Состояние нашей экономики не удовлетворяет никого. Два ее центральных, встроенных, так сказать, дефекта — монополия производителя в условиях всеобщего дефицита и незаинтересованность предприятий в научно-техническом прогрессе — ясны, наверное, всем. Но как избавиться от этих дефектов, что делать, и не в теории, а на практике, — уверен, нет сегодня таких мудрецов ни наверху, ни внизу, кто решился бы утверждать, что им известен полностью пригодный для жизни рецепт. Вопросов у нас у всех сейчас гораздо больше, чем ответов на них. И нам еще много надо говорить, спорить, предлагать и отвергать, прежде чем мы всем миром их нащупаем, эти столь необходимые нам ответы.
По вспыхнувшим надеждам, по глубине, откровенности и смелости обсуждения наших проблем последние два года — это время подлинного возрождения нашей общественной мысли, нашего национального самосознания. XXVII съезд КПСС положил начало революционным переменам в жизни нашего общества. И развернувшаяся в стране прямая, честная дискуссия по наболевшим экономическим проблемам — одно из важнейших проявлений этого процесса.
Уже выявлены основные причины закупорки сосудов и замедления кровообращения в хозяйстве страны. Выдвинут принцип «от продразверстки к продналогу», означающий, что административные методы управления должны быть заменены экономическими, хозрасчетными стимулами и рычагами. Можно, наверное, сказать, что дорога здравому смыслу, по крайней мере в идейно-теоретическом плане, открылась. Очевидно, однако, что перестройку таких масштабов нельзя осуществить, как бы нам этого ни хотелось, одним махом. Слишком долго господствовал в нашем хозяйстве приказ вместо рубля. Настолько долго, что мы уже вроде бы и забыли: было, действительно было время, когда в нашей экономике господствовал рубль, а не приказ, то есть здравый смысл, а не кабинетный, умозрительный произвол.
Я понимаю, на какие упреки напрашиваюсь, но вопрос слишком серьезен и жизненно важен, чтобы смягчать выражения и прибегать к умолчаниям. Без признания того факта, что отказ от ленинской новой экономической политики самым тяжким образом осложнил социалистическое строительство в СССР, мы опять, как в 1953-м, как в 1965 году, обречем себя на половинчатые меры, а половинчатость бывает, как известно, нередко хуже бездеятельности. Нэп с его экономическими стимулами и рычагами был заменен административной системой управления. Такая система по самой своей природе не могла заботиться о росте качества продукции и о повышении эффективности производства, о том, чтобы наибольший результат достигался при наименьших затратах. Нужного количества — вала — она добивалась не в согласии с объективными экономическими законами, а вопреки им. А раз вопреки — значит, ценой немыслимо высоких затрат материальных и, главное, людских ресурсов.
У нас пока еще господствует представление, что сложившаяся в стране система хозяйственных отношений, включая и структуру собственности, — это и есть воплощение марксизма-ленинизма на практике, воплощение, полностью отвечающее природе социализма как общественного строя. Ее можно, дескать, совершенствовать, подправлять, но в своих принципиальных основах она неприкосновенна. Однако если в научных выводах руководствоваться не указаниями, а фактами, не ностальгией по недавним временам, а честным желанием революционных по сути перемен, то вопрос об исторических корнях нашей экономической модели окажется далеко не решенным.
Известно, что к моменту победы революции в России никто из ее признанных теоретиков или наиболее авторитетных практиков не имел (да и не мог иметь) более или менее законченного представления о контурах будущей экономической системы социализма. Маркс и Энгельс разработали теоретические основы революции, обосновали ее объективную неизбежность, однако в отношении того, какой должна быть экономика после победы, у них имелись лишь догадки. Речь шла преимущественно о самых общих социально-экономических целях социализма. Они не оставили нам фактически ничего, что можно было бы рассматривать как практический совет относительно методов достижения этих целей. Предреволюционные работы В. И. Ленина также были в основном посвящены чистой политике (как уничтожить отживший общественный строй), но отнюдь не тому, что конкретно придется делать, чтобы наладить полнокровную экономическую жизнь после революции.
Революция, таким образом, застала нас не вооруженными продуманной, законченной экономической теорией социализма. Есть, однако, основания считать, что в первые месяцы после Октября, когда обстановка еще позволяла, Ленин уделял этой проблеме самое серьезное внимание. Именно тогда он сформулировал свою знаменитую мысль о том, что социализм есть советская власть плюс прусский порядок железных дорог, плюс американская техника и организация трестов, плюс американское народное образование и т. п. Надо, писал он тогда же, учиться социализму у организаторов трестов. Большое значение он также придавал денежной политике и здоровой, сбалансированной финансовой системе. Как видно, в начальный период революции Ленин исходил из того, что капитализм уже создал для социализма все необходимые экономические формы, нужно только наполнить их новым, социалистическим содержанием.
Однако последовавшие затем события вызвали к жизни политику «военного коммунизма» с ее исключительно административными, волевыми методами организации экономики. В какой-то момент Ленин, поглощенный этой борьбой не на жизнь, а на смерть, видимо, и сам стал верить в то, что приказные методы — это и есть основные методы социалистической экономики. Здесь сказалось, несомненно, и убеждение в том, что Россия не будет долго в одиночестве, что не мы, а богатый промышленный Запад будет прокладывать дорогу к новой экономической системе, что революция на Западе поможет решить многие из наших наиболее острых экономических проблем. Кронштадтский мятеж, антоновщина и спад революционной волны в Европе заставили, как известно, пересмотреть эти взгляды и расчеты. Нэп означал резкий разрыв с недавним прошлым. Это была своего рода революция в экономическом мышлении. Впервые в полный рост был поставлен вопрос: какой должна быть социалистическая экономика не в чрезвычайных, а в нормальных человеческих условиях?
Многие еще считают, что нэп — это был только маневр, только временное отступление. Отступление, конечно, было: советская власть давала некоторый простор для частного предпринимательства в городах. Но основное, непреходящее значение нэпа в другом. Впервые были сформулированы принципиальные основы научного, реалистического подхода к задачам социалистического экономического строительства. От азартного, эмоционального (к тому же вынужденного чрезвычайными обстоятельствами) напора переходили к будничной, взвешенной, конструктивной работе — к созданию такого хозяйственного механизма, который не подавлял бы, а мобилизовал все творческие силы и энергию трудящегося населения. Нэп, по сути дела, означал переход от «административного социализма» к «хозрасчетному социализму». В ленинском плане перевода экономики страны в нормальные, здоровые условия центральное значение имели три практические идеи. Во-первых, всемерное развитие товарно-денежных, рыночных отношений в народном хозяйстве, начало самоокупаемости и самофинансирования, преимущественное использование стоимостных рычагов управления в экономических процессах: цен, полновесного золотого рубля, прибыли, налогов, банковского кредита и процента. Иными словами — полный, сквозной хозрасчет во всех экономических отношениях сверху донизу. Во-вторых, создание хозрасчетных трестов и их добровольных объединений — синдикатов как основных рабочих звеньев организационной структуры экономики. В-третьих, развитие кооперативной собственности и кооперативных отношений не только в деревне, но и в городе — в промышленности, строительстве, торговле и в том, что сегодня называют сферой бытовых услуг.
В условиях нэпа, писал Ленин, тресты (объединения предприятий) должны работать «на началах наибольшей финансовой и экономической самостоятельности, независимости от местных, сибирских, киргизских и др. властей и прямого подчинения ВСНХозу».
Известен ожесточенный характер борьбы, которую Ленин и те, кто воплощал тогда этот новый курс в жизнь, вели против сверхцентрализации, бюрократизма, монополии любых ведомств. В экономической и организационной самостоятельности трестов и синдикатов видели главную гарантию против монополии, инструмент самонастройки производства на постоянно меняющиеся потребности рынка.
Демонтаж ленинской политики «хозрасчетного социализма» еще и сегодня нередко связывают с возникновением фашизма и резко обозначившейся в 30-е годы угрозы новой войны. Это неверно: демонтаж начался в 1927–1928 годах. Произвольно заниженные закупочные цены на зерно вынудили деревню сократить не только продажу хлеба государству, но и его производство. Тогда было решено обеспечить государственные заготовки методами принуждения. Именно с этого момента начался возврат к административной экономике, к методам «военного коммунизма». Наиболее наглядно они выразились в коллективизации. Однако столь же произвольные отношения были очень быстро распространены и на город. Промышленность стала получать плановые задания с потолка, и не случайно основные из них не были выполнены ни в одну из предвоенных пятилеток.
Ценой предельного напряжения сил страна выдержала и 30-е годы, и самую страшную в своей истории войну, и трудности послевоенного восстановления народного хозяйства. Можно понять тех, кто считает, что сопоставлять эту цену и результаты сегодня бесполезно. Но одно очевидно: ее могли как-то объяснить, хотя и не оправдать, только чрезвычайные, нечеловеческие обстоятельства, которых уже не существует как минимум с середины 50-х годов. Между тем последствия отказа от нэпа не только не устранялись, а накапливались, недуги народного хозяйства не излечивались, а лишь загонялись вглубь.
Объективные требования современного научно-технического прогресса, новые условия и новые задачи в экономическом соревновании с капитализмом еще более обнажили историческую нежизненность этой волюнтаристской, подчас просто придуманной в кабинетах системы управления экономикой. С самого начала всю эту систему отличали экономический романтизм, густо замешенный на экономической малограмотности, и невероятное преувеличение действенности так называемого административного, организационного фактора. Не эта система свойственна социализму, как еще считают многие, — наоборот, в нормальных условиях она противопоказана ему.
Необходимо ясно представлять себе, что причина наших трудностей не только и даже не столько в тяжком бремени военных расходов и весьма дорогостоящих масштабах глобальной ответственности страны. При разумном расходовании даже остающихся материальных и человеческих ресурсов вполне могло бы хватать для поддержания сбалансированной, ориентированной на технический прогресс экономики и для удовлетворения традиционно скромных социальных нужд нашего населения. Однако настойчивые, длительные попытки переломить объективные законы экономической жизни, подавить складывавшиеся веками, отвечающие природе человека стимулы к труду привели в конечном счете к результатам, прямо противоположным тем, на которые мы рассчитывали. Сегодня мы имеем дефицитную, не сбалансированную фактически по всем статьям и во многом неуправляемую, а если быть до конца честными, почти не поддающуюся планированию экономику, которая все еще не принимает научно-технический прогресс. Промышленность сегодня отвергает до 80 процентов новых апробированных технических решений и изобретений[7]. У нас одна из самых низких среди индустриальных стран производительность труда, в особенности в сельском хозяйстве и строительстве, ибо за годы застоя массы трудящегося населения дошли почти до полной незаинтересованности в полнокровном, добросовестном труде.
Однако наиболее трудноизлечимые результаты «административной экономики» лежат даже не в экономической сфере.
Глубоко укоренился сугубо административный взгляд на экономические проблемы, почти религиозная «вера в организацию», нежелание и неумение видеть, что силой, давлением, призывом и понуканиями в экономике никогда ничего путного не сделаешь. Как показывает и наш и мировой опыт, главное условие жизнеспособности и эффективности сложных общественных систем — это самонастройка, саморегулирование, саморазвитие. Попытки полностью подчинить социально-экономическое «броуновское движение» с его неизбежными, но в итоге приемлемыми издержками некоему центральному пункту управления были бесплодны изначально, и чем дальше, тем это становится все более очевидным.
Массовыми стали апатия и безразличие, воровство, неуважение к честному труду и одновременно агрессивная зависть к тем, кто много зарабатывает, даже если зарабатывает честно, появились признаки почти физической деградации значительной части народа на почве пьянства и безделья. И, наконец, неверие в провозглашаемые цели и намерения, в то, что возможна более разумная организация экономической и социальной жизни. По справедливому замечанию академика Т. И. Заславской в журнале «Коммунист» (1986, № 13), «частые столкновения с различными формами социальной несправедливости, тщетность попыток индивидуальной борьбы с ее проявлениями стали одной из главных причин отчуждения части трудящихся от общественных целей и ценностей».
По-видимому, нереально рассчитывать на то, что все это может быть быстро изжито, — потребуются годы, а может быть, и поколения. Построить полностью «хозрасчетный социализм» намного сложнее, чем просто устранить отдельные громоздкие бюрократические структуры. Это не означает, однако, что можно сидеть сложа руки. Назад к «административному социализму», учитывая сегодняшние внутренние и международные реальности, у нас дороги нет. Но нет и времени для топтания на месте и половинчатости.
Однако сегодня нас больше всего тревожит именно нерешительность в движении к здравому смыслу. Призывы не могут изменить мировоззрение многих руководящих кадров, владеющих только техникой голого администраторства и аппаратного искусства. Точно так же никакая разъяснительная работа не победит известное недоверие людей к словам, к тому, что лидеры всерьез взялись за дело и доведут намеченные перемены до конца, что после полушага вперед опять не будет двух шагов назад. Убедить может только само дело. Для того чтобы вдохнуть веру в оздоровление экономики, уже в ближайшее время необходимы успех, ощутимые, видимые всем признаки улучшения жизни. Прежде всего должен быть насыщен рынок — и насыщен как можно скорее. Это непросто, но при должной решимости возможно. Возможно, однако, только на пути «хозрасчетного социализма», на путях развития самого рынка.
Последовательный хозрасчет не потребует значительных капитальных затрат. Все, что нужно, — это смелость, твердость, последовательность в деле высвобождения внутренних сил экономики. Что мешает этому? Прежде всего идеологическая перестраховка, опасения, что мы выпустим из бутылки злой дух капитализма. Тому, кто понимает, что классы, из которых состоит любое общество, возникают, существуют и сходят с исторической арены отнюдь не в результате тех или иных управленческих решений, тому совершенно ясна беспочвенность этих опасений. Но риск, что вместе с позитивными переменами появятся и новые противоречия, трудности и недостатки, конечно, есть. Более того, определенные минусы неизбежны — такова диалектика исторического процесса. И заранее все не обезвредишь. Важно не позволить этим опасениям парализовать нас. «Надо ввязаться в драку, а там — посмотрим», — Ленин, как известно, любил повторять эту мысль.
Когда говорят о вероятном усилении стихийных явлений, необходимо отдавать себе отчет в том, что в действительности показывает наш собственный экономический опыт. Попытки наладить стопроцентный контроль над всем и вся приводят к такой стихии, к такой бесконтрольности, по сравнению с которыми любая анархия действительно кажется матерью порядка. Элементы стихийности будут неизбежной и на деле минимальной платой за прогресс, за оживление экономики. Но именно этим возможная новая стихийность будет отличаться от старой, привычной, которую видят и ощущают все, но которую многие просто предпочитают вроде бы не замечать.
Рынок должен быть насыщен. И наиболее быстрой отдачи здесь можно ждать прежде всего от здоровых, нормальных товарно-денежных отношений в аграрном секторе.
При введении вместо продразверстки продналога производство зерна в Советском Союзе всего за три года (1922–1925) выросло на 33, продукции животноводства — на 34, сахарной свеклы — на 480 процентов. Такой же быстрый и значительный результат был достигнут в 80-е годы в сельском хозяйстве Китая и в какой-то мере Вьетнама, где сердцевиной экономических отношений в деревне стал продналог.
Долгое время темпы роста сельскохозяйственного производства составляли у нас менее процента в год, а в отдельные годы цифру приходилось сопровождать знаком минус, и это при немыслимо высоких государственных капиталовложениях. Миллиарды уходят практически бесследно в песок. Возникает, естественно, вопрос: за что мы платим столь громадную цену? Неужели действительно за боязнь рыночных отношений? Или же все-таки за то, чтобы очень тонкий слой руководящих кадров в аграрном секторе имел какое-то дело и тем вроде бы оправдывал свое существование?
Решение о новом хозяйственном механизме в сельском хозяйстве половинчато, а потому малоэффективно. Сказав «а», надо говорить и «б».
Во-первых, в твердом законодательном порядке должны быть запрещены любые приказы, любое административное вмешательство извне в производственную жизнь колхозов и совхозов. Во-вторых, должны быть выравнены закупочные цены на все виды аграрной продукции, чтобы ликвидировать убыточность многих отраслей сельского хозяйства, например, животноводства и картофелеводства. Средства на это могут быть получены за счет сокращения государственных более чем пятидесятимиллиардных продовольственных дотаций. В-третьих, нужно решиться на простую формулу отношений между государством и сельскохозяйственными производственными коллективами: твердая ставка прогрессивного налога с доходов и (без самой крайней необходимости) никаких натуральных заданий. Колхоз и совхоз должны иметь право свободно продавать свою продукцию государственным и кооперативным организациям и потребителям. В-четвертых, необходимо в экономических и социальных правах полностью уравнять приусадебное хозяйство с коллективным.
Если будут сбалансированы закупочные цены, никто не станет сворачивать ни полевые культуры, ни животноводство. Может лишь произойти сокращение непродуктивных площадей и непродуктивного скота, и в итоге — увеличение общей продуктивности хозяйств. Только так можно создать условия для подряда в сельском хозяйстве, а какой он будет — коллективный, бригадный, семейный — это должно зависеть от местных условий.
О каком реальном хозрасчете в деревне можно сейчас говорить, когда колхозы и совхозы все еще вынуждены сдавать государству продукцию по одной, низкой цене, причем сплошь и рядом вплоть до фуража и даже семенного зерна, а потом значительную часть этой же продукции покупать у того же государства по другой, двойной и тройной цене? Не пора ли наконец остановить и перекачку дохода из деревни через произвольные цены за сельхозтехнику, ремонт, химикаты и прочее? Конечно, значительная часть этих средств потом компенсируется им за счет безвозвратного финансирования и регулярно списываемых кредитов. Более того, возможно, что компенсируется все. Но как можно наладить хозрасчет, то есть эквивалентный обмен, в таких ненормальных, нездоровых условиях? Вместо спокойного, трезвого сопоставления прихода и расхода, прибылей и убытков чутье, ловкость, всякого рода «экономическая ворожба» определяют сегодня успех хозяйственника. Брать одной рукой, чтобы возвращать другой, — зачем? В какие экономические законы это укладывается? Уже не брать надо через цены, а давать. Во всех индустриальных странах мира сельское хозяйство давно пользуется специальной и очень значительной материальной поддержкой государства, в том числе и через цены, и это во многом и определяет его успех.
Особых мер требует российское Нечерноземье. Деградация деревни здесь зашла так далеко, что никакие мероприятия в рамках существующей системы аграрных отношений уже, наверное, не помогут. Надеяться можно, вероятно, лишь на медленную и разнообразную терапию, индивидуальный подход к каждому району, каждому хозяйству. Не исключено, что для многих давно «лежачих» хозяйств спасением будет преимущественно семейный подряд и раздача в аренду (особенно в пригородах) пустующих или бесплодных сегодня земель всем желающим — а такие несомненно найдутся, — независимо от того, сельские они жители или городские.
Текущий момент для нашего сельского хозяйства поистине переломный. Если и сегодня (в который раз) не оправдается надежда людей на возрождение здравого смысла, апатия может стать необратимой.
В свое время был провозглашен лозунг ликвидации кулачества как класса. Но упразднялся, по существу, класс крестьянства. Сейчас еще сохраняется, пусть не очень многочисленное, последнее поколение этого класса, поколение хозяев, любящих землю и крестьянский труд. Если это поколение не передаст эстафету следующему, может случиться непоправимое. Известен ряд решений последнего времени, призванных закрепить людей на земле, возродить хозяйский дух, коллективное предпринимательство, поощрять индивидуальные хозяйства. Но сейчас порой снова получается так, что правая рука вроде бы не знает, что делает левая. Перечеркивая эту линию, пытается пробить себе дорогу другая. Под флагом борьбы за социальную справедливость, против нетрудовых доходов выступают самое оголтелое левачество и головотяпство. Разве можно, например, оправдать вновь вспыхнувшую было в печати кампанию против продуктивных приусадебных хозяйств? Как понять обозначившиеся летом 1986 года признаки нового погрома приусадебных теплиц, садов, личного откормочного хозяйства? Неужели не был сразу виден враждебный стране антигосударственный характер этой кампании? В конце концов, разве это мыслимо — покупать столько хлеба и мяса за границей и в то же время, боясь, что единицы заработают лишнее, душить хозяйственную инициативу сотен тысяч и миллионов своих граждан? Как понять удручающую своей примитивностью борьбу против перекупщиков или запреты на вывоз местной продукции в другие районы? Мы должны наконец раз и навсегда решить, что важнее для нас: иметь достаток собственных продуктов или вечно ублажать поборников равенства всех в нищете и разного рода безответственных крикунов.
Необходимо назвать вещи своими именами: глупость — глупостью, некомпетентность — некомпетентностью, действующий сталинизм — действующим сталинизмом. Жизнь требует пойти на все, чтобы уже в ближайшие годы обеспечить наш продовольственный рынок. Иначе все расчеты на активизацию человеческого фактора повиснут в воздухе, люди не откликнутся на них. Пусть мы потеряем свою идеологическую девственность, существующую, кстати говоря, только в газетных сказках-передовицах. Воруют и наживаются при этой девственности больше, чем когда бы то ни было. Причем речь идет о людях, которые зарабатывают, ничего не создавая, не желая и не умея что-либо создавать. Так пусть уж лучше процветают те, кто хочет и может давать обществу реальные продукты и услуги, реальные ценности. А когда мы решим задачу обеспечения себя хлебом насущным — и не раньше, — можно будет подумать и о том, чтобы большие доходы самых трудолюбивых и предприимчивых хозяев не привели к образованию угрожающих капиталов. Для этого есть простые, действенные средства — налоги и соответствующие полномочия фининспектора (разумные, конечно, чтобы не прирезать курицу, которая только-только начинает нести на благо всем золотые яйца).
Налоговые рычаги могут и должны обеспечить разумный контроль и еще над одним средством насыщения потребительского рынка, средством, тоже не требующим крупных капитальных вложений. Речь идет о личном, семейном и кооперативном производстве в сфере услуг и мелкой промышленности. Наверное, только сегодня мы можем в полную меру оценить значение ленинской мысли о том, что строй цивилизованных кооператоров — это все, что нам нужно для победы социализма.
Расширение индивидуально-кооперативного сектора в городах будет содействовать не только физическому насыщению рынка. Наши легкая промышленность, торговля и сфера услуг находятся сегодня в непозволительно благоприятных условиях, поощряющих спячку. С ними никто не конкурирует. Импорт товаров широкого потребления пока еще слишком мал, чтобы заставить их шевелиться. Появление такого конкурента, как индивидуально-кооперативный сектор, может быстро изменить обстановку на рынке. Государственным промышленным, торговым и бытовым предприятиям придется либо резко улучшить работу, либо уступить существенную часть своих доходов другим производителям со всеми вытекающими из этого последствиями: снижением заработков и расходов на социальные нужды, сокращением персонала вплоть до роспуска коллектива бракоделов и закрытия предприятия.
Нынешняя система материальных стимулов добросовестного труда слабо действует не только потому, что она из рук вон плоха. Зарплата и премии не работают также потому, что на полученные деньги человеку нечего купить. Оживить обстановку в потребительском секторе народного хозяйства, насытить рынок, дать массовому покупателю возможность выбора — значит добиться того, чтобы зарплата наконец начала работать в полную силу, чтобы наш человек по-настоящему пожелал хорошо зарабатывать честным, напряженным трудом.
Материальные условия для развития индивидуально-кооперативного сектора в стране несомненно есть. В городах достаточно пустующих помещений. В запасах государственных предприятий сколько угодно — на миллиарды рублей! — излишнего или устаревшего оборудования и припрятанных на всякий случай сырья и материалов. Пустив их в свободную продажу, можно, что называется, играючи обеспечить первоначальные базовые потребности мелкого личного и кооперативного предпринимательства. Само собой разумеется, что при таком повороте событий избежать разгула воровства и коррупции можно будет лишь при двух условиях. Первое — свободная оптовая торговля средствами производства, сырьем и материалами. Второе — в правовом и экономическом отношениях индивидуально-кооперативный сектор должен быть полностью (и как покупатель и как продавец) приравнен к государственным предприятиям и организациям.
Мы уже сегодня (не дожидаясь, когда будет создан некий излишек или внефондовый резерв основных видов промышленной продукции) можем решиться на широкую, оптовую торговлю средствами производства. Для этого даже необязательно пока упразднять систему фондируемого («карточного») снабжения. В стране уже имеются огромные запасы материальных ценностей. Они созданы стихийно, в порядке своеобразного самострахования, самозащиты предприятий от капризов и пороков «карточного» снабжения. Это неустановленное и часто ненужное предприятиям-владельцам оборудование, нормативные и сверхнормативные залежи сырья, материалов, готовой продукции, комплектующих изделий и т. д. Всего не меньше чем на 450 миллиардов рублей, из них 170 миллиардов — сверхнормативные запасы. Позволить предприятиям и организациям уже сейчас свободно продавать, покупать, передавать взаймы эти ценности, исходя из своих реальных потребностей, значит создать могучий, оживленный товарный рынок, пустить в дело, в прибыль колоссальные омертвленные товарные ресурсы, развязать на практике, а не на словах хозяйственную инициативу в стране. Естественно, такой рынок не замрет только в том случае, если доходы от расчистки складов будут (после вычета налогов) оставаться полностью в распоряжении предприятия. Ни при каких обстоятельствах нельзя подпускать к ним министерства и ведомства. То же и в отношении всех видов сверхплановой продукции.
По-видимому, только таким путем — расширением оптовой торговли, свободной реализации запасов и сверхплановой продукции — может быть преодолено одно из наиболее острых противоречий между нынешней жизнью предприятий и провозглашенной целью перевести их на полный хозрасчет. Деньги, дополнительный доход сегодня никому не нужны. Взять хоть завод, хоть торговое объединение, хоть колхоз — что они могут в действительности купить на свои рубли? Если же появится хоть какая-то возможность реализовать доходы не через Москву, не через поклоны и унижения в самых высших инстанциях, а на рынке, свободно, легко, спокойно, тогда деньги опять начнут превращаться в нечто весомое, значимое, остро желанное. Сегодня же сплошь и рядом и поощрительные фонды, и фонд развития производства, даже если их не отбирает в конце концов министерство, это только воздух, деньги в банке, а не реальные ценности, которые могли бы пойти на модернизацию предприятия или на его разнообразные социальные нужды.
На смену бесплодным попыткам планировать из центра всю номенклатуру нашего промышленного производства, в которой уже свыше 24 миллионов изделий, идет такой метод, как договор между поставщиком и потребителем. Свободная торговля излишками и сверхплановой продукцией сразу же наполнит договор жизненным смыслом. Это будет первым, но важнейшим шагом в демократизации планирования, в развитии рынка, который только и способен пробудить производственные коллективы.
Очень быстрый эффект может дать и решительное, повсеместное внедрение известной «щекинской формулы». Если судить по прошлому, загубленному министерствами опыту, она без больших вложений позволяет всего за полтора-два года сократить число работающих на 25–30 процентов. Это особенно важно именно сегодня, когда производственные мощности многих отраслей недогружены на 20–40 процентов, когда большинство станков используется лишь в одну смену и когда стройкам страны остро не хватает рабочих рук. Так что опасения, что повсеместное распространение «щекинской формулы» вызовет безработицу, представляются сильно преувеличенными.
Во-первых, естественная безработица среди людей, ищущих или меняющих место работы, существует и сегодня: вряд ли она на каждый данный момент меньше 2 процентов рабочей силы, а с учетом нигде не регистрируемых бродяг доходит, наверно, и до 3. Так что одно дело — обсуждать проблему, делая вид, что никакой безработицы у нас нет, и совсем другое — спокойно отдавая себе отчет в том, что какая-то безработица есть и что ее не может не быть. Во-вторых, есть миллионы незанятых и постоянно открывающихся новых рабочих мест. При должной поворотливости с их помощью можно свести масштабы временной безработицы к минимуму. Естественно, это потребует значительных дополнительных усилий со стороны государства по переквалификации высвобождаемой рабочей силы, переводу ее в другие отрасли и районы, стимулированию организованной миграции и т. д. В-третьих, не будем закрывать глаза и на экономический вред от нашей паразитической уверенности в гарантированной работе. То, что разболтанностью, пьянством, бракодельством мы во многом обязаны чрезмерно полной занятости, сегодня, кажется, ясно всем. Надо бесстрашно и по-деловому обсудить, что нам может дать сравнительно небольшая резервная армия труда, не оставляемая, конечно, государством полностью на произвол судьбы. Это разговор о замене административного принуждения сугубо экономическим. Реальная опасность потерять работу, перейти на временное пособие или быть обязанным трудиться там, куда пошлют, — очень неплохое лекарство от лени, пьянства, безответственности. Многие эксперты считают, что было бы дешевле платить таким временно безработным несколько месяцев достаточное пособие, чем держать на производстве массу ничего не боящихся бездельников, о которых может разбиться (и разбивается) любой хозрасчет, любые попытки поднять качество и эффективность общественного труда.
«Социализму, — подчеркивает известный советский экономист С. Шаталин, — еще предстоит создать механизм не просто полной занятости населения (это пройденный этап экстенсивного развития), а социально и экономически эффективной, рациональной полной занятости. Принципы социализма — это не принципы благотворительности, автоматически гарантирующие каждому рабочее место вне связи со способностями на нем трудиться» («Коммунист», 1986, № 14).
И опять-таки: чтобы «щекинская формула» дала ощутимый результат, основная часть дохода от нее должна оставаться в распоряжении коллектива. Можно обмануть людей один раз, можно, хотя это и труднее, и два, но третьего не будет. Если предприятию пока что нечего купить на свои кровные, пусть лучше эти деньги болтаются на их счетах в банке. Зато каждый трудовой коллектив будет твердо знать, что они принадлежат ему и только ему и хотя и не сразу, но будут потрачены на его производственные и социальные нужды. И необходимо платить за эти средства не символический, а реальный процент в рублях, а если это валюта, то и в валюте.
К сожалению, у нас вообще недооценивают исключительную важность таких понятий, как экономическая порядочность, экономическое доверие. Между тем без экономической порядочности управляющих инстанций и экономического доверия к ним со стороны низов сквозной хозрасчет просто невозможен. Сейчас мы переживаем исключительно ответственный момент. Если то, о чем говорилось М. С. Горбачевым в Тольятти (а говорилось о беспардонности, с какой министерства распоряжаются поощрительными фондами предприятий, их валютными доходами), если эти манеры опять закрепятся, экономическая реформа при всех громких словах о ней будет загублена на корню.
Сегодня твердое, нерушимое ни при каких обстоятельствах слово государства в подобных делах дороже денег, дороже всего. Это самая большая политика, от которой зависит судьба страны. И даже в трудные, очень трудные времена необходимо сделать все, чтобы решения государства, обещания государства не нарушались: потом это обойдется много дороже, чем выдержка в период трудностей. Судя по всему, так, к сожалению, и случилось летом 1986 года: «продразверстка», устроенная вместо обещанного «продналога», принесла сельскому хозяйству, возможно, больше вреда, чем любая засуха. Сейчас нигде так не беспокоятся за судьбы перестройки, как на селе. Авторитету райкомов и обкомов, которые вынуждены были осуществлять «продразверстку», был нанесен удар, оправиться от которого многим из них будет теперь очень нелегко.
В мыслях о лекарствах для нашей экономики нельзя не обратиться и к внешнеэкономическим связям. Речь идет не только о таких очевидных, но, к сожалению, долгосрочных или дорогостоящих задачах, как, например, коренная перестройка структуры нашего экспорта в пользу наукоемкой продукции или сокращение средних сроков капитального строительства с одиннадцати-двенадцати до господствующих в мире полутора-двух лет (наш «долгострой» мешает нам широко привлекать иностранный инвестиционный кредит). Речь идет преимущественно о мерах, которые могут дать что-то реальное в ближайшее время, уже в нынешней пятилетке.
Не пора ли подумать, как быть с тем значительным долгом нам со стороны стран СЭВ, который пока что ничего не дает нам и очень мало им? Конечно, долг — это во многом политическая проблема. Однако можно, наверное, сделать так, что нашим должникам будет выгодно постепенно рассчитываться с нами. Для этого надо открыть советский внутренний рынок для любой их продукции. Если стремишься хорошо заработать в СССР — оставляй нам часть этого заработка в порядке погашения долга. Перспективы стабильной работы на практически безграничный рынок Советского Союза — такое благо, которым вряд ли кто захотел бы пренебречь. Особенно если учесть растущие трудности международной конкуренции. И нам немалая выгода, причем не только прямая, но и косвенная, побочная. Наличие на нашем рынке массы конкурирующих иностранных товаров заставляло бы отечественную промышленность держать себя в хорошей форме, постоянно бороться за своего потребителя. В прошлом наши партнеры не раз ставили этот вопрос. Они могли бы не только продавать свою продукцию в нашей стране где хотят, но и покупать нашу. И совсем не обязательно через Внешторг. Прямые связи с отраслевыми ведомствами, местными властями и предприятиями могли бы постепенно решить эту проблему. В условиях свободной внутренней торговли средствами производства они, несомненно, всегда найдут что у нас купить. Все мыслимые их потребности в наших товарах, по оценкам экспертов, не превышают одного процента советского промышленного производства и могут быть удовлетворены (при должной заинтересованности наших предприятий!) за счет скрытых резервов и внеплановой продукции.
Естественно, что открыть советский рынок и создать «общий рынок» стран СЭВ невозможно без изменения нынешнего курса рубля и внедрения свободной обратимости его в рамках СЭВ. Придется постепенно отказаться от действующих сегодня бесчисленных отраслевых валютных коэффициентов, перейти к единому курсу рубля и допустить свободное хождение национальных валют в рамках СЭВ. Дело это давно назревшее, абсолютно неизбежное, и откладывать его нет расчета, тем более что должны сегодня не мы, а нам.
Назрел и определенный пересмотр всей нашей политики экономического содействия социалистическим и развивающимся государствам. Речь в конечном счете тоже идет о миллиардах. Слишком многие возводимые с нашим участием объекты не приносят пока реальной пользы ни нам, ни нашим партнерам. Примером, в частности, может служить строительство гигантских ГЭС (средства поглощаются огромные, а отдача ожидается не раньше чем в следующем тысячелетии), разорительных металлургических заводов и вообще упор на тяжелую промышленность там, где больше всего нуждаются в мелких и средних предприятиях для производства продукции массового спроса.
Мы решились пойти на создание на нашей территории предприятий с иностранным участием. Стоило бы, возможно, подумать и о создании «свободных экономических зон». Дело это и политически и экономически очень нелегкое. Привлечь серьезный иностранный капитал трудно. Еще труднее добиться, чтобы смешанные предприятия легко уживались с нашими порядками, чтобы иностранцы охотно вкладывали в нашу промышленность полученные у нас же прибыли (реинвестиции). Если бы удалось добиться тут видимого успеха, мы могли бы не только ускорить насыщение внутреннего рынка, но и заметно укрепили бы экспортные позиции страны. Уже сегодня нам делаются интересные предложения. Настораживает, однако, то, что условия нового закона, в частности предусматриваемый им налог на доходы иностранного партнера порядка 45 процентов, рассматриваются за рубежом как непривлекательные. Думается, что здесь сыграли свою роль привычные, мало оправданные экономические стереотипы, и их неизбежно придется менять.
При всей важности решения задачи первоначального насыщения нашего внутреннего рынка необходимо вместе с тем отдавать себе трезвый отчет в том, что это только лишь самая острая, самая неотложная часть всей проблемы хозрасчета, «хозрасчетного социализма».
Последовательный хозрасчет не может быть просто объявлен или введен приказом. Он требует определенных условий, многие из которых еще не созданы.
Несерьезно думать, что без контроля со стороны Госплана авиационный завод вдруг ни с того ни с сего переключится на выпуск детских колясок. А ведь этим Госплан сегодня и занят: с величайшей бдительностью следит, чтобы сапожники тачали сапоги, а пирожники пекли пироги. При всей нашей сверхцентрализации стратегическая роль центра, по существу, ничтожна по той простой причине, что ему, центру, не до нее, не до стратегии. Сторонников последовательного, решительного хозрасчета все еще обвиняют, случается, в том, что они якобы выступают за ослабление планового начала, тогда как на самом деле они всей душой за — за усиление подлинно планового, подлинно центрального начала, за то, чтобы Госплан занимался своим и только своим стратегическим делом: планировал в натуре не больше 250–300 видов стратегической продукции (а может быть, и существенно меньше), распределял общественный фонд капитальных вложений по отраслям и республикам и на этой основе поддерживал наиболее важные народнохозяйственные пропорции, определял твердые ставки отчислений в бюджет из прибыли, нормы амортизации, баланс цен и доходов, банковский процент, плату за землю, воду, полезные ископаемые.
Новая экономическая политика образца 80-х годов не может оставить в покое и наши промышленные министерства. Их так безобразно много, их аппараты так раздуты, что они часто просто вынуждены искать себе занятия и тем самым зачастую лишь мешают предприятиям. Министерства сами по себе уже давно стали серьезнейшей, без преувеличения, политической проблемой, требующей быстрейшего радикального решения.
В свое время В. И. Ленин писал: «Все у нас потонули в паршивом бюрократическом болоте «ведомств». Большой авторитет, ум, рука нужны для повседневной борьбы с этим. Ведомства — говно; декреты — говно. Искать людей, проверять работу — в этом все». Не исключено, что мы вынуждены будем вернуться к ленинской схеме управления народным хозяйством: Госплан (или ВСНХ) — синдикаты — тресты (или объединения, по принятой сегодня терминологии). Синдикаты, например, вполне могли бы выполнять роль нынешних министерств, но с одним ценнейшим, принципиальнейшим отличием: синдикат — это добровольное объединение самостоятельных производственных коллективов. Он подотчетен им и существует на их добровольные взносы или отчисления. Синдикат может и должен быть не административной надстройкой над производством, не министерством, которое, по существу, не несет никакой экономической ответственности перед теми, кем оно командует, а организацией, которая с полного согласия своих коллективных членов берет на себя дела, непосильные каждому из них в отдельности: поиски заказов, организация сбыта, формирование общего фонда поддержки слабых производств, поощрение отраслевого научно-технического прогресса.
Но самой трудной проблемой в организации полностью хозрасчетной экономики представляется сегодня выравнивание основных ценовых пропорций в народном хозяйстве. Накопившиеся с конца 20-х годов волюнтаристские ценовые решения — это поистине страшное наследие. Не покончив с ним, мы никогда не будем иметь объективных стоимостных ориентиров для бесспорного, не зависящего от людского произвола сопоставления затрат и результатов производства. А следовательно, никогда не будем иметь и подлинного хозрасчета. В теоретических дискуссиях сегодня выдвигаются различные проекты преобразования системы цен. В большинстве из этих проектов, однако, содержится один общий и, судя по нашему опыту, чрезвычайно опасный порок: предполагается, что цены опять будут конструироваться в кабинетах, опять умозрительно, в отрыве от жизни, от реальных процессов как в нашей экономике, так и в мировом хозяйстве.
Не только в капиталистических, но и во многих социалистических странах сейчас действуют примерно одинаковые пропорции цен. Они сложились объективно под влиянием общих тенденций развития производительных сил. Конечно, национальные различия в уровнях и пропорциях цен существуют, но базовые соотношения, как правило, остаются. Чтобы быстро и надежно оздоровить нашу экономику, надо постепенно выровнять сначала оптовые, а затем и розничные пропорции цен по пропорциям, сложившимся в мире. У нас резко занижены цены на топливо, на минеральное и сельскохозяйственное сырье и завышены на продукцию машиностроения. У нас неоправданно резко занижены цены на продовольствие и коммунальные услуги и неоправданно завышены на все промышленные потребительские товары. Советские цены должны как можно точнее соответствовать мировым. Кто будет потом заниматься ценообразованием (Госкомцен, промышленное министерство или само предприятие-производитель) — вопрос следующий. Сначала надо сделать первый шаг и выровнять пропорции.
Выравнивание цен — дело исключительно деликатное, в частности, потому, что придется заметно повысить цены на продовольственные товары и коммунальные услуги. Но при настойчивой, методичной, а главное, честной и откровенной подготовительной работе пойти на это необходимо.
Сейчас советский потребитель в виде дотаций на убыточные цены основных продовольственных товаров и услуг получает из казны более 50 миллиардов рублей. А почему бы ему не получать те же самые деньги в форме доплаты к основному заработку, а возможно, и к своему вкладу в сберкассу? В конце концов, почему недоплачивать за мясо и в то же время переплачивать за ткани и обувь, а не покупать то и другое по реальным ценам? Конечно, чтобы люди к этому привыкли, надо сломать сложившиеся у них стереотипы, а ломать их будет трудно. Только честное, всем понятное стремление оздоровить нашу экономику может убедить рядового потребителя поменять свои привычки. С людьми надо начинать говорить по существу, как это делали в Венгрии, где большая разъяснительная подготовка в 1976 году помогла безболезненно ввести новые цены. И нельзя забывать печальный опыт Польши, где в том же 1976 году попытались изменить цены в одночасье, а потом вынуждены были отступить.
Экономическое положение предприятий и объединений должно прямо зависеть от прибыли, а пока мы не выровняем оптовые цены и не избавимся от плановых субсидий, критерий прибыльности работать не сможет. Прибыль начнет врать в ту или иную сторону, она будет или преувеличивать реальные достижения коллектива, или приуменьшать. До каких пор, оценивая экономический эффект работы предприятий, мы будем пользоваться громоздким набором различных, часто исключающих друг друга показателей: валом в том или ином его виде, товарной продукцией, выполнением обязательств по договорам, снижением себестоимости, снижением материальных затрат, выполнением плана в натуре, по производительности труда, по новой технике и т. д.? Когда перестанем придумывать в кабинетах искусственные показатели вроде условно чистой продукции? Необходимо реально смотреть на вещи. За много веков человечество не нашло никакого другого критерия эффективной работы, кроме прибыли. Только он объединяет в себе количественную и качественную стороны экономической деятельности и дает возможность объективно и однозначно сопоставлять издержки и результаты производства.
По ленинской мысли, прибыль — основной принцип хозрасчета. Полувековой опыт управления экономикой с помощью административно-натуральных рычагов сделал эту мысль только более актуальной. В хозрасчетной экономике прибыль — это основа самонастройки, саморегулирования, саморазвития густейшей сети связей между предприятиями. Сегодня число таких связей в стране измеряется многими десятками миллиардов. Нет и, по-видимому, никогда не будет такой ЭВМ, которая могла бы собрать все эти связи в один узел и подчинить единому пульту управления. Простая, всем понятная система отношений между государством, предприятием и отдельным работником появится, только когда мы начнем пользоваться критерием прибыльности.
Крайне подозрительное отношение к прибыли — своего рода историческое недоразумение, плата за экономическую безграмотность людей, считавших, что раз социализм — значит, никаких прибылей и никаких убытков. В действительности же ничего сомнительного в себе критерий прибыльности при социализме не несет, он лишь говорит, хорошо или плохо вы работаете.
После вычета налогов предприятие должно полностью распоряжаться своей прибылью. Но, с другой стороны, если прибыли у него нет, это тоже должно как-то ложиться на плечи коллектива. Одно предприятие в результате плохой работы и финансовых убытков может, например, просто закрыться. Другому поможет система государственного страхования или целевые субсидии. Однако «спасательные операции» государство будет проводить не без разбора, а сугубо выборочно, сообразуясь со своими политическими и экономическими интересами.
Еще один предрассудок — неприятие акционерной формы. Почему свободные средства наших граждан и предприятий нельзя привлекать для создания новых и расширения старых производств? Никаким разумным объяснениям такая позиция не поддается. Это просто слепота или откровенное нежелание поднять то, что лежит пока втуне, а может сослужить всей стране очень полезную службу. Правильно ставят вопрос наши известные экономисты П. Бунич и В. Москаленко: нынешний недостаток инвестиционных средств «может быть восполнен, в частности, путем продажи соответствующими предприятиями своих облигаций предприятиям, имеющим свободные ресурсы». Следовало бы только добавить: и частным лицам тоже. Или для государства лучше, если эти средства лежат в чулке?
Здоровые финансы всегда были и остаются основой всякой здоровой экономики. И наоборот — в чрезвычайных обстоятельствах (война, разруха, социальные потрясения) именно финансы были всегда той сферой, где нездоровье, кризисные явления проявлялись раньше всего и с наибольшей силой. Убежден, что сегодня наша экономика нуждается в финансовой реформе не меньшей глубины и размаха, чем в начале 20-х годов. Деньги, цены, доходы, налоги, кредит, бюджет, возможности государственного заимствования и, соответственно, государственного долга — все это вопросы, которые мы даже и не начинали еще всерьез обсуждать. Между тем дефекты нынешней финансовой системы очевидны: масштабы отложенного спроса населения, дыры в бюджете по различным статьям доходов, инфляционные методы финансирования вроде включения в бюджет доходов от еще не проданной продукции, которая к тому же может и вообще не найти себе сбыта, превращение кредита, по существу, в безвозвратное финансирование (безнадежные долги только сельского хозяйства приближаются уже к 100 миллиардам рублей) и т. д. Рано или поздно все эти проблемы придется решать — уйти от них некуда.
В перспективе все более важное значение будут приобретать и внешнеэкономические связи. Чтобы резко повысить конкурентоспособность нашего машинотехнического и другого экспорта и одновременно сделать рациональнее наш импорт, одной передачи части внешнеторговой деятельности промышленным министерствам недостаточно. Нужна прямая связь между внешними и внутренними ценами. Без нее, как и без прямого обмена в наших банках советского рубля на иностранную валюту (продажа, покупка, отдача взаймы), мы вряд ли сможем пробудить у наших предприятий настоящий интерес к внешнеэкономической деятельности. Для производства конкурентоспособных товаров нужен реальный стимул. К тому же без связи с мировыми ценами и прямого обмена рубля нереально всерьез рассчитывать на новые формы сотрудничества с нашими зарубежными партнерами в странах СЭВ и в капиталистическом мире, на успех кооперации и совместных предприятий. Выравнивая оптовые цены внутри страны, мы одновременно должны установить реальный и единый курс рубля и постепенно сделать наш рубль таким же обратимым, как доллар или фунт стерлингов. Пока в кабинетах делают вид, что такой проблемы не существует, никакого перехода к всеобщему, сквозному хозрасчету не получится.
Назрела необходимость решить и судьбу так называемого переводного рубля. Это мертворожденное дитя уже давно превратилось в простой инструмент счета. Никаких других функций денег (я имею в виду определение Маркса) оно не выполняет. Чем эта придуманная, кабинетная конструкция лучше живых, реальных рубля, марки, кроны, лева? Боюсь, что сейчас, когда ее автора уже нет в живых, никто так и не сможет ответить на этот вопрос ничего более или менее определенного.
И, наконец, проблема качества. Какую важную роль играет сейчас качество наших товаров, понятно всякому. Принято решение о госприемке продукции в наиболее важных отраслях промышленности. Несомненно, это важный шаг вперед, и мы вправе ожидать от него положительных результатов. Однако если государственные органы и хозяйственные ведомства решат, что госприемка — это главный, радикальный, наконец-то найденный метод резкого повышения качества продукции, это будет серьезной ошибкой. Жаль, что председатель Госстандарта уже поторопился публично заявить, что «с организацией госприемки, по сути дела, приведен в действие архимедов рычаг перестройки, призванный революционизировать промышленность». Госприемка может дать важный, но все же лишь ограниченный эффект. Ограниченность ее неизбежна потому, что контроль на выходе лишь незначительно влияет на сам процесс производства. По оценкам, например, американских специалистов, если все меры по обеспечению качества продукции принять за 100 процентов, то 75 из них придется на поиск конструктивных решений, проектирование, отработку макетного и доводку опытных образцов, отладку технологии, 20 — на контроль самих производственных процессов и лишь 5 процентов — на окончательную приемку изделия. В Японии этот показатель еще ниже — всего-навсего один процент.
Хорошее качество — это даже не столько проблема добросовестного труда рабочего, сколько проблема производства и управления, ответственность за которую несет высшее руководство. Американцы считают, что лишь 15–20 процентов ошибок происходит по вине непосредственных исполнителей, остальные связаны с решениями и действиями всей стоящей над производственным процессом управленческой пирамиды. Иными словами, с хозяйственным механизмом.
Не следует упускать из виду, что госприемка устраняет от оценки качества самую заинтересованную инстанцию — потребителя, неважно, будет ли им предприятие, для которого предназначена продукция, или человек в магазине. Получив штамп приемщика на своих изделиях, предприятие-изготовитель сможет иногда даже еще сильнее давить и на того и на другого. А коренной порок ныне действующей хозяйственной системы — диктат производителя — останется, по существу, в неприкосновенности.
Пока, по наиболее «патриотичным» оценкам, лишь 17–18 процентов продукции нашей обрабатывающей промышленности отвечают мировым стандартам, а по самым осторожным и пессимистичным — 7–8 процентов. Ставится задача уже в этой пятилетке подняться до 80–90 процентов. Задача-то поставлена, но сумеем ли мы ее выполнить? Слишком глубоки корни этой проблемы, и слишком долго она была у нас второстепенной.
Многие и теоретики и практики согласны сегодня в том, что гарантированный рынок сбыта, распределение продукции «по карточкам», жесткая и, по существу, насильственная привязка потребителей к поставщикам, то есть монополия производителя, — это главная причина того, что продукция большинства наших отраслей мало куда годится. Между тем именно эту главную болезнь — монополию производителя — госприемка не затрагивает. Получается, что вновь мы больше всего уповаем на такие факторы, как стойкость, партийная совесть, боязнь начальства, личная честность отдельного госприемщика, которого, однако, жизнь может очень скоро «повязать» со всеми его поднадзорными.
Да, госприемка хороша как первая, пожарная мера, как паллиатив, но не архимедов рычаг. Только постепенное ослабление, а затем и полное устранение монополии производителя в нашей экономике даст что-то принципиально новое. У потребителя должны быть и права и возможности брать то, что ему предлагают, или не брать. Это значит прежде всего, что у него должен быть реальный выбор. А у производителя — реальная опасность прогореть вплоть до полного банкротства, если продукция его не найдет сбыта. Только так можно не на словах, а на деле подорвать господствующий сегодня режим «взаимной амнистии», когда предприятие-потребитель прощает брак поставщику, зная, что и его, потребителя, собственная товарная дрянь, в свою очередь, будет где-нибудь пристроена.
Нам следует наконец перестать обманывать самих себя, перестать верить кабинетным невеждам и спокойно признать, что проблема «выбора для потребителя», проблема конкуренции, не имеет под собой никакой социально-классовой подоплеки. Идеологией здесь и не пахнет. Это чисто экономическая, даже технико-экономическая проблема. Выбор, конкуренция — это объективное условие, без соблюдения которого ни одна экономическая система не может быть жизнеспособной или, по крайней мере, достаточно эффективной. Всеобщий дефицит, диктат производителя — это не та экономическая обстановка, в которой производители будут сами, а не из-под палки искать новые технические решения. Всякая монополия неизбежно ведет к застою, абсолютная монополия — к абсолютному застою.
Тут мы пока делаем лишь первые шаги, только-только начинаем. Все для нас ново, непривычно, все не вяжется со сложившимися представлениями. Не можем мы пока принять даже в теории, не говоря уж о практике, и главную особенность, главное объективное условие бездефицитной экономики — некий неизбежный уровень народнохозяйственных потерь, бросовой, не нашедшей себе сбыта продукции в качестве обязательной платы за возможность выбора для потребителя. В кабинетной, умозрительной погоне за «стопроцентной рациональностью», за стопроцентным использованием наших ресурсов и продукции мы в итоге теряем несравнимо больше и одновременно сами себе мешаем покончить с браком, подняться до мировых стандартов качества.
Или нам удастся создать некий постоянный излишек всех основных средств производства, сырья и ширпотреба, излишек, который стал бы материальной основой, прессом, рычагом, с помощью которого потребитель давил бы на изготовителя, — или мы никогда ничего путного выпускать не будем. По-другому проблема качества неразрешима в принципе — оставь надежды всяк, их имеющий. Без такого излишка нельзя перейти и от современного «карточного» снабжения к оптовой торговле средствами производства и сырьем. Излишек этот может и должен быть создан с двух сторон — и сверху и снизу, и планово-административными методами и рынком, расширением товарно-денежных отношений в народном хозяйстве.
При ясном понимании проблемы и должной решимости Госплан вполне может обеспечить постоянное повышение объемов производства планируемой в натуре продукции над ее фондами, поступающими в систему распределения, на 2–3 процента в год (или же иметь соответствующий резерв производственных мощностей). Пусть эти 2–3 процента предприятия сами продают на рынке, через оптовую торговлю. Увязка материального поощрения предприятий с выручкой от такой торговли может стать первым реальным шагом к подрыву монополии, к появлению у потребителей хоть какого-то выбора.
Пусть это вызовет на первых порах определенное замедление темпов роста по валу. Даром ничего в жизни не дается, и за выход из удушающей обстановки всеобщего дефицита тоже придется, конечно, что-то заплатить. Да и что вообще в таком замедлении темпов страшного, если оно необходимо, чтобы встряхнуть производителей, чтобы избавиться от затоваривания, от неходовой продукции, чтобы заставить наконец производителя понять, что высокое качество его продукции — это не блажь, не чей-то каприз, а неизбежное условие его собственного существования?
Главным методом текущего и среднесрочного планирования в основном массиве нашей промышленности, видимо, станут прямые связи между предприятиями-изготовителями и предприятиями-потребителями. Предприятие должно иметь реальную возможность по своей воле (даже, если угодно, по своей прихоти) в любой момент поменять поставщика с уплатой или неуплатой неустойки в зависимости от конкретных обстоятельств такого разрыва. Договоры должны возобновляться каждый год. Подобные же права необходимо предоставить и торговле в ее отношениях с предприятиями — производителями предметов ширпотреба.
Прямые договорные связи и оптовая торговля средствами производства — две неразрывные стороны одного и того же процесса. Если предприятие будет сбывать свою плановую и сверхплановую рядовую и улучшенную продукцию через рынок, это вызовет такую заинтересованность производителей в конечных результатах, о которой сегодня ни один из тех, кто специализируется на «вопросах сознательности», не может и мечтать. Рыночные хозрасчетные стимулы должны быть распространены на все стадии процесса «исследования — конструкторские разработки — инвестиции — производство — сбыт — послепродажное обслуживание». Только рынок, а не просто административные нововведения, может подчинить всю эту цепь запросам потребителя.
Чем скорее мы признаем, что силой, окриком, угрозой здесь мало что возьмешь, что качество — это итог всей системы экономических отношений, тем быстрее примемся за дело. Для перевода советского рынка из «рынка продавца» в «рынок покупателя» необходимо прежде всего расширить и укрепить сам этот рынок. Для этого у нас есть огромные возможности. Речь идет все о том же: о свободной продаже ненужного оборудования и запасов предприятий, о прямом выходе на рынок колхозов и совхозов, об индивидуально-кооперативной деятельности, о более свободном импорте, в первую очередь из стран СЭВ. Конечно, для всего этого требуется время. Но это уже будет настоящий, всеохватывающий рынок, нечто по самой сути своей противоположное абсолютной монополии и диктату производителя. Между прочим, вопреки распространенным представлениям, рынок, за исключением чрезвычайных обстоятельств, полной монополии нигде и никогда не знал. Не будет он знать ее и у нас.
Конечно, дело не только в рынке и не в том, хотят или не хотят предприятия бороться за место на нем. Качество зависит и от социальной обстановки. Приниженное положение инженеров и конструкторов на производстве, то, что им платят ощутимо меньше, чем неквалифицированным рабочим, не сулит ничего хорошего. Нельзя также не видеть, что и в решающем звене — в науке — низкая оплата труда подавляющего большинства работников порождает массовую апатию. В науку теперь пошел своего рода «третий сорт» из числа людей с высшим образованием. Болезнь понятна, способы лечения ее известны, а вот говорить об этом в полный голос мы почему-то не решаемся до сих пор.
Качество нашей продукции — это, таким образом, лишь отчасти техническая и административная проблема. Прежде всего это экономическая и социальная проблема. Будут люди материально заинтересованы в научно-техническом прогрессе, останется в прошлом обстановка всеобщей дефицитности — будет и качество. Не сумеем мы справиться с этой задачей — вряд ли найдется какая-либо палочка-выручалочка, которая позволит чего-то добиться без глубоких экономических преобразований.
Радикальная экономическая реформа предъявляет, естественно, соответствующие требования и к тем, кто проводит ее в жизнь. Упрощая, можно, наверное, сказать, что в прежних условиях хозяйственный руководитель любого ранга решал прежде всего две главные задачи: он обязан был любой ценой дать план и обеспечить своему коллективу установленный сверху прожиточный минимум. Причем сплошь и рядом этот минимум не зависел от результатов работы. О том, что это так, свидетельствуют такие массовые явления в нашем народном хозяйстве, как всеобщее стремление предприятий потреблять как можно больше «чужого» сырья, энергии и материалов, незаинтересованность в качестве, равнодушие к научно-техническому уровню производства, всеобщий дефицит и одновременно огромные запасы продукции, не находящей сбыта, бездумное выполнение никому не нужной, более того — вредной работы (вроде поворота рек), массовые приписки, очковтирательство, выводиловка и прочее.
Хозяйственный руководитель не отвечал (и пока еще не отвечает) ни перед своим коллективом, ни тем более перед своими хозяйственными партнерами. Он знал только одну простую, грубую административную ответственность перед вышестоящим начальством. Личные отношения значили исключительно много, почти все. В то же время и формы поощрения деятельности руководителей были (и пока остаются) совершенно особыми. Для руководителя еще и сегодня даже большая премия — дело десятое. Его профессиональный успех измеряется иным — орденами, депутатством, местом в президиуме, служебным автомобилем, льготным снабжением, казенной квартирой, поездкой за рубеж, перемещением в более почетный кабинет.
В условиях полного, последовательного хозрасчета работа руководителя резко меняется и столь же резко усложняется. Он должен не только произвести продукцию, но обеспечить ее сбыт, не только отгрузить продукцию, но отгрузить ее в срок и по всей установленной договорами номенклатуре, не просто выполнить плановые задания, но обеспечить достаточную прибыль, не выколотить, выклянчить, выцыганить любыми правдами и неправдами фонды, а найти и купить лучшее, что есть на рынке, не выдрать у своего министерства или в банке безвозвратные средства на капиталовложения, а заработать их самому, не ждать, когда новые технические решения ему спустят сверху, а самому искать их, не прятаться от научно-технического прогресса, а гнаться за ним, не следить за тем, чтобы его рабочий или инженер, не дай бог, слишком много заработали, а, напротив, всячески побуждать их к этому, не отбиваться под любым предлогом от социальных проблем коллектива, а решать их в первую очередь… Наконец, не перекладывать ответственность на чужие плечи, на вышестоящие инстанции, а самому отвечать фактически за все. Очевидно, что ни одну из этих задач ни «пузом», ни горлом, ни дипломатической изворотливостью не решить — они требуют принципиально иных способностей, методов руководства и всего стиля жизни.
Эти задачи требуют не «волкодава», не кулачного бойца, жесткого и, если смотреть правде в глаза, не особо обремененного моральными тормозами, а делового, компетентного, экономически грамотного и предприимчивого человека, привыкшего свято соблюдать этику деловых отношений, всегда и во всем держать свое слово, понимающего людей и их заботы, благожелательного, независимого, уверенного в себе и в силу именно этой уверенности не боящегося никаких форм демократической ответственности ни перед вышестоящими инстанциями, ни — что ныне особенно важно — перед своим собственным коллективом.
Для выращивания такой фигуры нужны время и определенный климат в стране, но начинать надо уже сейчас, сегодня, иначе строить «хозрасчетный социализм» и работать при нем будет просто некому. В годы первых пятилеток и какое-то время после войны хозяйственный руководитель в массе своей был прежде всего профессиональным администратором, нередко без всякого специального образования, умевшим делать лишь одно дело — руководить. Затем центральной фигурой во всей хозяйственной иерархии, от начальника цеха до министра, стал инженер (со всеми достоинствами и недостатками чисто инженерного мышления), имевший, как правило, навыки и опыт организаторской работы, но часто не знавший и не понимавший экономики и экономических законов.
Думается, что постепенно главной фигурой во всей системе хозяйственного управления должен стать не инженер, а экономист, а может быть, и экономист и социолог в одном лице. Возможно, инженер (или агроном) должен остаться в качестве непосредственного руководителя в низовом звене — в цехе, в строительном подразделении, в колхозной бригаде или отделении совхоза, в отделе НИИ. Но предприятие, объединение, трест, колхоз или совхоз, научно-исследовательский институт, ведомство должен возглавлять экономист, имеющий своим первым заместителем толкового технического специалиста, досконально знающего весь технологический процесс.
В ведущих странах Запада сегодня отнюдь не инженер — главная фигура в хозяйственном управлении. В США, например, на рубеже 80-х годов лишь менее 10 процентов высших руководителей ведущих компаний и фирм были специалистами в области технологии. Большинство же хозяйственных руководителей там не имеют инженерной подготовки, это выпускники школ бизнеса или экономисты, специалисты по финансам, юристы. В Японии чисто технической подготовке хозяйственных руководителей уделяют значительно больше внимания, чем в США, но и там хозяйственный руководитель — преимущественно бизнесмен, а не инженер.
Лучший учитель — это сама жизнь. Если экономическая реформа будет достаточно последовательна и глубока, если не будет попятного движения, если люди окончательно поверят, что этот процесс необратим, они сами начнут перестраиваться не на словах, а на деле. Инстинкт самосохранения и стремление к успеху нашему человеку свойственны не меньше, чем кому бы то ни было. Но, как и всякого человека, обманывать его нельзя. И не дай бог, если открытые и скрытые противники реформы опять попытаются исподволь пустить ее по печально известному пути «щекинского эксперимента». Кто может подсчитать сегодня тот не только экономический, но и чисто моральный, общественный ущерб, который соответствующие министерства в силу своей экономической непорядочности нанесли тогда стране, загубив на корню это дело? И сколько, например, времени и усилий еще нужно, чтобы промышленные предприятия, чьи честно заработанные валютные средства вот уже десяток лет лежат арестованные во Внешторгбанке, решились на активную внешнеэкономическую деятельность? Недаром сейчас, когда им это и предлагают и навязывают, они с таким упорством открещиваются от нее. И кто сейчас может подсчитать урон от более чем двухмесячного разгула «административного умопомешательства» по всей стране в связи с принятием скороспелого закона о нетрудовых доходах? Кто конкретно ответит за головотяпское проведение его в жизнь?
Кто будет вдалбливать всем нашим хозяйственным кадрам сверху донизу, что время административных методов управления экономической жизнью проходит, что экономика имеет свои законы, нарушать которые так же непозволительно и страшно, как законы ядерного реактора в Чернобыле, что современный руководитель должен знать эти законы и строить свои деловые решения в соответствии с ними, а не вопреки им? Ведь не в административных и не в технических категориях будет оцениваться его деятельность в неуклонно приближающемся будущем, а прежде всего в категориях прибылей и убытков возглавляемого им коллектива.
Кто разрушит веру наших хозяйственников во всесилие приказа, нажима, силовых методов решения и деловых человеческих проблем? «Хозрасчетный социализм» немыслим, если на смену приказу не придут материальный и моральный интересы, коллегиальность, экономический компромисс, экономическое, а не административное согласование вопросов и проблем как по вертикали, так и по горизонтали. Коренной порок нашей нынешней структуры хозяйственного управления — полная безответственность высших этажей пирамиды, отсутствие каких бы то ни было приводных ремней «обратной связи», скрытые от посторонних глаз и, как правило, никак не связанные с результатами работы предприятий и организаций формы поощрения, которые находятся в противоречии с самой идеологией хозрасчета.
Кто будет прививать нашим хозяйственным кадрам понимание того, что мы не одни в мире, что существуют мировые критерии качества и научно-технического уровня продукции, мировые обязательные, непреложные требования к ней? Вплоть до сегодняшнего дня для большинства хозяйственных руководителей это пока китайская грамота, нечто такое, что существует где-то там, где нас нет, и не имеет никакого отношения к их повседневной деятельности как на производстве, так и на рынке.
Кто будет отучать наших хозяйственных руководителей, особенно высших, от феодальной психологии, кастового чванства, уверенности в своей непотопляемости, своем «богом данном» праве командовать, в том, что он выше законов и выше критики? Поколения наших хозяйственных руководителей были приучены к любым опасностям, кроме одной — опасности, исходящей снизу. Еще и сегодня вмешательство в их деятельность прессы, или избирателей, или собственного коллектива — это не норма для них, а лишь досадное чрезвычайное происшествие.
Все это будет делать тот, кому это по плечу и по праву, а по плечу и по праву это только народу, массе, низам. Как — тоже хорошо известно: гласность, демократизм, подлинная выборность снизу доверху, нестесненная общественная жизнь.
Основные возможности ускорения экономического и научно-технического прогресса нашей страны — это не только, а может быть, даже и не столько приоритетное развитие нескольких новых и сверхновых отраслей: аэрокосмической промышленности, ядерной энергетики, электроники и производства ЭВМ, автоматики, гибких производственных систем, микропроцессоров, робототехники, лазерной техники, средств связи, контрольно-измерительной аппаратуры, новых синтетических материалов, тонкой химической технологии, фармацевтики, биоинженерии.
Еще большие возможности экономического прогресса заключены в модернизации и рациональном использовании того, что у нас уже есть. Мы производим металла почти вдвое больше, чем США, и нам его больше не надо — нам нужен иной металл, иного качества. Нам не нужно больше энергии: энергоемкость нашего национального дохода почти в 1,5 раза выше, чем в большинстве западных стран, а внедрение передовой энергосберегающей технологии дает тот же эффект, но только в 3–4 раза дешевле, чем бурение новых нефтяных скважин. Нам не нужны новые площади под лесоповал: если мы сегодня пускаем в дело в среднем всего 30 процентов древесины, то в США, Канаде, Швеции степень утилизации сырья в лесной промышленности составляет сегодня более 95 процентов. Нам не нужно больше воды, нам не нужно больше никаких поворотов рек, нам нужно остановить расхищение и ужасающие потери воды, поступающей по уже действующим ирригационным системам, — по некоторым оценкам, эти потери составляют в конечном итоге 75 процентов. Нам не нужен импорт зерна и, следовательно, таких масштабов нефтяной экспорт: импорт зерна фактически равен ежегодным потерям нашего собственного урожая. Нам не нужно больше тракторов, мы производим их и так в 6–7 раз больше, чем США, — нам необходимо добиться, чтобы уже имеющийся у нас тракторный парк действовал, а не простаивал и чтобы чуть ли не каждый второй новый трактор не разбирали на запчасти. Нам не нужно больше станков, их у нас и так почти в 2,5 раза больше, чем в США, — нам нужны станки иного качества и чтобы работали они не в одну смену, а хотя бы в две, не говоря уж о трех. И нам не нужно больше обуви: мы и так производим ее больше всех в мире, а купить в магазинах нечего.
Нельзя не согласиться с академиком А. И. Анчишкиным: сегодня больше — это должно быть на самом деле сплошь и рядом меньше. Количественный рост нам не нужен, во всяком случае в большинстве отраслей, он нужен только в отраслях «высокой технологии» и, может быть, в некоторых отраслях аграрно-промышленного комплекса. Нам нужен не количественный, а качественный рост, не прирост любого вала, любой продукции ради завораживающей магии процентов, а иное качество роста. По валу это новое, технически передовое качество роста может дать и минус — ну и что в этом страшного? Но зато качественный рост — это гарантия того, что будет произведен металл не для утяжеления станины, а для новых, прогрессивных профилей и ботинки будут произведены не для того, чтобы гнить на складах, а для того, чтобы люди их носили.
Мы много толкуем сейчас о том, как сделать перестройку необратимой, но, думается, забываем о главной гарантии…
В статье известного юриста А. Ваксберга «Процессы» (о терроре конца 30-х годов) есть, в частности, такой эпизод: «Залом заседаний» Военной коллегии служил кабинет Берии в Лефортовской тюрьме… Человека, которого первым ввели в «зал заседаний», судьи знали отлично… Но этого подсудимого знали не только судьи — знала страна. И по имени, и в лицо. Его снимки множество раз публиковались на газетных страницах, кинохроника, заменявшая тогда телевидение, из журнала в журнал представляла его — на борту самолетов-гигантов, на испанской земле — под фашистскими бомбами, на полях и в шахтах, на солдатских учениях и театральных премьерах.
Это был Михаил Кольцов, известнейший публицист, член редколлегии «Правды», депутат Верховного Совета РСФСР, член-корреспондент Академии наук СССР. Бывший, бывший…»
Далее у А. Ваксберга — о страшной участи знаменитого узника, действительно безвинного, если иметь в виду предъявленные ему чудовищные обвинения.
Увы, это лишь одна сторона правды, ее, так сказать, «профиль». Другой «профиль» (тоже, надо думать, не обеспечивающий полноты картины) я не рискну представить сам. Предоставлю слово человеку, безусловно преданному Михаилу Кольцову и памяти о нем, — его родному брату, одному из столпов нашей газетной карикатуристики, — Бор. Ефимову. Вот что он пишет в книге «Михаил Кольцов, каким он был», изданной в 1965 году: «Он искренне, не боюсь сказать, фанатически верил в мудрость Сталина. Сколько раз, после встреч с «хозяином», брат в мельчайших деталях рассказывал мне о его манере разговаривать, об отдельных его замечаниях, словечках, шуточках. Все в Сталине нравилось ему».
Но слишком уж чудовищные вещи происходили вокруг, чтобы не возникли хоть какие-то сомнения. «То ли кто-то, — продолжал Миша, — может быть Ежов, непрестанно разжигает его подозрительность, подсовывает наскоро состряпанные заговоры и измены. То ли, наоборот, он сам настойчиво и расчетливо подогревает усердие Ежова, поддразнивает, что тот не ВИДИТ у себя под носом предателей и шпионов?»
Прямо-таки поразительно признание Кольцова (по свидетельству его брата) в своей некомпетентности: «Думаю, думаю… И ничего не могу понять. Что происходит? — повторял, бывало, Кольцов, шагая взад и вперед по кабинету. — Каким образом у нас вдруг оказалось столько врагов? Ведь это же люди, которых мы знали годами, с которыми мы жили рядом! Командармы, герои гражданской войны, старые партийцы! И почему-то, едва попав за решетку, они мгновенно признаются в том, что они враги народа, шпионы, агенты иностранных разведок… В чем дело?..»
Что ж (скажут мне теперь, на исходе 80-х), это ли не моральное алиби! Значит, не дано было понять…
«В чем дело?.. Я чувствую, что схожу с ума. Ведь я по своему положению — член редколлегии «Правды», известный журналист, депутат, — я должен, казалось бы, уметь объяснить другим смысл того, что происходит, причины такого количества разоблачений и арестов. А на самом деле я сам, как последний обыватель, ничего не знаю, ничего не понимаю, растерян, сбит с толку, брожу впотьмах».
Бродишь впотьмах — не пиши, по крайней мере. Разберись прежде сам. Это же азы журналистской профессии! Знать бы мне тогда, в 1938 году, несмышленышу-провинциалу, что знаменитый (как и все выходившее из-под пера Кольцова) фельетон «Крысы», объяснявший досконально, кто они — заклейменные (еще до вынесения приговора) «враги народа», написан «сбитым с толку», «растерянным» «перепуганным обывателем»…
Спустя полвека после знаменитых «процессов», в октябре 1988 года, когда жертвы Сталина были не просто реабилитированы, но и возведены на пьедестал мучеников, Бор. Ефимов опубликовал, наконец, свое покаяние «Я сожалею…»: «Сегодня я бы дорого дал, чтобы пятьдесят лет назад, в 1938 году (будто бы только в этом. — М. Т.), на страницах «Известий» не появились некоторые мои рисунки (карикатуры на «врагов народа». — М. Т.)… Мне стыдно за них. Как, не сомневаюсь, стыдно большинству из нас, уцелевших в те годы, за многое, что мы тогда делали, и за многое, чего мы тогда не делали. Может быть, мы были слишком запуганы, малодушны? Или слишком верили Сталину?..»
Человеку все еще предстоит разобраться, был ли он малодушен или, напротив, обуян энтузиазмом, пламенной верой… Так или иначе он не мог не рисовать свои карикатуры, брат его — не писать своих фельетонов, еще кто-то — не мог не выбивать из подсудимых жутких признаний, не мог не приговаривать их на основании этих «признаний», не приводить приговоры в исполнение… Представьте положение «исполнителя», в просторечии — палача, вдруг заколебавшегося, хотя бы просто задумавшегося в момент «исполнения служебных обязанностей»…
Но раз уж мы вышли на тот уровень, что осуждаем, хотя бы словесно, вторых и третьих, за что же обелять первых? «В начале было Слово» — и не понимать вес его, умноженного гигантскими тиражами, Михаил Кольцов просто не имел права. Так что его недоумения кажутся слишком преувеличенными Бор. Ефимовым.
Как и многое другое. «С большим увлечением и творческим подъемом брат работает над продолжением «Дневника» («Испанского дневника». — М. Т.)… Как-то, будучи у брата, я зачитался корректурными оттисками главы (она так и не успела появиться в журнале), в которой с большим литературным мастерством и разящей иронией был нарисован портрет Андре Жида — писателя, воспользовавшегося гостеприимством советского народа, чтобы выпустить потом клеветническую книжку о Советском Союзе. То был по-кольцовски точный, остроумный памфлетный удар по старому злопыхателю».
Портрет писателя-«злопыхателя» (посейчас не публикуемого у нас, чтобы вынести, быть может, иное суждение), «нарисованный с большим литературным мастерством и разящей иронией», интересен, надо думать, сам по себе. Приведем полностью данное место «Испанского дневника». Кольцов высказывает вначале в общем справедливую мысль о том, что в борьбе с фашизмом не может быть компромиссов. (Написано в 1938 году; годом спустя Сталин заключит Пакт с Гитлером.) Далее он пишет: «Лучше всего эта истина подтвердилась на примере Андре Жида. Выпуская свою книжку, полную грязной клеветы на Советский Союз, этот автор пытался сохранить видимость нейтральности и надеялся остаться в кругу «левых» читателей. Напрасно! Его книга сразу попала к французским фашистам и стала, вместе с автором, их фашистским знаменем. И что особенно поучительно для Испании, — отдавая себе отчет в симпатиях масс к Испанской республике, опасаясь навлечь на себя гнев читателей, Андре Жид поместил в глухом уголке своей книги несколько невнятных слов, одобряющих Советский Союз за его отношение к антифашистской Испании. Но эта маскировка не обманула никого. Книга была перепечатана целиком в ряде номеров главного органа Франко «Диарио де Бургос». Свои узнали своего!»
И это всё? Всё! Упомянутый выше фельетон «Крысы» был столь же «точным, остроумным» и, главное, доказательным. Дело лишь в том, что французский писатель оказался вне охаянной им сталинской действительности и потому прожил свои 82 года, тогда как нашего автора не спас и верноподданнический фельетон, и по-человечески Михаила Кольцова, бесспорно, жаль.
А вот не следовало ли бы (раз уж неоднократно переиздаем «Испанский дневник») выпустить книгу Андре Жида, в которой мы сегодня увидели бы не клевету, а мудрое предостережение писателя, которому не вняли вовремя, в частности, благодаря Кольцову?..
Кстати, почему он — член-корреспондент Академии наук, какие научные открытия сделаны им? Легче, например, понять, почему стал академиком Трофим Лысенко… Некоторое объяснение находим в воспоминаниях А. Лариной, вдовы Н. И. Бухарина: «Товарищ Ларин, — сказал Сталин, — в ближайшее время вы будете избраны действительным членом Академии наук СССР», — так избирали…»
Самым замечательным дарованием брата Бор. Ефимов полагал его умение наносить «неотразимые снайперские удары». Один мы только что видели. Вот другой, более замысловатый.
«Это было в Париже в 1933 году… Его (Кольцова) корреспонденции и очерки из Парижа систематически появляются в «Правде». Мне хочется, в частности, вспомнить здесь один из любопытнейших его фельетонов, родившийся буквально на моих глазах (Ефимов спустя 22 года вспоминает, как гостил у брата в Париже. — М. Т.), — неотразимый снайперский удар по белогвардейской газете «Возрождение». Сей малопочтенный орган печати… выделялся своим оголтелым черносотенством, печатая из номера в номер дикие бредни о голоде, людоедстве, разрухе, терроре и беспрерывных восстаниях в Советском Союзе.
Эта нахальная ложь не раз вызывала возражения и протесты французских прогрессивных кругов. Дошло до того, что виднейший политический деятель Франции Эдуард Эррио публично выразил свое возмущение лживостью информации, поставляемой «Возрождением», и намекнул, что информация эта высосана из пальца под диктовку германских фашистов.
Редактор «Возрождения», некто господин Семенов, разразился в ответ наглым «открытым письмом Эдуарду Эррио», упрекая его в легкомыслии и безответственности (!). (Восклицательный знак принадлежит Бор. Ефимову. — М. Т.) «Беспочвенным суждениям Эррио» Семенов противопоставлял свои «абсолютно точные и проверенные» источники осведомления: частные письма из России, которые пишут хорошо известные ему, Семенову, люди — «наши родные, друзья, знакомые».
После столкновения с Эррио «Возрождение» окончательно обнаглело, и душераздирающие «письма из России» стали появляться одно за другим, чуть ли не из номера в номер…
Каждое утро в газетном киоске на углу я покупал газеты и приносил их к завтраку в отель «Ванно». Развертывая «Возрождение», Кольцов обычно только отплевывался и пожимал плечами, но, прочтя нахальный выпад Семенова против Эррио, задумался.
— Какая сволочь… — пробормотал он. — Гм… А что, если…
— Кстати, Мышонок, — сказал я, — вот какое дело. Сейчас я видел на улице афишу, что Русский эмигрантский комитет устраивает послезавтра чествование Бунина в связи с присуждением ему Нобелевской премии. Как ты думаешь, не сходить ли мне на это зрелище?..
На другой день Миша с интересом выслушал рассказ о собрании в «Шанз Элизе» (где чествовали Бунина. — М. Т.).
— А господина Семенова там не было? — спросил он.
— Черт его знает. Может, и был. Я ведь даже не знаю, какой у него вид.
— Скоро у него будет довольно кислый вид, — сказал брат, хихикнув, — я тут приготовил ему один… финик.
И он показал мне написанное от руки письмо за подписью «твоя Лиза». Письмо это было тут же вложено в конверт с адресом редакции «Возрождения»…
Примерно на второй или третий день письмо появилось в газете, редактируемой господином Семеновым. Белогвардейский карась не замедлил проглотить наживку и скоро болтался, ко всеобщему посмешищу, на удочке большевистского журналиста…»
Бор. Ефимов приводит это посланное в газету и полностью, как положено, опубликованное там письмо: «Возьми меня отсюда, родной. Не могу больше держаться. А Сережа умирает, без шуток, поверь. Держался до августа кое-как, но больше держаться не может. Если бы ты был, Леша, здесь, ты понял, ощутил бы весь ужас. Большевики кричат об урожае, а на деле — ничего, на деле — гораздо голоднее даже стало, чем раньше. И что самое страшное: терпя, страдая, не видишь слабейшей надежды на улучшение. Как билось сердце тридцатого августа, когда на Садовой я увидела у здания городской тюрьмы толпу, разбивавшую автомобиль Наркомпрода, услышала яростные, злые крики «хлеба»; но едва показался броневик, как толпа разбежалась, словно зайцы.
Алексей, не верь газетам, пойми, что наш чудесный Екатеринослав вымирает постепенно, и чем дальше, тем хуже. Алеша, мне известно, что ты женился. Пусть так, Алеша. Но все-таки, если ты человек, если ты помнишь старую любовь, выручи, умоляю, меня и Сережу от голодной смерти. Я готова полы подметать, калоши мыть, белье стирать у тебя и жены. Юрий продался, устроился недавно контролером в Укрвод, он лебезит передо мною, вероятно, ему страшно, что я выдам его прошлое. Все екатеринославские без конца завидуют тебе. Масса безработных, особенно учителей, потому что школы областной центр сильно сократил. Большинство здешних металлургических заводов стоят, закрыты на зиму. Сережа — большой, но помнит своего папу. Он растет русским.
Целую, твоя Лиза».
Странное возникает ощущение при чтении такого письма, зная уже, что это — имитация и что сочинена она в 1933 году… Само имя выбрано со смыслом — с намеком на карамзинскую «бедную Лизу»…
Опубликованное газетой «Возрождение» письмо Кольцов тут же повторяет в своем фельетоне «От родных и знакомых», опубликованном «Правдой». Он признается в своей лихой мистификации и заключает фельетон следующим пассажем: «…Письмо имеет и еще одну небольшую особенность, которой я позволил себе позабавить читателей. Если прочесть первую букву каждого пятого слова письма, получается нечто вроде лозунга, которым украсила свой номер 3102 сама редакция «Возрождения»: «НАША БЕЛОБАНДИТСКАЯ ГАЗЕТА ПЕЧАТАЕТ ВСЯКУЮ КЛЕВЕТУ ОБ СССР».
«Нетрудно себе представить, какой получился оглушительный эффект, — вспоминает много лет спустя Бор. Ефимов. — Злорадно хихикали в кулак даже кое-какие белоэмигранты…»
Не хихикали, надо думать, те, кто действительно умирал тогда от голода в Днепропетровске (бывшем Екатеринославе), на благодатном украинском юге. Не стану касаться собственных воспоминаний, приведу опубликованные «Литературной газетой»: «Осенью (1932 года) в Одессе появились первые голодающие. Они неслышно садились семьями вокруг теплых асфальтовых котлов позади их законных хозяев — беспризорников — и молча смотрели на огонь. Глаза у них были одинаковые — у стариков, женщин, грудных детей. Никто не плакал. Беспризорники что-то воровали в порту или на Привозе, порой вырывали хлеб из рук у зазевавшихся женщин. Эти же сидели неподвижно, обреченно, пока не валились здесь же на новую асфальтовую мостовую. Их место занимали другие. Просить что-нибудь было бессмысленно. По карточкам в распреде научных работников мать получала по фунту черного хлеба на работающего, полтора фунта пшена в месяц и три-четыре сухие тарани…
Это была очередная «неформальная веха», Тридцать Третий Год. С середины зимы голодающих стало прибавляться, а к весне будто вся Украина бросилась к Черному морю. Теперь уже шли не семьями, а толпами, с черными высохшими лицами, и детей с ними уже не было. Они лежали в подъездах, парадных, на лестницах, прямо на улицах, и глаза у них были открыты. А мимо нашего дома к портовому спуску день и ночь грохотали кованые фуры, везли зерно, гнали скот. Каждый день от причалов по обе стороны холодильника уходили по три-четыре иностранных парохода с мороженым мясом, маслом, битой птицей…»
Кстати, фальсифицированное письмо обнаруживает, что его автор прекрасно знал реалии голода, в частности в Днепропетровске, где ему приходилось бывать как раз в это время. Неужели из Парижа, за завтраком в отеле, эти ужасы выглядели лишь темой фельетона?
Вот и в изданных в семидесятые годы воспоминаниях академика Н. Дубинина, своей работой связанного с сельским хозяйством, глава шестая, охватывающая времена насильственной коллективизации и величайшего голода (не обозначенного даже намеком, точно происходило на иной планете), названа «Золотые годы»: «В те годы жизнь кипела вокруг и била в нас ключом. Мы работали, влюблялись, дружили, чувствовали биение пульса страны, жили ее радостями и невзгодами (!). В эти годы ко мне пришла необычайная любовь. Она благоухала и была расцвечена всеми бликами мира. В свете этой любви мир вставал в его прозрачной чистоте. Это была любовь к Александру Пушкину, умному, страстному другу…»
Далее несколько страниц подряд исключительно о Пушкине[8].
Можно, наконец, встретиться с горем глаза в глаза — и ничегошеньки не увидеть. Вот стихотворение интеллигентного и талантливого Дмитрия Кедрина, тоже датированное 1933 годом:
Потерт сыромятный его тулуп,
Ушастая шапка его как склеп,
Он вытер слюну с шепелявых губ
И шепотом попросил на хлеб.
С пути сучковатой клюкой нужда
Не сразу спихнула его, поди:
Широкая медная борода
Иконой лежит на его груди!
Уже замедляя шаги на миг,
В пальто я нащупывал серебро:
Недаром премудрость церковных книг
Учила меня сотворять добро.
Но вдруг я подумал: к чему он тут,
И бабы ему медяки дают
В рабочей стране, где станок и плуг,
Томясь, ожидают умелых рук?
Тогда я почуял, что это — враг,
Навел на него в упор очки,
Поймал его взгляд и увидел, как
Хитро шевельнулись его зрачки.
Мутна голубень беспокойных глаз
И, тягостный, лицемерен вздох!
Купчина, державший мучной лабаз?
Кулак, подпаливший колхозный стог?
Бродя по Москве, он от злобы слеп,
Ленивый и яростный паразит,
Он клянчит пятак у меня на хлеб,
А хлебным вином от него разит!
Такому не жалко ни мук, ни слез,
Он спящего ахает колуном,
Живого закапывает в навоз
И рот набивает ему зерном.
Хитрец изворотливый и скупой,
Он купит за рубль, а продаст за пять.
Он смазчиком проползет в депо,
И буксы вагонов начнут пылать…
И если, по грошику наскоблив,
Он выживет, этот рыжий лис,—
Рокочущий поезд моей земли
Придет с опозданьем в социализм.
Я холодно опустил в карман
Зажатую горсточку серебра
И в льющийся меж фонарей туман
Направился, не сотворив добра.
Стихотворение так и называется — «Добро». Образованный поэт, писавший о Рембрандте, о Фирдоуси, о Саади, решительно исключает из «списка благодеяний» (название пьесы Юрия Олеши, написанной тогда же) самое человеческое из человеческих качеств — сострадание, без которого мы не только с опозданием — мы вообще никуда не прибудем…
Что же это за душевное зрение такое даже у тех, кто всей жизнью доказал свою личную порядочность!.. Я ведь не цитирую элементарных негодяев, чьи опубликованные воспоминания тоже у меня под рукой, хочу разобраться в несравненно более сложном явлении — прямой, намертво схваченной зависимости от бытия даже развитого, незаурядного сознания…
Что ему слово последнее скажет,
То ему на сердце сверху и ляжет.
Похоже, будто усвоенная идея камнем ложилась в душу, накрепко цементировалась там, придавливая собой и совесть, и разум. Не человек владел идеей, а она — им.
Не это ли имел в виду прозорливый мыслитель и оригинальный естествоиспытатель, один из создателей РСДРП, позднее вышедший из партии, А. Богданов, скорее известный в наше время как оппонент Ленина благодаря работе Владимира Ильича «Материализм и эмпириокритицизм»? Задолго до Октябрьской революции Богданов предостерегал: «Даже там, где социализм удержится и выйдет победителем, его характер будет глубоко и надолго искажен многими годами осадного положения, необходимого (? — М. Т.) террора и военщины, с неизбежным последствием — варварским патриотизмом. Это будет далеко не наш социализм… Мы не знаем, сколько варварства и узости социалисты Земли принесут с собою в свое новое общество».
Случаются предсказания более точные, чем свидетельства современников и даже заключения позднейших исследователей.
Часто пишут о той пропасти, которая будто бы напрочь отделяет начало 30-х годов от ситуации, возникшей после убийства Кирова, — то есть решительно отмежевывают причины от следствий и «в свете» последовавших трагедий отказываются видеть их причинно-следственную связь с предшествовавшим.
Упоминают также о линии Н. Бухарина как «альтернативе сталинизму», что, естественно, справедливо еще для 1928 года, но не позже. Стоило бы вспомнить прежде всего речь самого Бухарина на XVII съезде партии — ДО убийства Кирова, вскоре ПОСЛЕ «Великого перелома» крестьянского хребта: «Я считаю себя обязанным сказать ясно и определенно, что, во-первых, предпосылкой победы нашей партии явилась выработка Центральным Комитетом и товарищем Сталиным замечательно правильной генеральной линии со всеми ее теоретическими предпосылками; во-вторых, оперативное и мужественное проведение этой линии и, в-третьих, беспощадный разгром всех оппозиций и правой оппозиции как главной опасности, т. е. той самой группировки, к которой я когда-то принадлежал». Можно ли яснее?
Далее Бухарин всецело присоединяется к «форсированному развертыванию индустриализации», к «заостренной борьбе с кулачеством, борьбе, которая потом вылилась в лозунг ликвидации как класса», к идее «неизбежно обостряющейся классовой борьбы», после чего он логично ставит крест на ряде своих «бывших учеников, получивших заслуженное наказание», мимоходом списывает их со счета. Скажем точнее: попросту вычеркивает из жизни, даже из памяти.
А вот как отвечает он на вопрос о коллективизации в Париже незадолго до своего ареста: «Коллективизация уже пройденный этап, тяжелый этап, но пройденный. Разногласия изжиты временем. Бессмысленно спорить о том, из какого материала делать ножки для стола, когда стол уже сделан».
Проще говоря, средства оправданы достигнутой целью… Не прочитывается ли здесь наперед судьба самого Бухарина?
Не прочитывается ли она гораздо раньше?.. А. Ларина вспоминает: «Что касается Бухарина, то он был одним из активнейших сторонников роспуска Учредительного собрания, которое он именовал уничижительно — Учредиловкой»…
Небезынтересно размышление на сей счет молодого писателя Ю. Полякова, опубликованное «Литературной газетой». Он иронизирует по поводу своих школьных сведений об эсерах, которые-де «не поняли исторических слов знаменитого матроса: «Господа, расходитесь, караул устал!» — и почему-то не могли смириться с роспуском Учредительного собрания, где имели большинство… Конечно, проще и легче списать все наши послереволюционные неприятности на ужасный характер генералиссимуса, но, поверьте, «задумчивые внуки», восстанавливая старательно порванную нами связь времен, однажды полюбопытствуют: а нет ли какой-нибудь связи между героическим матросом, заботящимся об уставшем карауле, и генсеком, прицеливающимся в делегатов XVII партсъезда из подаренной винтовочки?
Не прочитывается ли в бесконечных славословиях Сталину всех, без исключения, выступавших тогда на съезде трагическая участь подавляющего большинства из них? К следующему, XVIII съезду уцелели единицы…
В письме-завещании Бухарина, продиктованном им жене перед самым своим арестом, читаем: «…Вот уже седьмой год у меня нет и тени разногласий с партией… Никогда я не был предателем, за жизнь Ленина без колебаний заплатил бы собственной. Любил Кирова, ничего не затевал против Сталина…»
Насколько же благороднее предстает в наших глазах М. Рютин с его мужественной антисталинской «платформой»!
В послании «Будущему поколению руководителей партии» (отнюдь не ко всем нам, не к народу) — с единственной целью: обелить перед ними свое имя — Бухарин без обиняков, без малейших сомнений расписывается в сопричастности к преступлениям минувших семи лет — к «насильственной коллективизации» и «форсированной индустриализации» (в привычных уже для нашей печати терминах) с их несчетными жертвами. Бухарин не считает нужным хотя бы мельком упомянуть об этом: в глазах истории, по его мнению, жертвы покажутся оправданными, потомки (как и сам он) и не вспомнят о них.
И хочется повторить вслед за публицистом В. Селюниным: «За трагедиями Сергея Мироновича и Николая Ивановича мы не должны забывать страданий Ивана Денисовича», рядового труженика…
Пока я пишу все это, в соседней комнате раздается хохот. Мое многодетное семейство уже в который раз смотрит по телику фильм «Веселые ребята». Бездарная героиня, готовящаяся стать певицей, пьет одно за другим сырые яйца («для голоса»), разбивая их о нос мраморного «антика»…
Обратимся к воспоминаниям самого режиссера Г. Александрова, опубликованным уже не первым изданием в наше время и живо передающим, как снимались самые смешные, наиболее трудные при съемках эпизоды: «В те годы давали о себе знать отголоски нэповских «традиций». Остатки нэповской публики собирались на вечеринки, на которых объедались и напивались. Только в этом состоял их «смысл». (Как увидим далее, время в памяти мемуариста сместилось на несколько лет — решающих. — М. Т.) Мы намеревались высмеять эти нравы так, как это делают баснописцы, через животных. На призыв пастушеской дудочки Кости они врываются в столовую пансиона и пожирают салаты и фрукты, напиваются винами, приготовленными для банкета… Поросенок, забравшись на стол, опрокидывает бутылку с коньяком и напивается, как заправский алкоголик. Бык, которого в фильме зовут Чемберленом, выпивает крюшон, приготовленный в большой стеклянной вазе, и сильно пьянеет. Придумать-то это мы придумали, но как реализовать свой замысел, не знали.
Начали с поросенка. Поставили его перед тарелкой с коньяком, ткнули носом, и, к нашему удивлению, поросенок с удовольствием вылакал коньяк и превратился в пьяного хулигана»…
Далее о том, как снимали пьяного быка, прочих обожравшихся и опившихся животных… Здорово, ничего не скажешь! Какой все-таки труд вложен в каждый смешащий нас по сей день эпизод! Как нелегко было загнать скотину на уставленные яствами столы!
Режиссер простодушно вспоминает, что съемки происходили месяц за месяцем, день за днем в 1933 году на Северном Кавказе, вдруг, помимо своего желания, придавая всему рассказанному оттенок жуткого сюрреализма. Разумеется, он и словом не обмолвился о голоде, а ведь тогда нередки были и случаи людоедства.
Позволю себе небольшое отступление. Тогда же, когда режиссер публиковал свои творческие мемуары, само упоминание о голоде тщательно вымарали из моего очерка в журнале «Молодой коммунист», и читатель, надо думать, остался в недоумении: как это герой очерка, родившийся в благодатном Сухуми в многодетной семье, остался вдруг один как перст у родителей. Куда девались шестеро его братьев и сестер?..
Может быть, самое интересное в воспоминаниях знаменитого режиссера — тот факт, что «социальный заказ» на безудержно веселый фильм был получен непосредственно от вождя на даче у Горького в августе 1932 года. «Искусство, по-моему, задержалось во вчерашнем дне, — сказал тогда Сталин. — Известно, что народ любит бодрое, жизнерадостное искусство, а вы не желаете с этим считаться. Больше того, — с нескрываемой иронией продолжал Сталин, — в искусстве не перевелись люди, зажимающие все смешное. Алексей Максимович, — обратился он к Горькому, — если вы не против веселого, смешного, помогите расшевелить талантливых литераторов, мастеров смеха в искусстве».
Спустя год с небольшим Сталин осуществил, так сказать, «госприемку» готовой комедии. Опять-таки Горький организовал ее показ членам Политбюро. «Смотрели «Веселых ребят» с явным удовольствием, — вспоминает режиссер. — Смеялись, обменивались репликами. По окончании сеанса все, кто был в просмотровом зале, смолкли, ждали, что скажет Сталин. «Хорошо! Я будто месяц пробыл в отпуске», — сказал он, и все возбужденно стали вспоминать понравившиеся детали кинокомедии».
Какая безотчетно переданная атмосфера низкого холопства! И неизвестно еще, кто в действительности сорвал аплодисменты за талантливый фильм: кинорежиссер ли или «Режиссер всех наших побед». «Нью-Йорк таймс» писала в те дни: «Вы думаете, что Москва только борется, учится, трудится? Вы ошибаетесь… Москва смеется! И так заразительно, бодро и весело, что вы будете смеяться вместе с ней». Эту мысль еще более ярко выразил Чарлз Чаплин. Он сказал: «Александров открыл для Америки новую Россию. До «Веселых ребят» американцы знали Россию Достоевского, теперь они увидели большие сдвиги в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это — большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами»…
Я — историк. И мне, вероятно, как никому другому, должно быть близко понятие «человек своего времени». А я все никак к нему не привыкну. Знаю, что для историка непростительный грех приписывать «персонажу» иной эпохи нынешний способ мышления, но вижу, как мои благополучно здравствующие современники уже требуют для себя скидки, ссылаясь на «эпоху застоя», наивно уверенные (может быть, и не слишком наивно), что бытие не просто «определяет сознание», но и как бы намертво перекрывает его. Читаю в газете такое, например, оправдание «героев» нынешнего времени: «Паралич воли, атрофированность социальной мускулатуры у многих и многих достойнейших (?!), казалось бы, людей есть одно из самых тяжких, самых трудновыправимых последствий общественного застоя»…
И впрямь, может ли быть иначе!.. Чему же еще определять наше сознание, как не бытию? «Мир по природе своей материален», тогда как «бытие — философский термин для обозначения объективной реальности, материи». «Материализм — одно из двух главных направлений в философии, дающее единственно правильный ответ на основной вопрос философии об отношении мышления к бытию». Этот единственно правильный ответ таков: «Материализм в противоположность идеализму признает материю первичной, а сознание, мышление — вторичным».
Я цитирую здесь «Краткий философский словарь», изданный в 1939 году для «широких кругов советской интеллигенции, работающей над овладением теорией марксизма-ленинизма» (как сказано в предисловии), тиражом 400 тысяч экземпляров.
Понятий «сознание», «мышление» в этом словаре не ищите. Их там нет. Да и к чему они, если запросто сводятся к понятиям куда более фундаментальным: сознание, как легко понять из вышесказанного, нечто вторичное по отношению к материи, определяемое ею, поскольку бытие, как мы только что тоже узнали, — всего лишь термин для обозначения все той же вездесущей материи…[9]
И раз уж сознание (все-таки, надо думать, высшее проявление материи) определяется бытием, то что же им не определяется!.. Наследственность — та уж точно должна бы определяться бытием. И впрямь, «наследственность есть эффект концентрирования воздействия условий внешней среды, ассимилированных организмами в ряде предшествующих поколений».
Это уже из доклада академика Т. Лысенко на сессии ВАСХНИЛ 1948 года. И сессия, и академик, и его доклад ныне настолько знамениты, что нет, кажется, необходимости возвращаться к этому.
Но все же попробуем.
Лысенко рассуждал так. Любой организм приспособлен к условиям среды, в которой живет. Могло ли это произойти без влияния на него самой этой среды? Если приспособленность целенаправленна (кита — к водной стихии, птицы — к воздушной, пшеницы, ржи, клевера — к данному климату, к данной почве, освещенности, увлажненности…), следовательно, она направлялась конкретными условиями бытия — извне. Меняя эти условия, можно направлять развитие организмов. А так как дети обычно похожи на своих родителей, значит, приобретенные признаки передаются им тоже.
Не правда ли — просто, ясно, логично, здраво? Понятно!
Рассуждения генетиков были куда темнее. В каждом организме, считали они, да что там — в каждой клетке есть особая, совершенно заповедная сфера: внутриклеточный набор генов, сформированный в хромосомы, возникающие перед наблюдателем, точно из небытия, к моменту деления клетки. Только их устройство определяет, во что разовьется зародыш: в кита, в блоху или в пшеничный колос.
Поддаются ли хромосомы воздействию извне? Да, но очень специфичному: радиационному или химическому… Причем воздействие это практически всегда разрушительно, во всяком случае с непредвидимыми результатами. Для того чтобы получить искомую форму, нужен постоянный, из поколения в поколение, отбор удачных отклонений, мутаций. Прямым активным вмешательством (скажем, облучением семени) можно лишь наплодить мутантов, то есть уродов, в надежде обнаружить экземпляр со случайно возникшим нужным признаком. Что-то подобное генетики проделывали с мушками-дрозофилами. Тогда как народное хозяйство нуждалось, конечно, не в мухах, а в многопудовых свиньях, высокомолочных коровах, длинношерстых овцах, рекордистках-несушках…
«Наука же, которая не дает практике ясной перспективы, силы ориентировки и уверенности в достижении целей, недостойна называться наукой», — заявлял «народный академик» Лысенко.
Он, по его словам, гарантированно преобразует озимые злаки в яровые — «яровизирует» семена, увлажняя и охлаждая их; так они, по мнению Лысенко, наберутся нужного им холода (к которому привыкли со времен великих оледенений Земли) и станут уже произрастать как яровые… Не проглядывает ли здесь возможность управлять самим видообразованием, превращать одни виды в другие: сорный овсюг в полезный овес, сравнительно малоурожайную чечевицу в чрезвычайно урожайную кормовую вику… Дали поистине неоглядные.
В сугубо научном «Журнале общей биологии» (1953, т. XIV, № 1) видим фотографии «метелки овсюга с зерном овса» и наоборот — «зерна овсюга из метелки овса», и даже «растение чечевицы, в одном из бобов которого найдено семя плоскосеменной вики»…
Мы бы, вероятно, не поверили, если бы прочли, что свинья опоросилась не одними лишь поросятами, но и ягненком, а увидев такую фотографию, непременно заподозрили бы подвох, — в отношении «вики с чечевикою» мы обычно более доверчивы; многие ли, в конце концов, отличат одно растение от другого… Как знать, быть может, и впрямь рожь «в определенных условиях» является «порождением пшеницы», как утверждает академик в своей брошюре «Новое в науке о биологическом виде» и на страницах второго издания Большой Советской Энциклопедии…
Тут уж недалеко до «управления природой», от которой незачем ждать милостей[10]. Помести человека (тоже в конечном счете всего лишь биологический объект) в соответствующие условия — глянь, получится нечто новое, «новый человек»! Физкультура укрепит тело, бытие сформирует сознание, целенаправленное, без каких-либо отклонений, воспитание послужит окончательной отделкой — и мечта многих поколений утопистов станет наконец явью: пусть до светлого грядущего еще далеченько (не хватает еще, скажем, хлеба и капусты), тогда как люди будущего (на манер героев последних актов пьес Маяковского «Клоп» и «Баня») — пожалуйста, уже налицо!
Вот и Лысенко авторитетно заявляет: «В нашем Советском Союзе люди не родятся (то есть где-то родятся, но не у нас. — М. Т.), родятся организмы, а люди у нас делаются — трактористы, мотористы, механики, академики, ученые… Я не родился человеком, я сделался человеком. И чувствовать себя в такой обстановке — больше, чем быть счастливым… Меня часто спрашивают, кто мои родители. И я обычно отвечаю: крестьяне, с 1929 года в колхозе. А по сути у меня есть и другие родители: Коммунистическая партия, советская власть и колхозы. Они меня воспитали, сделали настоящим человеком… Что такое яровизация? Ее не было бы, если бы не было колхозов и совхозов. И если бы не было советской власти, то я, наверное, не был бы на научной работе».
Все это было чрезвычайно близко пониманию Сталина. Он поучал: «Надо беречь каждого способного и понимающего работника, беречь и выращивать его. Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево».
Конечно, следует помнить, что наряду с «облюбованными» не в пример больше «необлюбованных» экземпляров, таких, какие любой селекционер считает браком, неизбежным отходом, и выпалывает без всякого сожаления. Те, кому довелось бывать на дачах Сталина, вспоминают его подстригающим кусты, равняющим их по ранжиру…
В рассуждениях Лысенко (а биология была далеко не единственной из адаптированных к тому времени наук) было несколько весьма привлекательных, на взгляд Сталина, особенностей. Он, разумеется, помнил слова Энгельса, сказанные им на могиле друга: «Подобно тому как Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории». В эпоху, когда книга Дарвина совершала свое триумфальное шествие по миру, покоряла умы, такое сравнение подчеркивало абсолютную непреложность выводов Маркса. Да и ему самому было не чуждо сравнение главного труда своей жизни с дарвиновским «Происхождением видов». В 1873 году он посылает великому естествоиспытателю первый том «Капитала» с просьбой прочесть, а семь лет спустя предуведомляет Дарвина, что собирается посвятить ему свой труд. Дарвин благодарит, но уклоняется от такой чести: посвящение хотя бы «отдела или тома» сочинения, как говорится в ответном письме Дарвина, «до известной степени означало бы, что я одобряю все сочинение, о котором я, однако, ничего не знаю».
Дарвин упоминает здесь же, что «ограничил себя областью науки», намекая на то, что выводы Маркса не кажутся ему абсолютными.
В сталинском государстве такое сомнение было бы расценено как сугубо крамольное. Как бы то ни было, революционное движение, объявившее марксизм своим знаменем, так или иначе вознесло Сталина на вершину власти; здесь, по его мнению, не должно, не могло быть никаких случайностей. Рычаги истории, вознося Сталина, сработали (конечно же!) неумолимо и закономерно. Во всяком случае, в теории, возникшей тут же и высочайше утвержденной в качестве «самого передового учения».
«Наука — враг случайностей, — в свою очередь заявлял Лысенко. — Такие науки, как физика и химия, освободились от случайностей. Поэтому они стали точными науками… Изживая из нашей науки менделизм-морганизм-вейсманизм, мы тем самым изгоняем случайности из биологической науки».
В глазах Сталина это было весомым доводом в пользу абсолютности выводов адаптированного им марксизма. Случайности не устраивали его даже в микромире, отчего квантовая механика долго пребывала в загоне и освободилась, хотя бы частично, от философской опеки неучей только в связи с очевидным государственным триумфом — успешным испытанием отечественной атомной бомбы.
Другой привлекательной особенностью лысенковской теории был, как уже говорилось, ее необычайный оптимизм, обещание немедленных свершений (тогда в ходу было это забываемое ныне слово), гарантия надежного управления развитием организмов (человек, в понимании Сталина, тоже «организм»), — все это было весьма кстати ввиду «сияющих вершин коммунизма», постоянно упоминаемых в печати…
Слова вольтеровского героя — «всё к лучшему в этом лучшем из миров» — стали едва ли не официальной догмой. Реальности сталинского режима ничуть не колебали эту догму. Это отчасти предвидел и Вольтер. Его Кандиду случается наблюдать казнь высокопоставленного лица; публика ничуть не была огорошена этим, напротив, казалась «чрезвычайно удовлетворенной». «За что убили этого адмирала?» — недоумевает Кандид. «За то, — сказали ему, — что сам он не убил достаточно людей… В нашей стране убивают время от времени одного адмирала, чтобы придать бодрости другим»…
Наконец, в лысенковских рассуждениях была специфичная особенность, отличающая все теории такого рода, выводящая их в разряд «учений»: они были ближе уму и сердцу любого неспециалиста, чем специалиста. В «учении» как бы разом вмещается вся наука (подчас даже не одна), ее альфа и омега, в самом доступном изложении, понятном всякому. Компактность, всеохватность и категоричность рассуждений подкупала профана, льстила его «здравому смыслу».
Самый стиль лысенковских работ, обычно чрезвычайно кратких, обнаруживает прямую связь с установочным произведением эпохи, — «Историей Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)», прежде всего со вторым разделом ее четвертой главы — философским, «О диалектическом и историческом материализме». Раздел открывается словами, исключающими какой-либо критический анализ: «Диалектический материализм есть мировоззрение марксистско-ленинской партии». Все здесь написано не для того, чтобы размышлять; для того, чтобы запоминать. Для удобства запоминания отдельные положения нумерованы, подпункты снабжены буквенными обозначениями. «Марксистский диалектический метод характеризуется следующими основными чертами: а)…, б)…, в)…, г)… Марксистский философский материализм характеризуется следующими основными чертами: а)…, б)…, в)…» В наличии три «особенности производства», пять «основных типов производственных отношений» — и не дай бог обнаружить четвертую «особенность» или еще один «тип»![11]
Цитируемая «История» имеет подзаголовок: «Краткий курс». Это ничуть не значило, что вслед за кратким появится полный курс тоже. Ни боже мой! Все, что требовалось для запоминания, уже было изложено «под редакцией комиссии ЦК ВКП(б)» и канонизировано — «одобрено ЦК ВКП(б)», что тоже было вынесено прямо на обложку.
Как «комиссия», так и «одобрение» абсолютно безымянны. Неизвестно еще, кто сам будет канонизирован, хотя бы после смерти, кому суждено быть замордованным и расстрелянным в популярном качестве «врага народа»… Ни одной фамилии даже в обычных выходных данных на последней странице — ни художника книги, ни технического редактора, ни корректора… Книга точно спущена с небес.
Это была священная книга на манер Торы или Корана, одну цитату которой можно было подтверждать лишь другой цитатой из нее же; это был четко очерченный круг познаний в области философии и истории. Об этой философии М. Горький уже не посмел бы отозваться уничижительно, как еще семь лет назад обо всей прочей, этому гнилому продукту «пленной мысли интеллигента»: «Философия даже горчишника не выдумала, а горчишник и касторовое масло в деле борьбы против смерти значительно полезнее философии»… Новой философии, явленной народу, подвластно было все.
«Сам Аллах не может изменить прошлого», — говорят на Востоке; «Краткий курс» смог. В нем наличествовало все, что должно было составить полное, без ненужных просветов, мировоззрение «нового человека, строителя будущего». Такой «курс» в принципе не мог не быть кратким: ему предстояло лечь в голову любого калибра сразу же и целиком. Михаил Зощенко когда-то иронически характеризовал свой стиль: «Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным». Канонизированный «курс» тоже доступен «бедным», нетребовательным в умственном отношении неофитам. И, как выяснилось, вполне способен их устроить, растолковать всё и вся вдоль и поперек, представить универсум простым, как утюг.
Внешне всякое «учение» очень смахивает на подлинную науку, но между ними существеннейшее отличие: в «учении» выводы предшествуют фактам. Научная теория вытекает из совокупности наблюдений, их анализа; один-единственный факт, противоречащий строгой теории, способен разрушить ее до основания. Дарвин в «Происхождении видов» шестую главу назвал — «Затруднения, встречаемые теорией», а седьмую — «Различные возражения против теории естественного отбора»; они его мучили до конца дней.
В любом «учении» таким главам, каким бы то ни было сомнениям, не может быть места; тут принцип иной: вначале возникает идея, для подтверждения которой подбираются факты. «Лишние», не подтверждающие, препарируются или просто отбрасываются. Происходит так не непременно из-за тщеславия «основоположника», тем паче злоумышления. В сталинизме[12], впрочем, наличествует и то, и другое; воссиявшая идея ослепляет некритичный разум, становится «сверхценной», тем паче когда это идея «спасения человечества», по меньшей мере его осчастливливания. До фактов ли тут!..
Считая сталинизм «учением», следует признать его уникальным, исключительным, приспособленным к нуждам единственного человека. «Нуждой» этой была самодержавная власть. Суть всего марксизма была сведена к загадочной «диктатуре пролетариата», персонифицированной в самом Сталине. Загадочной потому, что если пролетарии — те, кому «нечего терять», неимущие (в Советском Энциклопедическом словаре «пролетарии — рабочий класс при капитализме») — приходят к власти, надо думать, терять им уже есть что.
«Учение», как видим, далеко не феноменально. Феноменальным оказалась его власть над людским сознанием. И сегодня еще можно услышать, что Сталин «во всяком случае, был замечательным популяризатором марксизма-ленинизма». Раз уж не продолжателем…
Октябрьский переворот 1917 года произвел прежде всего переворот в умах. Сами его деятели, во всяком случае многие из них, были ошеломлены внезапностью, с какой они овладели положением в смятенной, только что пережившей крушение традиционной монархии, терпящей поражение на фронте стране. Точно сработали в положенный срок какие-то безошибочные механизмы мировой истории…
Хотя почему же — какие-то? Те самые, открытые марксизмом и приведенные в действие Лениным, возглавившим большевиков!..
На известной картине Кустодиева большевик, поднявший красное знамя, Гулливером возвышается над лилипутскими толпами, где отдельный человек едва различим. Самые известные деятели победившей партии сразу же вышли в «вожди» — в крупные и поменьше, всех масштабов и рангов, вплоть до губернских, уездных, даже волостных, если известность простиралась в рамках волости.
Привычка смотреть на победителей снизу вверх не обошла даже талантливых художников, писателей. Вспомним фундаментального Бабичева в «Зависти» Олеши, всевидящего Левинсона у Фадеева, эпического Котовского у Багрицкого, разудалого пленительного Савицкого в бабелевской «Конармии», прототипом которого был «угрюмый, туповатый и неудачливый маршал Тимошенко». Это я привожу воспоминания писателя Льва Разгона, где, в частности, имеется подходящее к нашим размышлениям свидетельство очевидца: «Для моего поколения… живыми богами были политики, поднявшиеся на иерархическую ступеньку «вождей» и «соратников», и те, кто именовался «героями гражданской войны»… Я знал близко многих крупных деятелей партии. Среди них были образованные и умные люди, которых украшали такие превосходные человеческие качества, как бескорыстие, скромность, простота. Но все они были политиками, то есть слово их не стоило ломаного гроша[13]. Они безропотно подчинялись чему-то, сила их была только кажущейся, за ней ничего не стояло. Чувство их зависимости бросалось в глаза с очевидностью, ясной даже такому молодому и увлеченному политикой человеку, каким был тогда я…»
Зависимости — от чего? Прежде всего от идеи, наглядно доказавшей свою непогрешимость и оттого представшей предо всеми незыблемым абсолютом. Мировая война — победа революции — Брестский мир, на другой же день после капитуляции Германии на Западе вдруг обернувшийся нечаянным подарком, — мировой экономический кризис в странах капитала — наступление фашизма, этого «передового отряда империализма», — прямо-таки на глазах оправдывались предсказания (верилось, что именно — предсказания!) «самого передового учения».
Что уж говорить о бабичевых, всякого рода «вождях» на хозяйственном, культурном и прочих «фронтах» со случайным, да и незаконченным («прерванным борьбой») — фельдшерским, адвокатским, среднетехническим!..[14] Воссиявшая над миром истина ослепила даже самых ярких властителей дум первой трети нашего века — Анатоля Франса, Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Анри Барбюса, Рабиндраната Тагора, Линкольна Стеффенса, Луи Арагона…
Не только марксизм, но и вообще социальные умозрения стали в необычайной цене. Нарасхват были книги утопических социалистов, из которых пытались вызнать черты грядущего, стоявшего, казалось, у порога. Философствовали взахлеб чуть ли не со школьной скамьи, оперируя тиражированными в тысячах газетных и журнальных статей цитатами. В особенном ходу была мысль Гегеля (повторенная Энгельсом) о свободе как осознанной необходимости. Ею прямо-таки упивались, она утешала тогда многих. Даже я, малец, знал ее наизусть и вроде бы понимал смысл. Когда же, наконец, попробовал усомниться в ее справедливости и заявил по какому-то сугубо личному поводу, что свобода — это свобода, и все тут, мой дядя, рядовой служащий сахарного завода, прямо-таки зашелся в гневе:
— Посмотрите на него! Он думает, что умнее Гегеля!.. Сопляк!
Словом, сильна была уверенность в том, что окончательные истины уже открыты, разве что не до конца нами, смертными, осмыслены; личный жизненный опыт, собственный разум, здравый смысл, наконец, не ставились ни в грош. Адаптированной цитате верили, своим глазам — нет. И это мы находим еще у Вольтера:
«— Мой дорогой Панглос, — сказал ему Кандид, — когда вас вешали, резали, нещадно били, когда вы гребли на галерах, неужто вы продолжали думать, что все в мире идет к лучшему?
— Я всегда оставался при своем прежнем убеждении, — отвечал Панглос, — потому что я философ. Мне непристойно отрекаться от своих мнений: Лейбниц не мог ошибиться, и предустановленная гармония есть самое прекрасное в мире, так же как полнота вселенной и невесомая материя».
Дядя мой по вечерам после работы потихоньку со словарем переводил для себя с немецкого Марксов «Капитал», подозревая, что в официальном переводе упущено, может быть, что-то самое главное, ключ к царству разума, справедливости и свободы, которая конечно же представляла собой «осознанную необходимость». Это он, дядя, настоял, чтобы мне дали мое имя — Маркс…
Зощенковский обыватель, стихийно, нутром почуявший, что иной, «внефилософской», свободы нет и быть не может, высказался определеннейшим образом: «Я всегда симпатизировал центральным убеждениям. Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам видней».
Красочно описывает очевидец Михаил Булгаков «наш ответ лорду Керзону» в середине мая 1923 года: «В Охотном во всю ширину шли бесконечные ряды, и видно было, что Театральная площадь (перед Большим театром в Москве. — М. Т.) залита народом сплошь… Медные трубы играли марши. Керзона несли на штыках, сзади бежал рабочий и бил его лопатой по голове. Голова в скомканном цилиндре моталась беспомощно в разные стороны. За Керзоном… выехал джентльмен с доской на груди: «Нота», затем гигантский картонный кукиш с надписью: «А вот наш «ответ»… На балкончике под обелиском Свободы (перед Моссоветом, где «Свобода» давно заменена памятником Юрию Долгорукому. — М. Т.) Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над толпой надтреснутым басом: …британский лев вой! Ле-вой! Ле-вой!
— Ле-вой! Ле-вой! — отвечала ему толпа. Из Столешникова выкатывалась новая лента, загибалась к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он вырос опять на балкончике и загремел:
— Вы слышали, товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон! — И стал объяснять: — Из-под маски вежливого лорда глядит клыкастая морда!!.»
(У М. Чудаковой, откуда взято описание, — «клыкастое лицо» с пояснением, что все-таки, «видимо, было — «морда».)
«Поднято ярости масс — семь», — как напишут позже Ильф и Петров. Маяковский же, язвивший по всяческому поводу, соблюдал величайший пиетет в отношении как «центральных убеждений», так и «пролетарских масс». В его произведениях герои — непременно представители «коллектива», «класса», «прослойки»: «литейщик Иван Козырев», «работница Зоя Березкина», «комсомолец Петр Кукушкин», бюрократ Победоносиков, перерожденец Присыпкин и просто — «слесарь», «батрак», «интеллигент» и т. д. — без конкретизации. Так сказать, без долгих слов ясно, что у первых двух «нутро» — что надо, у интеллигента же — непременно с гнильцой…
Социальная принадлежность человека определяет его суть[15]. М. Горький разъяснял в 1931 году в своем «Ответе интеллигенту»: «В Калабрии и Баварии, в Венгрии, Бретани, в Африке, Америке крестьяне не очень сильно психологически отличаются друг от друга, если исключить различие языка. На всем земном шаре крестьянство приблизительно одинаково беспомощно и одинаково заражено зоологическим индивидуализмом… Индивидуализм интеллигента XIX–XX вв. отличается от индивидуализма крестьянина не по существу, а только по формам выражения; он более цветист, глаже отшлифован, но так же зоологичен, так же слеп».
Бытие уже настолько ассоциируется с «сознанием», что второе попросту отбрасывается за ненадобностью. «Классовое сознание» — и все тут! Иного не дано. «Личность отстаивает свою мнимую свободу, — растолковывает пролетарский писатель из своего прекрасного далека, из Сорренто на берегу Неаполитанского залива, интеллигентам всех стран. — Стану ли я отрицать, что в Союзе Советов личность ограничена? Разумеется — нет, не стану. В Союзе Советов воля личности ограничивается каждый раз, когда она враждебно направлена против воли массы, сознающей свое право строительства новых форм жизни, против воли массы, которая поставила пред собою цель, недосягаемую для личности, даже сверхъестественно гениальной. Передовые отряды рабочих и крестьян Союза Советов идут к своей высокой цели, героически претерпевая на пути множество внешних, бытовых неудобств и препятствий».
«Единица — вздор, единица — ноль» — вот он, страшненький лозунг грянувшей эпохи, «лучшим, талантливейшим поэтом» которой был объявлен Маяковский. И не голодного нищего встретил другой поэт, «не сотворивший добра» Дмитрий Кедрин, а классовую особь, от которой — само собой! — «хлебным вином разит». Не изо рта разит (человек голоден, «нужда спихнула его») — из его классового нутра! Живой человек предстает перед поэтом на манер «крестьян» и «крестьянок» Казимира Малевича и других авангардистов, столь обильно тиражируемых ныне на цветных вкладках самых популярных наших журналов («Сенокос», «Голова крестьянина», «Девушки в поле»…), лишенных не только глаз, губ и прочих аксессуаров лица, но и самих лиц (а подчас и голов), как бы живописных аллегорий столь ходкого в 30-е годы сомнительного тезиса Фейербаха насчет «идиотизма сельской жизни». Странно соседствуют в наше время эти изображения существ, лишенных всего человеческого, с помещенными рядом воспоминаниями и статьями об ужасах «раскулачивания»…
Сотворены ли мы «по образу и подобию Бога»? Независимо от того, атеисты мы или верующие, — вот единственная основа всей эстетики, гуманизма как такового.
Нас сегодня сбивает с толку то обстоятельство, что изуверы XX века — Гитлер, как и Сталин, и Мао, — не жаловали формалистов — «авангардистов», «футуристов», «супрематистов», т. п. Да ведь и первого, и второго, и третьего понять можно! В созданной ими кошмарной действительности важно было опереться хоть на подобие здравого смысла да еще и уверить народ в том, что Вождь, любующийся восходом (полотно «Утро нашей Родины», уж не помню, какого живописца, помню, что «народного», лауреата Сталинской премии I степени), есть отражение реальности.
Само собой, такой «реализм» любезнее всякого формализма с его смутным содержанием да еще непременно оснащенного собственными манифестами и «учениями», без которых «новации» и не понять. «Пролетариат — творец будущего, а не наследник прошлого», «Мы прекрасны в неуклонной измене своему прошлому», «Разрушать — это и значит создавать», «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому художнику, новому человеку»… Невольно задумаешься: не ущемляются ли такими широковещательными призывами прерогативы «Вождя всех народов»… «Я развязал узлы мудрости… Я преодолел невозможное…» — декларировал в упоении Малевич. Не переплюнул ли самого Сталина?..
Тем паче что дело уже было сделано. «Авангардное искусство», в частности живопись, заменившая изображение конкретного человека, узнаваемого лица, реальной вещи условными цветовыми и графическими формулами, немало споспешествовало развенчанию «мифа» об уникальности, неповторимости личности. Этим, впрочем, авангардисты подрывали доверие и к собственному творчеству, лишенному узнаваемой индивидуальности, что в немалой степени способствовало их последующему разгрому. Ярко пишет об этом самоубийственном феномене современный поэт Евгений Рейн в стихотворении «Авангард»:
Это все накануне было, почему-то в глазах рябило,
и Бурлюк с разрисованной рожей Кавальери казался пригожей.
Вот и первая мировая, отпечатана меловая символическая афиша. Бандероль пришла из Парижа.
В ней туманные фотоснимки, на одном — Пикассо в обнимку
с футуристом Кусковым Васей, на других — натюрморты с вазой.
И поехало, и помчалось — кубо, эго и снова кубо,
начиналось и не кончалось от Архангельска и до юга,
от Одессы и до Тифлиса, ну, а главное, в Петрограде.
Все как будто бы заждалися: «Начинайте же, бога ради!»
Из фанеры и из газеты тут же склеивались макеты,
теоретики и поэты пересчитывали приметы.
«Начинается, вот он, прибыл, послезавтра, вчера, сегодня!»
А один говорил: «Дурщилбыр!» — в ожидании гнева господня.
Из картонки и из клеенки, по две лесенки в три колонки,
по фасадам и по перилам Казимиром и Велемиром.
И когда они всё сломали, и везде не летал летатлин,
то успели понять едва ли, с гиком, хохотом и талантом
в ЛЕФе, в Камерном на премьере средь наркомов, речей, ухмылок
разбудили какого зверя, жадно дышащего в затылок.
Общество вступило в очередной этап своей истории. Привычка к адаптированному идеологизированному мышлению — стереотипами, готовыми формулами, не требовавшими мыслительной работы, стала едва ли не всеобщей. Психология толпы все более становилась сознанием индивида. И Зощенко так оправдывал свой стиль, «доступный бедным»: «Я не собираюсь писать для читателя, которого нет». Популярность «пошляка Зощенко» (как назовет его Жданов) и не снилась его коллегам, писавшим самым «высоким штилем» о пятилетках, домнах, «городах будущего» и «ветвистой пшенице».
Горький на Первом Всесоюзном съезде советских писателей призывал к «коллективной работе над созданием книг», которая «имеет некоторое сходство с работой лабораторий, научно-экспериментально исследующих те или иные явления органической жизни». (Для Сталина труд писателя, «инженера человеческих душ», приближался, видимо, больше к техническому.) «Я имею смелость думать, что именно метод коллективной работы с материалом поможет нам лучше всего понять, чем должен быть социалистический реализм, — сказал в заключительном слове Горький с трибуны съезда. — Товарищи, в нашей стране логика деяний обгоняет логику понятий, вот что мы должны почувствовать». Разумеется, наиболее активно в этом отношении, «неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина»…
Генерализированной идее, объявленной абсолютом, после смерти Ленина неизбежно предстояло персонифицироваться в ком-то другом. Сомнений не было: такой «персоной» мог стать лишь официальный носитель идеи, верховный жрец — «вождь партии и народа». В недалеком будущем — «Вождь всего прогрессивного человечества». Кто бы он ни был, к нему и только к нему были устремлены взоры, и ему, в общем, оставалось почти непроизвольно (так казалось) собирать дань благодарности и восторга.
Насколько сам он верил, что его воплощение в носителя Истины, в небожителя, иначе говоря, вполне закономерно, а не явилось итогом цепи случайностей, на которые так горазда история? (Она выделяется из природных процессов как раз тем, что не знает дублирования событий, изобилуя именно уникальными совпадениями.)
Одно можно утверждать определенно: в «царстве разума, справедливости и т. д.» Сталин разуверился первым из «соратников», что дало ему решительный перевес над ними. Как ни интриговали «вожди», они все-таки почитали долгом своим верность идее, их вознесшей, были скованы хотя бы относительными нравственными обязательствами друг перед другом, ибо каждый в той или иной мере являлся полномочным носителем Истины. Можно сказать, все они были «верующими марксистами», членами некоего идейного братства.
Да, в борьбе за власть, которую они понимали прежде всего как утверждение научной Истины, могущей облагодетельствовать человечество, они были порой жестоки — но с врагами! В горячке гражданской войны даже брали заложников — но для того лишь, чтобы обезвредить возможных противников! Да, принуждали старых военспецов служить новой власти, угрожая их семьям, — но во имя высшей цели!.. Представить, что все это (и многое иное) обрушится невдолге на них самих, они бы не смогли; они бы не нашли этому логического (по их понятиям) оправдания. Захватив и удержав государственную власть для блага человечества, или, по меньшей мере, многострадального народа бывшей Российской империи (как им хотелось думать), они как бы списывали с себя все прежние грехи, оставляя одни заслуги.
Конечно, когда выяснилось, что реализовать власть в соответствии с идеей не в пример труднее, чем захватить эту власть и даже удержать ее в кровавой схватке, и у них появились сомнения в абсолюте (в чем они не признались бы, вероятно, и самим себе); потому-то «соратники» и не препятствовали, в сущности, возвышению напористого Сталина, прагматика и тактика до мозга костей, который мог подкрепить проседавшую «теорию» какими-то реальными решениями, в случае же провала и сам, как казалось, годился на роль козла отпущения. Они не рассчитывали только на то, что Сталину не нужны были никакие логические обоснования (он их придумывал для других), что ему наплевать на какую бы то ни было идею, кроме одной — идеи безудержной личной власти. Являясь формально «верховным жрецом» идеи, он шаг за шагом укреплял в стране теократический режим, подобный — в принципе, а не в частностях — режиму Хомейни в современном Иране, незыблемому, несмотря даже на военное поражение и постоянные хозяйственные провалы, потому что в основании иррациональный фетиш, идея.
Раз идея священна, любые просчеты должны быть списаны за счет чего угодно. «Вредительство», «саботаж», «империалистические козни» — все шло в ход; вдруг вскрываемые «белогвардейские гнезда», руководимые откуда-то из-за рубежа, «шахтинское дело», «процесс промпартии», — пламенные речи прокурора Н. Крыленко, требовавшего обычно «высшей меры», — все это обстановка, в которой происходило возвышение Сталина[16]. В конце концов, не размениваясь, так сказать, «по пустякам», он пустил в ход свою знаменитую теорию (разумеется, «непогрешимую») о «неизбежном обострении классовой борьбы по мере укрепления социализма», загодя оправдывавшую любые репрессии. Теократичность режима была подчеркнута самим названием репрессивных органов до создания Наркомата внутренних дел: ГПУ, ОГПУ — Объединенное государственное политическое управление…
Идея все более ассоциировалась с именем Сталина, первого среди равных, убаюканных, прямо скажем, идеологическим самомнением. Они, кичившиеся своими революционными заслугами, помнили, конечно, как Коба был когда-то у них чуть ли не на побегушках. Они утешались мыслями классиков марксизма насчет того, что историческая необходимость, воплощенная в народном движении, неизмеримо перевешивает силу и значение любой личности; так что пока они на гребне этого процесса — «исторически неизбежного»! — даже руководят им, то вполне неуязвимы. После победоносно завершенной гражданской войны Лев Троцкий, не без оснований полагая себя «архитектором победы», даже отказывался от предлагавшихся ему высоких должностей, высокомерно предпочитая роль «стратега», занятого общегосударственными, даже общемировыми, а не частными вопросами.
Правда, в 1926 году, спохватившись, он назвал Сталина «могильщиком революции», тогда как Лев Каменев годом ранее на XIV съезде партии предпринял поистине отчаянную попытку, время для которой было уже безвозвратно упущено. Свое беспрецедентно длинное, постоянно перебиваемое репликами с мест выступление на съезде Каменев вдруг завершил словами: «…И, наконец, третье. Мы против того, чтобы Секретариат (чьи функции понимались вначале как чисто технические, «секретарские». — М. Т.), фактически объединяя и политику и организацию (в этом все дело! — М. Т.), стоял над политическим органом. Мы за то, чтобы внутри наша верхушка была организована таким образом, чтобы было действительно полновластное Политбюро, объединяющее всех политиков нашей партии, и вместе с тем, чтобы был подчиненный ему и технически выполняющий его постановления Секретариат. Мы не можем считать нормальным и думаем, что это вредно для партии, если будет продолжаться такое положение, когда Секретариат объединяет и политику и организацию и фактически предрешает политику… (Шум в зале.) Лично я полагаю, что наш генеральный секретарь не является той фигурой, которая может объединить вокруг себя старый большевистский штаб… Я пришел к убеждению, что тов. Сталин не может выполнить роль объединителя большевистского штаба».
Стенограмма съезда фиксирует в зале «шум», «аплодисменты ленинградской делегации», голоса с мест: «Неверно!», «Чепуха!», «Вот оно в чем дело!», «Раскрыли карты!»; крики: «Мы не дадим вам командных высот», «Сталина! Сталина!» Делегаты встают и приветствуют тов. Сталина. Бурные аплодисменты. Крики: «Вот где объединилась партия. Большевистский штаб должен объединиться».
Член ЦК от ленинградской организации Г. Евдокимов с места: «Да здравствует ЦК нашей партии! Ура! (Делегаты кричат «Ура!».) Партия выше всего! Правильно!» (Аплодисменты и крики «Ура!».)
Евдокимова, однако, перебивают «голоса с мест»: «Да здравствует тов. Сталин!!!» Тут уже в стенограмме «бурные, продолжительные аплодисменты, крики «Ура!». Шум».
Председательствующий А. Рыков: «Товарищи, прошу успокоиться. Тов. Каменев сейчас закончит свою речь».
Каменев: «Эту часть своей речи я начал словами: мы против теории единоличия, мы против того, чтобы создавать вождя. Этими словами я и кончаю речь свою».
Аплодисменты ленинградской делегации.
Голос с места: «А кого вы предлагаете?»
Председательствующий: «Объявляю 10-минутный перерыв».
После перерыва выступили самые уважаемые члены партии, призывая к единству и сплоченности рядов как бы перед лицом некоей внешней силы, точно в самих разногласиях и был корень всех бед, тогда как в сплоченности заключалась сама истина.
Член ЦКК М. И. Ульянова: «Товарищи, я взяла слово не потому, что я сестра Ленина и претендую поэтому на лучшее понимание и толкование ленинизма, чем все другие члены нашей партии… Тов. Сталин совершенно прав, когда в своем докладе указал на то, что кадры нашей партии растут в идейном отношении. Я бы сказала, что они необычайно выросли за последние два года… Товарищи, я хотела бы напомнить вам о том, как относился Ленин к дискуссиям в нашей партии, как больно он их переживал, как всегда старался принять все меры к тому, чтобы возможно скорее их изжить, ибо он понимал — и это должен понять каждый член нашей партии, — как дорого они нам обходятся, как много сил мы на них растрачиваем… Товарищи из ленинградской делегации (выступившие против Сталина. — М. Т.) заявили здесь о своей готовности подчиниться постановлениям этого съезда. Пусть это не будет лишь формальным подчинением, пусть это будет ленинское подчинение»…
Аплодисменты. Крики: «Правильно!»
Член ЦК М. Томский: «Нужно вовремя суметь признать свои ошибки и склонить голову перед волей партии. Так вот здесь это и сделайте».
Шумные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают».
Внутренние основания такому безоговорочному склонению головы, может быть, лучше других сформулировал член ЦК Г. Пятаков. Современный советский историк Е. Амбарцумов пишет: «Близкий друг Пятакова, меньшевик-эмигрант Валентинов (Вольский) встретил его в Париже в 1928 году, вскоре после капитуляции оппозиционеров, и упрекнул в нехватке морального мужества. В ответ Пятаков сослался на отсутствие, по его словам, у подлинного большевика всяких ограничителей — моральных, политических и даже физических. «Подлинный большевик, — добавил он, — растворяет свою личность в партийной коллективности» и поэтому может отрешиться «от любого своего личного мнения и убеждения».
«Физические ограничители» все же были; на процессе 1937 года Пятаков, сломленный пытками, убедился в этом[17]. Е. Амбарцумов справедливо пишет, что «была — этого не вычеркнешь — определенная социально-психологическая основа для «сотрудничества» обвиняемых с обвинением. Она — в эрозии моральных устоев, тех непреходящих общечеловеческих ценностей, к которым мы обращаемся сегодня… Вот сколь убийственен и самоубийственен моральный нигилизм, который выдавали за революционность!»
Именно смиренные покаяния прежних оппозиционеров на XVII съезде партии, уже после того как преступность сталинской «коллективизации» стала очевидной, позволили объявить его «съездом победителей», выдали их Сталину морально разоружившимися, опозоренными перед всей страной. Состоявшиеся вскоре «открытые процессы» были уже, как говорится, «делом техники».
Вот что читаем у присутствовавшего на процессе 1937 года Лиона Фейхтвангера, недоумевавшего, однако же, заключившего свой «отчет о поездке» в Москву патетическим «да, да, да!» сталинскому государству. Он писал: «Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном, и как он говорил — будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности. Он объяснял, указывал вытянутым пальцем, напоминая преподавателя высшей школы, историка, выступающего с докладом о жизни и деяниях давно умершего человека по имени Пятаков и стремящегося разъяснить все обстоятельства до мельчайших подробностей, охваченный одним желанием, чтобы слушатели и студенты все правильно поняли и усвоили… Я должен признаться, — добавляет Фейхтвангер, любуясь своей объективностью, — что, хотя процесс меня убедил в виновности обвиняемых, все же… поведение обвиняемых перед судом осталось для меня не совсем ясным. Немедленно после процесса я изложил кратко в советской прессе свои впечатления… Советские люди не представляют себе этого непонимания. После окончания процесса один московский писатель горячо выступил по поводу моей заметки в печати. Он сказал: «Фейхтвангер не понимает, какими мотивами руководствовались обвиняемые, признаваясь. Четверть миллиона рабочих, демонстрирующих сейчас на Красной площади, это понимают».
«Разделяя, властвую», — мог бы с удовлетворением констатировать Сталин. Очередная «ярость масс» явилась еще одним наглядным свидетельством того, что они равнодушно отвернулись от бывших вождей, так же как сами эти вожди остались равнодушными как к страданиям миллионов крестьян, так и прочих, в их глазах «исторически обреченных». В архиве писателя В. Вересаева сохранилась запись обсуждения в 1923 году рукописи его романа «В тупике» высшими политическими руководителями страны. Вересаев фиксирует свою беседу с Дзержинским: «Между прочим, я его спросил, для чего было проделано в Крыму то, что мне пришлось видеть там, помнится, в 1920 году. Когда после Перекопа красные овладели Крымом, было объявлено во всеобщее сведение, что пролетариат великодушен, что теперь, когда борьба кончена, предоставляется белым на выбор: кто хочет, может уехать из РСФСР, кто хочет, может остаться работать с Советской властью. Мне редко приходилось видеть такое чувство всеобщего облегчения, как после этого объявления: молодое белое офицерство, состоявшее преимущественно из студенчества, отнюдь не черносотенное, логикой вещей загнанное в борьбу с большевиками, за которыми они не сумели разглядеть широчайших народных трудовых масс, давно уже тяготилось своей ролью и с отчаянием чувствовало, что пошло по ложной дороге, но что выхода на другую дорогу ему нет. И вот вдруг этот выход открывался, выход к честной работе в родной стране.
Вскоре после этого предложено было всем офицерам явиться на регистрацию и объявлялось: те, кто на регистрацию не явятся, будут находиться вне закона и могут быть убиты на месте. Офицеры явились на перерегистрацию. И началась бессмысленнейшая кровавая бойня. Всех являвшихся арестовывали, по ночам выводили за город и там расстреливали из пулеметов. Так были уничтожены тысячи людей. Я спрашивал Дзержинского, для чего все это было сделано? Он ответил:
— Видите ли, тут была сделана очень крупная ошибка. Крым был основным гнездом белогвардейщины. И чтобы разорить это гнездо, мы послали туда товарищей с совершенно исключительными полномочиями. Но мы никак не могли думать, что они так используют эти полномочия.
Я спросил:
— Вы имеете в виду Пятакова? (Всем было известно, что во главе этой расправы стояла так называемая «пятаковская тройка…»)».
Вопрос соотношения бытия и сознания далеко не так прост, как обычно думают, произнося заученную формулу, хотя бы потому, что сознание, в свою очередь, реализуется в поступках, составляющих человеческое бытие. И не демонстрирует ли нам сталинщина феномен сознания — преступного, даже патологического с медицинской точки зрения, быть может, определившего тем не менее бытие огромного современного, в массе своей грамотного народа?
Создание «нового человека» чрезвычайно облегчалось тем, что у него отныне практически не могло быть, не должно было быть, частной жизни, связанной всегда и везде так или иначе с личной собственностью хотя бы на жилище и клочок обрабатываемой земли. Социальное устройство, при котором все, без исключения, состоят на службе у государства и кормятся с его ладони, когда судьба даже приусадебного надела зависит от благорасположения властей, не оставляла человеку обычной возможности удалиться в самодостаточную в экономическом, а отчасти и в нравственном отношении жизнь. Дом давно перестал быть «крепостью», потому что перестал быть «моим домом». Горький, всегда ратовавший против собственности, в 1928 году извинялся перед своей безработной корреспонденткой, безграмотной и убогой, «больной большевизмом», по ее словам, призывавшей его «не уезжать в Италию, отказаться от своей виллы, быть настоящим пролетарским писателем»: «Товарищ Безработная!.. Я, разумеется, останусь с такими, как Вы. Однако на зиму я, вероятно, уеду в Италию, где мною не кончена литературная работа, кончить которую здесь я не могу. Кстати: у меня там нет своей виллы. У меня никогда не было и не будет своих домов, своей «неподвижной собственности», — с очевидной гордостью заключает писатель, не ощущая в своих словах невольного иронического подтекста.
А. Ларина вспоминает рабочую лагерной кухни, обслуживавшую «членов семей изменников Родины»: «Так убого было ее существование на воле, так полно оно было заботами о детях, о хлебе насущном, так тяжка была для нее работа в порту (все же не безработица, не голод. — М. Т.), так безрадостна вся жизнь, что в лагере Дина чувствовала не заключение, а освобождение от житейских тягот и радость беззаботных дней». Она была единственной, кому нравилось в лагере, и этим вызывала жалость».
Разумеется, с жизнью подавляющего большинства «на воле» даже скромный Бухарин (и его жена) не смог бы себя отождествить: все-таки отдыхал в Мухалатке (в Крыму), лечился в Нальчике, охотился в горах, наезжал и в Париж… Надо ли сомневаться, что бытие так или иначе определяло и его сознание, и других, чье существование было столь не похоже на жизнь вождей?
Но и те и другие обязаны были думать (во всяком случае, вслух) совершенно одинаково, в духе очередной «передовой теории». Равенство было только в этом, зато это было поистине «всеобщее равенство». И ни у кого не могло быть сомнений в том, что все, что происходит, обусловлено теоретически предугаданной исторической необходимостью и сталинская действительность — это лучший из возможных миров.
Классики марксизма наряду с утверждением определяющей роли общественного бытия подчеркивали также, что «теория становится материальной силой, как только она овладевает массами», иначе говоря, непосредственно воздействует на наше бытие. Эта мысль удостоилась, в числе немногих, быть включенной в «Краткий курс»; Сталин любил вставлять ее в свои речи, это подтверждало материальную весомость его собственных теорий, вроде бы марксистских, но предельно адаптированных — «для бедных». Вот как в сталинском изложении выглядит все та же мысль о приоритете общественного бытия над сознанием: «Каков образ жизни людей, таков образ их мыслей».
Это плоское и вполне невинное в любой другой голове убеждение имело у нас поистине чудовищные последствия. О некоторых уже говорилось. Оно же явилось обоснованием всеохватного, не виданного нигде анкетирования для выяснения «через» образ жизни образа мыслей — всевозможных «листков по учету кадров» с поистине провокационными вопросами; заполнявший листок, по сути, в той или иной степени предавал и своих близких…
В сталинских концлагерях заключенные с маху делились на категории «социально близких» уголовников и — прочих, неисправимых даже в теории, подведенных самим «образом жизни» к крайней ступени падения. «Классовая ненависть», «классовая солидарность», вообще «классовые инстинкты» считались определяющими, сама совесть объявлялась «классовой» (что уж тут говорить о сознании!) — иначе говоря, не принадлежащей личности, а тоже как бы обобществленной. Впрямую провозглашенное Гитлером «освобождение от химеры совести» здесь было обставлено нехитрыми философскими сентенциями, в чем многие находили утешение и тогда, когда Сталина с его обиходной «мудростью» уже давно не было в живых. Вот как оправдывался в «эпоху застоя» очеркист К. Буковский, один из постоянных авторов кочетовского «Октября»: «Мой оптимизм — не говоря уже о реализме — в отношении к тому времени состоит в том, что мы в эти годы ни в чем не сомневались и еще менее что-либо видели. Мы видели только то, что нам виделось, и был ли это «гипноз» или попросту наше романтическое (основанное на вере и на нашем убеждении) представление об окружающем, я не знаю, но скорее это все-таки было наше собственное представление. Представление твердое и убежденное, никаких сомнений у нас не было, и выдумывать их задним числом, на лестнице, — это по меньшей мере практично и, как бы это сказать еще более мягко, очень, что ли, обдуманно… Мы были лучше и тверже тогда. Мы просто ни в чем не сомневались».
Немцы после войны оправдывались примерно так же: ничего-де не видели, даже не подозревали о существовании «где-то» лагерей уничтожения. Но если бы и у них разразился мор, подобный нашему в начале тридцатых, самые верноподданные из них не посмели бы все же утверждать, что ни о чем не догадывались, не видели трупы на улицах… Талантливый Буковский (кстати, одним из первых заинтересовавшийся арендным подрядом) умело синтезировал в немногих словах всю нехитрую философию послесталинских сталинистов, легко и просто убаюкивающих свою совесть.
Если допустить даже, что наш автор некогда так-таки «ни в чем не сомневался», странно все же, что уже из иной эпохи, после ошеломляющих разоблачений XX съезда, он все равно в том прежнем состоянии кажется себе «лучше», чем теперь, когда сомнения просто неизбежны. Еще более удивительно то, что всех своих современников — разом, скопом — он пытается подогнать вровень с собой, тоже представить «лучше», чем, может быть, они были на самом деле: «Было такое время коллективизации сельского хозяйства, которое надо осмысливать даже больше, чем время, когда происходили необоснованные репрессии и ссылки. (Не получается ли, что во время коллективизации не было ни того ни другого? — М. Т.) Я говорю: осмысливать! Не представлять себя непричастным или, еще хуже (!), сомневавшимся, а говорить, что ты к нему был причастен, ты был не только на его стороне, на стороне этого времени, но ты его и сделал — не будь тебя, не было бы и этого времени и всего, что в нем надо осмысливать»[18].
Опять же, если следовать логике Буковского, «осмысливать», то есть сомневаться (без этого какое же осмысление!), означает быть «хуже», — так не следует ли навсегда заречься этого занятия и быть «лучше»?.. Вот он, образчик вполне «яровизированного» сознания, еще и теоретизирующего на собственный счет и способного всякий раз, когда придется, менять местами «хуже» и «лучше», точно это вполне взаимозаменяемые понятия.
Такими людьми отмечена целая эпоха, о них Пастернак писал:
Наверно, вы не дрогнете,
сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
вы тоже — жертвы века!
«Мучения» такого рода жертв все же, надо думать, вполне сносны, раз они благополучно прожили отпущенный им природой срок, а многие процветают и поныне, даже не подозревая, что и они — жертвы. Генрих Гейне полагал, что совесть таких людей в ягодицах, на которые, поскользнувшись, мягко и безопасно падать.
Но это еще слишком обычное состояние духа, годящееся разве что для рассказца в духе Зощенко. Куда удивительнее признания одного из, казалось бы, творцов эпохи, маршала Г. Жукова, обнародованные «Огоньком»: «Я не чувствовал тогда, перед войной, что я умнее и дальновиднее Сталина, что я лучше его оцениваю обстановку и больше его знаю. У меня не было такой собственной оценки событий, которую мог бы с уверенностью противопоставить, как более правильную, оценкам Сталина. Такого убеждения у меня не существовало. Наоборот, у меня была огромная вера в Сталина, в его политический ум, его дальновидность и способность находить выходы из самых трудных положений. В данном случае в его способность уклониться от войны, отодвинуть ее».
Человеку, которому страна в значительной степени обязана своей победой над Гитлером, встретившему войну начальником Генерального штаба, ни в коем случае не смею противопоставлять своего отца, закончившего жизнь «в ранге» заводского шорника, ремонтировавшего распространенные прежде ременные передачи, шкивы. Но не могу не помнить, что, когда в августе 1939 года Риббентроп прилетел в Москву и в газетах с помпой было объявлено о заключении Пакта о ненападении, отец с тревогой сказал маме: «При чем тут ненападение, мы же даже не граничим с Гитлером?»
Мы тогда действительно нигде, ни в какой точке не граничили с Германией, нас разделяла большая — и по территории, и по численности населения — Польша, которой (еще даже безо всякого риска для нас) следовало помочь и самолетами, и вооружением, даже и добровольцами — при согласии, разумеется, самой Польши. Как бы ни относились к нам тогда ее правящие круги, вынужденные силой исторических обстоятельств защищаться от агрессии, они тем самым защищали бы и нас.
Еще вопрос: рискнул ли бы Гитлер на авантюру, если бы объявленные тогда западные гарантии Польше были бы подкреплены еще и нашими, рискнул бы пренебречь предостережением Бисмарка — только ли его одного! — насчет «кошмара коалиции» Запада с Востоком для Германии, расположенной в центре Европы?.. Ведь Англия и Франция объявили Гитлеру, что начнут войну, если он нападет на Польшу, то есть двинется на восток. И пакт Риббентропа — Молотова не мог не лишить их решимости. Связанные своими гарантиями Польше, они все-таки объявили войну Германии, но вели ее поначалу вяло — и потому, что напали все-таки не на них, и понимая, что Польша, отрезанная территориально от союзников, обречена.
Словом, была Германия от нас за двумя государственными границами, а вот когда Гитлер захватил Польшу в сентябре 1939 года, тогда мы действительно получили границу общую — будущий кровавый фронт немецкого вторжения в Белоруссию. Хотя о прочих фронтах пока что не могло быть и речи…
Неужели вера в Сталина настолько ослепила талантливого, опытного военачальника, что он не увидел прямой угрозы стране в сближении с агрессором, в выходе на общую границу, которая в первую мировую войну уже являлась фронтом?..
Но Сталину с его (по Жукову) «политическим умом» и «дальновидностью» словно бы представлялся еще слишком коротким образовавшийся отрезок нашей общей границы с гитлеровским рейхом, хотя любому хоть сколько-нибудь здравомыслящему человеку было ясно, что результатом наших предвоенных конфликтов с Финляндией, с Румынией (единственной тогда нефтедобывающей страной Западной Европы; у Германии своей нефти не было), с Венгрией явится лишь их враждебность к нам, приглашение на свою территорию немецкой подмоги, как оно, к несчастью, и вышло в конечном счете, так что вместо узенького, в пределах тогдашней Польши, фронта с территориально ничтожной, по сравнению с нами, Германией сформировался огромный — от Баренцева моря до Черного, и можно было уже предвидеть грядущие страшные жертвы.
Отец только ахал всякий раз при очередном «радостном» газетном известии, которые в последние предвоенные годы обрушивались на нас особенно часто, начиная тихий разговор с мамой (обычно ночью, когда считалось, что я спал) с таких слов: «Да что же это «он» опять делает!..» «Он» — Сталин.
Говорить о каком-то специфическом провидческом гении (как у мальчика, упомянутого Юрием Трифоновым в «Доме на набережной») не приходится: достаточно было взглянуть хотя бы и на школьную географическую карту. Просто — элементарный здравый смысл, правда не зашоренный наперед духовными фантомами, «огромной верой в Сталина», которой, по сути, заслоняется старый, заслуженный маршал.
Пока западные демократии как-никак противоборствовали Гитлеру, а Британия даже в критические месяцы, оставшись с глазу на глаз с ним, все же отказалась заключить мир или хотя бы пойти на перемирие, Сталин, олицетворявший огромную Россию, не только не проявил минимальную солидарность, напротив, устами Молотова заявил: «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую политическую систему, можно признавать или не признавать — это дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с ней войной. Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну за «уничтожение гитлеризма», прикрываясь фальшивым лозунгом «борьбы за демократию», — то есть загодя объявил агрессорами наших завтрашних союзников.
Такая вот «дальновидность»!.. И это еще не всё. Из публикации «Правды» уже в наши дни узнаем, что вплоть до момента нападения на нас наши торговые корабли без заминки, по особому распоряжению Сталина, доставляли Германии «уголь, машины, зерно, хлопок, руду, пеньку, станки…», стратегические, в условиях войны, грузы. Да и сами 22 июня 1941 года застряли во вражеских портах в качестве, так сказать, бесплатного подарка…
А на предупреждение Черчилля об опасном сосредоточении немецких войск вдоль советской границы «ТАСС уполномочен был заявить»: «По мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы». Британского премьера обвиняли в злостном намерении поссорить нас с «германским союзником», столкнуть лбами, чтобы британцы, к тому времени воевавшие с Гитлером один на один, получили хотя бы минимальную передышку…
На календаре было 14 июня 1941 года. Г. Жуков уже полгода состоял в должности начальника Генерального штаба…
22 июня Черчилль заявил по радио без обиняков: «…За последние 25 лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем». Но — «я вижу русских солдат, стоящих на рубежах родной страны, охраняющих землю, которую их отцы населяли со времен незапамятных, я вижу нависшую над ними немецкую военную машину, тупую, вымуштрованную, послушную, жестокую армаду нацистской солдатни, надвигающуюся как стая саранчи. И за ними я вижу ту кучку негодяев, которые планируют и организуют весь этот водопад ужаса, низвергающегося на человечество. У нас, в Великобритании, только одна цель. Мы полны решимости уничтожить Гитлера и малейшие следы нацистского режима».
Сталину многие слова пришлось унизительно «брать обратно». Полторы недели, пока гитлеровские орды захватывали страну, он скрывался на своей даче, не зная, что предпринять, выжидая развития событий, невзирая на чудовищные наши жертвы, и лишь 3 июля обратился с речью, в которой впервые, будто стоял на паперти с протянутой рукой, обратился к народу со словами: «Братья и сестры!.. К вам обращаюсь я, друзья мои!» И впервые выдавил из себя слова благодарности Великобритании и Соединенным Штатам за их готовность немедленно оказать помощь нашей стране.
Таков был постыдный итог многолетней политики, основанной на лжи, настолько очевидной, что странно, как можно ныне использовать ее для самореабилитации. Представляя собой очевидный феномен «яровизированного» сознания, такая самореабилитация апеллирует прежде всего к беспамятству толпы. И здесь мы встречаемся с феноменом подчас еще более поразительным…
Мы сегодня знаем, что потеряли в войне с гитлеризмом 20 миллионов человек. Во всяком случае, не меньше. Кто помнит иную цифру? Я опрашивал многих людей старшего поколения — никто не помнит. Между тем многие годы она — и только она! — приводилась как абсолютно официальная и проверенная. Даже после смерти Сталина, десятилетие спустя после окончания войны, в вышедшей несколькими массовыми, по 150 тысяч, изданиями в Госполитиздате книге «Выдающиеся победы Советской Армии в Великой Отечественной войне», претендующей на научность и вполне официальной, сказано: «В результате вторжения фашистской Германии и ее сообщников Советский Союз потерял в боях с противником, а также вследствие вражеской оккупации и угона советских людей на фашистскую каторгу около 7 миллионов человек».
«Около 7 миллионов» и — 20 миллионов… Не заметить подмены одной такой цифры другой — не феномен ли это все того же «яровизированного» сознания, уже массового, с его равнодушием к истине, отождествляющей ее с сиюминутной пропагандой?..
Откуда, «с какого потолка» взята была первая цифра, понять несложно. Слава о «полководческом гении» Сталина была бы весьма подмочена, если бы выяснилось, что наши потери вдвое с лишком выше, чем у поверженного противника, чья страна перепахана фронтами вдоль и поперек, взрыта челночными бомбардировками, от которых негде было укрыться, тогда как у нас четыре пятых территории были все же недосягаемы для вражеской авиации…
Бесспорно, и другая, втрое большая цифра — 20 миллионов — тоже была бы пропагандистски разыграна, как «свидетельство неколебимой преданности народа своему Вождю», несмотря ни на какие жертвы. Несомненно, Сталин прикидывал, на что сделать упор — на «преданность народа» или на свой «гений», избрав последнее. И лакировочная подобострастная литература, которую позднее деликатно назовут «бесконфликтной», монопольно утверждала в массах эту «точку зрения».
Барабанный бой, забивая уши, не мог не проникнуть и в души людей. В литературе, в искусстве, на сцене преобладали «чудо-богатыри», по преимуществу русские, поскольку сам Сталин воздал здравицу доверчивости и долготерпению державного народа. Была ли кем-либо замечена очевидная ирония в такой сомнительной похвале: победителей благодарили за их покорность, за склоненные выи? Фронтовики, освободившие пол-Европы, вернулись всё в тот же мир, накрытый сталинской тенью… Наши военнопленные из гитлеровских лагерей уничтожения зачастую следовали через всю страну на восток, в сталинские лагеря. Даже в поверженных странах не отнеслись так к своим воинам, жертвовавшим для них молодостью, здоровьем, жизнью. Пропаганда впрямую утверждала и исподволь подсказывала, что наши военнопленные — сплошь изменники родины. Характерный эпизод, упомянутый «Литературной газетой» в 1988 году: «Спустя несколько месяцев после победы один из эшелонов, возвращавшихся с фронта, прибыл на станцию Черновцы. Людям, находившимся в товарных вагонах с закрытыми дверьми, не разрешали выходить и даже раздвигать двери. По рядам стоявшего состава кто-то пустил слух: «Везут власовцев». Раздался выстрел. Он спровоцировал массовую стрельбу по закрытым вагонам с людьми. Пока офицеры охраны вмешались, разъяснив, что эшелон — с освобожденными из плена, меж шпал уже стояли лужи крови.
Не они ли своими телами загородили тех, кто теперь ехал как победитель?..»[19]
Как водится, черной действительности противопоставлялась совершенно иная, розовая — книжная. Вот описание недавней войны из романа, отмеченного Сталинской премией, рецензируемое в солидном томе, изданном Академией наук СССР в 1954 году:
«Бойцы в неслыханно тяжелых условиях удерживают плацдарм. Кажется, полк вот-вот погибнет. В это время по приказу замполита Воронцова выносят боевое знамя. Заметив его, командир полка Самиев на миг ужаснулся — ему показалось, что вместе с людьми погибнет и святыня полка — знамя. Но солдаты, увидев знамя на передовой, ощутили прилив новых сил и выиграли бой. С этим знаменем на поле боя словно вышла вся родина, все самое дорогое в жизни. И каждый, как телефонист Маковей, мысленно «увидел всех, кого привык встречать под знаменами на родине, на бурных демонстрациях, на всенародных праздниках; отцы и матери, сестры и одноклассницы, пионеры и учительницы — все они будто в самом деле шли сейчас за знаменосцами, спешили на помощь Маковею». «…Вот она, сила, — думал Воронцов, — которая делает каждого из нас способным без колебания выйти на единоборство с вражескими танками».
Замечательный язык всего отрывка, приведенного сплошь, без сокращений: цитируемые места художественного произведения можно узнать в академическом литературоведческом труде лишь по выделению кавычками… Стиль здесь не «человек» — сама эпоха!
Разумеется, для подобных «чудо-богатырей», заполнивших книги, экраны, полотна, сцены, подвиги, — дело вполне профессиональное и в целом довольно безопасное, полностью подтверждающее относительно успокоительную цифру наших потерь на фронте и в немецкой неволе — «около 7 миллионов». Такая вот, в целом же, «оптимистическая трагедия»…
Один из таких книжных героев в послевоенном мирном труде, «передавая свой богатый опыт молодым, говорит им: «Партия и народ — вот твой самый высший авторитет, твой компас, который тебя никогда не подведет. В нем твоя сила, твое счастье, богатство и неограниченные возможности».
Герой этой, по словам того же коллективного академического труда, «поднялся до уровня тех колхозников, взгляд которых устремлен далеко вперед, в коммунистическое завтра… У него не осталось ничего от ограниченной психологии крестьянина, дрожавшего над своим убогим добром, боявшегося поделиться им и раскрыть свои производственные секреты. «Я только радуюсь и горжусь, когда ко мне идут за посадочным материалом. Всех наделю, за полцены раздавать буду — чтобы больше было у нас садов и дело наше получило всенародный размах…»
Посадочный материал, само собой, выдержанный, «яровизированный».
Ну, а цифра 20 миллионов выплыла куда позднее, уже в «хрущевскую эру»; уже, надо думать, «теория бесконфликтности» была к этому времени решительно осуждена — и война стала спешно разрабатываться как неистощимая жила, как кладезь драматичнейших сюжетных конфликтов с их четкой расстановкой сил: там — «они», здесь — «мы». «Щит и меч», «Один в поле не воин», зрелый Константин Симонов, перешедший окончательно на прозу, ранний Юлиан Семенов, открывший в человеческих страданиях детективную сторону, — все это литературные приметы времени, когда всходили ростки послесталинской «оттепели».
Другой сюжетной жилы пока почти не касались, хоть минул уже XX съезд. «Культ личности» разоблачался все еще почти конспиративно, как происходило чтение «в коллективах» «закрытого» доклада Хрущева. Наш дисциплинированный писатель понимал, что сама тема закрыта для художественной литературы. Редкие исключения, намекавшие, что до «оттепели» должно же было быть некое «оледенение», воспринимались читателями как весомый кукиш в кармане, в некотором роде общественный вызов.
Все же «широкие писательские круги» несколько распоясались. Уже повторялись слова о том, что писатель пишет «по велению сердца», хотя тут же и добавлялось, что сердце его «принадлежит партии». То есть совесть все еще обреталась где-то снаружи, вне индивида, была как бы отдана под солидный заклад. Подразумевалось, что тот, кому вручена совесть, не только безупречен во всех отношениях, но и превосходно знает, как ею распорядиться с максимальной отдачей для всех нас, для общества.
Еще, кстати сказать, в Горках Ленинских, в своем опытном хозяйстве, продолжал экспериментировать Лысенко, удалившийся от общего руководства нашей сельскохозяйственной наукой, но все еще и академик, и Герой, и депутат Верховного Совета СССР…
Таков был пафос эпохи «позднего реабилитанса» (тоже почти конспиративно возвращались уцелевшие в лагерях на свои семейные пепелища), в резонанс которому настраивалась литература, эта главная у нас выразительница общественного сознания. И ни в коем случае не назову ее злостно конъюнктурной, тем более продажной. Во всяком случае, огульно, всю разом. Просто плоды «яровизации» все еще дают обильные всходы. Читая в журнале «Знамя» за 1988 год размышления Константина Симонова «Глазами человека моего поколения», еще раз убеждаешься в личной (точнее, может быть, в частной) порядочности их автора, какой-то даже скрупулезной, в редкостном чувстве долга, выразившемся хотя бы и в том, как он, уже смертельно больной, диктовал эти свои последние заметки, заботясь прежде всего об их полноте и объективности, как он это понимал.
Тут прямая психологическая аналогия с завещанием Бухарина (хоть жанры совершенно различны), где человек тоже стоит перед бездной и в меру сил своих стремится не лукавить…
Очевиден большой талант Симонова, во всяком случае как поэта. Отчего же писательская судьба его, внешне прямо-таки сверхблагополучная, все более, год от года, представляется ущербной, не завершившейся чем-то главным, как судьбы его современников — Платонова, Пастернака, Бека, Булгакова, Гроссмана?..
Когда листаешь предельно многожанровое собрание сочинений Симонова — стихи и поэмы, повести и романы, рассказы и очерки, статьи и дневники, письма и заметки, тоже, чувствуется, предназначенные автором к публикации, хотя бы посмертной, — когда листаешь все это, поражаешься, сколь мгновенно и адекватно внешнее бытие отражалось в его сознании. Заботясь о художественности, об отделке образов, о выпуклости эпитетов, он и попытки не делает уклониться от некоей «руководящей идеи», спущенной ему откуда-то сверху. По сути, все творческое бытие Симонова зарегулировано «верховным сознанием», по аналогии с верховным главнокомандованием, чьи приказы надлежит выполнять неукоснительно. Симонов выполняет их еще и с незаурядным старанием и талантом, в общем, если сравнивать с другими, даже и не стремясь как-то особенно выслужиться, отчего он быстро вошел в славу, а затем, как-то само собой, и в литературные «чины», поразительно рано стал, что называется, государственным мужем и, вероятно, более чем кто-либо другой в те годы, достоин был этого.
Он действительно с полной искренностью «всегда симпатизировал центральным убеждениям» и даже в последних своих записках раскаивался разве что в частностях, считая, например, вполне заслуженными пять (из своих шести) Сталинских премий. Да и в чем, собственно, каяться, если таково объективное положение дел, научно обоснованное марксизмом: общественное бытие (а оно неотъемлемо от имени и фигуры Сталина в те годы) определяет сознание, тут ничего не поделаешь, против природы не попрешь.
«…Я вырос и воспитался при Сталине», — пишет Симонов и перечисляет события своей жизни — плохие и хорошие: школу, институт, вступление в кандидаты партии, а потом и в члены, ссылку и гибель родных и близких, — как и то обстоятельство, что «несколько раз мог убедиться в том, что пользовался доверием» Сталина, война, «на которой я видел много страшного, много неправильного, много возмущавшего меня, но которую мы все-таки выиграли… При нем мы не согнули головы перед обожравшейся во время войны Америкой… При нем были новые, напоминавшие тридцать седьмой и тридцать восьмой годы аресты», но и — «движение борьбы за мир, в котором я участвовал. Все это было при нем… — И Симонов ностальгически повторяет: — Все было при нем».
В одной цене и новая волна арестов, напоминавшая худшие годы террора, и — казенная «борьба за мир» с дежурным пустословием на так называемых конгрессах, гибель близких людей и — «доверие» их убийцы; о цене же войны просто нет речи — лишь о том, что «все-таки выиграли» (не без подмоги на европейском театре военных действий и кровопролитной войны на Тихом океане, обеспечившей нам безопасность тыла «обожравшейся Америки», о чем бывшему военному корреспонденту Симонову вполне было известно).
«Все было при нем», все это, бесспорно, бытие — и Симонов вспоминает, что после смерти Сталина «главным чувством было то, что мы лишились великого человека». И на страницах руководимой им тогда «Литературной газеты» Симонов — и это до конца дней его кажется ему закономерным и естественным — публикует собственноручно написанную передовую «Священный долг писателя». В чем же он, этот долг? «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов — бессмертного Сталина». (Цитата добросовестно приводится мемуаристом.)
«На мой тогдашний взгляд, передовая была как передовая», — замечает Симонов[20], и его поразила «бурная реакция» на нее Хрущева, который после прочтения, оказывается, «был крайне разгорячен и зол… Видимо, это был личный взрыв чувств Хрущева»…
Значит, не всем, даже и на самых верхах, умонастроение, владевшее Симоновым, казалось закономерным и естественным. Забегая вперед, можно сказать, что это нас и спасло — хотя бы некоторое несовпадение у Хрущева его бытия с его сознанием…
Правда, и у самого Симонова «потом возникло чувство, что лучше бы лишиться его (Сталина) пораньше, тогда, может быть, не было бы многих страшных вещей, связанных с последними годами его жизни». «С последними» — с какими? Включается ли в них 37-й год? А 33-й? А 28-й, кровавые наветы «шахтинского дела» и «процесса промпартии»?.. Ну, а если бы лишиться Сталина до всего этого, тогда, можно сказать, и Сталина бы никакого не было!
Конечно, главное в жизни писателя все-таки не передовые, даже такие примечательные, а его творчество. События, их бурнокипящая поверхность неизменно отражены у Симонова в четкой последовательности: пятилеточный энтузиазм, предчувствие военной грозы, сама она, эта гроза, краткая общественная эйфория сразу же после победы, и тут же, незамедлительно, борьба сразу на два фронта — с «обожравшейся Америкой» (с Канадой, Японией, Британией, Италией, Францией… — полистайте сборник «Друзья и враги») и — с врагом «унутренним» космополитом…
Преобладающая тема у Симонова — война. И здесь тональность его творчества выдержана совершенно последовательно: поначалу, в духе времени, героика, позже, опять-таки в духе времени, только иного, — труд войны, ее боль и скорбь. И невольно кажется, что не сам он открыл глаза, а ему открыли; переменились «центральные убеждения», всегда воспринимавшиеся писателем частицею самого себя. Вот когда, вероятно, заговорили уже о «двадцати миллионах» — и Симонов вместе со всеми. Даже в числе первых. В нем всегда был силен этот «неназойливый коллективизм», просто в силу природной работоспособности и служебного положения он успевал обычно «открыть тему» если не вторым, то третьим, не далее. Вот он вспоминает о примечательном марте 1953 года: «Похоже, очень похоже написали мы тогда стихи о Сталине. Ольга Берггольц, сидевшая в тридцать седьмом, Твардовский — сын раскулаченного, Симонов — дворянский отпрыск, и старый сельский коммунист Михаил Исаковский. Можно бы к этому добавить и другие строки из других стихов людей с такими же разнообразными биографиями, связанными с разными поворотами судеб личности в сталинскую эпоху. Тем не менее схожесть стихов была рождена вовсе не обязанностью их написать — их можно было не писать, а глубоким внутренним чувством огромности потери, огромности случившегося… И слово «потеря» уживалось со словом «печаль» без насилия авторов над собою в тех стихах, которые мы тогда написали».
Словом, как все, так и я. Полное нравственное алиби!.. Правда, оглядываясь на куда более скромный поступок в те годы, младший современник Симонова известный поэт Андрей Дементьев обосновывает его совершенно иначе. Вот ему, не только воспитанному сталинской эпохой, но и родившемуся в ней, сослаться бы на безоглядную веру, — но нет! «В своей жизни я сделал ровно столько ошибок, сколько сделало их наше сломанное войной поколение, — признается поэт. — Плюс свои собственные… Компромиссы — да, были. Помню, как, учась в Литинституте, я вслед за всеми проголосовал за исключение профессора Металлова из партии, который преподавал один из моих любимых предметов — западную литературу. Это была одна из последних волн сталинских репрессий, и Металлова травили за космополитизм. Как студента он меня ценил. Да, у меня не хватило мужества проголосовать против, мною руководил всеобщий страх».
Так что же все-таки — «всеобщий страх» (небезосновательный, надо думать) или «глубокое внутреннее чувство» двигало человеком в момент всеобщего поднятия рук, похожего на массовую сдачу в плен, написания оды или прочувствованной (без кавычек) эпитафии? (Без кавычек потому, что и скорбь, и восторг, и страх, и само вдохновение — всё чувства.) Не тем ли же вопросом задается еще один известный писатель из следующего непосредственно за Дементьевым поколения, уже послесталинского, Владимир Крупин, опубликовавший статью «Летящая вечность». «Почему случилось с нашей литературой, что она стала трусливой обслугой властей предержащих? — пишет он, тут же, впрочем, считая нужным объясниться: — Хотя, собственно, нет ничего стыдного в поддержке власти. Достоевский, между прочим, замечал, что он, как и Пушкин, слуга престола. Но он мог оставаться при этом независимым, а мы не смогли. Почему? По многим причинам, но главная та, что литература оказалась самой одинокой из всех надстроечных видов деятельности. Первой дрогнула история, быстренько ставшая лизоблюдской, исправно освещая какое угодно событие какой угодно давности в каком угодно свете…»
Но и нынешний день не радует: «Все наши беды от нашего несовершенства. Все до единой. Вот перестройка. Вот надежды на лучшую жизнь… И что мы видим? А видим, что перестроились те, кто отлично приспосабливался к любому периоду жизни страны, как он ни называйся: периодом культа личности, или волюнтаризма, или застоя. И что получило общество от перестроившегося приспособленца? Получило еще большего подлеца. О, как хорошо ему сейчас! Он до зубов вооружился демократией и гласностью, он из любой глотки вырвет свои права, считая это своей обязанностью».
Писателя все это берет, что называется, за живое. Он винит и себя тоже. И это понятно. «Непорядочный человек обвиняет в своих бедах кого угодно, только не себя. Порядочный даже в чужих бедах винит себя… Давайте, подобно порядочным людям, начнем с себя».
Правда, «начнем с себя» не значит еще «начну с себя самого». Так вот самого себя автор приберегает ближе к заключению своей статьи «Летящая вечность», предваряя конкретные воспоминания размышлениями о коллегах-писателях: «Стыдно смотреть, когда «совесть народа» выясняет отношения между собою, сходясь в одном: ужасен был период застоя, а теперь вот все должно быть иначе. А как иначе — тут новые расхождения. Так кто же в этот «период застолья», как говорят остряки, заполнял эти застолья? Да те же, кто теперь чернит недавнее прошлое. Незадолго до смерти Василий Федоров убийственно метко пошутил: «Он говорит и умно и глубоко, но странно слушать сытого пророка».
О, сколько безгласных баранов (продолжает Крупин) отдало свои жизни, превращаясь в шашлыки для пиршественных столов! И шутка была такая: «Трудно ли бороться за дружбу народов?» — «А чего тут трудного? Наливай да пей». В одной кавказской поездке я устал вскакивать вместе со всеми и вздымать правую руку с постоянно наполняемой хрустальной тарой. А среднеазиатские поездки, а сибирские десанты (слово-то какое военное) — все, как сговорясь, соревновались друг с другом, кто кого перешибет по части приемов. Но разве собутыльники уважают друг друга? Разве не видел зритель, переименованный из читателя, что писатели вышли из-за кулис и ушли за них же, получив якобы бескорыстные подарки? На чьи деньги были подарки, как и застолья?
И вот такое десантирование, с милицией впереди, с милицией позади, и было одной из самых важных форм работы Союза писателей. Этим в отчетах гордились: «Мы взяли шефство над…» — и перечислялись сотни предприятий и строек, а все это в основном была «липа». Я был редактором и составителем первых сборников «БАМ — стройка века», в тех сборниках был сплошной барабанный бой, как стыдно сейчас за них»…
Понимать ли так, что кто-то нашего автора за руку тянул ее «вздымать с постоянно наполняемой хрустальной тарой», кто-то понуждал брать «якобы бескорыстные подарки», кто-то склонил составлять и редактировать сборники со «сплошным барабанным боем», выходившие «на отличной бумаге, массовыми тиражами, в балакроне и ледерине, в коленкоре и целлофанированном картоне», за которые «так стыдно сейчас»?.. Кто он, этот злодей?!
Иное время — иные драмы и трагедии, раскаяния и покаяния, муки совести и разрешение этих мук. Сейчас со всем этим проще, безопаснее и комфортабельнее; уже это становится непременным душевным набором любого уважающего себя писателя, а завтра станет главной темой его романов, повестей, пьес, поэм, лирических циклов, которые, надо думать, уже задействованы, уже в работе…
Да, человек живет и мыслит в узких, конкретных рамках бытия, но сознание его не ограничено этими рамками, оно шире, оно вбирает в себя и цели — в будущем, и прошедшее, во всей полноте, и потому оно — суверенно. Мы признаем личную ответственность — и значит, суверенность сознания — даже отпетого преступника, справедливо не принимая такие оправдания, как дурное воспитание или влияние, неосведомленность в отношении основных нравственных норм, приверженность, пусть самую искреннюю, даже жертвенную, другим нормам — уголовного мира.
Это знали и древние. Нам в нашем веке сильно повредило то, что мы сочли, будто мораль начинается вдруг с новой страницы. Вот что сказано в одной из первых книг Ветхого Завета, созданной около трех тысяч лет назад: «Не давай руки твоей нечестивому, чтобы быть свидетелем неправды. Не следуй за большинством на зло, и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды» (Исход, 23: 1–2).
Прекрасно, разумеется, если нравственные нормы обеспечены всеми законами государства; сейчас мы стремимся к этому, говорим о необходимости правового государства. Но в любых обстоятельствах человеку не мешает помнить, что он — человек и выше этих обстоятельств — хотя бы духовно.
Пусть — «тростник», но — мыслящий!
Когда-нибудь, когда социальная психология приблизится к тому, чтобы именоваться, хотя бы и с оговорками, точной наукой, она несомненно подтвердит, что «общественное бытие определяет сознание» людей, но с такой же несомненностью установит тот факт, что оно, сознание, отнюдь не перекрывается наглухо этим бытием, и каждый из нас, быть может, лишь в той мере человек, в какой он способен подняться над ним.
В этой способности залог нашего спасения и прогресса.
Весна, лето и, конечно, осень восемьдесят седьмого года отличались удивительно настойчивыми дождями, часто очень холодными, ветреными, так что долгожданные всеми четыре месяца тепла так и не появились, лишь в самом начале лета подразнили нас двумя неделями с горячим солнцем. И скоро ушли, сменившись очередным циклоном с северным ветром. Небо опять закрылось, и добрая половина России по погоде сделалась очень похожей на туманный Альбион.
Беда? Неурожай?…
Как сказать… Конечно, тепло — одно из первых условий для хорошего урожая. И колос любит тепло. И подсолнечники тоже. И помидоры-огурцы, и гречка с просом — все они любят понежиться под солнцем и тогда растут не по дням, а по часам. А вот трава под моросью пошла расти вдвое скорей обычного, местами уже к концу июня под косу запросилась, и если такой луг или сеяное поле удалось быстро убрать, через неделю — вот оно, свежее пастбище, а еще через две недели — и второй укос, не менее богатый, чем первый.
И хлебные нивы, хорошо перезимовав, поднялись на песчаных почвах дружно и споро, выколосились раньше обычного, налили доброе зерно и явились даже в столичной и соседствующих с ней областях с таким урожаем, что только успевай убирать, да просушивать зерно, да дивиться на небывалое обилие соломы, которую надо пристраивать в дело.
В Домодедове под самой Москвой, в Серебряных прудах поюжнее, как и в Юрьеве-Польском посевернее, на Белорусском и Украинском Полесьях глазам своим не верили, когда гектар пшеницы обернулся полновесными пятью тоннами хлеба.
В такое-то лето и картошка, понятное дело, повсюду росла споро, ботва стояла как лес, а уж когда стали копать… Под Касимовом и на брянских землях машины выбирали завидно большие звонкие клубни: что ни погонный метр борозды — то и полное ведро, что ни гектар, то двадцать, а то и все двадцать пять тонн.
Но все-таки холодное и мокрое лето присадило растения во многих местах, особенно с тяжелыми почвами.
Такие поля частенько стояли с лужами на поверхности. Не просыхали. Набухла земля, заклинило в них корни растений, остались они без воздуха и тепла, желтели до срока поля с овсами, с пшеницей, никли обреченные листья. Время уборки подошло, а выезжать в поле никак нельзя, нет хода тракторам и комбайнам в раскисшие земли.
Ругали, конечно, погоду за ее капризное непостоянство. Не у моря живем, а поди ж ты… Сегодня вот такая хлипкая напасть. А на другой год жара, зной целое лето. Атомщиков вспоминали, вроде бы от ихних всяких опытов портится погода. Но между тем готовились и работать, убирать, выбирали не только дни с просветами, но и недолгие утренние часы с ветерком, когда можно въехать на поле, покосить, помолотить, свезти кошеную траву к сенажным башням или к силосным траншеям. А глаза то на небо вскидывали, где тучи наползали, то на колеса или гусеницы посматривали — не засесть бы в очередной раз.
Кто раскидывал умом, тот не атомщиков ругал и не пасмурное небо, набухшее водой. Многие понимали, что в сбоях повинна и земля. Ведь она — и только она! — могла впитать большую воду да пропустить ее ниже, в подпочву, самой остаться мокрой, но не вязкой. Почва могла и за два часа вёдра посереть и выдержать машину. Или остаться киселем и на второй, уже ясный и ветреный, день. От нее зависело, не меньше чем от солнца, дать ход тяжелой машине или засосать все четыре колеса.
Тут никто не ошибался. От почвы зависело не меньше, чем от неба. Все дело в том, какая она, почва, — серая или черная, рыжая или белесая с виду, богатая добром или измученная и бедная. Она родит. А погода только помогает, как помогла когда-то очень давно создать саму почву, предоставив земледельцам все остальное: улучшать ее до совершенства или тянуть из нее то первоначальное, что заложено природой.
Если оглянуться назад да умом пораскинуть, то придешь к мысли, что за такой-то долгий срок, пока человек на земле хозяинует, он переделывает всякую землю: хорошую — в никудышную, а никудышную, случается, и в самую плодовитую. Нынешние пашни и луга, куда ни кинь, все рукотворные земли, все труд и опыт отцов, дедов и многих поколений за ними — тех самых, что осели в этих местах где три, где и шесть веков назад, когда на привольном и для глаза приятном пространстве между Волгой и Окой возникла Владимирско-Суздальская, а потом и вся обширная Московская Русь.
Уж какая только погода не случалась за минувшие столетия на нашем родимом пространстве! Не только дожди, даже снег в июне выпадал, а в августе морозы обрушивались. Бывали и знойные, без единой капли воды за все лето. И с бурями-ураганами, когда валило на землю самые громадные дубы и сосны. И моры великие посещали… Всего бывало. Однако деревень с распаханными вокруг них огородами-полями, с веселыми лугами по берегам рек не уменьшалось, а становилось больше, даже лютые войны и неурядицы лишь на время прореживали села. Все равно возвращались, за дело принимались. И опять кланялись поясно земле.
Перво-наперво обращались к оставленной сохе, к уцелевшему коню и к земле, нагребали ее полные горсти да просеивали с любовью сквозь пальцы, разминали, нюхали и, прикинув, что к чему, привычно брались за главное в жизни дело: пахать, навозить, сор выгребать, золой удобрять, поросль лесную вырубать. Жизнь к земле прикипела, ну как оставишь лужи на поле, как не вырыть канавку, чтобы спустить ненужную воду, не прорубить заросли осота, уже заполонившего треть надела…
Земледельца ценили не по складным речам, не по удали застольной, а по сметливости ума, по мастерству на пашне, по урожаю, какой подымался на его полосе, по весу ядреного зерна в амбаре, по отобранной картошке в яме, по высоким, шлемовидным стожкам зеленого сена, способного хранить запахи летнего луга всю долгую российскую зиму. И по животине во дворе, по навозной горушке за скотным двором, дожидающейся своего часа, чтобы уйти в землю взамен снятого урожая.
Сколько долгих дней проводил умелый земледелец на своем поле, уезжая туда до солнца и возвращаясь потемну! Сколько потов скатывалось с чела его, пока ходил по борозде за сохой, с лукошком семенным или за телегой, полной навоза! Если все подсчитать да вспомнить череду годов и столетий, проведенных русским человеком на пашне, то нетрудно понять, почему сроднился он с землей такой кровной близостью, что даже его характер и наклонности, наверное, передались пашне; похоже, что человек и земля способны без слов понимать друг друга.
Не раз отечественные писатели и ученые, тот же Энгельгардт, писали, что какой народ в деревне, такая и пашня вокруг: в ней отражено все разумение пахаря, его прямая причастность к природе: и к лесу невдалеке, и к речке за огородами, и к пруду, лопатами выкопанному, и к небу над деревней. Все это живое, близкое должно сливаться во что-то единое, пусть и бессловесное, но полное взаимопонимания, — в негласный союз человека и природы, его окружающей. Союз, поддерживающий равновесие и жизнь на восходящей линии.
Сто лет назад русский философ и сказочник Александр Николаевич Афанасьев в своем большом труде «Поэтические воззрения славян на природу» писал о человеке и природе:
«Природа являлась то нежной матерью, готовою вскормить земных обитателей своею грудью, то злой мачехой, которая вместо хлеба подает твердый камень, и в обоих случаях всесильною властительницею, требующей полного и безотчетного подчинения… В таинственных знамениях природы, в ея спокойно-торжественных и грозных проявлениях видел он одно великое чудо; слово «божество», вылетевшее из его уст, обняло собою все богатство многоразличных естественных сил и образов. В ней находил он живое существо, всегда готовое отозваться и на скорбь, и на веселье».
Хороший земледелец знал свою полосу не хуже, чем собственную ладонь, разрисованную морщинами. Знал на земле каждую впадинку и бугорок, каждый выход подпочвы к поверхности, все мокрые места, очаги осота и пырея, места первой спелости и ночного отпотевания при смене погоды. Наблюдения за небом, за восходом и закатом солнца, приметы, связанные с праздниками, помогали составлять представление о завтрашнем дне и предвидимом будущем.
Он лелеял и берег кормилицу-землю так же надежно, как своих детей, свою семью. Вот такая жизнь — в единении с природой, пусть и в тяжком труде, помогала ему избегать капризов погоды и предугадывать лучшее время и способы таких главных работ, как пахота, сев, сенокос и жатва.
Уже в наше время связь земледельца с землей порвалась под напором суровой действительности. И в первую очередь пострадали крестьяне работящие, умные, которые в любых условиях и собственным трудом сумели улучшить землю, хлебные и другие растения и обеспечили себе и семье благополучную жизнь. Их смешали в одну кучу с редкими в средней и северной полосе России кулаками и лавочниками, оторвали от привычного труда и выслали по разным местам Сибири и в Соловки, сунув в руки вместо привычных рукояток сохи каторжное кайло или тачку.
Казалось, что бедственное явление, вызванное чрезмерно азартным ультралевым направлением в руководстве деревней, нанесло непоправимый урон и обществу, и новой власти. К счастью, эта обстановка была скоро замечена уже больным В. И. Лениным. Не без борьбы со своим окружением, не без сопротивления на местах, но перемены к лучшему начались. С начала двадцатых годов стала распространяться новая экономическая политика — нэп, она и приостановила, а потом и смела одиозный подход к деревне, остановив разрушение деревенской жизни и скороспелую организацию коммун, к которым крестьяне были не готовы. Тогда Ленин писал:
«Лишь те объединения ценны, которые проведены самими крестьянами по их свободному почину и выгоды коих проверены ими на практике. Чрезмерная торопливость в этом деле вредна, ибо способна лишь усиливать предубеждения среднего крестьянства против новшеств.
Те представители Советской власти, которые позволяют себе употреблять не только прямое, но хотя бы и косвенное принуждение в целях присоединения крестьян к коммунам, должны подвергаться строжайшей ответственности и отстранению от работы в деревне».
Тогда же В. И. Ленин сказал о нэпе: «всерьёз и надолго».
В самом деле, как-то очень скоро наметились перемены к лучшей жизни. Не прошло и двух лет, как крестьяне, получившие снова земельные наделы от государства, буквально завалили рынок хлебом и всеми другими продуктами. Снова поднялся интерес к труду на земле, одичавшие поля обрели нормальный вид, поднялись нивы, пошло соревнование — кто вырастит лучший хлеб, кто создаст плодородие на будущее.
К сожалению, нэп просуществовал недолго. Вскоре после смерти Ленина опять появились признаки неладного в деревне, в земельной проблеме. Коллективизация во многих местах повторила, в еще худшем варианте, ошибки донэповского времени. Люди, связанные с землей вековыми согласными законами, снова стали уходить из родных мест, рассеиваться по новостройкам и городам. В деревнях, если верить статистике, перед Октябрьской революцией проживало 82 процента населения страны, а к началу восьмидесятых осталось менее 10 процентов. Миграция шла волнами, всякий раз усиливаясь после неудачных, неурожайных лет, после всяких нововведений — укрупнений и разукрупнений, изменения налогов и приусадебных участков. Оставались на местах преимущественно люди старые, слабые здоровьем, для которых и в городе не находилось работы. Деревни и сегодня не богаты людьми, много попало в разряд «неперспективных» и стерто с лица земли. Значит, пропали и пахотные земли около этих опустевших деревень.
Зато число городов росло быстро, их сегодня уже более двух тысяч, вся страна повернута лицом к промышленности и строительству, где работают и бывшие земледельцы, механизаторы. Они если и вспоминают места своего родства, то лишь перед отпусками, чтобы гостями возвратиться на летний месяц к дедам и прадедам на свежие яблоки и огурчики с приусадебного участка, на грибы-ягоды из ближнего к деревне лесу да на свежий воздух, который там слаще городского.
Считают, что сегодня среди деревенских жителей есть еще около десяти миллионов механизаторов и других специалистов по земле. Они вооружены современными машинами, обучены агротехнике, но привязанности их к земле, как живому телу, ослаблены, если не утрачены вовсе. На их плечи лег большой труд — обрабатывать пашни и луга общей площадью около полумиллиарда гектаров. Можно только удивляться, как они управляются. И угадывать — сколько ошибаются, как приблизительно, без любви и чувства родственности исполняют работы, записанные в агроправилах, а лучше — в жизни.
Но, как бы там ни было, управляются, часто с помощью городского населения, которое ропщет, едучи на копку картофеля или сенокос, забывая, что от этой работы зависит и снабжение их магазина.
О пользе машин для работы в сельском хозяйстве споров нет: без машин сегодня малым числом людей в деревнях не обойтись. Но все-таки есть проблема, ради которой, в сущности, и написан этот очерк. Он — о земле. Как все бурные события прошлого сказались на ней, кормящей нас? И сказались ли?..
Агрономическую науку последнего полустолетия все чаще называют наукой несколько упрощенной или облегченной, несмотря на бурное развитие биологии вообще. В ней явно недостает нравственного начала, милосердия и уважения — непременных условий, когда речь заходит о сопричастности с живым, со сложнейшей природой, где все живет, трепещет и так связано, что, по словам Б. Пастернака, «и через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мироздания».
Эта первейшая для людей наука чуть ли не целиком направлена сегодня на обучение людей искусству использовать плодородие земли для создания как можно большего количества продуктов питания и кормов для домашней скотины, от которых тоже ждут продуктов. Словом, на обеспечение потребительских нужд. И это, в общем-то, правильно. Лучше сказать — почти правильно.
С чьей-то «легкой» руки агрономическую науку теперь чаще называют слегка переиначенно — агротехникой, то есть системой машинного возделывания и уборки полезных культур, что не одно и то же, хотя и в это понятие введено слово «земледелие», которое можно расшифровать как растениеводческую область сельского хозяйства и как раздел агрономии, изучающий приемы возделывания растений. Так, во всяком случае, это записано в энциклопедиях. А уж потом — и как рациональное использование земли.
Во всем этом вперед очень ясно выступает задача — получить как можно большее количество растений с вложением возможно меньшего рационального труда, просто труда, часто оторванного от живого духовного мира природы и направленного, разумеется, только на одну цель: получить больший урожай с каждого метра земли. И желательно высокого качества. Словом, больше и лучше. Еще больше и лучше!
В России, стране большой, красивой, разнообразной, люди испокон веков заботились не только о хлебе насущном на день нынешний, а еще и о сохранении красоты и природной целостности земли, о ее врачующем покое, о ее благополучии на веки вечные как источнике всех благ. Пожалуй, эту черту национального характера лучше других выразил уже упомянутый нами А. Н. Афанасьев, а из ученых нашего века — К. А. Тимирязев, физиолог, знаток живого мира. Он написал: «Нигде, быть может, ни в какой другой деятельности не требуется взвешивать столько разнообразных условий успеха, нигде не требуется таких многосторонних сведений, нигде увлечение односторонней точкой зрения не может привести к такой крупной неудаче, как в земледелии».
Вот так он написал, физиолог растений: в земледелии! Не в агротехнике, не в растениеводстве, которым сам занимался всю жизнь, а в земледелии!
Что он имел в виду, делая такого рода предупреждение для потомков? Наверное, все ту же агротехнику, которая хоть и обеспечивает урожай, но все более грубо вмешивается в жизнь природы, в святая святых ее — в почвы, которые после распашки уже зовутся пашней. Увлечение агротехникой может — да, может! — привести к очень крупной экологической неудаче. Даже к беде широкого размаха.
И уж коль скоро мы заговорили о красоте и целостности живого мира, то приведем еще слова Льва Николаевича Толстого, написавшего уже на склоне лет, когда душа человека очищается мудростью прожитого, вот такую мысль:
«Одно из первых и всеми признаваемых условий счастья есть жизнь такая, при которой не нарушена связь человека с природой, т. е. жизнь под открытым небом, при свете солнца, при свежем воздухе, общении с землей, растениями, животными. Всегда все люди считали лишение этого большим несчастьем».
Во всем мире торопятся создавать как можно больше продуктов питания, без которых нельзя жить. И оглядываются на быстро растущее сообщество людей: экое великое множество, уже пять миллиардов ртов, на шестой миллиард пошли! А ведь в начале новой эры нас было всего 230 миллионов, в тысячном году 275 миллионов, в 1900-м уже 1,6 миллиарда, а в 1980-м больше 5 миллиардов…
Естественно, стараются превратить в пашни все пригодные для этой цели почвы. Даже болота осушают. Даже пустыни орошают, хотя дело это дорогое. В горы забираются, строят там террасы и на них разводят сады-огороды. А голландцы и японцы создают земли на морских мелководьях, отгораживая их от воды плотинами.
Мы тоже кое-что в этом направлении предпринимали, но как-то очень с ходу, часто без достаточного научного обоснования и без загляда в отдаленные последствия того или другого шага. Р-раз! — и почти сорок миллионов гектаров целинной степи обратили в пашню, не оставив вокруг и клочка дернины с травой. А вскоре ужасались зачастившим пыльным бурям, которые с трудом удалось ослабить с помощью дельного, уже покойного, биолога А. И. Бараева, настоявшего на плоскорезной обработке и частых кулисах из высокорослых трав, т. е. полосок все той же степи, своими корнями державшей почву и при ветрах. Целина облегченно вздохнула, она продолжает давать хлеб, хотя грех наш перед нею огромный.
Еще р-раз! — и в течение трех лет уничтожили едва ли не все многолетние травы в севооборотах, оставив поля без клеверов и люцерны, а скот — без хороших кормов. Таким образом «выгадали» дополнительные 2–3 миллиона гектаров под зерно. А поплатились (и еще расплачиваемся!) быстрым ухудшением качества пашни, смывом мелкозема и ростом оврагов, которые уже погубили, как утверждают почвоведы и биологи, более шести миллионов гектаров чернозема.
В семидесятые годы были еще раз наказаны неуёмным осушением песчаных почв в Белоруссии, где задумали создать огромные, высокоурожайные картофельные поля. А создали не столько картофельники, сколько летучие пески, которые в иные годы, как в Каракумах, взвихряются ветром в небо. Сегодня там срочно сеют люпин и другие травы, которые закрепляют пески и создают гумусированные почвы.
Почти тогда же отличилась солнечная Молдавия, где по задумке своего руководства посадили неоглядные сады на много верст во все стороны. Эту противоестественную монокультуру природа никак не хочет усыновлять. Сады-великаны плохо плодоносят, зато хороши для размножения вредителей и болезней, справиться с которыми труднее, чем провести посадку. Что там придумают для рачительного использования земли — пока неясно.
Беспокоясь о хлебе насущном, о молоке-мясе, которых все время недостает, мы в то же время с легкой душой перепрудили Волгу, Каму, Днепр, затопили или подтопили на веки вечные много миллионов гектаров пойменного луга, пастбища, леса и превратили эти вольные реки в каскад стоячих прудов, зарастающих ряской. Считалось, что тут мы получим бездну энергии. Энергию получили, правда далеко не такую, о которой думали. А заплатили за нее потерей кормящей земли, подзабыв непреложную истину, что земля — важнейшая форма энергии, способная самовосстанавливаться. Вечная энергия. Без нее народу просто нельзя жить.
Наши старопахотные земли, до которых не дотянулись руки «преобразователей природы», сегодня ослаблены более чем наполовину. Приходится тратить огромные средства для восстановления плодородия и для защиты от эрозии на склонах. Быть может, теперь, когда освободятся крупные средства, неразумно переданные «поворотчикам рек», удастся хоть часть этих денег использовать на настоящую мелиорацию — на удобрение, травосеяние, посадку лесополос, о которых мы как-то слишком легко позабыли.
На фоне крупных ошибок в землепользовании лучше просматриваются задачи долговременного улучшения почвы, ее мелиорация проверенными методами, тем более что разового, облегченного способа возрождения плодородия не существует, а искатели таких чудесных способов показали свою нравственную недостаточность уже не один раз.
А вот откуда возникает такая недостаточность, стоит разобраться, поскольку ошибки и сегодня встречаются не так уж редко.
Среди причин, порождающих у специалистов узкопонятую агротехнику, надо назвать ошибки в образовании на разных уровнях — от курсов в районе и до институтов в центре. Здесь с начала и до конца как-то очень рационально и узко определяют пашню как «средство производства» в ряду других «средств», таких, как уголь, нефть. Добыл — и успокоился: энергия твоя.
Учение о способах пользования плодородием почвы утилитарно, оно воспитывает в студентах технократизм, равнодушие к судьбе мира живого, куда относят пашню, вообще почву. Так закрепляется мысль о необходимости получения от земли ее благ без всякой благодарности или хотя бы элементарного уважения. Брать, брать и брать — вот главное, что выносят будущие механизаторы и агрономы из учебных заведений. И с такой же мыслью приезжают на поле, на луг.
Что это природа живая и ранимая, что пашня есть особое животворное тело, что существуют обязательные законы возврата использованного плодородия — все это выглядит на практике второстепенным и часто забывается, тем более что заработок идет не от сохранности земли, а от определенной работы, не от урожая, а от нормы выработки.
В таких условиях и теряется многовековая уважительность крестьянина к земле. Законы землепользования забываются, остается озабоченность о сегодняшнем успехе с урожаем, а не судьба пашни в будущем и не дума о судьбе самой пашни.
Ведь таких совестливых и озабоченных воспитателей, какими были в свое время ученые из школы В. В. Докучаева, потом из школы современных почвенников, где выделяются В. А. Ковда, В. В. Егоров, М. С. Гиляров, А. Г. Назаров, А. Н. Тюрюканов, Б. И. Розанов и их предшественники — А. Г. Дояренко, С. К. Чаянов, Н. М. Тулайков, К. К. Гедройц; таких обеспокоенных ученых сегодняшнего дня, как A. Л. Яншин, Н. В. Усольцев, Ф. Я. Шипунов, Н. Н. Моисеев, Д. С. Орлов, В. Ф. Вальков, Я. И. Потапенко, А. И. Бараев, Т. С. Мальцев, явно недостает в учебных заведениях, в научно-исследовательских учреждениях, чтобы повлиять на престиж почвоведения и экологии, развенчать идею сиюминутности в землепользовании.
Мы уже не говорим о системе Агропрома, где потребительство оттеснило за кулисы едва ли не все нравственные аспекты землепользования.
Вот уже много десятилетий продолжается азартное, экстенсивное, т. е. одностороннее, использование плодородия пашни. В этом порочном, тупиковом направлении действуют почти все люди, вооруженные тяжелыми машинами, которые ускоряют разрушение верхнего слоя почвы — распыляют, уплотняют, уродуют эту самую нежную «кожу земли». Лишь бы взять побольше урожай сегодня. О завтрашнем дне — потом, когда можно без ущерба для плана сегодняшнего… Но и завтра — тоже план, чуть больший, требующий дополнительного напряжения, поиска земли под зерно. И снова за счет травяных полей, паров…
Вот так много лет ведется довольно опасная игра с пашней, лугами, которые пока выдерживают нарастающий стресс — не без ущерба для плодородия, конечно.
Остановиться бы. Подумать…
Но где там!
Каждый день по радио и телевидению, с газетных полос, даже со страниц агрономических изданий в глаза бросаются призывы: «собрать», «взять», «снять», «получить», «убрать», «вырвать», «выполнить», «дать сверх плана» столько-то и столько-то зерна, картофеля, травы, силоса, овощей, корнеплодов… Призывы, вселяющие надежду на доброе обеспечение. И тут же разговоры о новых технологиях, об оперативности, мастерстве, которые должны «обеспечить», иначе говоря, помочь «взять», «получить», «выполнить».
По этим каналам массовой связи очень редко звучат слова озабоченности о матери всех благ — пашне и лугах, о природном, экологическом обеспечении урожая, о Законе возврата вместо эксплуатации, чтобы поддержать природное равновесие.
Наверное, в любой почве есть некая конечная черта, когда последняя молекула гумуса — этого плодородного начала пашни, уйдет с водой в корешок, в зеленый лист, где произойдет переработка сил земли и солнца в продукт органики. Ближе к осени пройдет по ниве комбайн, подцепит зубастым хедером колоски и метелки, обмолотит и увезет к дороге. То же сделают с соломой. Поле останется голым и беззащитным. Лишь мелкий зеленый сорняк успеет до пахоты подняться, вызреть и лечь на породившую его землю, передав ей капельку органического вещества, из которого образуется гумус. Тысячную долю того, что увезено с этой нивы.
Так год за годом. Столетиями. К счастью, не всюду. Находились земледельцы, которые возвращали, кто сполна, кто частично, органическое вещество, увезенное с урожаями. Это крестьяне, не утратившие врожденную нравственную чистоту. Но где они? Ученые подсчитали, что в Кировской области ежегодно изымается с урожаями 800 тысяч тонн органической части почвы, а возвращается лишь 400 тысяч. Можно судить, какая сегодня пашня в этой области и что ждать от нее даже при отличной обработке.
Безвозвратное изъятие органического вещества усилилось с тех пор, как только скотина в комплексах отодвинулась от пашни словно для того, чтобы затруднить перевозку навоза на поля. Некому теперь грузить и возить, людей мало, работа эта неприятная и тяжелая. Обойдемся, удобрим минеральными туками, с помощью химии уничтожим сорняки, вот и довольно для выполнения плана. А навоз — в овраг…
Такая подмена первозначного второстепенным — страшное дело для пашни! Почва без органики непременно истощается, родит хуже и хуже. Малейшая засуха — и нет урожая. Беззащитна она без навоза, без трав.
В истории Земли были периоды катастрофических неурожаев на огромных площадях. Они случались короткими и продолжительными, иногда затягивались на десятки лет. Родящая почва сперва превращалась в бесплодную, в худое пастбище, а если люди не помогали ей — то и в пустыню.
Целые государства древности лишались продуктов питания и рассеивались по чужбинам. Так было некогда в срединной Америке, богатой землей и народом, в Африке, Азии.
Века просвещения, расцвет естественных наук позволили упреждать, обдумывать ошибки в землепользовании. Явились законы сохранения вещества и энергии. Применительно к почве, как самостоятельному, полному жизни образованию живой природы, эти законы объяснили людям отличие почв изобильных от почв бедных. Немецкий естествоиспытатель Юстус Либих выразил эту мысль с позиций нравственных: «Причина возникновения и падения наций лежит в одном и том же. Расхищение плодородной почвы обусловливает их гибель, поддержание этого плодородия — их жизнь, богатство и могущество».
Дальнейшее развитие наук показало, что почвы в естественных условиях являются саморегулирующимися системами: все зеленые растения, которые вырастают на земле, остаются на почве и умирают, телами своими пополняя запас органического вещества, созданного на 93 процента за счет углерода воздуха и энергии солнца и на 7 процентов из пищи, отобранной у земли.
Новое органическое вещество всегда больше старого. В естественных условиях оно накапливается, аккумулируя энергию солнца и углерод. Органика со временем превращается в новую форму живого — в гумус, богатый микро- и макрофауной и питательными веществами, необходимыми для новых поколений растительного и животного сообществ.
Как видим, почва способна самоусовершенствоваться, развиваться, богатеть, ее генезис — непременно от изначального к богатейшему, ее двигатель — солнце и зеленый лист растения, несравненная по сложности и величию лаборатория, отлаженная за миллионы лет существования. Почва — продукт этого прекрасного природного процесса. Этот процесс сделал планету Земля единственной — живой в Солнечной системе, он обеспечивает вечность всему живому. Нарушить его или замедлить способна только стихия, прежде всего атомная катастрофа, эта дьявольская придумка изощренного человеческого ума.
Как показывают история и нынешние процессы в земледелии, хомо сапиенс способен притормозить этот великий планетарный процесс и другим способом. Он может уничтожить почву — основу всего живого, а вместе с ней и все прекрасное — живое на Земле.
Людям, собранным в большие города-мегаполисы, нужна пища. «Люди, живущие на земле, создают все больше и больше продуктов питания и везут их далеко от места произрастания, и не возвращают их в почву, истратившую свое плодородие на создание пищи. Почва, обреченная на голодный органический паек, истощается и в конце концов делается бесплодной. Оголенная земля сильнее разрушается водой, ветром и солнцем. Плодородная земля превращается в пустыню, в безжизненную среду.
Картина эта, конечно, упрощенная, но не такая уж фантастическая. Локальных случаев уничтожения плодородных почв за историю человечества предостаточно.
Ученый почвовед Б. Н. Розанов считает, что сегодня на планете Земля опустынено около полутора миллиардов гектаров некогда плодородной земли. Прежде всего в Африке, Азии и Австралии. Площадь опустыненных земель почти равна площади обрабатываемых, кормящих земель во всем мире.
Грустное сравнение. Оно не делает чести разумному человечеству, населяющему страны земного шара. Уже проникший в космос, в тайны микромира, познавший ремесла и высокое искусство, современный человек как-то очень незаметно растерял громадные территории продуктивных земель. И поставил на грань истощения многие из оставшихся пашен и лугов.
Нельзя не согласиться с тем, что состояние кормящих гектаров есть отражение благоустройства или неблагополучия общества.
Стóит правдиво и критически оглянуться на историю нашего великого государства, чтобы обнаружить несомненную связь между продуктивностью земли и способом пользования этой землей.
Полезно вспомнить о страшном для земледелия периоде крепостничества в России, когда земля с 1497 по 1861 год — четверть тысячелетия! — принадлежала помещикам, высокопоставленному чиновничеству, генералам и приближенным к царскому двору. Крестьяне обрабатывали чужую для них землю, конечно, спустя рукава. Урожай не принадлежал им, и земля все более становилась для них не родной, не любимой. Какой смысл вкладывать труд в землю, богатства которой идут владельцу, живущему в городских дворцах?
Отмена крепостного права лишь очень приблизительно облегчила жизнь крестьян, успевших утратить главное качество сословия — любовь к земле.
В. И. Ленин прекрасно понимал эту существенную для жизни нового общества проблему. Один из первых лозунгов советской власти звучал лаконично и весомо: «Фабрики — рабочим, землю — крестьянам!» Крестьяне получили личные наделы земли, стали ее хозяевами, поскольку отдана она была в частную собственность. И все изменилось. «Обеспечила быстрое восстановление народного хозяйства и его социалистическую перестройку» — так пишется о нэпе в Энциклопедическом словаре 1980 года.
Воспрянула оголодавшая было деревня, а за ней и город. Почувствовав себя хозяевами земли, лучшая часть крестьянства жадно взялась прежде всего за улучшение этой земли. Быстро разрасталось скотоводство, а с ним и производство мяса и молока. Вновь появилось много — до двух миллиардов тонн — навоза в год, он весь пошел на удобрение полей. Поднялся интерес крестьян к агрономической науке, начали заниматься травосеянием, луга поддерживали и косили общиной и делили сено по вложенному труду. Земля наращивала плодородие.
Нэп обновил и поставил на ноги бесчисленные деревни, в которых проживала тогда большая часть населения страны.
Со смертью В. И. Ленина стали слышней настойчивые голоса противников нэпа. Приводили примеры возрождения крупных хозяйств — такими становились неразделенные семьи, в которых жили сыновья, невестки, внуки. Объединенные семьи работали, как нынешние звенья на семейном подряде. Завистники называли их кулацкими, хотя никаких наемных работников в семьях не было. Но даже мысль о богатых частных собственниках раздражала ортодоксальных руководителей страны, которые сами жили, естественно, в богатстве и довольстве. И к середине 1930 года нэп был отменен, крестьянские семьи обложены крупным налогом. Если налог выполнялся, назначали новый, еще больший. И тогда деревня очень быстро вновь начала разрушаться.
Последовала коллективизация со всеми своими противоречиями, плюсами и минусами.
Пока шла эта странная и бурная человеческая деятельность, поля обрабатывались все хуже, только «для себя». Пашню перестали навозить — не до того! Постепенно исчезали клевера и пары на полях, размножались сорняки. И, конечно, рушились семьи. Самые работящие мужики не по своей воле исчезали из деревень, они оказывались на положении ссыльных в северных лесах, на рудниках.
Потребовалось долгое время, чтобы возникло и пообвыкло на земле отцов новое поколение земледельцев. Но и этому поколению все больше мешали постоянные приказы сверху, неразумные прожекты вроде укрупнения колхозов, передачи земледельческих орудий в МТС, двойственное руководство землей, затем разгром малых деревень, миф об агрогородах, все более чуждый времени волевой характер руководства, когда всякая личная инициатива загонялась в угол. Ставка на «сильную личность» не только в совхозах, но и в колхозах чем-то очень напоминала уже позабытых землевладельцев прошлого века.
Нет, страна не умерла от голода. Пусть только часть колхозов и совхозов выполняла ежегодно нарастающие планы хлебосдачи, пусть продолжалась утечка крестьян, но продукты с полей и ферм получали, продавали по карточкам, потом и свободно. Страна выдержала и этот суровый период — даже в тяжелейшие годы войны, которая принесла победу.
Однако и теперь, через десятилетия, при возросшем индустриальном потенциале, все еще ощущается дефицит самых необходимых продуктов, часть которых наша великая земледельческая страна вынуждена закупать за рубежом. Что случилось с землей?
Неустройство общественное, конечно, сказалось и на жизни почвы, создающей продукты питания для общества.
Вспомним лысенковщину, которая надолго внесла в сельскохозяйственную науку дикое невежество и разброд, когда всякий ученый, несогласный с мальчишескими теориями этого академика-неуча, объявлялся инакомыслящим, а научная дискуссия превращалась в политическое преступление. Гибель таких ученых, как Н. И. Вавилов, Н. К. Кольцов, С. С. Четвериков, А. С. Серебровский; видных агрономов Н. М. Тулайкова, А. Г. Дояренко, С. К. Чаянова, В. И. Кондратьева, Д. А. Сабинина; разгром, в сущности, всего ВАСХНИЛа отбросили сильную русскую биологическую науку и, в частности, почвоведение далеко назад. Перед учеными уже не ставили задач по разработке долговременных проблем, от них требовали сиюминутных успехов, которые, как известно, озаряют мир лишь на основе как раз наук фундаментальных. В земледелии одна ошибка накатывалась на другую. Тут и яровизация как панацея от всех бед, и скороспелая попытка полезащитной лесопосадки, и нарушение севооборотов — все, что через много лет ученым приходится пересматривать, выводить научные истины из тупика.
О судьбе почв перестали думать. Распространилась экстенсивная форма земледелия. Из почвы брали с урожаями пищу, но почве эту пищу не возвращали, обрекая ее на истощение. Такого давно уже не было на российских землях.
Когда все беды ушли в прошлое и многое позабылось, ученые и земледельцы стали возвращаться к истинам вечным, к теории и практике землепользования, считавшимся запретными.
В украинском городе Полтаве, где сто лет назад В. В. Докучаев произнес свою блестящую речь о «царе почв, главном богатстве России, нашем русском черноземе», в 1986 году состоялась научно-производственная конференция, посвященная творческому развитию почвоведения на новом этапе ее жизни. Выступил на конференции и тогдашний секретарь областного комитета КПСС Ф. М. Моргун. В частности, он сказал:
«Мы с вами — и философы, и писатели, и партийные работники, и аграрники — часто говорим о любви к земле, бережном отношении к ней. Имеется в виду не только красота, так сказать, экзотическая ценность, но и сохранение ее плодородия. Крестьянин смотрит на землю прежде всего с практической стороны. Его отношение к ней в значительной части зависит от того, является ли она кормилицей, средством его существования. Сегодня он хочет не просто безголодной жизни, а равных условий жизни со всеми членами общества. Если требования крестьянина игнорируются, рано или поздно это отразится в его психологии, он станет смотреть на землю не как на кормилицу, а как на мачеху. Отсюда и отношение к земле будет другое».
Эта мысль о крестьянине-творце, а не просто исполнителе чьей-то воли перекликается с ранее высказанными словами умнейшего нашего писателя Федора Абрамова, который в обращении к своим землякам в деревне Веркола сказал:
«Исчезла былая гордость за хорошо распаханное поле, за красиво поставленный зарод, за чисто скошенный луг, за ухоженную, играющую всеми статями животину. Все больше выветривается любовь к земле, к делу, теряется уважение к себе…»
Вот как далеко проникла в сознание людей теория «винтиков» в общегосударственной машине. И хоть развенчана она и вроде бы похоронена, а живет, действует, поскольку и сегодня немало ее приверженцев остаются на постах, откуда могут командовать делами на земле. Безнравственность приказных работ особенно остро ощущается на живой природе, на пашне и лугах.
Сколько еще есть совхозов и колхозов, где командуют так называемые «сильные личности», способные и нынче загонять в подполье всякую свежую и добрую мысль земледельца — творца! Так отучают пахаря от самостоятельности, от красивой работы, от радости выращивания хорошего урожая — высшей радости человека!
Кто из настоящих крестьян не знает, что выходить на пашню без «искры божьей», без творческой мысли, которая соединяет, роднит человека с природой, — это насиловать себя. И тогда труд покажется тяжким вдвойне, а результаты не порадуют. Стопорится и урожай, и развитие в почве жизненных процессов.
В таких условиях земледелие становится неразумным, опасным для поля, для урожая, для настроения людей, поскольку они не получают за свой труд и половины того, что намечали.
Пришло время сказать о фактическом положении с пашней и лугами, как их видят сегодня ученые — биологи, почвоведы и агрономы.
Природа не обидела нашу страну землей. В последние полвека, когда была распахана целина в Казахстане и в Сибири, площадь пашни перевалила за двести миллионов гектаров. Не вся она, конечно, равноценная, потому что охватила огромную территорию двух великих равнин — Восточно-Европейской и Западно-Сибирской, продвинулась на север до Белого моря и на юг до границы с Ираном, Индией и Китаем, забралась в долины и предгорья Памира и Тянь-Шаня. Сегодня в СССР насчитывают 225 миллионов гектаров пашни и почти 300 миллионов гектаров пастбищ и сенокосов, местами очень хороших пойменных лугов, а в других местах просто неосвоенных, полупустынных или болотистых, особенно в плоских долинах северных сибирских рек и на склонах гор.
По последним данным, на одного человека у нас приходится 0,82–0,84 гектара пашни, вдвое, а то и втрое больше, чем в США и, конечно, в Западной Европе, в Индии или Китае. Богатство, разумеется, солидное, но надо помнить, что далеко не все гектары — это хорошие, плодородные от природы земли. Черноземов и черноземовидных почв в СССР, по данным Почвенного института, около 190 миллионов гектаров — три четверти подобных почв во всем мире. Остальные распаханные 35 миллионов — это темно-серые или серые лесные подзолистые почвы, и болотно-торфяные, и скудные песчаные почвенные разновидности. Их десятки и сотни.
Но вот что смущает. Даже при таком богатстве страна все-таки получает урожаи очень невысокие, а в сухие годы — и катастрофически низкие. Вызывает опасение большая зависимость урожаев от погодных условий, что не делает чести земледельцам и ученым, напротив, наводит на размышления: что-то в сложном механизме экологических связей и зависимостей у нас не срабатывает, хотя наука о почвах, почвоведение, родилась сто лет назад именно в нашей стране, ее отцом был Василий Васильевич Докучаев. И современная школа почвоведов, которая продолжает развивать докучаевские мысли, тоже на высоте. Ею разработана стройная теория и практика землепользования и создания таких биоценозов (В. И. Вернадский), в которых пашни, луга, леса, реки-озера составляют единое целое, способное и сохранить накопленные в почвах богатства, и рачительно тратить их, пополнять, полностью обеспечивая свое отечество изобильными продуктами земледелия и скотоводства.
Теория есть. Практика не использует ее и частично, иногда просто не замечает. Все остается, как было при Докучаеве, когда он написал в начале века:
«Мы решительно ничего не сделали, чтобы приноровить наши пашни к засухам, чтобы утилизировать в сельскохозяйственном смысле наши речные, снеговые и дождевые воды; мы до сих пор еще всю ответственность за наши неурожаи преспокойно возлагаем на погоду».
С тех пор прошло сто лет. Докучаев и его соратники успели организовать в черноземных районах опытно-производственные учреждения, такие, как «Каменная степь», где зависимость урожаев от погоды сведена к минимальному, а пашня щедро одаривает урожаем. Мы бросились было создавать в 1948 году систему всеобщего полезащитного лесоразведения. И легко расстались с ней, не сделав даже десятой доли задуманного. Мы как приняли за шаблон плужную пахоту — глубокую, еще глубже, еще! — так и ворочаем землю добрых три четверти века, не обращая внимания на призывы ученых (Дояренко, Овсинский, Чаянов) пожалеть землю, подумать о будущем. И доказательная книга Г. Канта «Земледелие без плуга» у нас переведена и широко известна. И много агрономов, приверженцев такого типа обработки. Однако плуг все еще властвует на полях, оставляет пашню под зиму оголенной и открытой.
Мы плохо обошлись со многими специалистами, ратующими за посев многолетних трав в севооборотах. Травопольщиками обзывали всякого последователя Клингена, Вильямса, которые доказали необходимость травосеяния на полях, поскольку травы спасали пашни от истощения и поверхностного смыва.
Все это дало повод академику Александру Леонидовичу Яншину сказать уже в наши дни:
«Мы, к сожалению, не всегда по-хозяйски, заботливо и с радением относились и относимся к нашей житнице, не всегда берегли и бережем драгоценное наше достояние. Поэтому и возникли неотложные проблемы защиты черноземов от разрушения ветром, водой и плугом, восстановления их плодородия».
К слову надо заметить, что травосеяние с успехом распространилось по Европе и США. И обеспечивает там и почвенное плодородие, и хорошие урожаи.
Зато в нашей стране создано и много десятилетий работало Министерство мелиорации и водного хозяйства, как раз и нацеленное, по замыслу, на защиту пашни от эрозий и потери плодородия. Что же оно? Каковы результаты его деятельности? Чем обернулись миллиарды затраченных рублей?
Задачи этого крупного учреждения ясны. Их очень четко обрисовывает ведущий почвовед страны, эксперт ООН по окружающей среде, Президент Всесоюзного общества почвоведов Б. А. Ковда:
«Мелиорация, — цитируем, — это целенаправленное улучшение земель, повышение плодородия почв и их устойчивости к воздействию неблагоприятных природных и антропогенных факторов с помощью целого комплекса приемов и методов, выработанных наукой и практикой мирового земледелия. Мелиорация — это улучшение почв с целью повышения ее плодородия, изменение природы почв или отдельных ее горизонтов, отдельных слоев…»
Прямо скажем, что наше мелиоративное министерство за долгие десятилетия почти ничем не помогло земледелию, если не считать повышения урожайности на ограниченных огородах, бахчах и на хлопковых полях, где орошение ведется очень давно. Зато самые крупные деньги оно истратило и продолжает тратить на водную мелиорацию, на ошибочные, грандиозные проекты орошения, хотя этот вид мелиорации самой природой противопоказан для равнинных почв, для наших черноземов: они создавались природой в условиях некоторого недостатка воды, когда органика не промывается в глубины земли, накапливается у поверхности. Этот гумус, толщина слоя которого достигает полутора метров, и сегодня все еще позволяет на юге получать высокие урожаи всех культур. Тратим дедовские запасы…
Неловко писать о таких, казалось бы, простых, элементарных явлениях, но ведь напор мелиораторов, жаждущих обратить южные черноземы в поливное хозяйство, продолжается и сегодня, хотя опыт многих поливных устройств уже привел к естественному исходу — к засолению полей, ко вторичному их заболеванию.
Мелиораторы совсем не берутся за работу вовсе уж необходимую чуть ли не по всему государству нашему — за борьбу с оврагами, которым несть числа; считается, что дело это самих хозяйств. Так оно и было, пока оврагов не стало множество, даже не оврагов, а целых овражных систем. С ними колхозы и совхозы не могут совладать, они разрастаются и уже «съели», по разным данным, от 5 до 7 миллионов гектаров пашни в центре и на юге России, в Башкирии и в приволжских автономных республиках. Министерство мелиорации и водного хозяйства всегда считало «овражные дела» не своим ведомством. Но ведь речь идет о шести миллионах гектаров потерянных черноземов! Часть из них не поздно вернуть в разряд продуктивных. Еще больше можно сделать для предупреждения новых размывов, особенно в Воронежской, Курской, Орловской и Ростовской областях. Иначе мы навсегда утеряем громадные площади самой драгоценной пашни.
Словом «опустынивание» называют наступающее бесплодие земель по причинам истощения, перевыпаса, жары и ветров. Вокруг больших пустынь Средней Азии таких земель более чем достаточно. Опустынивание наметилось в Ставропольском крае, в Калмыкии, на юге Украины, даже в Белоруссии, где песчаные почвы лишились естественного покрова — гумуса и растительности, погибших при осушении.
Ежегодно опустынивание отбирает у земледельцев и скотоводов по 50–70 тысяч квадратных километров земли в год. Приостановить эрозию можно посадкой лесополос, травосеянием, всеми другими способами, которые позволяют прикрыть оголенную землю живыми растениями. Эти гибнущие земли послушны воле человека, они бедны и на всякое доброе дело отвечают выздоровлением.
Как пример рачительности и добра по отношению к земле я с великим удовольствием привожу деятельность группы ученых и рабочих ВНИИ агролесомелиорации ВАСХНИЛ, специалистов и механизаторов Министерства лесного хозяйства РСФСР, которые за десятилетие посадили по югу России, на песках Нижней Волги и Дона один миллион двести тысяч гектаров соснового леса. Из них сегодня уже почти половина так называемых приспевающих лесов: посадка шла новым способом, крупноразмерными саженцами. Это успешное начало программы, которая охватит посадками шесть миллионов гектаров опустыненных земель юга.
Возглавлял деятельность лесоводов академик ВАСХНИЛ В. Н. Виноградов, Председатель Всероссийского общества охраны природы. Среди работавших много лет мы назовем Ю. М. Жданова, А. Г. Гделя, Н. С. Зюсь, В. А. Кузнецова, И. Ф. Кулик, А. Н. Недашковского, В. И. Петрова, С. Н. Руденко, С. Ф. Хуруджи, Г. И. Цыплакова, Ф. М. Щербакова. Вместе с В. Н. Виноградовым, ныне покойным, эти энтузиасты получили в 1986 году Государственную премию по науке и технике. И, прямо скажем, преподали наглядный урок Министерствам мелиорации СССР и РСФСР, взявши на себя труд, о котором мечтал В. В. Докучаев сто лет назад.
Не мелиораторы, а сами земледельцы-лесоводы сажают и ныне в степных районах по 100–300 километров лесополос за год. Мало, конечно, ведь нам надо иметь не менее 12 миллионов гектаров полезащитных лесополос в стране, или, если вытянуть их в десятиметровую ленту, 120 миллионов километров лесополос! Задача не одного года, и усилия не одного ведомства, хватит работы и лесникам, и, тем более, мелиораторам.
Много земли мы потеряли вокруг перепруженных равнинных рек, плотин, воздвигнутых по идее Гидропроекта. Эта идея, когда электрическая энергия получается за счет уничтожения плодородных земель, т. е. другой важнейшей энергии, по сути своей является безнравственной, страна и люди счастливее от подобной замены одной энергии другой не становятся.
И сегодня эта проблема продолжает беспокоить общество. Минмелиоводстрой и Гидропроект обострили проблему, поскольку уже «пустили под воду» миллионы гектаров лугов и пашен.
Мы вообще очень щедры на передачу плодородной земли для всякого строительства: под города, дороги, заводы, полигоны. «Правда» сообщала, что за три пятилетия в нашей стране ухитрились отдать под промышленные объекты 5,5 миллиона гектаров сельхозугодий! Только в четырех областях Сибири промышленность заняла за десять лет почти миллион гектаров сельхозугодий.
Если эти потери перевести на деньги… К сожалению, у нас нет цены на землю вообще, даже на архиплодородную. Она считается общенародным достоянием и почему-то не оценивается в рублях. А оценивать надо, тем более что в пашню, луг, сад и сегодня продолжают закладывать труд людей и машин, дорогостоящие удобрения.
В одном колхозе имени Ленина Лискинского района Воронежской области насчитывают пять тысяч гектаров пустоши между оврагами. Ни пашни на них, ни пастбища. Треть всех земель хозяйства бездействует много лет. В какую копеечку влетает это колхозу!
Но и такие потери меркнут перед главной бедой, о которой речь пойдет дальше.
Плодородным началом в каждой почве служит гумус.
Это особый класс органических соединений, которых нигде больше в природе не существует. Только в почве. Гумус определяет способность пашни создавать растения, кормящие всех нас. От гумуса зависит, в большинстве случаев, цвет почвы. Он придает почве темный цвет. Ему — гумусу — наша планета обязана живой жизнью. Он занимает в биологическом круговороте свое устойчивое место наряду с солнцем, хлорофиллом в зеленом листе растения, самим растением, органическим опадом из мертвых растений и животных на поверхности почвы. Гумус — сложнейшее вещество, создатель тех самых биологических молекул, которые вместе с водой и с многочисленными элементами менделеевской таблицы воссоздают новые поколения растений, замыкая вечно действующий живой круг, двигателем которого было и остается солнце.
Мы еще не знаем всех тайн этого круга, как и особенной роли гумуса в нем. Но уже достаточно ясно понимаем, что при реакции с водой, при определенной температуре и газообмене гумус выдает, как из хранилища, все потребное для жизни растения, являясь одновременно «родительным домом» для множества живых представителей микрофауны и микрофлоры.
В естественных природных условиях биологический круговорот энергии и вещества действует безотказно и с обязательным ускорением, поскольку для создания живого растения используется 93 процента углерода из воздуха и лишь 7 процентов вещества почвы. Живое вещество как бы делается из ничего, постоянно прибавляя на планете органику в разных видах и формах.
Так возникли и продолжают возникать, совершенствоваться все почвы на планете. Так родился царь почв — чернозем. А с появлением человека разумного начал складываться через века практики и наблюдений единственно правильный, крестьянский способ землепользования: кто намеревается получить с поля и огорода высокий урожай, тот должен разводить и домашний скот как источник навоза для внесения его в почву взамен взятого из нее урожая. Закон возврата органического вещества действует повсеместно.
Так возник и плодосмен, севооборот, когда ежегодно на каждом поле меняются культуры, когда все поля проходят через многолетние травы, способные оставлять в пахотном слое наибольшее количество свежего органического вещества (масса корней травяного сообщества составляет 60–80 процентов веса всего растения). Плодосмен и органическое удобрение, внесенное вместо вывезенного с поля урожая, обеспечивают восполнение истраченного гумуса, поддерживают равновесие веществ, близкое к естественному, накопительному.
Такое использование почвы, даже многовековое, не лишает поле плодородия, гумусовый слой его остается на одном уровне или прирастает.
Закон возврата действовал и продолжает в несколько уменьшенном виде действовать на Русской равнине с первых времен землепашества на Руси, примерно около тысячи лет. Даже в лесной зоне, где естественные почвы из-под леса развивались очень медленно — по сантиметру гумусированного слоя за 200–300 лет, — и тут землепашец в Суздале или Муроме все же собирал урожаи, позволяющие ему жить спокойно. Когда он обзаводился скотиной и мог унаваживать свое поле, то и на серых лесных почвах, на подзолах удавалось выращивать приличные урожаи хлеба и корнеплодов. Было замечено, что при навозе и травах самая слабая земля — облагораживается.
Новоселы лесной зоны России не ошибались. Спустя четыре-пять веков, сегодня на приусадебных участках в старых деревнях где-нибудь у Каргополя или в Холмогорах можно увидеть почвы со слоем гумуса толщиной в 20–25 сантиметров. Рукотворные почвы!
Степная часть Русской и Западно-Сибирской равнин, где некогда произрастали густые травы, оказалась в самом лучшем положении: там в почвах накопилось огромное количество гумуса, до 300–600 тонн на каждом гектаре. Такие степные черноземы могут очень долго выдерживать очень интенсивные способы выращивания урожая — без заметного ущерба для собственного плодородия. Конечно, при условии сохранения всех элементов биоценоза: трав, перелесков, рек и озер.
Долго, но не всегда. Закон возврата действует и здесь. Что взял, то и верни! Иначе почва истощается, и это сразу сказывается на урожаях. Навоз остается главным средством удерживания высокого почвенного плодородия. Именно потому Нечерноземье испокон веков значилось зоной мясо-молочного назначения: всюду держали коров, все разводили скотину, получали нужный продукт и навоз для удобрений полей и огородов. Естественные луга, которых было много, способствовали такому направлению сельского хозяйства.
Когда появились минеральные удобрения, некоторые землепользователи решили, что настало время освободиться от тяжелого и неприятного труда с навозом. Еще до революции схватились за новинку богатые землевладельцы, некоторые крестьянские общины. Покупали чилийскую селитру, фосфорную муку, калийную соль и видели, что урожаи прирастают.
В колхозно-совхозное время производство и потребление минеральных удобрений возросло. По этой причине навоз был с легкостью оттеснен на второй план. Его теперь вносят больше на огороды, а не в поле.
Это ошибка.
Вот уже в течение нескольких десятилетий пашня получает все меньше и меньше органики. Незаметно, но с удивительным постоянством истаивает запас гумуса, накопленный в почвах. Пашня без свежей органики становится плотней, она хуже удерживает воду, кислород. Биологические процессы в ней затухают. Исчезает даже тот изумительный запах, что издает спелая и теплая земля, набранная в горсть. Растениям на безгумусной почве явно недостает привычной пищи и воды. Растворы минеральных солей не восполняют нужду в природных биологических молекулах, из которых строит свое тело растение.
Следствием этого явилась все увеличивающаяся зависимость урожаев от капризов погоды. Участились засухи, неурожаи. Земля теряла былую силу. Она болела.
Не хочу бросить тень на наши научные учреждения. Биологи знали о происходящем. Об ошибочном пренебрежении к органике упоминал Докучаев. Ученые Почвенного института ВАСХНИЛ изучили процесс истощения почвы без органики и призвали к удобрению навозному, поскольку по навозу резко увеличивалась продуктивность и минеральных туков. Но их голоса не вызвали беспокойства. Минеральные удобрения выпускали во все большем количестве, все более сложные, вплоть до жидкого аммиака. А навоз… Он накапливался на задворках ферм, горы его росли за комплексами, гидросмыв привел к проблеме жидкого навоза, в таком виде он вообще неуправляем, его просто спускали в овраги, даже в реки. А на поля вывозили самую малость.
Все чаще случались неприятности. Так, на реке Томь прорвались из накопителя от свиноводческого комплекса почти сто тысяч кубометров стоков и отравили воду. Птицефабрики не знают, что делать с жидким птичьим пометом, и готовы зарывать в землю это ценнейшее удобрение. На Каттакурганском откормочном комплексе в Узбекистане накопилось более миллиона тонн навоза. Он угрожает целой округе… Из первейшего, самого ценного удобрения скотский навоз вдруг превратился в отравителя земли и атмосферы! А пашня стонала от истощения, она требовала органики. Ей подсовывали чуть не по тонне на гектар минералки. Не то… Совсем не то…
Полумеры не помогали. У нас не было механизмов, транспорта для вывозки навоза, тем более жидкого. Не было хороших разбрасывателей, и, конечно, не хватало людей на эту неприятную работу. Но что-то надо было делать!
Несколько лет назад во Всесоюзном НИИ органических удобрений ВАСХНИЛ его директор Петр Дмитриевич Попов и кандидат сельхознаук Александр Иванович Жуков положили перед собой на стол две почвенные карты России. Одну, составленную Докучаевым сто лет назад, другую — 1980 года, созданную при участии Почвенного института ВАСХНИЛ, Росгипрозема и других опытных учреждений. И сравнили запасы гумуса. Сто лет назад и теперь.
Было отчего побледнеть! Оказалось, что за это время количество гумуса в пахотном слое почвы повсюду уменьшилось на 20–45 процентов. Съели мы его с хлебом, картошкой, кашей, молоком и со всем прочим, чем живем-кормимся. Съели, поистратили, не восполнив и четверти изъятого. И выглядим уже не рачительными хозяевами, а хищниками на своей земле. Еще сто лет — и все? Бесплодие земли?!
Оказалось, что даже на мощных черноземах юга России и Украины ежегодно безвозвратно расходуется по 0,2–0,7 процента гумуса из тех 3–5 процентов, которые имеются сегодня в пахотном слое. В Нечерноземной зоне каждый год количество гумуса снижается на 0,1–0,3 процента, хотя до трети хозяйств имеет его в своих почвах всего 1,5–2,3 процента. Почвоведы считают, что на формирование нормального урожая в почвах зоны надо иметь не менее 2,5 процента гумуса. Это, конечно, приблизительные выкладки, в почве много неясных, не понятых нами процессов, но уже само приближение к опасному рубежу должно бы насторожить и земледельцев, и руководителей областей, агропромы, наконец.
Карты плодородия показали всю опасность работы в поле без отдачи этому полю взятых у нее питательных веществ. Критический рубеж приближается. Сотни и сотни хозяйств в Нечерноземье уже на подступах к бесплодию, а горы навоза так и лежат за скотными дворами или растекаются по оврагам. В Меленковском районе Владимирской области гумуса всего 1,3 процента. И соответствующие урожаи зерна в 6–8 центнеров с гектара. Отнимите два центнера затраченных при посеве семян, и останется то малое, что дает человеку гектар… Самые большие дозы минеральных удобрений здесь не помогут, а только углубят беду. Известкование не срабатывает, когда в почве нет органики, она инертна, минеральные соли промываются дождями и отравляют грунтовые воды и водоемы. Пользы от них мало.
Нарушив биологическое равновесие истощением главного звена в природе — почвы, мы вызываем цепь самых неожиданных разрушений в природном равновесии. Безнравственно не думать о будущем земли и надеяться, что планы и задания выполнятся сами по себе. Нет оправдания людям, которые доводят сельское хозяйство в отдельных областях до роковой черты. Считают, что это пройдет незамеченным? Но сегодня есть возможность точных анализов, положение с землей известно в агропромах, но мер к быстрому исправлению истощенных земель так и не принято.
А между тем есть все условия для скорого излечения больных земель. И лекарства поблизости. В колхозах и совхозах сегодня лежит примерно 1,6 миллиарда тонн навоза — столько его дают фермы и комплексы со скотом. Разделим эту гору добра на 225 миллионов гектаров пашни. Получится на каждый гектар 6–7 тонн навоза. Мало, конечно, но добро. Спасение пашни начнется и продолжится, если вывозить все накопленное. Но вывозится сегодня, по данным статистики, только 0,7–0,9 миллиарда тонн, чуть больше половины имеющегося, это всего три тонны на гектар, триста граммов навоза на квадратный метр пашни, смехотворная доза, гомеопатическая!
Безумие расточительства в том, что большая половина наличного навоза остается в оврагах, растекается по низинам, отравляет природу, тогда как поля жаждут удобрения.
Грохочут день и ночь заводы, размалывая и обогащая фосфориты; дымят удушливыми газами азотно-туковые комбинаты, вырабатывая аммофос и жидкий аммиак. Тащат составы минералки по областям, рассеивают туки и соли по полям. Зачем? Без навоза пашня — что сито, все проваливается вниз. В годовом приросте навоза, в этих 1,6 миллиарда тонн, содержится 12–15 миллионов тонн дарового азота, фосфора и калия, почти половина питательных веществ, вносимых сегодня в виде минеральных удобрений. Уже есть планы увеличения их выпуска к 1990 году до 31 миллиона тонн…
Мы встречаемся с абсолютно несносным, диким положением: тратим огромные деньги на создание искусственных солей и туков, возим их за тысячи километров и одновременно выбрасываем с навозом куда попало миллионы тонн даровых азота, фосфора и калия! И загрязняем без того уже сильно подержанную среду обитания.
Ученые Института органических удобрений обратили внимание на другой источник органики, способной увеличивать гумус в почвах. Это прежде всего солома. Сейчас она в малой степени идет на корм скоту, но корм-то из нее никудышный. А больше всего солома сжигается прямо на поле, чтобы скорей освободить это поле для осенней пахоты — зяби и под озимые. Огромные костры пылают от Ярославля до Кубани в августе — сентябре месяце! Подсчитано, что более ста миллионов тонн соломы ежегодно остается за комбайнами, которые, между прочим, имеют заводские устройства для резки ее и разбрасывания. Правда, не очень совершенные устройства.
Одна тонна соломы равна по органическому веществу 3,5 тонны навоза. Значит, при сжигании теряется до 350 миллионов тонн вещества для нового гумуса. Резаная солома хороша и для подстилки, дает навоз, удобный при транспортировке. В старину ее использовали именно так. Не пропадала!
Очень мало хозяйства используют для удобрения торфяную крошку. Торфонавоз гораздо удобней для внесения — не пропадает и капли навозной жижи. Компост — отличный создатель гумуса. В Нечерноземье сегодня можно использовать за год до 140 миллионов тонн торфа. Не берем и половины. Хлопотно, машин мало. А между тем в Белоруссии, где песчаные подзолы и где используют много торфа, имеют положительный баланс гумуса: почвы улучшаются!
Явная ошибка в планировании — это насыщение слабых почв зерновыми культурами. Зерно потеснило многолетние травы уже давно. Урожайность зерновых едва превышает 10 центнеров с гектара, а вред такого перекоса в плодосмене огромен. Клевера и люцерна облагораживают пашню, их надо сеять больше там, где хуже с гумусом, травы восстанавливают плодородие пашни скорей, чем другие формы лечения земли. Но практически их сеют в Нечерноземье на площади менее 3 миллионов гектаров. Это 1,5 процента пашни в стране. Вспомним: трава оставляет в почве до 80 процентов массы от веса всего растения. И накапливает азот. И улучшает физическое состояние почвы.
Даже исконно мясо-молочные области — Вологодская, Ярославская, Костромская, Калининская, Владимирская, вообще Нечерноземье — имеют зерновые культуры на 45–55 процентах пашни. Таков план агропрома по зерну. Вал нужен…
Небрежение к органике даже у специалистов привело к явному перекосу в мышлении; одолело желание идти по легчайшему пути в земледелии — брать из земли, пока она отзывается, иначе говоря, нещадно эксплуатировать пашню на износ. Возникли труднопоправимые изменения в природе больших регионов страны, прежде всего уменьшилось плодородие земли.
С цифрами и фактами на руках директор Всесоюзного института органических удобрений ВАСХНИЛ П. Д. Попов много раз убеждал Владимирский агропром ввести в самом тяжелом районе — Судогодском — научно обоснованную систему земледелия, в частности уменьшить на тысячу гектаров зерновые и заменить их клеверами. Ровно год решалась проблема, хотя очевидность перемен была, как говорится, на ладони: истощенные пашни Мещеры дают всего 6–8 центнеров зерна с гектара, этот же гектар дает 30 центнеров сена, равный 15 центнерам кормовых единиц, — в два раза больше, чем их в зерне. Наконец просьба была удовлетворена. Но это в одном районе! А таких по области — половина.
Так что пока особых перемен к лучшему нет.
А между тем за последние 15–20 лет содержание гумуса понизилось в Нечерноземье с 1,7 до 1,5 процента — до грани бесплодия, в Предкавказье с 3,4 до 3,2 процента. А вывозка навоза по РСФСР так и остается на уровне 3,8 тонны на гектар. Это в 1,6 раза меньше такого же показателя в мировом земледелии и всего третья часть органических удобрений, вносимых странами Европы на гектар.
Потеря гумуса в почве на 0,4 процента, по данным Всесоюзного института органических удобрений, оборачивается для страны недобором урожая зерна в 50 миллионов тонн. Утрата одной десятой доли процента гумуса снижает урожайность зерна на 0,5–1,0 центнера.
Естественно, что повсеместное накопление гумуса на те же 0,4 процента (это 240 тонн навоза на гектар) приведет к получению дополнительных 50 миллионов тонн зерна. Как раз столько нам не хватает в последнее десятилетие до намеченной цифры в 250 миллионов тонн зерна в год.
Это, так сказать, возможности, если земледельцы станут вывозить весь навоз в поле, запахивать резаную солому на месте.
Но будем реалистами. Пока что мы теряем, а не наращиваем гумус. Даже в Московской области, где ежегодно вносят на гектар по 400–600 килограммов минеральных удобрений и трижды известковали все пашни, но не вносили и третьей части запланированных органических удобрений, почти 40 процентов пашни продолжает терять плодородие: гумуса здесь от 2,1 до 2,5 процента, что сказалось на урожайности зерна: она снизилась с 23 центнеров в 1971–1975 гг. до 21 центнера в 1981–1985 гг. Не прирастает урожайность картофеля и овощей.
Из пятнадцати союзных республик лишь в четырех (Белоруссия, Эстония, Латвия. Литва) гумус в почвах стабилизировался на уровне в 1,8 процента или выше. В остальных одиннадцати республиках продолжается потеря гумуса — 0,4 процента за 25 лет. Причем в Узбекистане и Туркмении эти потери выросли. Сильно заметны потери гумуса на Украине, в Армении, Узбекистане и Туркмении. В самой обширной Российской Федерации потеря гумуса составляет 0,1 процента в год.
Если эти потери не остановить — что же будет с нашими почвами к началу третьего тысячелетия?..
Диагноз учеными поставлен. И лечение назначено. Но навоз все так же в оврагах и в балках, а не на поле. Явление это не просто опасное — за ним стоит нехватка продовольствия. И виноваты мы все — и ученые, и машиностроители, как всегда не построившие машин для органических удобрений, и плановики — едва ли не на первом месте, поскольку они меньше всего считались с возможностями пашни при севооборотах. Сказывается и уход крестьян из деревень. А ведь только разумное пользование землей, при севооборотах, дает возможность получать оптимальное количество зерна, картофеля, кормов. Планы «сверху» и без учета плодосмена в землепользовании устраивают чехарду на полях, отчего урожайность того же зерна, трижды посеянного по зерну, падает чуть не вдвое.
Плановое хозяйство строится, как дом, снизу, с фундамента, которым в земледелии является севооборот. План по району, области и выше есть слагаемое всех возможностей пашни и урожайности культуры в рамках севооборота. С этой истины и надо начинать.
Возрождение почвенного плодородия, этой основы всестороннего благополучия страны, связано с образом мышления земледельца, с его добрым или равнодушным отношением к пашне и работе на ней. Здесь чувство хозяина на первом месте, поскольку успех в землепользовании — дело не одного года, а долгого времени. Вложенный труд, мастерство дают знать после того, как на ладонях не раз сойдут старые мозоли.
Человеку надо опять привыкать к земле, полюбить ее. Работа без любви к делу не приносит добра. В этом мы можем убедиться на сотнях примеров.
В каждой области, районе сегодня имеются колхозы и совхозы, прямо-таки выделяющиеся своим добросовестным отношением к земле. Это, как правило, и самые богатые хозяйства. Если они в чем и нуждаются, то лишь в налаженном партнерстве с поставщиками машин, горючего, удобрений, материалов для строительства, ну и, наверное, в новых сортах, в новых породах скота. Завоевав себе авторитет, такие хозяйства могут позволить себе критически отнестись к разного рода опеке со стороны. Они знают сами, как совершенствовать свою землю, и делают это с заглядом на многие годы. Подобное чувство неистребимо присутствует в душе каждого настоящего крестьянина. Это — наше национальное богатство, родники благополучия.
Таких коллективов сегодня больше всего в Прибалтике. Там благополучнее с пашней и лугами, плодородие их особенного беспокойства не вызывает. Баланс гумуса в республиках положительный, ежегодно на гектар пашни вносят по 12–16 тонн навоза, в севооборотах много клеверов.
Слегка прирастает гумус в почвах Белоруссии, где органика по 20 тонн на гектар — прием обязательный. И севообороты неколебимы.
Такие хозяйства, где не утрачено доброе отношение к земле, могут спокойно заниматься дальнейшим наращиванием продуктивности, не опасаясь потерять достигнутый уровень плодородия.
В последние годы средства массовой информации очень упорно и настойчиво твердят об интенсивной технологии. Приводят примеры быстрого роста урожаев, созданных такой технологией. Но сообщения эти строятся как-то упрощенно, словно любое хозяйство, стоит только ему захотеть эту технологию, сейчас же и подымет урожаи. На деле, все сложнее. Большой урожай требует и большого количества пищи, которую дает земля. Пища эта создается гумусом. Значит, растрата гумуса увеличивается, а если его мало, то полив, загущенный посев, увеличение дозы минеральных удобрений вытащат и этот малый гумус, окончательно истощив бедную пашню. И на следующие годы хозяйство почувствует это по сниженному урожаю.
Значит, при такого рода рекомендациях надо говорить о непременном увеличении органики на интенсивные гектары, об увеличении органического начала в почве, о больших дозах удобрения почвы для воссоздания гумуса. Без заботы о пашне интенсификация как технология обратится в средство обкрадывания пашни, еще одной формой экстенсивного землепользования. Интенсивная технология без наращивания гумуса в пашнях есть технократический прием обкрадывания земли, сиюминутное благо за счет будущего.
Но вернемся к социальной проблеме, с которой мы начали разговор в этой главе.
Благоустроенных хозяйств и подрядных звеньев, как в Прибалтике, по стране пока немного. Телевидение, как нам кажется, хорошо делает, показывая передовые хозяйства и звенья. И не показывает хозяйства, где дела продолжают идти плохо. Вольно или невольно у зрителей и слушателей создается впечатление всеобщего благополучия на селе. А жизнь под боком у нас другая. Продуктов в магазинах все еще мало, они некачественны, на рынках дороги, не по карману.
Подавляющее количество хозяйств в стране работают по-прежнему плохо, тому есть объективные причины. Самое страшное — это утрата своеобразного земледельческого характера, когда делу — время, потехе — час. Всюду остро недостает толковых и трудолюбивых людей с чувством личной ответственности за землю и урожай, с верой в оплату по труду. И нехватка самого необходимого для жизни — жилья, школ, детских садов, больниц, дорог, особенно дорог! Понятное дело, работа на земле и на фермах была и остается тяжелой работой, летом — от восхода и дотемна, относительный отдых лишь зимой, а мы дразним колхозника восьмичасовым рабочим днем и пятидневной неделей, отпусками в сезон сенокоса и жатвы для горожан. Вот и тянутся из деревень в города. По закону сообщающихся сосудов.
А страдают пашня, луг, где некому работать, где стоят машины, где в овраги течет навоз — великое богатство для поля.
Пока есть только один верный, хотя и нелегкий, способ возвратить крестьянское мировоззрение, разрушенное еще в тридцатые годы и разрушающееся даже сегодня: сделать колхозные и совхозные семьи полноправными хозяевами основного средства производства — земли и скота, арендованных у слабых, безнадежных хозяйств. В слово «полноправный» вкладывается понятие такого хозяина, который сам распоряжается той частью продуктов, что остается после сдачи государству подоходного налога за землю, за машины, услуги и материалы. Вот тогда, возможно, «взыграет ретивое». Ведь чтобы создать для себя и семьи комфортные условия жизни, надо поработать до пота, суметь расплатиться и самому иметь вдосталь всего необходимого. Продать лишнее зерно, корма, все другое, что заработано, можно через колхоз-матку, которая его снабжает и опекает. Иначе говоря, через посредника.
Чувство хозяина в семейном подрядном звене будет возрастать тем скорее, чем удачнее сложится и первый, и второй год. Пусть первые пять лет арендная плата не будет высокой, пусть больше труда затратит человек на создание плодородной земли, которая потом окупит все с лихвой. И за навоз тогда не будет нужды беспокоиться — весь пойдет в поле. Уже теперь в колхозе «Серп и молот» в Татарии фермы продают подрядному звену навоз по полтора рубля за тонну. Прибавка урожая зерна от тонны на три центнера. Звенья уплатили за навоз 9 тысяч рублей, а зерна собрали на 45 тысяч!
Пока настоящих хозяев в звеньях до обидного мало, хотя препоны на этом пути почти все убраны. Мало звеньев в Нечерноземье, где природное землеустройство — небольшие обособленные севообороты, небольшие деревеньки, правда, многие уже пустующие, ждут не дождутся хозяев, способных вдохнуть в одичавшую землю новую жизнь и плодородие — мать всякого добра.
Настораживает подмена подлинного хозяйственного подряда каким-то гибридом из хозяина и наемного рабочего. Создают звенья, но продолжают командовать ими, держат на голодном пайке, когда речь заходит о машинах, горючем, удобрениях, придумывают сложнейшие способы расчетов за все созданное, не помогают строить жилье, забывают о дорогах.
Странно выглядят звенья возле коров, бычков. Семья взялась обслуживать ферму. Но корма выращивает не звено, а колхоз, за лугом ухаживает кто-то третий. Неизвестно, кто и как управляется с навозом. Вроде бы звено, но оно только выталкивает навоз за стены, словно это не ценность, значение которого для земли очень велико, даже первозначно. В таком звене возникнет трещина в самом уязвимом месте: навоз не попадет на поле или луг, они не родят без навоза достаточного количества кормов, а скотина и в новых условиях окажется такой же голодной, как и до подряда.
Разделение скотоводства и земледелия в лесной зоне страны противоестественно. Где в почвах мало гумуса, такое разделение противоречит природным законам накопления плодородия. При новой форме крестьянского труда это единство должно укрепиться. Корова дает молоко, если есть хорошее сено. Бычки и свиньи дают привес, если есть трава и зерно. Все корма создаются на пашне и лугах, они отдают на создание урожая часть своего плодородия. Навоз от животных есть главный восстановитель плодородия, он позволяет собирать высокие урожаи кормов. Таков цельный природный мир землепользования.
Если создано подрядное звено, то оно должно получить и скотный двор, и пашню с лугом. Это подряд уже не на одну семью — одна не справится. Тут нужен коллективный подряд для пяти — десяти семей, для малой деревни, которые еще недавно ладно и спокойно работали, пока их не стали разрушать — по причине неперспективности.
Вся история крестьянской России показывает, что связка земли и скотины в деревнях, где дружно работали семьи на общественных лугах и на земле своего надела, жизнедеятельна и плодотворна, когда есть посредник — торговая организация.
Десятки тысяч малых деревень в Нечерноземье продержались на Руси со времен Ивана Калиты и до тридцатых годов нашего столетия. И создали неплохие земли, поскольку связка человека и земли оставалась плодотворной. Хорошее это слово — плодотворная: плоды родить — творить.
Новые звенья должны получать землю в аренду не менее чем на двадцать или на пятьдесят лет. Тогда, заботясь о внуках и детях своих, будут неустанно заботиться о плодородии земли, о породном скоте, чтобы не поминали их потомки плохим словом или укором.
Возможны, конечно, и другие варианты. Не будет лишним внимательное изучение опыта прибалтийских, сибирских, может быть, венгерских подрядных звеньев. С честным, тактичным отношением к новому порядку землепользования связана у нас не только продуктивность земли вот в этом, сегодняшнем году, но и вообще улучшение пашни и луга в предвидимом будущем.
Поиск настоящего хозяина для земли, заботливого и честного крестьянина — дело для решения Продовольственной программы обнадеживающее. На первый план, как и положено, выходит отбор талантливых земледельцев, которым надо создать все условия для работы и для обеспеченной жизни, конечно.
На этих людей возлагается забота о главном национальном богатстве страны — о почвах. И, конечно, труды по сохранности на веки вечные всей среды обитания для человечества.
Сидим с Петром Дмитриевичем Поповым в его директорском кабинете, разговариваем о делах Всесоюзного научно-исследовательского института органических удобрений, со дня рождения которого пошел восьмой годок. Посматриваем на дверь: ждем двух товарищей, чтобы с ними ехать и смотреть институтские земли и созревшие нивы на этих землях.
Не в первый раз, между прочим, поедем. Уже дважды мне пришлось бывать на опытном хозяйстве института. И каждый раз отмечал какие-то живительные перемены. Все такой же пейзаж перед глазами — леса по сторонам, луга по низинам, небольшие пашни среди лугов и лесов; все такое же не очень яркое небо. Но на пашнях удивительно видеть густые, чуть поникшие нивы, рослую кукурузу, чистые клевера. Они-то и придавали природной картине некую удивительную особенность, обжитость, что ли.
Место это выбрано для института прицельно — на самых что ни на есть бросовых, вернее запущенных, землях: владейте и богатейте, товарищи ученые! Но для них, понимающих красоту земли как первую необходимость для нормальной жизни, очарование пейзажа перед глазами затушевало и бедность земли и запущенность — явления временные, если приложить труд и разумение.
Теперь мы смотрим из окон кабинета на западную сторону и видим кудрявую зелень, столпившуюся возле прудов. За прудами вдаль уходит просторное сосновое редколесье, а в нем прямая прорезь хорошей асфальтовой дороги из Мурома во Владимир, до которого два десятка километров. Далеко за лесом по всему горизонту возвышается голубоватый от дали и летнего воздуха серый бугор, застроенный белыми корпусами жилых кварталов с притягательной центральной формой — старинным Успенским собором. Он много выше всех строений в городе, отсюда, из далека, кажется не созданием рук человеческих, а видением чуда, сотканного из белизны, золота и голубых куполов с сияющими крестами в светозарном солнечном освещении.
Судогодский подъем, где обосновался институт, когда-то дал приют двум деревенькам, от них еще осталось несколько изб. Названия у них были прозаические, скучные — Бараки и Вяткино, они немного возвышались над лесной низиной, по которой у самого владимирского бугра протекает река Клязьма. Она-то и отделяет высокое левобережное ополье от Мещеры, низинной стороны Владимирской области, от лесной, песчаной, торфяной, болотистой, комариной, травяной, черничной и еще бог знает какой, где тоже селились и поныне живут и кормятся люди, распахавшие здешние белесые земли и с удовольствием ступившие на прекрасные луга, где можно кормиться стадам коров и бычков.
Теперь тут первый в Мещере институтский городок, почти тысяча жителей, веселые современные дома в один, два, три и даже четыре этажа, улицы, огороды-садики с цветами, ягодами, картошкой, пленочными тепличками, довольно уютный городок, где солидно стоит большеоконное здание института, где новенькая школа, по городскому проекту построенная, магазин и все другое, что нужно людям. Есть еще светлый деревянный дом над прудом, по-старому все еще называемый сельсоветом, хотя он уже поселковый Совет, такой опрятный дом, где решаются житейские дела.
Дальше за городком по волнистым полям вниз-вверх уходят просторные земли, они спадают к еще одной балке, уже перепруженной. Там блестит вода третьего пруда, затененного ветлами. По берегу его тянется рядок старых изб, выкрашенных все, как одна, почему-то в голубое, а через улицу, в бурьянах и с печально склоненным православным крестом над ржавым пятиглавьем, над любовно выложенным когда-то верхом с арками, пилястрами, шатрами, над разрушенной оградой с заросшим крапивой древним кладбищем стоит церковка, похоже XVII века, такая тихая старушка из российского прошлого. До этого места руки мастеров еще не дошли. Но подумывают, подумывают воскресить. Все-таки старина, память наша. Да и деды-прадеды под холмиками с крестами…
Явились, наконец, нужные нам люди, они вошли друг за другом, один коренастый и плечистый, с крестьянским открытым лицом, смелым «володимирским» взглядом; другой повыше, потоньше костью и помоложе, посветлей головой, глазами, в джинсах и кедах, по-модному. Поздоровались за руку. Попов показал на стулья, оба остались стоять, видать, уже при входе нацелились на короткий разговор. Дела, дела…
— Ну, что там? — спросил Попов у Виктора Ивановича Королева, директора опытного хозяйства, того, что постарше и посмелей видом.
— А что? — Королев вскинул голову. — Все на месте, земля, фермы, другое-прочее.
— Я про кормораздатчик. Опробовали в коровнике?
— Там доделывают кое-что… Часа на два работы.
— Ах, Королев, Королев! Знаем мы эти два часа. Сейчас поедем, разберемся.
— Мы туда и направлялись, а нас сюда завернули.
Главный агроном опытного хозяйства Борис Михайлович Маринин переступил с ноги на ногу. Сказал негромко:
— Получится тот кормораздатчик, — и кивнул, подтверждая, что получится.
А Попов пояснил уже для меня, несведущего:
— Мы тут одну заводскую машину приспосабливаем для разброски подстилочного торфа на фермах. Рук на это дело не хватает.
— У нас только крупного рогатого скота тысяча семьсот голов, — ввернул Королев.
— Не рогатыми головами сыт человек. Ты молоком похвастайся, — тотчас ответил Попов.
— В этом году перевалим через три тысячи от коровы. Есть такая перспектива. — И посмотрел на агронома, чтобы подтвердил.
— Будет, — сказал Маринич. — Викоовсянка хорошо помогает. Спелого зерна в вике почти по шестнадцать центнеров с гектара. Да и сама масса…
— У Ивана Григорьевича Бугая, говорят, центнеров по двадцать той вики с гектара. Несправедливо забытая культура. На камнях растет.
— Это мы про совхоз «Пионер», — пояснил директор. — Там хозяином кандидат наук, мы его с плачем отдали из института. Большой совхоз. Надо было подымать. Лежал… Сколько там земли?
— Семнадцать тысяч, — быстро сказал Королев. — И двадцать шесть деревень. Почти треть района. И отряд плодородия бессменно в работе. Это двадцать — двадцать две тысячи тонн компостов в год. На тысячу сто гектаров. Делится ровно…
Королев вскинул голову и сказал, посветлев:
— Вы на наш люпин поезжайте. Весь продисковали, уже запахиваем. Вот где органики!
— У нас есть такие поля, где голый песок, — добавил Маринич. — По песку сидераты посеяли — люпин, значит. Дождило часто, он густо поднялся. Зерно взяли, теперь стебли запахиваем. Много органики. Года через два-три образуется хорошая пашня.
— А что с соломой колосовых? — спросил я, вспомнив, как горячо Попов ратовал за измельчение соломы комбайнами при уборке, чтобы тут же ее запахать.
— Пока заделываем на полутораста гектарах. Во всех базовых наших хозяйствах будут запахивать резку, всего около семи тысяч тонн. По Владимирской области избыточной соломы — больше двухсот тысяч тонн. Ее сжигают перед зяблевой пахотой. Так вот, если измельчить и запахать, это полмиллиарда тонн органики!
Когда Королев и Маринич вышли, Попов не без гордости сказал:
— Мыслящие мужички! Все догмы проверят, а в дело примут, когда убедятся лично. На днях спор был о севооборотах. Считают, что применяться должны по обстоятельствам, с учетом почвенных особенностей и погоды. У нас, как по всей Мещере, лоскутные поля. Не в том смысле, что мелкие, рваные, а сложные по природе своей. То песок, то глиняные «тарелки» на треть метра — песок, а глубже — глина, как цементный подпол. Дождь прошел — вода неделю на поле стоит. Не просачивается через глину. Клевера вымокают. Картошка выстуживается. Вот и смотри, где, что и когда сеять. Озимые мы сеем как страховой фонд, если что с яровыми. И наоборот. Маринич уже приспособился. И Королев понимает. Осваивают плодосмен на ходу. Но главное внимание — органике. Пока нет гумуса, все другое — решено.
— А что с урожаями?
— Судогодский район самый, пожалуй, бедный почвами. Тут радовались урожаю зерна в восемь — десять центнеров с гектара, девяти-десяти тоннам картошки. Правда, было несколько годов, отличных по погоде, тогда немного подымались. Наше опытное поле на таких же землях. Урожайность идет вверх, от десяти — тринадцати центнеров поднялись до восемнадцати, потом до двадцати шести центнеров. В этом году еще выше, пока не могу сказать, не все убрали. Картошка дает по восемнадцать — двадцать две тонны. Травы отличные, полностью обеспечиваем свои фермы кормами, и молоко приличное, к трем тысячам от коровы. Все хорошее от прибавки плодородия, от гумуса, который облагораживает истощенные поля. У кого из наших работников есть крестьянская жилка, тот понимает с полуслова; вот в отряде плодородия мужики один к одному. Азарт умного труда: видят, как на глазах новая почва образуется их руками. Нелегкими трудами! Когда мы заявились, тут в пашне было девять десятых процента гумуса — следы, не больше. А сегодня уже около двух процентов, будем вытягивать до трех-четырех. Сам высокий урожай способствует наращиванию гумуса.
Мы поднялись и вышли.
Голубое небо, которое так обрадовало всех с утра, уже затянулось серым, но подувал ветерок, и на дождь что-то не походило. Везде шла работа, в поле зрения попадало сразу по три-четыре агрегата. Докашивали овес и ячмень, вдоль дороги стоял готовый под косу клин колосовых, нива настолько густая и колосистая, что выглядела центнеров на тридцать. И картошка, судя по сильной, зеленой ботве, наверное, даст все двести центнеров. Удивляла двухметровым ростом и многими початками кукуруза. Не вызреет, конечно, но гектар даст тонн по двадцать силосной массы.
Земля под зеленью, подсушенная ветерком, приобрела устойчиво темный цвет. Так выглядит только богатая органикой пашня. Облагороженная травами и большой дозой торфонавоза, она будет хорошо родить много лет.
Тепло смотрелась эта славная земля на бедной Мещере, не верилось уже ни в голые пески, ни в глинистые подпочвы, которые бесконечно много лет огорчали земледельцев до такой степени, что уходили они с этих мест куда глаза глядят.
На опушке леса, где стояли корпуса молочных ферм, гудели моторы, слышались команды, звенело железо. Именно здесь и начиналось создание почвенного плодородия.
Испокон веков земледельцы едва ли не во всем мире рассчитывали на скотский навоз как на главного восстановителя почвенного богатства. Держали коров, лошадей, овец, всю зиму бросали им под ноги солому и траву, к весне складывали навоз в кучи, он согревался и перепревал, в нем теряли всхожесть семена сорных трав, терялось и все вредное, что могло заразить почву. Перепревший навоз везли на пашню и запахивали. Никаких особых проблем не возникало, просто труд, тяжелый, конечно, труд, но русская деревня никогда тяжелого труда не боялась.
Проблемы возникли уже в крупных хозяйствах. Известно, чем больше ферма, тем трудней управляться с навозом. Сто коров — еще ничего. Вытаскивать навоз можно. А вот четыреста, а то и тысяча голов — тут много трудней. Как подстилку раскинешь в этом ангаре, как вытаскивать навоз? Еще больше проблем в комплексах, где додумались смывать навоз водой. Вонючей жижи получалось в десять раз больше, чем подстилочного навоза. На чем возить, как вносить? Вот и стал навоз оседать вокруг фермы, комплекса, до полей доходил далеко не весь.
Ошибка, непродуманность. И возникла «проблема навоза». Все, что ныне делается для разрешения этой «проблемы», есть не что иное, как попытка исправления собственных ошибок, невежества, командования сверху, откуда мало чего видно. Прямо скажем: не очень это благодарное дело — сперва глупость творить, потом эту глупость исправлять. Но куда же денешься? Вот и Всесоюзный институт органики пришлось создавать, и десятки других научных и производственных учреждений, подсчитывать урожаи и проценты гумуса в почвах. А тем временем навоз все накапливается возле комплексов, становится не просто помехой, а существенной угрозой среде обитания, отравителем воды и земли.
Такого еще не было в истории нашего земледелия, безотходного по своей направленности.
И люди вынуждены об этом говорить, заботиться, писать. Исправлять ошибки, как это делают в Институте органических удобрений.
…В больших скотных дворах, на 200 коров каждый, гудели машины. Механики переделывали заводского изготовления раздатчик кормов КТУ-10-А для разбрасывания торфяной подстилки. Приделали сбоку роторный барабан, и МТЗ потащил большой кузов вдоль кормушек — на диво коровам. Барабан сработал, торф полетел через кормушки под ноги животным. Но к поилкам пришлось приделывать резиновые экраны, чтобы подстилка не попадала в воду.
Еще раньше занялись совершенствованием буртоукладчика РОУ-6; он забирал навоз из накопителей, вез чуть дальше и укладывал его послойно в бурт по тысяче и более тонн, где навоз перепревал. Это важно: ведь в тонне свежего навоза до двух миллионов семян сорных трав, они гибнут при высокой температуре. Но и сверху бурты зарастают щеткой из лебеды, осота, сурепки, которые осеменяются. Нашли способ избавления: рассеивают на каждый метр поверхности бурта килограмм аммиачной селитры, сорняки гибнут, а бурт обогащается азотом.
Сколько же труда с этим «неуправляемым навозом» придумали мы сами для себя! И погрузчики институт доделывает, и смесители, и разбрасыватели жидкого навоза, которого по одной области у них бездна! Клязьма уже объявлена непитьевой рекой, во Владимир тянут водопровод из лесной реки Судогды… Главный инженер института Александр Андреевич Егоров, человек опытный, знающий, и тот теряется временами.
— Где ваше опытное производство? — спрашиваю его.
Вздыхает, показывает в сторону Москвы:
— Планируют…
— Ваш институт не только научно-исследовательский, но и проектно-технологический, у него должен быть свой маленький завод или экспериментальные мастерские? Где они?
— Увы. Чего нет, того нет.
— А станки?
— Во Владимире, в Москве.
И все же в институте немало сделано с механизмами, технологией. В подопечных институту совхозах и колхозах стали лучше управляться с землей.
Показательны дела в совхозе «Пионер».
Это огромный совхоз, 50 километров от межи до межи, он дает более 30 процентов продукции Судогодского района. Директором в нем бывший заместитель Попова — Иван Григорьевич Бугай. Человек смелый и решительный, он начал с земли, за год здесь вносят по 120 тысяч тонн торфонавоза, на гектар попадает по 20 тонн. Крестьянин и ученый, директор понимает, что никакие перемены без хорошей пашни и луга не принесут успеха. Заслуга его и в создании хорошего жилья. Много домов-коттеджей построил совхоз в Судогде и по деревням для механизаторов и животноводов.
К сожалению, большинство совхозных деревень — Бережки, Райкова, Дворушнево, Травинино, Овсяниково, Марисин ложок, Попково, — добрая половина из 26 деревень совхоза, или вовсе обезлюдели, или остались со старыми людьми. Немало сил и времени потребуется Ивану Григорьевичу, чтобы вдохнуть жизнь в эти человеческие гнезда, сделать плодородными ослабевшие пашни и луга. Под рукой директора 17 тысяч гектаров!
В эти летние дни красиво здесь, вольно, зелено. Чистая трава на лугах, живописные леса-перелески, деревни обязательно по бугоркам — все со столетними ветлами, липами, вязами. Много лугов, прозрачная река, озера. А рядом ослабевшая от многолетнего истощения, от бесхозности пашня, из которой брали и брали добро, но ничего не возвращали.
Хорошо, что есть ощущение начавшихся перемен. С этим ощущением и живут люди в деревнях, приветствуют подряд, когда земля будет в руках того, кто ее обрабатывает. И уже не один директор, а сами они станут хранить силу земли, поскольку эта сила переходит и в земледельца, придавая ему уверенность в нормальной, несуетной жизни.
Но чтобы нелегкая судьба наших пашен и лугов затронула за живое миллионы людей, живущих по деревням-селам, нужна не только агитация — нужны общегосударственные меры, и прежде всего подрядная форма труда, при которой земля навсегда переходит к тем, кто ее обрабатывает. Нужен нэп в ленинском его понимании. И всемерная помощь земледельцам, постройка деревень, дорог к ним, реальные деньги за хозяйские дела, обернувшиеся высоким и устойчивым урожаем. Нужно развитое скотоводство.
Пока же мы больше проводим дискуссий, только говорим о переходе к новым формам работы с землей и на земле. А тем временем продолжается исход людской из деревень в города; все меньше остается на пашне и лугах той силы, которая способна вернуть земле плодородие. «И сегодня в стране, — как сказал вице-президент ВАСХНИЛ А. Н. Никонов, — уже 152 миллиона гектаров эродированных и эрозионно опасных земель».
Продолжается скорое, страшное разрушение среды обитания в самом уязвимом для жизни месте, разрушение почв — создателей пищи для человека и животных, сферы активнейшей биологической деятельности, где происходят главные процессы появления живого из неживого.
И это в стране, где В. И. Вернадский завершал свой многолетний труд о биосфере и ноосфере; где В. В. Докучаев дал человечеству новую науку — почвоведение, а Н. И. Вавилов установил Закон гомологических рядов в наследственной изменчивости организмов, упорядочив теорию и практику селекции новых сортов.
Слепы мы, что ли?..
Обладатели самой обширной площади пахотных земель и лучших в мире почв — черноземов, мы безоглядно растрачивали это богатство природы, не возвращая и половины органического вещества, которое уходит с урожаями. Мы даже не имеем в стране единой службы землепользования и защиты земли, почти не готовим специалистов-почвоведов, согласились с отходом огромной армии мелиораторов от их главного дела, на которое им выделили миллиарды рублей, — на сохранение в почве по крайней мере устойчивого равновесия в приходе и расходе гумуса на каждой пяди земли.
Равновесие это давно и сильно нарушено. Экологическая опасность исчезновения почв — вот она, рядом.
Посмотрим же в глаза этой опасности. И отыщем в обществе разумных землепользователей, а в обществе и среди деятельных ученых — руководящую силу для восстановления плодородия на истощенной земле.
Удастся это — и общество вздохнет спокойно, получит огромное облегчение для деятельности во всех других областях жизни.
«Все зачинает земля…» — пророчески изрекал Тит Лукреций, вглядываясь через два тысячелетия в наше время.