покровительством и как нанятый мной бедняк добывает свой хлеб насущный. Вам известно, что есть у меня несколько разумных друзей, коим я открываю свое сердце блаженство, которое я понапрасну искал бы в городской толчее. Есть у меня еще и другие более скромные знакомцы, которых я уважаю за их честность; обществом их я нисколько не гнушаюсь, хотя бы оно и было не весьма занимательно.

Словом, так-то я живу среди честных людей и верных домочадцев, каковые, льщу себя надеждой, питают бескорыстную ко мне привязанность. Да вы сами, мой любезный доктор, могли бы удостоверить сию истину.

А теперь поглядите, сколь отлична от сей жизни жизнь в Лондоне. Я закупорен в душном помещении, где кошку и ту негде повесить, и дышу гнилостными испарениями, которые, разумеется, произвели бы чуму, ежели бы не умерялись кислотой каменного угля, которая, впрочем, сама по себе губительна для слабых легких. Но и сие прославленное противоядие не спасает жителей Лондона от немощного желтого цвета лица, столь непохожего на румянец юношей, проживающих в сельской местности.

Спать я ложусь после полуночи, утомленный и измученный беспокойной жизнью в течение дня. Каждый час я просыпаюсь, разбуженный страшным шумом ночного дозора, выкликающего часы по всем улицам и бьющего в колотушку у каждых ворот; шайка сих дармоедов только для того и предназначена, чтобы нарушать покой жителей. В пять часов утра меня сгоняет с постели еще более устрашающий грохот деревенских телег и крик зеленщиков, продающих у меня под окнами зеленый горошек.

Ежели я вздумаю выпить воды, мне приходится пить омерзительную бурду из открытого акведука, подвергающегося опасности всяческого загрязнения, либо глотать воду из Темзы, впитавшую в себя все нечистоты Лондона и Вестминстера. Человеческие испражнения входят в их состав как наименьшее зло, а слагаются сии нечистоты из всякой дряни, ядов и минералов, употребляемых ремесленниками и мануфактурами в производстве своих изделий, равно как из гниющих остатков людей и скота, смешанных с помоями всех лачуг, портомоен и сточных канав всего города.

Таков сей приятный напиток, превозносимый лондонцами как лучшая вода на всем белом свете. Что же до хмельного питья, выдаваемого за вино, то сие есть противная, дрянная, вредная смесь из хлебного вина, сидра и тернового сока. Когда разбиралось в суде одно дело по иску к некоему возчику, расколотившему бочку с портвейном, после показаний бочарника обнаружилось, что во всей бочке, вместимостью в сотню галлонов, настоящего портвейна было не более пяти галлонов, да и то вино было подмешано виноторговцем из Опорто.

Хлеб, который я ем в Лондоне, — неудобоваримое тесто, смешанное с мелом, квасцами и костяным пеплом, в равной мере безвкусный и вредный для здоровья. Здешние простаки знают, что в нем есть подмесь, но предпочитают его хлебу из чистой муки, ибо он белее. Таким образом они приносят в жертву вкус, здоровье, жизнь нежных своих чад ради услаждения предубежденного своего взора, а мельник с пекарем вынуждены отравлять их вместе с семьями, ежели желают питаться от трудов своих. Телятина здешняя столь же негодна, ибо от повторных кровопусканий и прочих плутней измождена в такой мере, что нет в ней ни капли сока, и ежели теленка не зарезали бы, он все равно издох бы от истощения, а потому нет в телятине ни вкуса, ни питательности, ни аромата, и есть ее можно с такой же приятностью, как, скажем, фрикасе из лайковых перчаток или соломенных шляпок из Ливорно.

Так, стало быть, они лишают натурального цвета свой хлеб, мясо и домашнюю птицу в своих мясных лавках, свои котлеты, рагу, фрикасе и всяческие соусы, но вместе с тем, с риском для жизни, подделывают цвет овощей. Поверите ли — сии безумцы варят овощи вместе с медными полпенни, дабы улучшить их цвет! Это сущая правда. И, сказать по совести, в их овощах ничего хорошего нет, кроме цвета. Произрастают они на искусственной земле и пахнут навозом, на котором растут. Моя капуста, моя спаржа и цветная капуста настолько же лучше, чем овощи, продаваемые на Ковент-гарденском рынке, насколько мои бараны лучше тех, каких вывозят на Сент-Джемский рынок, не похожих ни на барана, ни на овцу, вскормленных на вонючих болотах Линкольна и Эссекса и дающих мясо сухое и жесткое. Что до свиней, то эти прожорливые, мерзкие животные питаются здесь конской падалью и пивной бардой, а домашняя птица вся с гнилым душком, ибо здесь существует мерзкий обычай зашивать домашней птице кишку, дабы она задерживала пищу и оттого в своих курятниках скорей жирела.

О рыбе я скажу только, что в нынешнюю жару ее тащат сюда посуху миль за шестьдесят — семьдесят, а то и за сотню; одного этого достаточно без пояснений, чтобы и у голландца желудок вывернуло наизнанку, даже ежели он не почует в каждом переулке приятный аромат «свежей» макрели, которой торгуют вразнос. Теперь не время для устриц; все-таки упомяну, что настоящих «кольчестерских» устриц ловят в чаны с тиной, каковые наполняются водой во время морского прилива; а зеленый цвет, который здешние лакомки ценят в устрицах столь высоко, вызван купоросной накипью, поднимающейся на поверхность гнилой, стоячей воды. Кроликов здесь выращивают и выкармливают торговцы домашней птицы в своих подвалах, где они лишены воздуха и не могут двигаться; а посему мясо их жестко и вкусом неприятно; что до дичи, то ее ни за какие деньги не сыщешь.

Должен признаться, что на Ковент-гарденском рынке можно сыскать хорошие фрукты, но покупают их немногие богачи по непомерным ценам; всем остальным покупателям достаются лишь отбросы, да и отвешивают их такими грязными руками, что я не могу смотреть без отвращения. Не дальше чем вчера я видел на улице грязную торговку, собственными своими слюнями смывавшую пыль с вишен, и, кто знает, какая-нибудь леди из Сент-Джемского прихода кладет в свой нежный ротик эти вишни, которые перебирала грязными, а быть может, и шелудивыми пальцами сент-джемская торговка. О каком-то грязном месиве, которое называется клубникой, и говорить нечего; ее перекладывают сальными руками из одной пыльной корзины в другую, а потом подают на стол с отвратительным, смешанным с мукой, молоком, которое именуется сливками.

Но и молоко само по себе заслуживает того, чтобы упомянуть о нем; сию жидкость, добытую от коров, кормленных жухлыми капустными листьями и кислым пойлом, разбавленным теплой водой с капустными червями, носят по улицам в открытых ведрах, куда попадают помои, что выплескиваются из дверей и окон, плевки и табачная жвачка пешеходов, брызги грязи из-под колес и всяческая дрянь, швыряемая негодными мальчишками ради забавы; оловянные мерки, испачканные младенцами, снова погружают в молоко, продавая его следующему покупателю, а в довершение всего в сию драгоценную мешанину падают всяческие насекомые с лохмотьев пакостной замарахи, которую величают молочницей.

Перечень лондонских лакомств я завершу пивом, лишенным и хмеля и солода, безвкусным и тошнотворным, более пригодным как рвотное средство, чем для утоления жажды и облегчения пищеварения; помяну также о чем-то сальном и прогорклом, что именуется маслом, изготовленным с примесью свечного сала и кухонного жира, а также о здешних «свежих» яйцах, которые ввозятся из Франции и Шотландии.

А ведь все сии мерзости можно было бы устранить, ежели бы хоть самую малость позаботились о полицейских правилах и градских постановлениях благоустройства, но мудрые лондонские патриоты забили себе в голову, что всяческие постановления несовместимы со свободой и что каждый может жить, как ему вздумается, без всяких принуждений. Ну что ж, раз у них не хватает разума, чтобы упомянутые мной мерзости могли их встревожить, пусть они хоть в собственных своих нечистотах валяются!

Человек обходительный, дабы наслаждаться беседой в приятном обществе, вне сомнения, станет смотреть сквозь пальцы на подобные неустройства. Один из моих приятелей, шутник, говаривал, что в приятном обществе нет плохого вина, но сие изречение надлежит воспринять cum grano sails 29. Но какое такое приятное общество есть в Лондоне, чтобы я ради него стал умерщвлять свои чувства и примирился с мерзостями, от которых с души воротит? Все, кого я здесь вижу, столь озабочены корыстными или тщеславными мыслями, что у них и времени не остается предаваться нежным чувствам или дружбе.

Даже у некоторых моих старинных знакомых сии мысли и вожделения стерли все следы прежних наших отношений. Беседу заменяют здесь только спорами враждующих партий и глупыми пререканиями, а общение между людьми — чинными визитами и игрой в карты. Если же случайно встретишься с каким-нибудь забавником, то чудачества его могут быть для тебя небезопасны. С ним обыкновенно трудно дело иметь, — Это пройдоха, доносчик или сумасшедший. Каждый, с кем толкнешься, норовит тебя обвести вокруг пальца. За тобой охотятся попрошайки, которые под видом займа просят милостыню и живут грабежом приезжих. Купцы тут лишены совести, друзья — дружелюбия, а домочадцы — верности.

Письмо мое разрослось бы до трактата, ежели бы я стал перечислять все причины недовольства моего, кои исполнили меру моего негодования на сей город, а равно и на прочие многолюдные города. Благодарение небу, меня еще не настолько втянул сей водоворот, чтобы я не мог из него вырваться без помощи философии. Из сего безумного мира плутовства, нелепиц, наглости я с сугубой охотой удалюсь в тишину уединения, к сердечным излияниям искреннего дружелюбия, под защиту гостеприимных сельских богов, короче говоря, Kucunda oblivia vitae 30, которой и сам Гораций не умел должным образом усладить себя.

Я договорился и нанял на три месяца, по гинее за день, отменную дорожную карету с четверкой лошадей и на будущей неделе намереваясь пуститься в путешествие на север, уповая увидеться с вами в конце октября. Буду вам писать отовсюду, где остановимся на достаточный срок и как только случится что-нибудь такое, что, по моему мнению, хоть немного вас позабавит.

Покуда же я прошу вас надзирать над Барнсом, заботиться о сенокосе и о жатве и считать, что всеми плодами земель моих можете вы распоряжаться как своими собственными. Ежели вы думали бы иначе, я постыдился бы подписаться вашим неизменным другом М. Брамблом.

Лондон, 8 июня


Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса

Дорогой Филипс!

В последнем письме я упоминал о том, как я провел вечер в обществе сочинителей, которые, казалось, один другого боялись и друг другу завидовали. Дядюшка отнюдь не был удивлен, когда я сказал, что беседа их меня разочаровала.

«Человек может быть весьма занимателен и назидателен на бумаге, — сказал он, — но очень скучен в беседе. Я заметил, что те, кто блистает в обществе простых смертных, суть звезды второй величины в созвездии талантов. Немногими мыслями легче управлять и распоряжаться, чем большим их запасом. Редко случается найти что-нибудь необычайное в наружности и речах хорошего сочинителя, тогда как скучный писатель выделяется какой-нибудь странностью или блажью. Посему я полагаю, что компания с Граб-стрит должна быть очень занимательна».

Эти слова весьма подстрекнули мое любопытство, и я посоветовался с моим приятелем Диком Айви, который и взялся его удовлетворить на следующий же день.

Он повел меня обедать к С., которого мы с вами знаем давно по его сочинениям. Проживает С. на самом краю города, и каждое воскресенье дом его открыт для всех неудачливых его собратьев по перу, которых он угощает говядиной, пудингом, картофелем, а также портвейном, пуншем и добрым пивом, лучше которого не сыскать у Келверта. Первый день недели он избрал потому, что кое-кто из его гостей не мог бы воспользоваться его гостеприимством по причине, о которой нет нужды распространяться.

Принял он меня любезно в скромном, но удобном доме, выходившем в хороший сад, содержимый в полном порядке, и право же, я не видел ни одного внешнего знака сочинительства ни в доме, ни в наружности хозяина, одного из тех немногих писателей, которые стоят на своих собственных ногах, не имеют покровителей и ни от кого не зависят. Но если в хозяине не было ничего примечательного, то гости с лихвой вознаграждали отсутствие в нем странностей.

В два часа пополудни я очутился за столом среди десятка сотрапезников, и сомневаюсь, найдется ли в целом королевстве еще подобное сборище чудаков. Об одежде я уже не стану упоминать, ее необычность может быть случайна. Но что мне сразу бросилось в глаза, так это причуды, каковые поначалу были притворны, но потом укрепились благодаря привычке. Один из них сидел в очках за столом, другой спустил поля шляпы на самые глаза, хотя, по словам Айви, первый мог увидеть без всяких очков судебного пристава за тридевять земель, а второй никогда не мог пожаловаться на слабость или недостаток зрения, разве что лет пять назад, когда ему наставил под глазами фонарей какой-то игрок, с которым он повздорил спьяна.

У третьего гостя одна нога была забинтована, а сам он пользовался костылями, ибо когда-то сломал себе ногу, хотя теперь мог прыгать через палку с завидной легкостью. Четвертый питал такую ненависть к сельской жизни, что уселся спиной к окну, выходившему в сад, а когда подали блюдо с цветной капустой, он выхватил пузырек с нюхательной солью, чтобы не упасть в обморок; сей чувствительный гость был сыном сельского батрака, родился под кустом и немало лет резвился вместе с ослами на выгоне. Пятый гость притворялся, будто он не совсем в своем уме: когда к нему обращались, он всегда отвечал невпопад, то вскакивал и отпускал крепкое словцо, то принимался хохотать, то складывал на груди руки и тяжело вздыхал, а то шипел не менее громко, чем сотня змей.

Поначалу я в самом деле думал, будто он сошел с ума, и так как он сидел рядом со мной, я стал его побаиваться; однако наш хозяин, приметив мое смущение, заверил меня вслух, что бояться нечего.

— Сей джентльмен, — сказал он, — хочет играть роль, для которой он совсем негоден… Как бы он ни старался, но ему не под силу сойти с ума. У него слишком пошлое воображение, чтобы он мог распалить себя до бешенства…

— А все-т-таки с-сие есть н-не плохая выдумка… — заметил один из гостей в кафтане с потертым позументом. — П-ритворное сум-масшест-твие может сойти з-за ум… у дев-вяти ч-человек из дес-сяти…

— А притворное заикание — за юмор, — вставил наш хозяин, — хотя между ними нет ничего общего.

Должно быть, этот шутник пытался в прежние времена говорить складно и без запинки, но, когда это ему не удалось, прибегнул к косноязычию и часто вызывал этим смех у слушателей, хотя и не обнаружил ни малейших талантов; сей недостаток речи, который поначалу был у него притворным, стал для него привычным, так что теперь он уже не может от него отделаться.

Один из гениев, прищурив глаза, сидел за столом, не снявши желтых перчаток; когда он впервые познакомился с нашим хозяином С., он так на него рассердился за то, что тот глядит, разговаривает, ест и пьет, как все люди, что потом начал его повсюду ругать и не желал прийти к нему снова, пока С. не представил ему следующего доказательства своего причудливого нрава: поэт Уот Уивил после неудачных попыток завязать с С. Дружбу дал знать С. через третье лицо, что написал в похвалу ему поэму, а в поношение — сатиру и что, если С. откроет ему двери своего дома, поэма будет тотчас же напечатана, а если откажет ему в дружбе, появится на свет сатира. С. ответил, что считает панегирик Уивила бесчестьем для себя и не преминете расплатиться с ним палкой, но, буде появится на свет сатира, он пожалеет Уивила и тот может не опасаться мести. Уивил., поразмыслив, порешил досадить С. и напечатал панегирик, за *^ что и был крепко поколочен. После этого он затеял поднять в суде дело об оскорблении, и С., чтобы избежать суда, подарил Уивилу свое расположение. Стало быть, необычное в этом случае поведение С. примирило его с философом в желтых перчатках, который признал, что С. не лишен дарования, и с той поры стал его посещать.

Любопытствуя узнать, как и в чем обнаруживают свои разнообразные таланты мои сотрапезники, я осведомился об этом у общительного моего друга Дика Айви, который сказал мне, что большинство из них — поденщики более почтенных писателей, для которых они переводят, делают выписки и другую работу, когда те пишут свои книги, и что все они в прошлом трудились для нашего хозяина, хотя ныне сами подвизаются в различных областях литературы. Не только их таланты, но национальность и произношение — были столь различны, что во время нашей беседы на память приходило смешение языков при возведении Вавилонской башни.

Слышалось ирландское произношение, шотландское, чужеземные выражения; гости орали во весь голос, ибо все говорили разом, и каждый мог быть уверен, что его расслышат только в том случае, если он перекричит других. Следует, правда, признать, что в речах их не было ничего педантского, они старательно избегали ученых рассуждений и тщились быть только остроумцами, что им нередко удавалось. Слышались отдельные забавные замечания, которые вызывали хохот, и если кто-нибудь в раздражении нарушал правила приличия, его резко обрывал хозяин пиршества, имевший как бы отцовскую власть над этим буйным племенем.

Философ, ученейший из всей компании, за безбожие был выгнан из университета; он успешно подвизался в опровержении метафизических сочинений лорда Болингброка, и хотя эти опровержения были признаны остроумными и правоверными, его привлекли к суду за нарушение общественного благочиния, ибо он в воскресный день богохульствовал в трактире. Шотландец читает лекции о правильном английском произношении и печатает эти лекции по подписке.

Ирландец подвизается как писатель политический и известен здесь под именем лорда Картофеля. Написал он памфлет в защиту одного министра, уповая получить в награду за свое усердие какую-нибудь должность или пенсион; но, обманувшись в своих надеждах, он стал распускать слух, будто памфлет сочинен самим министром, а потому написал ответ на свое собственное сочинение. В этом новом сочинении он столь торжественно именовал министра «ваше лордство», что публика пошла на удочку и раскупила все издание. Мудрые столичные политики объявили оба сочинения образцовыми и кудахтали, будто глупые бредни жалкого писаки столь же глубоки, как рассуждения опытного государственного мужа, сведущего во всех тайнах кабинета министров. Впоследствии обман открылся, и наш ирландский памфлетист от приобретенной им известности никакой выгоды не получил, кроме одного только звания «милорд» да первого места за столом в харчевне на Шу-лейн.

Супротив меня сидел уроженец Пьемонта, который попотчевал публику забавной сатирой под названием «Сравнительные достоинства английских стихотворцев» — сочинение, свидетельствовавшее о скромности и вкусе творца и особливо о его близком знакомстве с красотами английского языка. Мудрец, больной агрофобией — «боязнью зеленых полей» — недавно закончил трактат о земледелии, хотя в жизни своей никогда не видел, как хлеб растет, и так был несведущ в злаках, что наш хозяин принудил его перед всеми гостями объявить пудинг из кукурузы лучшим рисовым пудингом, который он когда-либо едал.

Заика почти закончил свои путешествия по Европе и даже по Азии, хотя никогда не показывал носа за пределы вольностей Королевской скамьи за исключением периодов, когда шла судебная сессия и его отводил в суд констебль. Что до маленького Тима Кропдейла, самого веселого члена компании, он благополучно завершил трагедию девицы катастрофой и от постановки трагедии на театре ожидал немалой выгоды и славы. Много лет Тим промышлял сочинением романов, получая по пяти фунтов за том, но эту отрасль торговли захватили в свои руки сочинители женского пола, которые издают книги только для насаждения добродетелей и пишут с такой легкостью, с таким пылом, чувствительностью, знанием сердца человеческого и безмятежной жизни высшего света, что читатель не только очарован их талантами, но благодаря их нравоучениям исправляется.

После обеда мы отдыхали в саду, где, как я заметил, мистер С. беседовал с каждым из гостей поодиночке в боковой ореховой аллее, откуда большинство гостей потом исчезало без дальнейших околичностей, а вместо них являлись новые того же клана рекруты, пришедшие с послеобеденным визитом.

Среди них появился нарядный книгопродавец по фамилии Биркин, который приехал верхом на своем собственном мерине и предстал перед нами в новых лакированных сапогах с увесистыми серебряными шпорами. Эта повитуха муз не без оснований прибыла верхом: слишком она была толста для пешего хождения, почему и выслушала несколько насмешливых замечаний Тима Кропдейла относительно своей неуклюжести и неспособности передвигаться.

Биркин, который оскорбился дерзостью этого бедного сочинителя, осмелившегося издеваться над человеком куда более богатым, ответил, что он отнюдь не так неуклюж, чтобы не потащить Тима в суд Маршелси и даже засадить его на законном основании, если тот не поспешит уладить с ним свои расчеты по изданию последней своей оды в честь прусского короля, коей продано только три штуки, причем одна из них методисту Уайтфилду.

Тим сделал вид, будто выслушал все это добродушно, и заявил, что ждет в самом непродолжительном времени из Потсдама благодарственной поэмы от его прусского величества, который прекрасно знает, как расплачиваться с поэтами их собственной монетой; тут же Тим предложил Биркину побиться с ним об заклад на чашу пунша, которую в тот же вечер можно будет распить в трактире Эшли, кто из них скорей обежит трижды вокруг сада; причем он-де побежит в сапогах, а Биркин — в чулках. Книгопродавец, почитавший себя весьма проворным, согласился принять вызов и уступил свои сапоги Кропдейлу, который, обув их, разительно стал похож на капитана Пистоля в пьесе.

Когда все было приведено в надлежащий порядок, они пустились наперегонки изо всей мочи, и на втором круге Биркин, запыхавшись и жиром своим поливая тощую землю, вне сомнения, опередил Тима. Не пожелав оспаривать более победу, Кропдейл во мгновение ока исчез в задней садовой калитке, выходившей на тропинку, которая вела к проезжей дороге. Зрители немедленно закричали: «Убежал!» — и Биркин устремился за ним в погоню, но не пробежал и двадцати ярдов по тропинке, как в ногу ему вонзилась колючка, и, охая от боли и ругаясь от досады, он приковылял назад.

Когда шотландец, собиравшийся раньше стать лекарем, избавил его от колючки, он, озираясь вокруг, воскликнул с яростью:

— Да неужели сей негодяй задумал убежать в моих сапогах?

Наш хозяин осмотрел оставленные Кропдейлом туфли, которые едва ли заслуживали этого названия, и осведомился:

— Скажите, мистер Биркин, ваши сапоги были из телячьей кожи?

— Из телячьей или из коровьей, это все равно, — ответил тот, — но теперь-то я найду лоскут бараньей кожи 31, который его погубит. Двадцать фунтов убытку принесла мне его комедия, которую я купил по вашему совету. Пять фунтов у меня вылетели из кармана из-за этой проклятой оды, а вот эти сапоги, совсем новехонькие, стоили мне тридцать шиллингов. Но ведь сия проделка с сапогами — чистый грабеж! За это полагается каторга! Эта собака сядет у меня на скамью в Олд Бейли!.. Вот увидите, мистер С.! Пускай пропадает за ним долг, а я ему отомщу!

Мистер С. ничего на это не ответил, но, снабдив Биркина другими башмаками, приказал слуге успокоить его стаканом ромового пунша, который немного охладил его негодование.

— Что ни говори, — сказал наш хозяин, — а поступок Тима нельзя иначе назвать, как остроумным обманом, хоть он и заслуживает другого, более достойного наименования, если оценить его как плод изобретательности. Вероятно, сапожник больше не дает Тиму в долг, и ему пришла мысль раздобыть себе башмаки этим остроумным способом, ибо он полагал, что мистер Биркин, который любит юмор, поразмыслив, сам позабавится этой шуткой. Кропдейл живет, в буквальном смысле, остроумием, к которому он прибегает в своих отношениях со всеми приятелями. Однажды, например, он заимствовал у меня на пять-шесть дней пони для поездки в Солсбери, а по возвращении продал его на Смитфилдском рынке. Это была шутка весьма серьезная, такая, что сначала в пылу гнева я хотел привлечь его к суду за конокрадство. Когда же я простыл,

— а он, нужно сказать, все время старательно избегал меня, — решил я при первой возможности пересчитать ему ребра. И вот однажды увидел я его на улице; шел он мне навстречу, я уже приготовил для расправы свою трость, а для того, чтобы он не успел удрать, спрятался за спину какого-то носильщика. Но в то мгновенье, когда я уже поднял орудие возмездия, превратился мой Тим Кропдейл в жалкого слепого калеку, который нащупывал длинной палкой дорогу и вращал одними только тусклыми бельмами вместо глаз. Меня прямо-таки потрясло, что я еле-еле избегнул беды, — чуть было не расправился с невинным человеком, а на следующий день Тим упросил одного моего приятеля, чтобы тот уговорил меня простить его и принять от него вексель на сумму, равную стоимости пони, с уплатой через полтора месяца.

От этого джентльмена я узнал, что слепец был не кто иной, как Кропдейл, который, завидев меня и догадавшись о моем намерении, мгновенно преобразился в слепца. Мне так понравилась его искусная увертка, что я согласился его простить, однако отказался принять вексель, дабы над головой его висело обвинение в воровстве, что было бы порукой его пристойного в будущем поведения. Но Тимоти никак не хотел даться мне в руки, пока я не взял векселя. Тогда он появился у дверей моего дома под видом слепого нищего и так искусно обманул моего слугу, с которым был давно знаком и даже выпивал вместе, что тот захлопнул перед его носом дверь и пригрозил его отколотить. Услышав внизу шум, я спустился и тотчас же, узнав виденного мной на улице слепца, назвал его до имени, к несказанному удивлению лакея.

Биркин заявил, что он любит шутку не меньше других, но спросил, где живет Кропдейл, чтобы потребовать назад сапоги, прежде чем тот их продаст.

— Я охотно дам ему пару новых башмаков и полгинеи в придачу в обмен на сапоги, которые облегали мне ногу как перчатка, так как другие такие я смогу достать только тогда, когда погода для верховой езды уже будет негодная.

Остроумец-заика сказал, что единственная тайна, которую хранит Кропдейл, это именно место своего жительства, но что в летнюю жару он, должно быть, спит на какой-нибудь барже или забавляется с какой-нибудь ночной девой под портиком церкви святого Мартина.

— Чума его возьми! — воскликнул книгопродавец. — Пускай бы он прихватил заодно мои шпоры и хлыст… Тут он не удержался бы и украл еще одну лошадь, а тогда поскакал бы к самому дьяволу!

После кофе я простился с мистером С., искренне поблагодарив его за любезность и весьма довольный проведенным днем, хотя еще не совсем понимал, чем объяснить постоянное общение известного в литературном мире человека с писаками, которые, по-видимому, никогда не будут способны своим трудом завоевать себе хоть какое-нибудь имя. Об этом я спросил своего спутника Дика Айви, который ответил мне так:

— Можно подумать, что у С. есть какая-нибудь корыстная цель, когда он оказывает помощь и покровительство всем этим людям, которые, как ему известно, и люди дурные, и писатели никуда не годные. Но если он имеет такие виды, ему придется разочароваться; ежели он такой суетный, что воображает, будто они пригодны для удовлетворения его тщеславия или, получения им какой-нибудь выгоды, они, в свою очередь, слишком хитры, чтобы не извлечь из знакомства с ним выгоду для себя. Решительно все, кто сегодня у него был, исключая меня, обязаны ему чем-нибудь. Одного он взял на поруки из дома предварительного заключения для должников и затем уплатил за него долг; другого принял к себе в дом и одел, когда тот был выпущен полуголым из тюрьмы на основании парламентского указа об освобождении несостоятельных должников; третьему, который дошел до нищеты, жил на чердаке на задворках Батчер-роу и питался только бараньей требухой, он дал работу, помещение и возможность появляться в пристойном виде, не боясь чиновников шерифа.

Тем, кому приходится круто, он помогает деньгами, когда они у него есть, а когда нет, позволяет пользоваться своим кредитом. Когда у них нет работы, он дает ее от себя либо для их прокормления советует книгопродавцам поручить им написать какое-нибудь сочинение. Они всегда желанные гости за его столом, а стол у него хоть и простой, но сытный, и он всегда готов оказать им услугу. При каждом удобном случае они весьма нагло пользуются его именем, а бывает и так, что без зазрения совести присваивают авторство некоторых его сочинений, а также выдают собственное свое бумагомарание за плоды его мозга. За обедом вы видели у него шотландца; этот шотландец назвался его именем в трактире на Смитфилдском рынке, и там какой-то скотовод проломил ему голову за то, что он непочтительно отзывался о христианской религии; но шотландец уже от своего имени подал на него жалобу, и зачинщик драки должен был дать ему десять фунтов, чтобы тот взял жалобу назад.

Я заметил, что такую щедрость мистера С. нетрудно объяснить, если принять в рассуждение, что они льстят ему в лицо и выступают против его врагов публично; однако я был очень удивлен, когда вспомнил, что этого писателя злобно поносили в газетах, поэмах и памфлетах и не нашлось ни одного пера в его защиту.

— Но вы еще больше удивитесь, — сказал Дик Айви, — когда узнаете, что те самые гости, которых не видели сегодня за столом, суть авторы этих. пасквилей, и С. хорошо знает о таких дружеских услугах, так как эти люди рьяно следят друг за другом и друг на друга доносят.

— Но какого черта они так делают! — воскликнул я. — Что их заставляет ругать без всякой причины своего благодетеля?

— У них у всех одна причина — зависть, — ответил Дик. — Но к ней присоединяется еще и другая. С. издает литературный журнал, в котором их сочинения, натурально, подвергаются критике; и хотя со многими из этих сочинителей обходятся в журнале куда более снисходительно и благосклонно, чем они заслуживают, но малейшие замечания, без которых сколько-нибудь справедливая и беспристрастная критика обойтись не может, распаляют гнев этих сочинителей, и они немедленно мстят критику в анонимных письмах, памфлетах и пасквилях. Впрочем, все современные писатели, хорошие, худые и посредственные, с той поры как он занимается этим делом, стали его врагами, явными или тайными, за исключением тех его друзей, коим нечего опасаться его критики. Но ему лучше знать, какую выгоду или удовольствие он получает от того, что такое гнездо шершней находится у самого его уха…

Я признался, что это нелегко понять, но что мне хотелось бы знать, почему он числит своими приятелями таких негодяев, столь же ничтожных, сколь и неблагодарных. В ответ на это Дик сказал, что и он не находит разумных к тому оснований, но если уж говорить правду, этот человек — неисправимый дурак; хотя он и почитает себя знатоком человеческого сердца, но попадает впросак, оказывая благодеяния как раз самым недостойным из тех, кто просит у него помощи; впрочем, это предпочтение происходит не от недостатка проницательности, но от недостатка решимости, ибо у него не хватает духа противостоять бесстыдной настойчивости человека ничтожного, а так как он не знает цены деньгам, то и невелика его заслуга, когда он раздает их без всякого разбора; к тому же гордость его находит пищу в том, что вокруг него такая толпа угодников, и, должно быть, ему нравится, когда они поносят и предают друг друга, а благодаря их доносам он узнает обо всех происшествиях на Граб-стрит, которые он уже задумал описать для увеселения публики.

Выслушав речь Дика, я возымел подозрение, что против С. он питает злобу, ибо его поступкам он давал наихудшее объяснение; расспросив его обиняком, я узнал, что он отнюдь не доволен критикой своего последнего сочинения, напечатанной в журнале, хотя по его просьбе эта критика была весьма учтивая. Во всяком случае, С. имеет свои слабости и прихоти, однако ему никак нельзя отказать в добросердечии и просвещенности, и я отнюдь не могу упрекнуть его во властолюбии, жестокости и упрямстве.

Я столь много места уделил сочинителям, что вы можете заподозрить, будто я собираюсь вступать в это братство; однако если бы я к этой профессии и был способен, то она самое безнадежное средство против голодной смерти, ибо ничего не позволяет отложить про запас под старость или на случай болезни. Восьмидесятилетний Салмон проживает теперь на чердаке и, получая по гинее за лист, трудится для современного историка, который по годам своим может годиться ему во внуки, а Псалмоназар, помыкавшись с полвека на литературной стезе, хоть и был он неприхотлив и воздержан, как все жители Азии, живет теперь милостыней нескольких книгопродавцев, которая только-только спасает его от того, чтобы не поступить на содержание церковного прихода. Гаю, который сам был книгопродавцем, следовало бы одно крыло или палату своей больницы отвести для престарелых писателей; впрочем, во всем королевстве не найдется ни одной больницы, ни приюта, ни работного дома, которые могли бы вместить всех бедняков этого братства, состоящего из подонков других профессий.

Не знаю, позабавит ли вас рассказ о сей чудной породе смертных, нравы которых, должен признаться, весьма возбуждают любопытство вашего Дж. Мелфорда.

Лондон, 10 июня


Мисс Летиции Уиллис, Глостер

Дорогая моя Летти!

Лежит у меня на душе нечто такое, о чем я не решаюсь писать по почте, но миссис Брентвуд возвращается домой, и я никак не хочу упустить сей благоприятный случай, чтобы открыть вам мое бедное сердце, угнетенное страхом и печалью.

О Летти! Сколь горестно положение того, кто не имеет друга, к которому можно обратиться за советом и утешением в беде! В последнем моем письме я намекала, что некий мистер Бартон был чрезмерно любезен и учтив. Долее я не могу сомневаться в его намерениях. Он объявил себя моим поклонником, оказывал мне тысячу знаков внимания и, заметив, что я холодно отвечаю на его любезности, прибег к посредничеству леди Грискин, которая и выступила в качестве горячей его защитницы. Но, дорогая моя Уиллис, миледи усердствует чересчур: она не только говорит пространно об огромном состоянии, знатных знакомцах и незапятнанном добром имени мистера Бартона, но и берет на себя труд допрашивать меня. Два дня назад она решительно объявила мне, что девушка моих лет, конечно, не осталась бы равнодушной ко всем этим достоинствам, если бы сердце ее было свободно.

Этот намек привел меня в такое волнение, что она не могла не заметить моего смущения и, полагаясь на якобы сделанное ею открытие, настаивала, чтобы я избрала ее своею наперсницей. Но хотя я не сумела справиться с собою и скрыть тревогу моего сердца, однако я все же не такое малое дитя, чтобы открыть тайну моего сердца особе, которая, вне сомнения, употребит ее мне во зло. Я отвечала ей, что нет ничего удивительного, если я пришла в замешательство, когда она завела разговор о предмете, неподходящем для девушки столь юной и неопытной; что мистера Бартона я считаю весьма достойным джентльменом и очень признательна ему за доброе мнение обо мне; но сердечное расположение рождается помимо воли, мое же сердце остается до сей поры холодным к нему.

Она покачала головою с недоверчивым видом, заставившим меня затрепетать, и сказала, что, ежели сердце мое свободно, оно должно прислушаться к голосу благоразумия, особливо если к нему присоединится голос тех, кто имеет право надзирать за моим поведением. В этих словах крылось намерение склонить дядюшку и тетушку, а может быть, и моего брата отнестись благосклонно к любовным притязаниям мистера Бартона, и я страшусь, что тетушка уже перешла на его сторону. Вчера поутру он прогуливался вместе с нами в парке и, зайдя на обратном пути в галантерейную лавку, презентовал тетушке очень красивую табакерку, а мне — золотую шкатулочку для иголок, От которой я решительно отказывалась, покуда тетушка не приказала мне принять, ежели я не желаю вызвать ее неудовольствие. Однако, будучи все еще неуверенной, уместно ли мне принять этот подарок, я рассказала о своих сомнениях брату, который отвечал, что посоветуется на сей счет с дядюшкой, и, кажется, подумал, что мистер Бартон преждевременно преподносит подарки.

Бог весть каковы будут последствия их совещания, но я опасаюсь, что оно приведет к объяснению с мистером Бартоном, который, несомненно, изъяснится в своих чувствах и будет домогаться согласия на сей союз, возмущающий душу мою.

Ибо знайте, любезная моя Летти, что не в моей власти полюбить мистера Бартона, даже если бы моего сердца не коснулись другие нежные чувства. Ничего неприятного в его особе нет, но нет у него также того неизъяснимого очарования, которое пленяет и покоряет восхищенную душу; по крайней мере, я так думаю. Н о даже обладай он всеми пленительными достоинствами, коими может быть наделен мужчина, все равно они оказались бы бессильными перед постоянством, которое, льщу себя надеждой, есть отличное свойство моей натуры. Да, моя любезная Уиллис, назойливые домогательства этого джентльмена и настойчивость моих родственников могут навлечь на меня новые беды, и, думаю, так оно и будет, но сердце мое неспособно к измене.

Вам известно, что я отнюдь не верю в сновидения, но тем не менее меня весьма смутил сон, привидевшийся мне прошлой ночью. Приснилось мне, будто я нахожусь в церкви, где некая известная вам особа собирается сочетаться узами брака с моей тетушкой, будто священник — не кто иной, как мистер Бартон, а я, бедная и покинутая, стою в уголке и плачу, полураздетая и босая. Я знаю, какое это ребячество — приходить в расстройство чувств из-за таких видений, однако же вопреки рассудку сей сон произвел сильное на меня впечатление, и расположение духа моего становится очень мрачным.

Правда, есть у меня и другая, более важная причина скорбеть. Тяжко угнетают мою совесть, дорогая моя подруга, сомнения, к религии относящиеся. Меня уговорили пойти в молитвенный дом, где я слушала проповедь, которая глубоко меня растрогала. Я с жаром молилась об озарении меня светом, однако до сей поры не чувствую того волнения, той милосердной благостыни, которые почитаются знаками духовного возрождения, и потому я с ужасом помышляю о бедной моей душе. Кое-кто из членов нашего семейства обрел весьма необыкновенную благодать, особливо тетушка и мисс Дженкинс, которые иной раз говорят так, как будто вдохновение и в самом деле снизошло на них. Значит, я вряд ли буду лишена увещаний и благого примера, которые нужны, чтобы мысли мои были чисты и отвратились от суеты мира сего, а от нее я, право же, охотно отказалась бы, будь это в моей власти.

Но для принесения этой жертвы нуждается в помощи свыше и до сей поры еще не удостоилась ее ваша несчастная подруга Лондон, 10 июня Лидия Мелфорд.


Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса

Дорогой Филипс!

Получив от вас письмо, я в ту же минуту бросился исполнять ваше поручение. С помощью моего хозяина гостиницы «Бык и ворота» я выведал, где укрылся ваш беглый лакей, и обвинил его в краже. При виде меня парень пришел в замешательство, однако же с большой наглостью отрицал свою вину, покуда я не сказал ему, что если он отдаст часы — фамильную вашу драгоценность, — то деньги и платье может оставить себе и отправляться ко всем чертям, если же он не согласится на мое предложение, я тотчас передам его в руки констебля, которого я для этой цели привел с собой, и тот немедленно доставит его к судье. После недолгих колебаний он попросил позволения переговорить со мной в соседней комнате, где и вручил мне часы с цепочкой и со всеми печатками, а я передал их нашему хозяину, который и перешлет их вам с первой надежной оказией. На этом кончаю о делах.

Вы питаете мое тщеславие, уверяя, что мои письма доставляют вам удовольствие, хотя, сказать правду, они не оповещают о случаях достопримечательных; стало быть, забавляет вас не их содержание, а разве что мой слог. Такое одобрение человека, чей изящный вкус и здравое суждение не вызывают отныне никаких сомнений, воодушевляют меня, и я спокойно буду записывать свои наблюдения.

Мы решились ехать на будущей неделе в Йоркшир, и потому я пошел сегодня поутру с дядюшкой осматривать дорожную карету, которую продает живущий по соседству каретник. Свернув в глухой переулок позади Лонг Акра, увидели мы толпу народа перед дверьми, ведущими в молитвенный дом методистов, где, как уведомили нас, какой-то лакей говорил поучение собравшимся. Любопытствуя поглядеть на сей феномен, мы с большим трудом протиснулись туда, и кто же был этот проповедник? Хамфри Клинкер собственной персоной!

Он закончил свою проповедь и, возгласив псалом, с большим благочестием запел первый стих. Но если мы удивились, узрев на кафедре Клинкера, то как же были мы поражены, когда среди собравшихся увидели всех женщин, принадлежащих к нашему семейству! Были здесь леди Грискин, мисс Табита Брамбл, мисс Уинифред Дженкинс и моя сестра Лидди, а также мистер Бартон, и все они усердно и набожно присоединились к песнопению.

При виде этого забавного зрелища я едва мог сохранить серьезную мину, но на нашего старого чудака оно произвело совсем иное впечатление. Прежде всего он возмутился таким дерзновением своего лакея, которому он столь повелительным голосом приказал сойти с кафедры, что Хамфри почел неудобным ослушаться. Он спустился немедленно, и весь народ был в смятении. У Бартона был на редкость глупый вид, леди Грискин играла своим веером, мисс Табби возмущалась духом, Лидди то бледнела, то краснела, а мисс Дженкинс рыдала так, точно сердце у нее разрывается. Дядюшка с язвительной усмешкой просил у всех леди извинения, что прервал их молитву, говоря, будто ему весьма нужен этот проповедник, которому он приказал привести наемную карету.

Карета была немедленно доставлена, он подвел к ней Лидди и уселся вместе с нею, за ним последовали мы с тетушкой и поехали домой, не заботясь об оставшихся, которые все еще пребывали в немом изумлении.

Приметив ужасное смятение Лидди, мистер Брамбл сменил грозный вид на более милостивый и попросил ее не беспокоиться, так как ее неведение отнюдь не вызвало его неудовольствия.

— Я ничего не могу возразить против ваших религиозных наклонностей, — сказал он, — однако же я не думаю, чтобы уместно было моему слуге быть духовным руководителем благочестивой особы вашего пола и образа мыслей. Разве что только ваша тетушка, как полагаю я, затеяла всю эту историю.

Мисс Табита не проронила ни словечка в ответ, а только закатила глаза, как бы взывая к небесам. Бедная Лидди отвечала, что не имеет никакого права именовать себя благочестивой особой, что она думала, будто нет ничего дурного, если она послушает набожную проповедь, хотя бы и сказанную лакеем, а тем более в присутствии тетушки; если же она по неведению своему совершила проступок, то уповает на прощение, ибо нестерпима ей мысль, что она навлекла на себя его неудовольствие. Старый джентльмен, пожимая ей руку, с ласковой улыбкой назвал ее доброй девушкой и сказал, что не почитает ее способной совершить поступок, который мог бы вызвать малейшее его порицание или гнев.

Когда мы приехали домой, он приказал мистеру Клинкеру следовать за ним наверх и обратился к нему с такими словами:

— Ежели дух призывает вас проповедовать и поучать, то давно пришла пора, чтобы вы сняли ливрею земного владыки, я же недостоин держать у себя в услужении апостола.

— Надеюсь, — сказал Хамфри, — я исправно исполнял свои обязанности при вашей чести. В противном случае я был бы жалким, ничтожным человеком, ежели вспомнить ту бедность, от которой избавили меня ваше милосердие и сострадание! Но когда глас духа…

— Глас дьявола! — в гневе возопил сквайр. — Какой там глас, болван? Может ли такой парень лезть в проповедники?

— Прошу не прогневаться, ваша честь, — отвечал Клинкер, — но разве не может свет благодати божьей озарить смиренного бедняка и невежду, равно как богача и философа, который кичится мирскою премудростью.

— Для вас это свет благодати, — воскликнул его хозяин, — а для меня болотный огонек, мерцающий сквозь щель в вашей башке! Словом, мистер Клинкер, не нужен мне никакой свет в моем семействе, кроме того, за который я плачу налог королю, разве что это свет разума, которому вы не хотите следовать.

— Ах, сэр! — воскликнул Хамфри. — Свет разума по сравнению с тем светом, о котором говорю я, все равно что дешевая тусклая свеча по сравнению с полуденным солнцем.

— Пусть будет так, — сказал дядюшка. — Но свеча может осветить вам путь, а солнце ослепит вас и затуманит вашу слабую голову. Слушайте, Клинкер, либо вы лицемер и плут, либо одержимый, и мозги у вас повреждены! И в том и в другом случае вы не нужны мне как слуга. Ежели вы шарлатан и промышляете святостью и благочестием, то вам легко будет найти глупых баб или людей свихнувшихся, которые будут щедрой рукой снабжать вас деньгами. А ежели вас и в самом деле обмануло поврежденное воображение, то чем скорее вы рехнетесь окончательно, тем лучше будет и для вас и для общества! Тогда кто-нибудь из человеколюбия доставит вам темный чулан и чистую соломенную подстилку в Бедламе, где вы не будете заражать своим изуверством других. Но если у вас еще сохранилась крупица рассудка, чтобы изображать избранный сосуд на благочестивых собраниях, то блуждающий огонек будет сбивать с пути вас и слушателей ваших, вовлекая в греховные дела, покуда не охватит вас религиозное помешательство, а тогда вы можете с отчаяния удавиться.

— От чего да сохранит меня господь в бесконечном своем милосердии! — воскликнул устрашенный Клинкер. — Да, весьма возможно, что я поддался искушению дьявола, который жаждет повергнуть меня на камни духовной гордыни. Вы говорите, ваша честь, что я либо плут, либо сумасшедший, но раз я могу заверить вашу честь, что я не плут, то, значит, я сошел с ума, а потому и умоляю вас на коленях подумать о моей судьбе и измыслить способы, какими можно было бы меня исцелить.

Сквайр не мог не посмеяться простодушию бедного малого и обещал позаботиться о нем, если он будет исполнять свое дело, не гоняясь за новыми откровениями методизма. Но мисс Табита была возмущена его скудоумием, которое приписывала недостатку благочестия и суетным помыслам. Она корила его малодушием, препятствующим ему пострадать за веру, говорила, что если бы он и лишился места, отстаивая истину, то провидение не преминуло бы даровать ему другое, может быть, более выгодное, и, заявив, что не очень-то приятно жить в доме, где введена инквизиция, в большом волнении удалилась в другую комнату.

Дядюшка проводил ее выразительным взглядом, после чего обратился -к проповеднику:

— Вы слышали, что говорит моя сестра? Если не можете вы жить у меня так, как я вам приказываю, то пред вами открыт методистский вертоград, а сестра моя, кажется, весьма расположена вознаградить ваши труды.

— Не хотелось бы мне обижать кого бы то ни было из ближних, — отвечал Хамфри. — Миледи была очень милостива ко мне с той поры, как мы приехали в Лондон, и, конечно, сердце ее обращено к благочестивым делам, ибо она и леди Грискин распевают псалмы и гимны, как херувимы. Но в то же время я должен любить и слушаться вас, ваша честь. Не подобает такому бедному невежде, как я, перечить джентльмену знатному и ученому. Что до премудрости, то по сравнению с вашей честью я не более чем скотина, а потому подчиняюсь вам и с божьей помощью последую за вами на край света, если вы полагаете, что я не настолько еще рехнулся, чтобы не мог уже ходить на свободе.

Хозяин его обещал оставить его на некоторое время при себе на испытании, а потом пожелал узнать, каким образом леди Грискин и мистер Бартон присоединились к их благочестивому обществу. Клинкер рассказал ему, что эта леди сама привела в первый раз мою тетушку и сестру в молитвенный дом, куда он их сопровождал и где его набожный дух воспламенила проповедь мистера У., что на этой новой стезе утвердили его поучения проповедника, которые он купил и изучал с великим вниманием; что речи его и молитвы обратили на ту же стезю мисс Дженкинс и служанку, но мистера Бартона он, Клинкер, не видел там до сего дня, когда тот пришел вместе с леди Грискин.

Затем Хамфри признался, что взойти на кафедру побудили его пример и успех некоего ткача, славного проповедника, имевшего много последователей; что при первом же опыте его обуяло великое рвение, заставившее поверить, будто на него и в самом деле снизошел дух, и что он присутствовал при набожных молениях в доме леди Грискин и во многих других домах.

Узнав, что сия леди была главной особой в этом сообществе, мистер Брамбл заключил, что она употребила Клинкера только как орудие для проведения своего плана, тайный смысл которого был ему вовсе неизвестен. Дядюшка заявил, что поистине голова миледи набита всевозможными проектами и что она и Табби, без сомнения, заключили секретный договор, которого он не мог уразуметь.

Я сказал ему, что, по моему мнению, совсем нетрудно разгадать намерения мисс Табиты, которая хочет опутать сетями сердце Бартона, а миледи Грискин, вероятно, ей помогает; что это предположение объясняет их усилия обратить Бартона в методизм, ибо такое событие приведет к единению душ, которое легко может закончиться брачным союзом.

Казалось, дядюшку весьма позабавила мысль об успехе этого плана, но я сообщил ему, что сердце Бартона уже отдано другой, что накануне он подарил Лидди золотой футляр, который тетушка заставила ее взять, без сомнения для того, чтобы ей самой прилично было принять от него в подарок табакерку; что сестра рассказала мне об этом случае, и я потребовал объяснения у мистера Бартона, который заявил, что намерения у него честные, и выразил надежду не встретить с моей стороны никаких препятствий этому союзу; что, поблагодарив его за честь, оказываемую нашему семейству, я указал ему на необходимость посоветоваться с ее дядюшкой и тетушкой, под чьей опекой она находится, и если их согласие будет получено, я не могу возражать против его предложения, хотя и уверен, что сестру мою отнюдь не будут принуждать в деле, столь близко касающемся счастья всей ее жизни. Сказал я также, что, по уверению Бартона, он и не думал прибегать к влиянию опекуна, если чувства его не будут приятны самой молодой леди, и хочет тотчас просить разрешения у мистера и мисс Брамбл предложить Лидди руку свою и состояние.

Сквайр не остался равнодушен к выгодам такого брака и объявил, что всеми силами будет ему споспешествовать, но, когда я указал, что Лидди, кажется, к нему не расположена, он выразил намерение выведать ее чувства, и, если сопротивление ее окажется очень сильным, он учтиво отклонит предложение мистера Бартона, ибо думает, что при выборе супруга молодая девица, невзирая ни на какие соображения, не должна приносить в жертву сердечные свои чувства.

— Лидди не так уж худо живется, — сказал он, — чтобы она такой ценой добивалась богатства. Я же полагаю, что все это развеется, как дым, хотя, кажется, сейчас можно ждать грозы, ибо мисс Табби сидела за обедом в мрачном и величественном молчании, будто вот-вот разразится жалобами и упреками. Без сомнения, она наметила Бартона своею собственной добычей и потому не может отнестись благосклонно к его домогательствам руки Лидди, а потому я ожидаю, что его объяснение в любви к моей сестре будет сопровождаться какими-нибудь чрезвычайными событиями.

Это объяснение, конечно, будет сделано в надлежащей форме, как только влюбленный возымеет достаточно мужества, чтобы устоять против бури, которую вызовут обманутые надежды мисс Табби, так как ему, без сомнения, известно ее желание завладеть его особой. О развязке этого дела вы узнаете в свое время, а я пребываю всегда ваш Дж. Мелфорд.

Лондон, 10 июня


Доктору Льюису

Любезный Льюис!

Недолго продолжалось обманчивое спокойствие. Снова я погрузился в бездну огорчений, боль в желудке моем и кишках снова воротилась, так что, кажется, не в состоянии я буду продолжать путешествие, которое задумал. Какого черта пустился я на эту проклятую охоту со сворой баб!

Моя драгоценная сестрица, которая, кстати говоря, недавно превратилась в отъявленную методистку, пришла вчера ко мне в комнату вместе с мистером Бартоном и с весьма торжественным видом выразила желание, чтобы я ее выслушал.

— Братец! — сказала она. — Этот джентльмен имеет вам кое-что предложить… Льщу себя надеждой, его предложение будет вам тем паче приятней, что избавит вас от спутника, который приносит вам много хлопот…

Потом мистер Бартон начал так:

— Я горячо желаю, мистер Брамбл, соединиться узами с вашим семейством и надеюсь, что в помеку мне вы не употребите своей власти…

Табби с жаром перебила его:

— Какой власти? Не знаю, какую власть он может употребить при сем случае! Я из учтивости говорю ему о своем намерении. И чего он еще может ждать? Так бы и он сам поступил, если б порешил изменить свою судьбу. Одним словом, братец, мне стиль понравились отменные достоинства мистера Бартона, что это заставило меня изменить решение мое остаться навсегда в девицах и я желаю вручить ему мое счастье, признав за ним законные права на меня и мое состояние. Сейчас надо нам все это закрепить на бумаге, и прошу я вас, братец, приищите мне какого-нибудь законоведа…

Можете себе представить, какое действие произвело на меня сие открытие! Ведь я ожидал, что Бартон сделает признание о своих чувствах к Лидди, как уведомлял меня мой племянник! Я от удивления онемел и пялил глаза то на Табби, то на ее предполагаемого воздыхателя, который, повесив голову, стоял ужасно переконфужонный, а потом сказал, что у него закружилась голова, и удалился. Мисс Табита очень обеспокоилась и уговаривала его прилечь у нас в доме, но он заявил, что должен идти домой и принять капли, которые хранит у себя на случай таких припадков, после чего возлюбленная его успокоилась.

Я пребывал в крайнем недоумении и хотя догадывался об истине, но не знал, как себя вести с мисс Табитой; тут вошел Джерри и сказал, что сейчас видел мистера Бартона, который выходил из коляски у дома леди Грискин. Сия встреча сулила, по-видимому, посещение нас миледи, которым мы и были почтены менее чем через полчаса.

— Вижу, любезные мои друзья, — сказала она, — что у вас произошло маленькое недоразумение, и я приехала, чтобы все уладить.

С этими словами она протянула мне следующее письмецо:

«Дорогой сэр!

Как только я оправился от смущения, в которое повергла меня злосчастная ошибка вашей сестры, почитаю долгом уверить вас, что мое обращение с мисс Брамбл никогда не переступало границ обычной учтивости, но мое сердце неизменно приковано к мисс Лидди Мелфорд, как я имел честь сообщить ее брату, когда он у меня о том осведомился. Леди Грискин была столь добра, что взяла на себя не только труд передать эту записку, но и вывести из затруднения мисс Брамбл, которую я глубоко уважаю и почитаю; тем не менее мое сердце принадлежит другой особе и над ним не волен ваш покорный слуга Ральф Бартон».

Пробежав сие письмецо, я сказал миледи, что не возражаю против дружеской услуги, которую она намерена оказать, после чего мы с Джерри удалились в другую комнату. Вскоре мы услышали, как разговор меж двумя леди становится все громче, и, наконец, послышались такие слова, что ради соблюдения благопристойности нам надлежало вмешаться не откладывая.

Когда мы появились на арене, где шел диспут, мы увидели Лидди; она присоединилась к спорщицам и дрожа стояла между ними, как бы опасаясь, чтобы они не перешли от слов к доводам более решительным.

Лицо леди Грискин похоже было на полную луну во время бури, ослепительную, огненно-красную, зловещую, тогда как Табби от злобы была бледна и весь вид ее свидетельствовал о смятении и бешенстве.

Прибытие наше положило конец их перебранке. Миледи обратилась ко мне так:

— Должна вам сказать, кузен, что за все мои услуги вашему семейству эта леди отплатила мне черной неблагодарностью!»

— Наше семейство весьма благодарно вашему лордству, — воскликнула Табби, истерически хихикая. — Но мы недостойны услуг столь почтенной посредницы…

— И все-таки, милейшая мисс Табита Брамбл, — перебила леди Грискин, — я уже тем удовлетворена, что добродетель сама по себе есть награда, и не моя вина, если вы и впредь останетесь смешной! Это дело близко касается мистера Брамбла, и он, конечно, употребит все свое влияние, чтобы способствовать союзу между мистером Бартоном и своей племянницей, который не только почетен, но и выгоден. И я уверена, сама мисс Лидди не станет возражать против такого предложения, которое сулит ей счастье.

— Прошу прощения, миледи, — вставила Лидди с горячностью, — но, право же, я не жду от этого ничего, кроме беды, и надеюсь, что мои опекуны сжалятся надо мной и не заставят меня променять спокойствие на почет или богатство.

— По чести скажу, мисс Лидди, вы следуете по стопам вашей дражайшей тетушки! — воскликнула леди Грискин. — Я поняла вас, и мы еще об этом поговорим, а теперь я удаляюсь. Счастливо оставаться, мадам!

Тут она подошла к моей сестре и присела так низко, что, казалось, вот-вот усядется на пол. Табби ответила столь же низким приседанием, а пока они в такой позиции пребывали, их физиономии достойны были кисти несравненного Хогарта, ежели бы он снова появился в наше развращенное время.

Джерри проводил миледи домой, чтобы вернуть мистеру Бартону шкатулочку и посоветовать ему отказаться от искательств, столь неприятных Лидди; возвратился он весьма раздраженный против своей сестры: леди Грискин убедила его, что сердце Лидди не свободно, он вспомнил об Уилсоне, и фамильная его гордость тотчас же вспыхнула. Он клялся отомстить этому пройдохе и намеревался поговорить с сестрой весьма решительно, но я убедил его укротить гнев, покуда я не побеседую с нею наедине.

Бедняжка! Когда я стал сурово о сем допрашивать, она созналась, вся в слезах, что Уилсон в самом деле появился на Горячих Водах в Бристоле и даже пришел к нам в дом под видом еврея-торговца, но она с ним никакого дела не имела, ежели не считать, что она умоляла его немедленно удалиться и не смущать ее покой, а он, дескать, так и поступил, попытавшись предварительно убедить горничную моей сестрицы, чтобы та вручила Лидди его письмо, которое она отказалась принять и согласилась только передать Лидди на словах, что он — джентльмен благородного рода и вскорости объявит о своей любви уже под своим настоящим именем. Она созналась, что хотя он не сдержал своего слова, однако же она не совсем к нему равнодушна, и торжественно обещала не иметь в будущем никаких отношений ни с ним, ни с любым другим поклонником без ведома и одобрения моего и ее брата.

После сего уверения они примирились с Джерри, но горячий юноша еще более разъярился на Уилсона, которого он почитает обманщиком, скрывающим гнусные намерения нанести поруху чести нашей фамилии. Что до Бартона, то он был крепко разобижен, получив подарок назад и обманувшись в своих ожиданиях, но он не из тех людей, которые сильно тужат от подобных разочарований; впрочем, не могу сказать, не более ли приятен ему отказ Лидди, чем разрешение продолжать свои искательства с риском выносить ежедневно козни мстительной Табби, которая не оставила бы такое к ней неуважение безнаказанным.

Об этом происшествии я не имел времени поразмыслить, так как к нам в дом явился констебль со своими подручными с приказом судьи Баззарда обыскать сундук Хамфри Клинкера, моего лакея, которого и задержали по обвинению в разбое.

Сие происшествие вызвало в доме переполох. Сестрица моя изругала констебля за то, что он по такому делу осмелился войти в дом к джентльмену, не испросив разрешения; с ее служанкой начался от страха истерический припадок; Лидди залилась слезами от жалости к несчастному Клинкеру, в сундуке которого не нашли ровно ничего, что подтверждало бы подозрение в разбое.

Я не сомневался, что парня по ошибке приняли за кого-то другого, и немедленно отправился к судье, чтобы добиться его освобождения. Но, придя туда, я узнал, что дело гораздо серьезней, чем я думал.

Бедняга Клинкер в трепете стоял за загородкой, окруженный сыщиками, а немного поодаль находился толстый рыжий форейтор, доносчик, который задержал его на улице и объявил под присягой, что якобы Клинкер ограбил пятнадцатого марта на Блекхите джентльмена, которого он вез в почтовой карете.

Показание под присягой было достаточным основанием для заточения Клинкера в тюрьму. И поэтому он был направлен в Клеркенуэллскую тюрьму, куда Джерри проводил его в карете для передачи ей смотрителю, с тем чтобы он не был лишен удобств, какие были там дозволены.

Ротозеи, собравшиеся поглазеть на разбойника, оказались столь прозорливыми, что по одному его лицу признали его отъявленным негодяем, тогда как лицо у него, не в обиду им будь сказано, было самое простоватое. Даже сам судья толковал некоторые его ответы весьма худо, в убеждении, будто свидетельствуют они об увертках и хитрости закоренелого преступника; я же полагаю, что было бы куда более справедливо и человеколюбиво приписать их смущению, которое должен был испытать деревенский парень, попав в такое положение.

Я все еще уверен, что он невиновен, и, убежденный в этом, приложу все силы, дабы спасти его от наказания.

Завтра мой племянник отправится к тому джентльмену, который был ограблен, и попросит, чтобы тот из человеколюбия пришел поглядеть на заключенного и свидетельствовать в его защиту, буде он не узнает в нем разбойника. Однако же как бы для Клинкера все сие ни кончилось, эта чертова история доставила мне невыносимое огорчение. Я уже получил сильнейшую простуду, выйдя на свежий воздух, после того как вспотел в набитой людьми приемной комнате у судьи, и ежели меня паче чаяния не скрутит подагра, я должен остаться в Лондоне на несколько недель, покуда в Рочестере не состоится суд над бедным: малым. Итак, по всей вероятности, мое путешествие на север не совершится.

Ежели у вас хранятся про запас какие-нибудь философические размышления, которые могли бы утешить меня в моих заботах и печали, поделитесь оными с вашим несчастным другом М. Брамблом.

Лондон, 12 июня


Сэру Уоткину Филипсу, баронету, Оксфорд, колледж Иисуса

Дорогой Уот, комедия кончилась, и на сцене началось представление более серьезное. Тетушка наша произвела отчаянную атаку на Бартона, которому ради собственного спасения ничего иного не оставалось делать, как уступить ей поле битвы и объявить о своей любви к Лидди, а ею он, в свою очередь, был отвергнут. Леди Грискин служила ему защитницей и пособницей в этом деле с таким рвением, что поссорилась с мисс Табитой, и между этими двумя благочестивыми особами завязалась перебранка, которая могла бы перейти в драку, если бы не вмешался дядюшка. Однако же они помирились вследствие одного происшествия, которое доставило всем нам немало беспокойства и хлопот. Да будет вам известно, что бедный проповедник Хамфри Клинкер ныне упражняется в своем служении среди преступников в Клеркенуэллской тюрьме. Некий форейтор под присягой обвинил его в разбое, на поруки его не отпустили, и он был заключен в тюрьму, несмотря на все доводы и возражения моего дядюшки.

Судя по всему, бедняга не может быть виновен, но все же я опасаюсь, что ему грозит виселица. При допросе он отвечал с таким замешательством и с такими недомолвками, что большая часть присутствующих почла его за мошенника, а замечания судьи укрепили это мнение.

Исключая моего дядюшку и меня самого, нашлось только одно лицо, которое как будто благосклонно отнеслось к обвиняемому. Этот молодой человек был хорошо одет, и, судя по тому, какие вопросы задавал он свидетелю, мы заключили, что он обучался в каком-нибудь судебном инне; он без стеснения порицал судью за его недобрые замечания, сделанные в ущерб арестованному, и даже дерзнул вступить в спор с его честью по некоторым статьям закона.

Дядюшка, рассерженный бессвязными и неуверенными ответами Клинкера, которому грозила опасность пасть жертвой собственного простодушия, воскликнул:

— Если вы невиновны, то ради бога так и скажите!

— Сохрани бог, чтобы я назвал себя невиновным, если совесть моя отягощена грехами! — воскликнул Клинкер.

— Так, стало быть, вы совершили это ограбление? — продолжал его хозяин.

— О нет, нет! — отвечал тот. — Хвала господу, в этом грехе я неповинен!

Тогда вмешался судья, заметивший, что обвиняемый, кажется, склонен признаться и выдать сообщников, и приказал клерку записать его признание под присягой, но Хамфри объявил, что почитает исповедь папистским мошенничеством, придуманным вавилонскою блудницею. Молодой законовед из Темпла стал утверждать, что бедняга non compos 32, и уговаривал судью освободить его как помешавшегося в уме.

— Вам хорошо известно, — добавил он, — что арестованный неповинен в этом ограблении.

Сыщики пересмеивались, а судья, мистер Баззард, отвечал с великим раздражением:

— Мистер Мартин, прошу вас не соваться не в свое дело. В ближайшее время вы удостоверитесь, что я свои дела хорошо разумею.

Короче говоря, ничем нельзя было помочь; объявлено было решение о заключении в тюрьму, и бедного Клинкера увезли в наемной карете под охраной констебля и в сопровождении вашего покорного слуги. Дорогою я немало удивился, услыхав, как сей служитель правосудия уговаривает арестованного не сокрушаться, ибо ему-де известно, что Клинкер отделается всего двумя-тремя неделями тюремного заключения. По его словам, судья хорошо знает, что Клинкер неповинен в совершенном деянии и что настоящий разбойник с большой дороги, ограбивший карету, есть не кто иной, как тот самый мистер Мартин, который так усердно ратовал за честного Хамфри.

Пораженный этими словами, я спросил:

— Почему же позволяют ему гулять на воле, а с этим бедным, ни в чем не повинным человеком обходятся как со злодеем?

— Нам точно известны все похождения мистера Мартина, — отвечал констебль, — но до сей поры нет достаточных улик, чтобы его осудить. А что касается до этого малого, то судье ничего не оставалось делать, как засадить его в тюрьму, потому что форейтор опознал его под присягой.

— Значит, если мошенник-форейтор будет настаивать на своем лжесвидетельстве, — сказал я, — этого невинного парня могут приговорить к повешенью?

Констебль заметил, что у бедняги будет достаточно времени приготовиться перед судом и он докажет свое alibi, а может случиться и так, что Мартин будет уличен и обвинен в каком-нибудь другом преступлении, и тогда нетрудно будет убедить его взять на себя и это злодеяние, или же, наконец, если удачи не будет и показание против Клинкера останется неопровергнутым, присяжные могут его помиловать, принимая во внимание его молодость, тем более если обнаружится, что он впервые пошел на преступление.

Хамфри признался, что не может притвориться, будто припоминает, где находился он в тот день, когда было совершено ограбление, и еще менее того может он доказать свою непричастность к делу, происшедшему полгода тому назад; однако же он знал, что был в ту пору болен лихорадкой и трясавицей, хотя и мог передвигаться. Потом, возведя глаза к небу, он воскликнул:

— Да будет воля господня! Если на роду написано мне пострадать, то, надеюсь, не посрамлю веру, которую я, недостойный, исповедую!

Когда я выразил удивление, почему обвинитель тал настойчиво уличал Клинкера, не обращая ни малейшего внимания на настоящего грабителя, который стоял перед ним и не имел никакого сходства с Хамфри, констебль, который сам был сыщиком, объяснил, что мистер Мартин из всех известных ему рыцарей большой дороги был самым искусным в своем деле; что он действовал на свой страх, без сообщников и товарищей, а на работу всегда выходил трезвый и хладнокровный; что мужество и присутствие духа никогда не изменяли ему; что в обхождении он был учтив и не позволял себе никакой грубости и наглости; что он никогда не обременял себя ни часами, ни драгоценными безделушками, ни даже банковыми билетами, но брал только звонкую монету, имевшую обращение в королевстве; что он умел искусно переодеваться и перекрашивать своего коня, и после ограбления невозможно было узнать ни того, ни другого.

— Этот великий человек, — продолжал констебль, — в течение пятнадцати месяцев царствовал на всех больших дорогах в окрестностях Лондона и за пятьдесят миль от него. За это время он наделал бед больше, чем все остальные ребята, промышляющие тем же, что и он. Дело в том, что все, кто попадается ему в руки, не желают поели такого вежливого обхождения причинять ему неприятности. Однако же конец его не за горами. Сейчас он вертится около судьи, как мотылек вокруг свечи. Столько ловушек расставлено на его пути, что я готов биться об заклад на добрую сотню фунтов, что еще до рождества он будет болтаться на виселице.

Должен ли я признаться вам, что это описание, сделанное негодяем, равно как и все примеченное мною самим в поведении Мартина, пробудили во мне теплое участие к судьбе бедняги, как будто самой природой предназначенного быть полезным и почтенным членом общества, которое он теперь грабит ради собственного пропитания! Говорят, он одно время служил писцом у торговца строевым лесом и тайно женился на его дочери, вследствие чего лишился места, а жену его выгнали из дому. Недолго прожила она после свадьбы, Мартин же, сделавшись искателем богатых невест, не придумал ничего иного, как добывать средства к жизни разбоем на больших дорогах, где доселе и промышлял с неизменным успехом. Он часто посещает судью, мистера Баззарда, возглавляющего сыщиков в сей столице, и иной раз они дружески покуривают трубку, обычно беседуя о природе улик. Судья честно советовал ему быть осторожнее, а он принял это к сведению. До сей поры он обманывал бдительность, старания и уловки Баззарда и его помощников с такой ловкостью, которая делала бы честь Цезарю или Тюренну. Но он имеет одну слабость, губительную для всех подобных ему героев, а именно чрезмерную склонность к прекрасному полу, и весьма вероятно, что на этом пути его ждет погибель.

Как бы там ни было, но Клинкера на моих глазах сдали на руки клеркенуэллскому тюремщику, которого я столь усердно просил за беднягу, что тот оказал ему самый радушный прием, хотя и был вынужден украсить его железными цепями, придававшими ему очень жалостный вид. Бедняк, кажется, был потрясен добротой моего дядюшки не менее, чем своим собственным несчастьем. Когда я уверил его, что все возможное будет сделано как для его освобождения, так и для того, чтобы облегчить ему пребывание в тюрьме, он упал на колени; целуя мне руку, он омыл ее слезами и воскликнул рыдая:

— О сквайр, что могу я сказать?.. Я не в силах… да, не в силах говорить… Бедное мое сердце готово разорваться от благодарности к вам и к моему доброму… доброму… благородному… великодушному благодетелю.

Клянусь вам, зрелище это было так трогательно, что я рад был оттуда убраться и возвратиться к дядюшке, пославшего меня в тот же день к некоему мистеру Миду, тому самому, который был ограблен на Блекхите. Не застав его дома, я просил известить его о моем посещении, и сегодня поутру он пришел к нам и любезно обещал повидать заключенного. К тому времени пожаловала леди Грискин, желая выразить мисс Табите соболезнование по случаю нашей домашней беды, а благоразумная сия дева, чей гнев уже остыл, почла уместным принять эту леди столь учтиво, что тотчас последовало примирение. Обе леди решили самолично принести утешение несчастному заключенному, и мистер Мид вместе со мною проводил их в Клеркенуэллскую тюрьму; дядюшка же, чувствуя боли в желудке и кишках, принужден был остаться дома.

Тюремщик, встретивший нас в Клеркенуэлле, имел весьма угрюмый вид; когда же мы осведомились о Клинкере, он сказал:

— Черт его подери! С тех пор как попал сюда этот парень, здесь только и слышишь, что песнопение да молитвы. Будь он проклят! Все у нас прокиснет — мы не продали ни одного бочонка пива, ни одной дюжины бутылок вина после того, как он уплатил свой взнос на угощение заключенных: наши джентльмены упиваются только этой проклятой религией! Но, на мой взгляд, ваш слуга водится с самим чертом! Двое или трое из первых храбрецов, промышлявших на Хаунслоу, хныкали всю ночь напролет, и если вашего молодца скорехонько не заберут отсюда на основании habeas corpus или каким-нибудь иным способом, то, провалиться мне на этом месте, у нас здесь не останется ни капли отваги! И не останется у нас ни единого человека, который делал бы честь этому месту или отправился бы на тот свет, как истинный англичанин! Лопни мои глаза! В тюремной повозке только и будет слышно, что хныканье, и все мы помрем, как ткачи, за пеньем псалмов!

Загрузка...