Часть IV

Джеки Мейсон посмеялся над Эдом Салливаном. В его присутствии прямо на сцене, во время шоу Эда — шоу, которому он в 1955 году присвоил свое имя, чтобы ни у кого не было сомнений — кто тут главный, — Джеки Мейсон посмеялся над Эдом Салливаном.

На самом деле было не совсем так.

Но Эд Салливан решил, что Джеки над ним смеется. Номер Джеки затягивался. Эд из-за кулис начал показывать жестами, чтобы Джеки закруглялся, уходил со сцены. Джеки занервничал и стал отвечать Эду — тоже жестами.

Джеки решил, что это забавно.

Эд решил, что Джеки над ним смеется.

Эд выгнал Джеки из своего шоу.

После этого Джеки с позором был выставлен с телевидения.

Это погубило карьеру Джеки.

В конце 1950-х телевидение, все еще пребывая в младенчестве, уже обладало таким могуществом. Появившись у Салливана, Паара или Годфри[31], какой-нибудь артист, раньше выступавший по клубам, мог в одночасье прославиться. А не появившись там, артисты могли до конца жизни оставаться теми же, кем и были, — никому не известными исполнителями, которые шутят или напевают в прокуренном помещении в ночные часы.

Но телевидение не просто в корне меняло жизнь людей, оказывавшихся внутри него. Оно меняло жизнь всех людей. Как только ТВ начало вещание от океана до океана, вся страна зажила по одним часам. Нам показывали развлечения в прямом эфире. Нам показывали спорт в прямом эфире. Нам показывали новости в прямом эфире.

Нам показывали мир не в записи.

Как брандспойтами и бойцовыми собаками разгоняют борцов за гражданские права — вживе.

Как главари мафии ссылаются на Пятую поправку — вживе.

Запуск спутника и как у Айка сдали нервы — вживе.

И как-то вдруг обнаружилось, что весь мир уже не находится где-то там, вдалеке. И как-то вдруг катодно-лучевое изображение любого крупного события — славного, жуткого или дивного — сделалось такой же деталью интерьера вашей гостиной, как торшер, кофейный столик в форме листика клевера и диван. И как-то вдруг вы уже больше не могли оправдываться незнанием того, что происходит где-то там, на Юге, или на Севере, или далеко на Западе. Как бы вы к этому ни относились, блаженное неведение кануло в прошлое точно так же, как кринолины или фалды фрака. Действительность вторгалась в жизнь каждого.

Есть и такие болтуны, которые готовы тявкать о том, что Америка потеряла невинность, когда перед нами засветились голубые экраны телевизоров. Но, во-первых, страна, которая была украдена у туземцев и построена на горбах рабов и кули, никогда не знала невинности. Все, что мы отмели, — это невежество. Таково было могущество телевидения. Такова была сила убеждения телевидения. Однако, чтобы полностью наслаждаться этим преимуществом, нужно было принадлежать к миру телевидения.

Вы не могли принадлежать к этому миру, если Эд Салливан думал, что вы над ним смеетесь.

Март 1958 — май 1959

Фрэнсис Клигман перестала быть Фрэнсис Клигман. Фрэнсис Клигман стала Фрэнсис Кларк.

Ребята из Си-би-эс, которым она так полюбилась на представлении в Виллидже, полюбили ее еще больше после того, как силком заставили девушку деэтнизировать свою фамилию.

Я спросил у Сида, что он об этом думает.

Он передернул плечами.

— Люди не против того, чтобы смотреть по телевизору евреев, — просто они не хотят, чтобы им напоминали о том, что они смотрят по телевизору евреев.

Сид сказал, что Фрэнсис заартачилась, когда ее попросили переименоваться в Кларк, заявила, что ей плевать на то, кто еще менял свои фамилии, и плевать, какой славы они достигли, нося свои новые фамилии. Она — Фрэнсис Клигман, и точка.

Понадобился пятидесятитрехминутный телефонный разговор с Дайной Шор[32], чтобы убедить ее в том, что изменить имя — не означает продать душу.

Если не считать этого небольшого облачка, всё для Фрэн оборачивалось как нельзя лучше. Скоро у нее должна была выйти новая пластинка. На этот раз — в Ар-си-эй. Можно было ожидать большого успеха.

В Си-би-эс не хотели полагаться на случай. У них уже имелись виды на свою новую звездочку. Телевизионщики попросили Фрэн повременить примерно месяц с выпуском альбома. Им хотелось, чтобы ее песни прозвучали там, где их обязательно заметят. Им хотелось, чтобы они прозвучали на первом в новом сезоне шоу Салливана.

Фрэн узнала об этом, когда была в Лос-Анджелесе, и пришла в неописуемый восторг. Еще бы! Новая пластинка на первом шоу нового сезона с Салливаном. Помимо того, что Фрэн и впрямь была очень талантлива, такая реклама гарантировала ей ошеломительный успех. Уже в понедельник после воскресного шоу, в котором появится Фрэнсис Кларк, ее имя будет у всех на устах.

После того, как ей сообщили новость, Фрэн первым делом позвонила с океана мне, настаивая, чтобы я пришел на передачу, был рядом с ней. Как раньше. Как в пору Театра на Четырнадцатой улице.

Я ответил, что ни за что не пропущу такого случая. Раз двадцать повторил, как я рад за нее.

Мы оба повесили трубки.

Из другой комнаты отец хрипло прокричал мне, что ему нужна доза.

* * *

У Артура Миллера была Мэрилин Монро. У армии был Элвис. У меня — отец.

Я ненавидел отца. Никакое другое, менее жесткое, слово тут не подошло бы. Я ненавидел его, но по-прежнему жил с ним. Это был какой-то безумный синдром дурного обращения. Когда-то меня удерживали его побои, страх перед побоями. Теперь, когда он стал безвредным и жалким, это было чувство вины. Невысказанная клятва, адресованная матери, не давала мне бросить его на произвол судьбы: иначе я чувствовал бы себя виноватым. Мне суждено было заботиться о нем, пока он жив. И пока он жив, мне не суждено было стать свободным.

Сколько способов умереть существует для алкоголика? Сколько способов закончить жизнь — для наркомана? Столько же, сколько ночей я убаюкивал себя перед сном, перебирая в уме все эти способы. Обыденный: пьяница падает. Пьяница разбивает себе голову. Пьяница слишком пьян, чтобы как-то помочь себе, он просто лежит и истекает кровью. Сенсационный: наркомана изрешетили пулями во время налета агентов ФБР из отдела по борьбе с наркотиками. Просто иронический: пьянь, рвань и дрянь — у него отказывает сердце, когда он поднимается по лестнице, и он испускает дух на тех же ступенях, где много лет назад испустила дух моя мать.

Но ничего этого не происходило.

Как бы разрушительно ни действовали на моего отца спиртное и наркотики, они не могли его уничтожить. У него выработалась сопротивляемость. Курево, колеса — ему все трын-трава. Спиртное для него — все равно что стакан прохладной воды. Мне ничего больше не оставалось, как сидеть и дожидаться, дожидаться, дожидаться, когда же его не станет.

Сколько способов умереть существует для алкоголика? Сколько способов закончить жизнь — для наркомана?

Для моего папаши — по-видимому, ни одного.

Прервав поток ругани, я извинился перед Сидом за то, что заставил его все это выслушивать. Я зашел к нему на работу поплакаться в жилетку — и теперь нападал на своего отца — этого зловонного алкаша. Этого паршивого, проспиртованного ублюд…

Снова — Сиду:

— Извини.

Сид пару секунд сидел молча. Он немного поерзал за своим письменным столом.

— Я хочу тебе кое-что рассказать, Джеки. Мне надо было сразу рассказать тебе это… — Он умолк, обвел взглядом комнату, посмотрел в окно. На меня он не глядел. — В моей жизни… э… было время, когда я слишком много пил. Слишком много, слишком часто.

У меня вырвалось:

— О-о! — От удивления, от любопытства. Но больше всего — от сожаления, что я толковал перед Сидом о том, как должны умирать пьяницы.

— Да что там говорить! Я был алкоголиком. До сих пор им остаюсь. То-то и оно: привыкнешь к бутылке — она больше никуда от тебя не уйдет.

Сид ждал, что я скажу что-нибудь в ответ.

Я не проронил ни слова.

Сид продолжал:

— Когда Эми… когда ее не стало, я на некоторое время будто в яму провалился. Ты представить себе не можешь, как мне было больно, когда она… И вот, живешь с этим пару недель, несколько месяцев и наконец ты уже не хочешь так жить, не хочешь ничего чувствовать. Тут-то на помощь и приходит спиртное. — Сид рассеянно водил пальцами по столу. — И вот я, когда слушаю, как ты говоришь про своего отца…

— Но ты — совсем другой человек! — согласился-возразил я. — А мой отец, этот… Как он со мной обращался…

— А ты думаешь, я никого не заставлял страдать?

Ну, тут уж я не знал, что и подумать.

— Я никого не бил. Никогда не впадал в буйство.

— Ну, тогда ты и не…

— Страдать можно по-разному. Мой брат, его жена — ты бы у них спросил, каково им было рядом со мной, когда я надирался. Или у моих клиентов, чьими делами я должен был заниматься, а на самом деле в разгар дня сидел за стаканом. — Он уронил голову. — Не случайно мне некем похвастаться из знаменитостей, а те клиенты, что у меня есть…

— Что — они? Не забывай, мы с Фрэн тоже к ним относимся.

Тут он слегка улыбнулся.

Я осторожно добавил:

— Но ты-то уже завязал. Я хочу сказать, это-то и важно. А мой папаша не собирается от бутылки отрываться. Ты ведь завязал… да?

Сид кивнул.

— Однажды только не удержался. А так я приверженец здорового образа жизни. Я просто рассказываю тебе все это, Джеки, потому что ты должен об этом знать. Ты должен знать, что люди не безупречны. Что я не… Я тебе это рассказываю потому, что, зная, как ты относишься к пьяницам… — Впервые с той минуты, как началась эта исповедь, Сид поглядел мне в глаза. — Если ты захочешь от меня…

Сколько еще людей за всю мою жизнь так порядочно со мной обходились? Включая Сида, я все равно загнул бы не все пальцы даже на одной руке.

Я повернул запястье, сверился с часами.

— Мне нужно домой, переодеться. Нам, — я сделал особый упор на это слово, — надо быть в «Копе» в полседьмого.

* * *

«Копакабана». «Копа». Предмет моей преданности. Символ эпохи: высший класс. Запах больших денег. Про нее читаешь, про нее слышишь, но большинство американских тружеников спустило бы весь свой месячный заработок только на входной билет, еду и выпивку. Но даже если б им удалось наскрести столько зелени, они бы выяснили, что могут лишь подойти к «Копе», а вот войти внутрь не могут. И дело не в том, что в этом клубе не любили чернокожих. То же самое относилось к «Аисту», к «21» и особенно к «Эль-Марокко». В «Копе» не любили всех, у кого не было денег, или влияния, или приемлемой комбинации того и другого. В этом смысле «Копакабана» отличалась прогрессивными взглядами: ее дискриминация уравнивала всех.

Мы с Сидом вылезли из такси на пересечении Шестой и Мэдисон, подошли к дверям «Копы». У меня был переброшен через плечо пластиковый пакет с костюмом, только что из чистки. Внутри нас окликнул — «Эй, как дела?» — Жюль Поделл, владелец клуба, который тут же наскоро представил нас всем вокруг. Официантам, барменам. Я поздоровался с каждым.

В ответ я чаще всего получал прохладные взгляды.

Нас проводили в мою гримерку — номер в «Гостинице 14», расположенной над клубом. Ко мне зашел Тони Беннетт, опередив меня и лишив меня возможности первым его поприветствовать. Он сказал, что слышал хорошие отзывы обо мне, о моих выступлениях. Сказал, что надеется на успешное совместное представление, а если что, то он мне поможет, стоит только дать ему знать.

Он спрашивал: может ли чем-нибудь помочь мне?

Тони оказался приличным человеком. Рядом с ним я не чувствовал себя мальчишкой на переменке: напротив, создавалось ощущение, что я с ним на равных, что сам я — вроде как звезда.

Он снова пожелал мне удачного представления и отправился к себе в гримерку — готовиться.

Сид сначала поторчал рядом, а потом объявил, что ему нужно пойти поглядеть на публику. По правде говоря, я решил, что он просто не хочет заражать меня собственной нервозностью. Он ушел, на ходу роняя пожелания удачи.

Я просто задрал ноги кверху и расслабился. У меня было еще добрых четверть часа до начала шоу, и я решил насладиться затишьем. Я вспомнил, как когда-то заявился сюда и постучал в дверь «Копы», но не сумел проскочить мимо того верзилы со скверной прической, — а вот сейчас, спустя считанные минуты, я поднимусь на сцену, принимая смешки, хлопки и улыбки из зрительного зала, забитого людьми, которые изрядно раскошелились, чтобы меня увидеть.

Ну ладно, раскошелились они, конечно, на Тони Беннетта, но как довесок шел я, так что они тем самым платили и за то, чтобы посмотреть на меня тоже. Как бы то ни было, утешал я себя, пройдет какое-то время, и жирным шрифтом на афише будет набрано уже мое имя, и тогда не останется никаких сомнений в том, кто и за что платит.

Я подумал о Томми.

Снял телефонную трубку, и оператор междугородной связи соединил меня с ее гостиницей в Детройте. Томми на месте не оказалось.

Я взмахнул рукой, посмотрел на часы. До начала шоу оставалось всего несколько минут. Я потянулся за стаканом воды. Она пролилась мне на руку. Вернее, моя рука так дрожала от волнения, что вода из стакана выплеснулась. Я встал, чтобы схватить полотенце, но колени едва держали меня. Вдобавок способность ровно, спокойно дышать вдруг превратилась в цирковой трюк.

Нервы.

Нервы, которые я весь день как-то держал под контролем, обернулись волками, готовыми вцепиться мне в горло. Месяцы гастролей, работа во множестве клубов — все теперь было не в счет. Ведь это — «Копакабана». Я мог разыгрывать равнодушие, для всех окружающих я мог изображать, что сегодня — просто очередное представление, но, разумеется, я только притворялся. А правда состояла вот в чем: мысль, что я буду выступать на разогреве у самого Тони Беннетта, вселяла в меня жуткий страх. Мысль, что я буду выступать в «Копе», наводила на меня ужас. Наверно, Сид правильно мне тогда советовал. Наверно, надо было убедиться, что я абсолютно готов ко всему, что мне предстоит делать — на каждой ступеньке моего пути. А я внезапно ощутил себя не опытным исполнителем, а перепуганным мальчишкой, который почему-то вообразил, что умеет развлекать народ. Я снова почувствовал то, что так часто ощущал в глубине души: никакой я не особенный — просто не такой, как все.

Я спустился из гримерки вниз, в помещение за сценой, примыкавшее к кухне. Жюль Поделл, зажав в пухлой руке бокал виски с содовой, наблюдал за залом из-за кулис. Он поглядел на меня, заметил мою бледность-сквозь-черноту и поинтересовался:

— В чем дело, малыш?

Я был застигнут врасплох:

— Да так, дрожь напала. Наверно, я немного нервничаю. Сказать начистоту? Боюсь, меня сейчас стошнит. — Тут я посмеялся. Над самим собой.

Жюль улыбнулся мне — улыбнулся так, как будто сейчас приободрит меня по-отцовски мудрыми словами давнего владельца клуба.

Он сказал:

— Что ты там мелешь, хрен собачий? Нервничает он — ниггер паршивый, вонючка чернокожая!

Тут до меня дошло. Он не улыбался — он глумился.

— Я тебя пускаю в свой клуб, кормлю тебя, угощаю выпивкой, плачу тебе хрен знает сколько денег, а ты, ниггер чернозадый, скулишь тут, как собака? «У-у, боюсь», — передразнил он меня.

Почему он просто не ударил меня? К побоям-то мне не привыкать.

— А теперь послушай, черное дерьмо. Чтоб я больше не слышал твоего хренового хныканья. Давай, проваливай на сцену и рассказывай свои паршивые прибаутки. И чтоб смешно было, мать твою!

Покончив с ободряющей беседой, Жюль сделал глоток из бокала, почти не видного в его мясистой руке, и ушел, будто его затошнило от моего присутствия.

Официанты и наемная обслуга на кухне продолжали хлопотать, записывать заказы, подцеплять шарики фруктового мороженого. И так далее. Они не стали смеяться надо мной, хуже того — они даже не удостоили меня внимания.

Я стоял на месте, все еще чувствуя боль от словесных пощечин Жюля, и теперь к прежней нервозности добавился новый страх. У меня не было никакого желания видеть, насколько неприятным способен сделаться этот человек, случись мне оказаться на грани истерики.

Появился конферансье. Я услышал свое имя. Вышел на сцену. Аплодисменты, которыми меня приветствовали, были неплохими. Неплохими — до тех пор, пока толпа облаченных в костюмы и вечерние платья, усыпанных драгоценностями и увенчанных начесами зрителей не разглядела моей черноты. Тогда их хлопки сначала сделались вежливо-жидкими, а затем вовсе стихли.

Я снова оказался на краю этой пропасти — этой молчаливой пустоты, которая отделяет аплодисменты, какими бы они ни были, от смеха над моей первой байкой. В ту ночь в зале стояла не просто тишина — гробовое молчание.

Помня о прохладном приеме публики и напутствии Жюля, я решил выкладываться на полную катушку. Ничего другого мне не оставалось. Номер, с которого я обычно начинал, вертелся у меня в голове, мне никак не удавалось воспроизвести его. Тогда, подгоняя себя, я начал с другой шутки:

— Ну и публика тут собралась! Никогда в жизни не видел столько разодетых людей. Вот, наверно, куда отправляются хозяева фирмы «Тиффани» покупать драгоценности.

Послышался звон серебра о фарфор. Кто-то подозвал официанта попенять ему на недожаренный или пережаренный бифштекс. Раздались и смешки. Несколько. Не очень громких. Не то чтобы шутка была несмешная — просто все эти люди не очень понимали, как на меня реагировать. Может, они видели по телевизору Нэта Кинга Коула, может, кто-то видел наяву Сэмми Дэвиса-младшего здесь же, в «Копе», но в остальном они не привыкли видеть на сцене чернокожих. На своей сцене, в своем клубе. Куда катится мир? Вероятно, над этим вопросом они и раздумывали, вместо того чтобы от души смеяться.

Большинство из них.

Из кабинета слева от сцены раздался какой-то шум — как будто страдающий астмой медведь пожирает виргинский окорок. Лишь секунду спустя до меня дошло, что это смеется мужчина. Следом раздалось еще несколько смешков: это подключились другие люди из того же кабинета.

Как только смешки стихли, я выпалил:

— Классное место — «Копа». Не хочу сказать, что дорогое, но, знаете, тут у каждого столика по три официанта. Один дает тебе счет, двое остальных приводят в чувство.

И снова тот тип подавился смехом, а за ним следом рассмеялись его соседи по кабинету.

Люди стали озираться, пытаясь вычислить смехача. По залу пробежал шепоток, как огонь пробегает по сухому валежнику.

Я приступил к третьему номеру, попытался кружной дорогой вернуться к своей программе:

— Я к такой роскоши не привык. Когда я был маленьким, денег у нас было мало. Мы жили не от зарплаты до зарплаты, как остальные, а от заплаты до заплаты и постоянно меняли шило на мыло, потому что нам было не по карману и то, и другое сразу.

Теперь смех сделался уже более дружным: смеялся тип в кабинете, его спутники, прочие зрители. Публика наконец расслабилась и начала получать удовольствие. Тот факт, что я понравился парню из кабинета, как бы дал добро остальным, — и теперь я им тоже понравился.

А больше мне ничего и не нужно было. Ко мне вернулось самообладание, вернулось правильное дыхание и ощущение ритма. Как борец вдруг замечает, что перевес на его стороне, так и я понял, что сумею покорить эту толпу, и в течение следующих двадцати минут я разил ее наповал своими остротами, меча их в зал одну за другой, без передышки.

Это шоу, первое шоу в «Копе», было далеко от того громкого успеха, который я представлял себе, мечтая о нем долгими бессонными ночами, однако не стало оно и катастрофой, хотя вполне могло ею стать. Когда я закончил, аудитория была тепленькая, добренькая и настроенная на Тони, а большего и желать не приходилось. Провожали меня более громкими аплодисментами, чем встречали, а тот мужик из кабинета прокричал мне что-то вслед. Что именно — я не разобрал, слишком был взволнован. Во всяком случае, не «Паршивый ниггер!», так что я сделал шаг вперед от той отправной точки, с которой начался вечер.

За кулисами меня поджидал Сид.

— Неплохо, Джеки. Вытянул! Чуть не провалился, но потом вытянул.

Вот что мне нравилось в Сиде — наряду с сотней других вещей: он не перегибал палку и не подслащивал пилюлю. От него я не слышал ни преувеличенных похвал, ни смягченной полуправды, которую, может, и хотелось бы услышать. Он всё рубил сплеча. Выступил я прилично, и только-то, а большей похвалы от Сида ждать бессмысленно.

Другое дело — Жюль. Он явился за кулисы с широченной улыбкой и распростертыми объятьями наготове.

— Отлично, Джеки. Потрясающе смешно! Когда ты там про своего дядю рассказывал, я чуть живот не надорвал. Есть хочешь? После такого представления у тебя, наверно, волчий аппетит. Эй, Ник, где ты там? Принеси-ка Джеки меню.

И это был тот самый Жюль, который перед моим представлением прекратил орать на меня только потому, что у него иссяк запас ругательств? А персонал — те самые люди, у которых не нашлось для меня приветствия добрее равнодушного взгляда, — теперь носились вокруг как угорелые, будто с них головы снесут, если я хоть на секунду останусь без внимания. Мне хотелось бы верить, что всем этим проявлениям доброжелательности я обязан своему представлению, — однако самомнение у меня еще не раздулось до такой степени, чтобы не понимать: искусная работа, выполненная мной на сцене, не соответствовала тому вниманию, которое мне оказывалось. Значит, имелось что-то другое, вдруг заставившее всех сменить неприязнь на радушие.

Тони закончил свое выступление. В зале зажегся свет, и тут же толпа ревом принялась выражать восторг.

Жюль снова появился на кухне, где я доедал свое филе по-нью-йоркски.

— Джеки, там кое-кто хочет с тобой поговорить.

Какой-то поклонник желает со мной поболтать? У кого не найдется на это минутки?

Жюль повел меня из кухни в зрительный зал. По пути я наслушался всяких похвал, сыпавшихся на меня из-за столиков справа и слева: «Отличное шоу, малыш». «Настоящий динамит, Джеки». «Потрясающе! Я просто катался». Создалось такое впечатление, будто весь клуб поразил какой-то вирус под названием «Полюби Джеки!». Проходя по залу, я подумал, нельзя ли заплатить русским, чтобы те запустили этот вирус в водопровод.

По тому, какой курс взял Жюль, я сразу понял, что мы идем в кабинет. В кабинет слева от сцены, где сидел тот хохотун.

В кабинете — самом просторном во всем клубе — находилось шестеро: трое мужчин и их подруги — крашеные блондинки, вероятно, из тех, кто оделяет своей дружбой на почасовой основе и с кем прощаются, потрепав их по щечке и положив деньги на ночной столик перед тем, как выскользнуть в утреннюю мглу.

Жюль быстро представил нас:

— Фрэнк, Джеки Манн.

Мужчина, сидевший в центре кабинета, кивнул мне. Он был мясистым, но не толстым. Скорее плотным. Мордастый. Одет он был как щеголь — шелковый костюм, шелковая рубашка, шелковый галстук, — но в остальном выглядел совершенно заурядно. За исключением носа. Его нос — целая отдельная история. Нос этот был огромен, он занимал бо́льшую часть лица. Он не был крючковатым или остроконечным — он вырастал прямо между глаз, дугой выпирал вперед, а опускался над самой губой. Дуга. Да, только этим словом можно, пожалуй, описать его нос. Дуга.

Этот человек, Фрэнк, сказал:

— Приятно познакомиться, Джеки. — Голос у него оказался довольно высоким и звучал чуть сдавленно, как будто он говорил со мной через пылесосную кишку. Мне показалось забавным, что у такого крепкого на вид человека — такой тонкий, одышливый голосок. — А знаешь, ты уморительный парнишка.

Парнишка. Мне это не понравилось. Но я никак не показал своей реакции.

Жюль сделался словоохотливым:

— Конечно уморительный. Иначе бы я его не нанял. Я чуть живот не надорвал, слушая этого малого, а я ведь всех их переслушал. Всех, Фрэнк. Помнишь, как-то раз у нас тут выступали Мартин с Льюисом, и Льюис…

— Эй, почему бы тебе не пойти на кухню и не проверить, хорошо ли разбавили выпивку? — проскрипел Фрэнк.

Жюль исчез, не сказав больше ни слова.

Может, голосу этого типа и не хватало басистости, зато властности было хоть отбавляй. Он говорил — люди слушали. Я сделал мысленную зарубку, отмечая такое почтение окружающих: не мешает перенять.

Все вокруг — парочки, дружеские компании за столиками, — все вдруг перестали обращать внимание друг на друга и умолкли, чтобы не пропустить ни одного слова из моего разговора с этим Фрэнком. Все начисто забыли о том, что я и даже Тони творили на сцене. То, что происходит сейчас, — вот настоящее представление.

Фрэнк поинтересовался:

— Как там — про то, что твой старик не пьяница… — Он силился вспомнить слова.

Один из его спутников, сидевших тут же за столом, торопливо — совсем как комнатная собачка, которая торопится поднести хозяину газету, — подсказал:

— Он говорил: его отец не пьяница, потому что он может запросто лежать на полу и ни за что не держаться.

Фрэнка снова одолел приступ неудержимо-удушливого смеха, как будто он услышал эту шутку в первый раз.

Другие мужчины тоже засмеялись.

Девушки просто улыбнулись.

— Откуда ты узнал такой прикол? — спросил Фрэнк.

— Это не прикол, сэр. Это чистая правда. Мой отец превратил умение напиваться в целую науку, — ответил я очень серьезно.

Фрэнк и его дружки снова расхохотались.

— Если бы питье превратили в олимпийский вид спорта, мой отец точно получил бы золотую медаль. Джесс Оуэнс[33] среди бухарей… конечно, если ему не придется бежать по прямой.

Фрэнк — тут его лицо из красного сделалось синим — замахал на меня рукой: мол, перестань, а то я задохнусь.

Его приятели принялись делать то же самое. Топали ногами, стучали по столу, чтобы показать Фрэнку, что им тоже до колик смешно слушать меня.

Девушки просто улыбались.

Я стоял и думал об отце — этом алкаше, из-за которого на всех напал приступ смеха. Хоть на что-то он наконец сгодился.

Фрэнк:

— Садись, Джеки.

Места для меня в кабинете не было. Прошло полсекунды, прежде чем это стало понятно, но, по-видимому, полсекунды оказались слишком долгими для того, кто не поспешил уступить мне место.

— Поли, какого хрена? Вставай, мать твою, пусть Джеки сядет.

Поли — кто бы ни был этот Поли — вскочил с места, причем с таким видом, будто хотел заслужить отсрочку от смертной казни.

Я занял освободившееся место рядом с подругой Поли.

По залу пробежал говорок. Я не мог понять, о чем судачат: о том, что я сижу с Фрэнком, или о том, что я сижу рядом с белой бабой.

Фрэнк. Фамилию его я не разобрал и вот теперь ломал голову — кто он такой. Его лицо казалось мне знакомым. Смутно. Он вроде смахивал на Джорджа Рафта, но явно не был актером. Киномагнат? Сердце у меня забилось. Неужели я вошел в милость к какому-то киномагнату? Вполне возможно — на нем было столько драгоценностей! Вся кабинетная публика тоже сверкала камнями на пальцах, золотыми часами, алмазными булавками на галстуках и жемчужными ожерельями.

Пока я думал об этом, Фрэнк повторил:

— Ты уморительный парнишка. А почему я тебя раньше здесь ни разу не видел?

— Я никогда раньше не выступал здесь, сэр. Я в основном работал по разным кафе, по клубам в Виллидже.

— А, с этими волосатыми психами. — Фрэнк ясно дал понять, что ему публика из Виллиджа не по вкусу. — Ты наркотиками не балуешься, а?

— Нет. Нет, сэр.

— Это чистая отрава. Держись лучше подальше от этой отравы. — Фрэнк допил остатки своего спиртного.

— Да, сэр. Я недавно ездил с большими гастролями. Только-только пробиваюсь в престижные заведения.

Фрэнк кивнул, потом сказал:

— Мне нравится, что ты не сквернословишь. А то у многих — особенно у тех, кто на волосатых работает, просто мат на мате стоит, матом погоняет. У тебя — нет. На тебя я могу с женой приходить.

— Конечно, Фрэнк, — поддакнул Поли из своего штрафного угла позади нас. — Ей бы очень понравилось.

Появился официант в красном пиджаке, принес Фрэнку новую порцию выпивки и без единого слова удалился.

Я почувствовал, как что-то легко коснулось моего бедра. Взглянул на женщину, рядом с которой сидел. На подругу Поли. Она со скучающей улыбкой таращилась на Поли.

Фрэнк:

— Ты когда-нибудь на Тахо выступал?

— На Тахо? На озере Тахо? Нет, сэр.

— Тебя надо устроить на Тахо. — Обращаясь к Поли: — Напомни мне, чтобы я поговорил с Момо насчет этого малого. Чтобы в клуб его устроить.

Поли, видимо не рискуя доверяться собственной памяти, вытащил ручку и бумагу и все записал.

Я спросил:

— А кто этот Момо?

Фрэнк от добродушия мгновенно перешел к резкости:

— Один наш знакомый — вот кто, черт возьми. И не фиг тебе об этом тревожиться.

Я об этом и не тревожился. Меня гораздо больше тревожило, не нарвусь ли я на что-либо посерьезнее отчитывания за неуместные вопросы.

— Жюль о тебе хорошо позаботился? — снова добродушно спросил Фрэнк. Я начал догадываться: этот тип — из тех, кто с одинаковой готовностью и ударит тебя, и приголубит, причем обоим действиям одинаково не придаст никакого значения.

— Да, сэр. Меня накормили отличным бифштексом по-нью-йоркски.

Он кивнул еще пару раз, потом сказал:

— Ну, тебе, наверно, надо к следующему шоу готовиться…

Я достаточно долго вращался в эстрадных кругах, чтобы понять намек с лёту. Я встал и сказал:

— Благодарю вас за ваше гостеприимство и добрые слова, сэр.

В ответ вновь раздался тот же одышливый смех.

— Гостеприимство и добрые… — Фрэнк обернулся к дружкам. — Вы только послушайте этого хренова комика! Прямо хренов Шекспир, ни дать ни взять! — И еще посмеялся.

Как всегда, мне не нравилось, когда надо мной смеются.

Как обычно, когда смеялся надо мной кто-то, наделенный властью, тем более — властью устроить меня на Тахо, — я ничем не выразил своего недовольства.

Фрэнк протянул мне руку, и я пожал ее, а потом пожал руку девушке, сидевшей рядом с ним, и другому парню за столом, и его девушке, и девушке Поли, которая сидела рядом со мной…

Между нашими ладонями оказалась смятая бумажка. Я поглядел на девушку — она в ответ поглядела на меня с видимым безразличием, которое ясно говорило всем окружающим, что между нами происходит всего лишь рукопожатие.

Я на манер фокусника быстро и незаметно нырнул рукой в карман, прежде чем пожать руку Поли.

И отправился обратно на кухню. По пути услышал, как где-то за столиком говорят: «Невероятно! Этот парень знаком с Фрэнком Костелло».

Костелло?

Я остановился. Мои руки вспотели и задрожали, заскользив по спинке стула, за который я схватился, как за костыль.

Костелло.

Фрэнк Костелло! Это имя знал весь город. Чаще всего в газетах его имя соседствовало со словами вроде «будто бы» или «как стало известно». Фрэнк Костелло. Вот почему Жюль так пекся о том, чтобы обо мне как следует позаботились; вот почему весь зал смеялся, когда он смеялся. Оказывается, все дело в том, что меня позвал к себе на посиделки Премьер-Министр, один из самых крупных главарей мафии в Нью-Йорке.

Я добрел до своей гримерки, рухнул на диван. Я был в полном истощении. Все превращалось в какой-то бесконечно долгий, безумный карнавальный аттракцион, а у меня впереди было еще второе выступление.

Ко мне зашел Сид. Я вкратце изложил ему свой разговор с мистером Костелло, сказал, что он обещал помочь мне с Тахо.

— О Боже, — ахнул Сид.

Ну да. Я тоже все понимал. Фрэнк Костелло устраивал делишки для мафии. В народе издавна утвердилось мнение, что именно он покупает всех и вся в Нью-Йорке — начиная от рядовых копов и кончая мэром. Даже фэбээровская шишка Гувер — игрок в общественной, дегенерат в частной жизни — находился у Костелло в брючном кармане, и тот таскал его с собой повсюду, как амулет на счастье. Если кто-то хотел вести дела в городе, если кому-то нужна была защита от закона, обращались к Костелло. Делал он все по-чистому: раздавал деньги кому нужно, чтобы не было беды. Но при необходимости, если что-то не получалось мирным путем, ему не составляло труда всадить пару пуль в чью-нибудь голову.

Сид улыбнулся — усталой и осторожной улыбкой.

— Теперь у тебя есть друг, — заметил он, и этим все было сказано.

Сид поспешил вниз, занять столик для предстоящего шоу. У меня оставалось еще несколько минут до выхода. Я достал из кармана клочок бумаги, который сунула мне в руку подруга Поли. Развернул: имя — «Джина» — и номер телефона.

Милая девушка. Недурна собой. Очень даже недурна.

Я попытался мысленно забежать вперед — представить себе, что после второго шоу буду ощущать — то же, что и после множества других своих шоу: буду вымотан и голоден, причем такой голод не имеет ничего общего с аппетитом к еде и питью.

Одиночество.

Одиночество — вот что я буду ощущать.

Джина и номер телефона.

Я задумался. Подумал, как хорошо было бы переспать с этой женщиной. Подумал о том, как хорошо — в порядке диковинки — было бы переспать с белой женщиной. С белой женщиной, одновременно проводящей время с каким-то парнем, что приходится дружком какому-то другому парню, перед которым все ходят на цыпочках. Все это так; все это лежало на одной чаше весов.

А на другой чаше была Томми. Одна только мысль о Томми, которая где-то там, далеко, думает обо мне, пока я думаю о ней. Больше ничего не потребовалось.

Я выбросил бумажку.

А потом спустился, чтобы выступить во второй раз за вечер.

Даже без Фрэнка Костелло, заводившего толпу своим хохотом, я бил наповал.

* * *

У меня появилось новое хобби: я пытался пересечься с Томми. Казалось бы, в эпоху воздушного сообщения двое молодых людей, прилично зарабатывающих, могли бы легко составить регулярный график физического общения. Казалось бы.

Примерно через пять месяцев Томми прилетела обратно в Нью-Йорк. Я был в ту пору с двухнедельным туром в Кливленде. Проездом я был в Чикаго, хотел повидаться с ней в Детройте, но она уезжала в гастрольное шоу, которое Ламонт назвал Мотаунским ревю, где свежеиспеченные, еще не известные исполнители будут выступать на разогреве у Смоки Робинсона и «Мираклз» — у первых настоящих звезд, открытых новорожденной фирмой звукозаписи. Это ревю было удачно придумано: познакомить публику с новыми артистами, а заодно подзаработать денег. Пусть мне и не нравился Ламонт, пусть меня все еще терзали подозрения, что он положил глаз на мою девушку, я все-таки был вынужден признать: этот парень знал свой бизнес.

Гастрольное ревю проходило в основном по Югу и в дельте Миссисипи, чтобы концерты могли увидеть черные, для которых развлечения были обычно недоступны. После злоключений в Негрофобске я не мог не тревожиться за Томми. Но, в отличие от моих гастролей, ревю проходило в сети «читлин» — в клубах и заведениях, которыми владели черные и где с чернокожими исполнителями обращались получше, чем просто с полевыми работниками.

Томми предложила мне тоже устроиться в эту сеть. Занятость — большая, оплата — хорошая, публика — благодарная.

Не сомневаюсь.

Но черным комикам, работающим в «читлине», дорога в шоу Салливана закрыта.

Я сказал Томми, что меня покуда устраивают мои клубы.

Ревю должно было продлиться не меньше месяца, а к тому времени, когда Томми освободится, я сам отправлюсь на гастроли.

Я скучал по Томми. Вернее сказать, расстояние, разделявшее нас, было своего рода пыткой. Поначалу. Но постепенно, месяц за месяцем, разговаривая с ней по телефону, я замечал, как ее голос делается все более довольным: боль от разлуки притуплялась. Она привыкала к Детройту, к гастролям. Я начинал бояться, что так она привыкнет и к жизни без меня.

Я разгонял тоску постоянной работой.

Я нуждался в этой работе.

И не столько из-за денег, хотя и деньги были мне в усладу. Теперь я чаще всего зарабатывал свыше четырехсот долларов в неделю. Но гораздо сильнее я нуждался в работе ради самой работы. Я становился опытным исполнителем и с каждым выходом на сцену все больше отшлифовывал свою манеру, свой стиль, так что публике просто не оставалось ничего другого, кроме как смеяться. А когда я бывал в ударе и все шло как по маслу, зрители просто лежали в лежку.

Но все-таки чего-то мне явно недоставало. Это я понимал. Сид тоже это понимал, а иногда и говорил мне об этом. Не хватало мне какой-то изюминки, которая отличала бы меня от всякого другого комика, который травит байки. Джек Картер, Шелли Берман, Норм Кросби — кроме цвета кожи, я ничем от них не отличался. Я не был ни лучше, ни хуже. Ничем не брал. Ты мог выступать без сучка и задоринки, мог разить публику наповал, мог загребать столько денег, сколько позволялось законом, но до тех пор, пока ты не предлагал нечто такое, чего не предлагали другие, ты оставался всего-навсего очередным парнем, который пытается смешить людей. Чего мне не хватало — так это голоса. Таков был парадокс: единственный раз в жизни от меня требовалось быть не таким, как все, а я, к своему стыду и боли, как раз был таким, как все.

* * *

У меня было гастрольное выступление в одном клубе в Сент-Луисе. Мне позвонил Сид — ему только что позвонили из отеля «Калифорния-Невада» на Тахо. Мне предложили приехать туда через месяц с недельными гастролями.

Я спросил, у кого я буду на разогреве.

— Ни у кого.

— Ни у кого? Как это?

— Вот так. Ты будешь главным номером. Тебе хотят отвести зал «Кабаре». Он не такой большой, как «Селебрити-Рум», там меньше сотни мест, но…

Слыша, но не веря:

— Главным номером? Ты уверен, что им нужен я?

— Они спрашивали именно тебя. К тому же тебе повышают ставку до пятисот пятидесяти в неделю.

Какая разница, маленький зал или нет: пятьсот пятьдесят долларов наличными в неделю за то, чтобы выступать главным номером?

Фрэнк Костелло. Значит, это Фрэнк Костелло так обо мне позаботился.

— Только… — Видимо, у Сида заготовлена и нехорошая новость. — Та неделя, которую они предлагают, совпадает с дебютом Фрэн у Салливана. Поэтому я попросил распорядителя перенести тебя на…

— Не надо!

— Джеки, мне сказали, все можно пере…

— Я не хочу рисковать.

— Рисковать? — Сид явно ушам своим не верил. — Рисковать чем? Ты же знаешь не хуже меня, почему тебе это предлагают. С таким покровителем, как Фрэнк Костелло, тебе нечего бояться. Я могу ему лично передать…

— Мой первый серьезный ангажемент, да еще главным номером, — подарок от какого-то типа, с которым я едва знаком. Я не собираюсь упускать такого случая из-за какой-то ерунды.

— Даже из-за Фрэнни? Но Фрэнсис — не ерунда, Джеки. Она твой друг.

Молчание. Между мной и Сидом, и так разделенных огромным расстоянием, пролегла еще и пропасть молчания, тянувшегося не более минуты, хотя мне показалось, что гораздо дольше.

Сид прервал тишину коротким: «Я подтвержу дату» — и повесил трубку.

Позднее я позвонил Фрэн, извинился за то, что не смогу прийти на шоу Салливана с ее участием. Она несколько раз повторила «ничего страшного», но я понял, что это ее явно расстроило. Я сказал Фрэн, как мне жаль, что не смогу приехать. Сказал, что буду смотреть ее по телевизору; сказал, что очень рад за нее, что горжусь ею.

Но кое-чего я Фрэн не стал говорить: я утаил от нее, что то пятнышко в глубине моей души, та рождавшаяся во мне ревность, когда она записывала свою первую пластинку, когда ее взяли на Си-би-эс, с тех пор это пятнышко, созревая в холодной тьме внутри меня, разрослось в большой плесневый гриб зависти.

* * *

Тахо был тем, другим местом штата Невада. В отличие от таких городов, как Рино и Лас-Вегас, там больше любила собираться публика подвижная — те, кто любил съезжать на лыжах по склонам Высокой Сьерры зимой, ходить в походы и кататься на лодках в теплые месяцы. В Тахо было немноголюдно, транспорта мало. Это была летняя шаблонная версия Лас-Вегаса. Конечно, и тут играли, но играли как бы с запоздалой мыслью: дескать, ладно, мы тут все излазили, на лыжах покатались, на воде порезвились. А теперь, наверно, можно сотен пять и за столом прокутить. Словом, здесь тоже жили на широкую ногу, только делали это скромно, не пуская пыль в глаза.

Отель «Калифорния-Невада» находился на северном побережье озера. Довольно маленький, он представлял собой скорее пансион, чем отель, а казино больше походило на гостиную. Изюминка — на которую и намекало название — заключалась в том, что граница пролегала прямо посреди плавательного бассейна. Ты мог выпить пару коктейлей в Калифорнии, а потом перешагнуть в Серебряный Штат[34], чтобы побаловаться в рулетку.

Я отправился туда один. Сид остался в Нью-Йорке с Фрэн — нарочно решил остаться в Нью-Йорке с Фрэн. Это был знак лично для меня.

Я прилетел в Рино, где меня должны были встретить и довезти уже до самого озера Тахо и отеля «Калифорния-Невада». Выходя из самолета, я толком не знал, чего ожидать, поэтому ожидал того же приема, который встречал по всей стране, во всех отелях, где выступал, — холодных взглядов и неохотных рукопожатий со стороны людей, меня же и нанимавших. Комната где-то на отшибе. Обращения в духе: «Спасибо, что приехал, вот твои денежки, а теперь проваливай».

Но ничего этого тут и в помине не было.

В аэропорту меня встретил шофер на новеньком — похоже, только что с завода — «кадиллаке», серии 62, в униформе и с украшениями.

Он был сама вежливость:

— Как вы долетели, мистер Манн? Это ваш багаж, сэр? Давайте я понесу. Вот сюда, пожалуйста. — Он распахнул передо мной заднюю дверь машины и встал, придерживая ее. Я в полном ошеломлении рухнул на сиденье.

Водитель поехал. Я покатился. Немного поволновался сначала. В любой момент ожидал подвоха, грубой реплики, которая даст мне понять, что надо мной подшутили.

Но ничего подобного не последовало.

Два часа до Тахо. Гладкий ход «кадиллака», ритмичная езда: я поневоле расслабился, разнежился. И решил всесторонне изучить внутреннюю часть собственных век.

Проснулся я, когда мы уже подъезжали к самому отелю. Меня поджидала целая вереница тружеников в гостиничной униформе — морская пехота на посылках, готовых подхватить мою кладь, впустить меня в отель, показать мне то, показать мне это. Проследить, чтобы обо мне позаботились. Им конца не было, этим услужливым ребятам, они увеличивались числом быстрее, чем я успевал раздавать чаевые.

Один из коридорных препроводил меня в номер. Никаких намеков на «черную» половину города. Меня поселили прямо здесь, в гостинице. Королевская кровать. Вид на озеро. Как у любого другого постояльца. Лучше, чем у большинства. И самое главное: в отличие от всех остальных постояльцев, не я платил, чтобы тут жить, а мне платили. Все это приводило меня в ступор, голова шла кругом.

Но почему? Когда я задумался, то вдруг осознал: почему все это — машина от самого аэропорта, обслуживание по типу «да, сэр», шикарная комната, — почему все это должно смущать меня? Я же тут звезда. У меня статус главного номера. Я вышел в дамки. Я увидел свет в конце длинного туннеля, по которому полз из Гарлема до звездного рая. Я оказался в таком месте, которого заслуживал.

Мне хотелось, чтобы рядом была Томми, хотелось поделиться с ней всем этим. Мне хотелось, чтобы рядом был Сид, чтобы он тоже порадовался со мной. Мне хотелось, чтобы тут был мой отец, и я мог бы всем этим утереть ему нос.

Ему было бы на все наплевать. Он бы только спросил, где бар и бесплатная ли выпивка.

А потом, почти в порядке запоздалой мысли — «ах да» — ко всему остальному, были выступления — главная причина моего пребывания на Тахо. Кабаре оказалось маленькое: если напихать и натолкать туда народу, то человек пятьдесят поместилось бы. Поэтому можно догадаться, что не было в течение недели такой ночи, чтобы зал не набивался битком. И не было в течение недели такой ночи, чтобы я не имел сногсшибательного успеха. Администрация поспособствовала этому, придя мне на помощь с пропагандистской ерундой типа: новая сенсация, прямиком из нью-йоркской «Копакабаны». Любимый разогревщик Бадди Греко и Тони Беннетта. Но если отбросить эту рекламную шумиху, я просто хорошо выступал. Все номера были тщательно отобраны, манера исполнения была безупречна. Моя самооценка была высока как никогда. Может, я еще и не обрел собственного голоса, но по тому, каким ревом толпа отвечала на мои шутки, я понимал: ей вполне годился и тот голос, которым я говорил сейчас.

Ночь четверга. После представления. Я уже шел к себе в номер, как вдруг этот парень окликнул меня:

— Джеки!

— Да?

Он был коротышка. Толстенький. Кругленький. Вид у него был такой, словно он под одеждой пытается контрабандой пронести желатин через границу.

— Джилли Риццо. — Он представился таким тоном, как будто это имя должно что-то мне сказать.

Мне оно ничего не говорило.

Я попробовал мимикой изобразить нечто вроде: «Ну, и?..» Парень, видимо, не уловил намека.

Просто сказал:

— Он хочет с вами поговорить.

— Кто?

Джилли бросил на меня взгляд, в котором отчетливо читалось: «Какого хрена ты не понимаешь, о ком я, черт возьми, говорю?»

— Фрэнк, — пояснил он.

— Мистер Костелло здесь? — удивился я.

Джилли пытался быть терпеливым, это ясно. Но не менее ясно и то, что он был не из тех, у кого не иссякает запас терпения для непосвященных.

— Синатра хочет с вами поговорить.

* * *

Фрэнк Синатра заполнял собою комнату.

Не физически. Это ему не удалось бы. На нем был оранжевый свитер, надетый поверх белой водолазки и коричневых штанов: обычного вида мужчина, чей-нибудь равнодушный к моде дядюшка. Впечатление он производил не большее, чем тарелка не заправленных соусом спагетти. Он потихоньку старился, заметно погрузнев со времен Хобокена[35]. Облысел. Лысину скрывал зачесом. Лицо уже покрывали морщины, середина лба напоминала вспаханное поле. Но посреди всех этих изъянов сияли глаза небесной голубизны. А от этих голубых глаз разбегались гусиные лапки морщинок.

То, чему явно недоставало места в этой комнате, было, конечно, не самим этим человеком, а суммой легенд, мифов и умелой рекламы. Существовала целая история о человеке, прошедшем путь от Синатры-Свунатры, заставлявшего поклонников хлопаться в обморок, до эдакого Чарли-Бывшего, а затем до Председателя Почетного Совета — до звезды киномира, а также звукозаписи, а также телевидения, а также любой другой формы развлечений, кроме разве что сочинения японских лирических стихотворений хокку. Выпивоха, собутыльник и мессия для кое-кого из самых крупных звезд и самых крепких печенок, какие только водились в Голливуде. Не секрет, что такую же дружбу он водил и с уймой мафиози. Он оплачивал девчонок-подростков, чтобы те содержали притоны; а еще он был соучастником налета, якобы «ошибшись дверью», вместе с каким-то головорезом, пытаясь раздобыть несовершеннолетнюю девочку, девчонка насплетничала на «господ», в результате чего оба чуть не угодили в тюрьму. Был «Оскар», были скандалы, были избитые репортеры… И были любовные связи.

Была грандиозная любовная связь. Та, столько же раз обрывавшаяся, сколько и возобновлявшаяся, связь с Авой Гарднер — страстная, горячая и бурная: поездки в больницу случались не реже, чем в цветочный магазин. По сравнению с этим мои перепалки с Томми выглядели невинными посиделками мормона с квакершей. Ходили слухи: когда Ава выставила Фрэнка насовсем, тот пытался покончить с собой.

И не однажды.

Чтобы светило такой величины захотел лишить себя жизни из-за какой-то цыпочки, пусть даже из-за такой цыпочки… вот это любовь!

А еще комнату заполнял голос Фрэнка. Его легендарный голос. Такой же глубокий. Такой же проникновенный и выразительный, как и в ту пору, когда он записал первую патефонную пластинку.

В настоящий момент этот голос обрушивал самую непристойную брань, какую мне только доводилось слышать, на какого-то бедолагу, который ежился под струями собственного пота. Как шар, вместо воздуха наполненный по́том, вдруг давший течь. Этот малый был так перепуган, что не смел ни двинуться, ни моргнуть, ни посмотреть на Фрэнка, ни отвести взгляд в сторону. Единственное, на что он отваживался, — просто стоять на месте и выслушивать все это. Целые потоки этого. Насколько я мог разобрать из всего этого мата-перемата, кто-то, видимо, сорвал очень и очень неплохой выигрыш за карточными столиками. Вероятно, считая карты. Фрэнку как владельцу казино не очень понравилось то, что никто из его работников не удосужился подрезать того парня, прежде чем он успел уйти с мешком денег.

— Какого хрена я тебе плачу — чтоб ты кому-то там деньги раздавал — мои деньги, мать твою! Ах ты хренов хорек безмозглый!

Тот, кого ругали, издал какой-то звук. Я не мог понять, то ли он вот-вот заговорит, то ли разрыдается.

— Сейчас ты у меня получишь. — Фрэнк сложил пальцы в кулак — чтобы не оставалось никаких сомнений относительно того, чем именно он собрался поделиться с тем парнем. — Ну и вмазал бы я тебе… Пошел вон, предатель паршивый! Пошел в задницу!

Бедолага пулей вылетел из комнаты.

— И не просто из моей гостиницы — катись вообще из этого чертова штата! И не останавливайся! Беги до самой гребаной Канады и не останавливайся, твою мать!

Я подумал — он, чего доброго, и до самой Исландии без остановок добежит.

Джилли сказал:

— Фрэнки…

— Что!

— Ты хотел повидаться с Джеки.

Тот поднял глаза — взглянул на меня.

И вот что я вам скажу: тут уже меня, вместо того убежавшего парня, прошиб пот.

— Как дела, Чарли? — Фрэнк улыбался ослепительно как никогда, говорил ровным тоном. Можно было подумать, то, что тут только что было — все эти вопли и крики, — происходило уже пару лет назад, если вообще происходило. Он двинулся мне навстречу, протянул руку: — Как твоя пташка?

— Моя…

Его рукопожатие оказалось крепким, но дружеским.

— Хочешь повеселиться, Чарли?

Я не понял, на что соглашаюсь, но все-таки сказал:

— …Конечно.

Он устремился обратно к бару:

— Что пьешь?

— Кока-колу, если можно, мистер Синатра.

Фрэнк рассмеялся.

Джилли тоже рассмеялся.

Но, в отличие от всех людей, от которых я терпел насмешки — во всяком случае, когда я не был на сцене, — эти двое не потешались надо мной. Они смеялись, как ребята, которым просто весело вместе.

— Ладно, корешок. Нам всем уже стукнуло восемнадцать. Выпей немножко виски.

— Спасибо, мистер Синатра.

— Да что ты все заладил — мистер Синатра, мистер Синатра? Зови меня просто корешем, как я тебя.

Он был такой расслабленный, непритязательный. Разговаривать с ним, разговаривать с Фрэнком, было то же, что разговаривать с обычным, несуперзвездным, человеком. Он выглядел абсолютно как обычный парень в свитере, который собирается не то смотреть на игру в мяч, не то листья разгребать. От того, что разговор с ним казался каким-то совершенно обиходным, естественным делом, все становилось еще более нереальным. И нельзя сказать, чтобы его присутствие здесь явилось для меня полной неожиданностью. То, что «Калифорния-Невада» принадлежит Фрэнку Синатре, было общеизвестно. Об этом сообщала и надпись, вознесенная над дорогой, которая вела к гостинице: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ОТЕЛЬ „КАЛИФОРНИЯ-НЕВАДА“ ФРЭНКА СИНАТРЫ». Но кто бы догадался, что он лично появится в своей гостинице на озере Тахо, пусть он и владеет ею? И кто, черт возьми, мог бы предположить, что он захочет со мной познакомиться?

Он сказал, протягивая мне выпивку:

— Я еще не успел посмотреть, как ты выступаешь, но, говорят, у тебя потрясное шоу.

— Да, сэр. Публика хорошо меня принимала.

— Ага. Момо говорил, Фрэнки К. тащится от тебя. Правда, Джилли?

— Он говорил, что ржал как конь.

— Ну, вот я и сказал ему: приводи паренька ко мне. Ты с Момо знаком?

Знаком ли я с ним? В последний раз, когда я спросил, кто такой Момо, меня так отбрили, что пропала всякая охота интересоваться.

— Нет, сэр.

— Тебе надо с ним познакомиться. Сэмми очень хороший парень.

— Сэмми?

— Сэмми. Сэм Флад.

— Момо, — пояснил Джилли, снова потеряв терпение от моей неотесанности.

— Конечно. Я бы с удовольствием с ним позна…

— Ну как тут тебе всё? Порядочно тут все с тобой обращаются?

— Да, со мной очень порядочно обращаются. Мне кажется, никогда еще…

— Никто тебе не докучает, нет? — По тому, как Фрэнк обрывал меня на полуслове, я догадался, что он и один мог бы прекрасно вести диалог. — Ты должен себя чувствовать здесь как дома, корешок. А если кто-то думает иначе, ты мне сразу скажи. — Тут Фрэнк нахмурился. И сразу сделался крайне мрачным. — Ты мне скажи, а я ему скажу — и так скажу, что вовек не забудет.

— Хорошо, сэр, но никто мне не докучает. Мне тут очень хорошо. Все прекрасно со мной обходятся. Правда, все очень хорошо.

— Вот и отлично. — Туча умчалась так же быстро, как и возникла. Фрэнк снова лучился, как солнышко. — Ты знаешь, я ведь совладелец «Сэндз» в Лас-Вегасе. Я собираюсь потолковать с Джеком — чтоб взял тебя туда.

Вот так. Одним словом, одним взмахом руки он предложил мне предмет моих мечтаний с такой же легкостью, с какой кто-нибудь другой мог предложить стакан воды.

— «Сэндз» в Лас-Вегасе? Вы предлагаете мне «Сэндз»? — Самолет разбился. У меня в голове пронеслось: мой самолет разбился, не успел я попасть на Тахо. Мой самолет разбился, я сгорел, и погиб, и очутился здесь. Я был хорошим маленьким мальчиком, поэтому я попал в рай.

— Я тебе не предлагаю ничего такого, чего ты сам не заслужил. Ты же блестяще выступил на моей сцене, дружок. А как, ты думаешь, все такие дела делаются? Через связи. Все зависит от тех, с кем ты знаком. Теперь ты знаком со мной. — Фрэнк обнажил зубы в широкой белозубой улыбке. Ему нравилось благодушествовать. Он наслаждался своей ролью короля. — Придется для начала устроить тебя разогревщиком, но потом, я думаю, все уладится. Джилли, сколько мы платим Чарли?

— Пятьсот пятьдесят.

— Пятьсот пятьдесят? Зачем же мне так обирать малыша? Как он сможет снимать барышень, если будет жить впроголодь? — Обращаясь ко мне: — Семьсот пятьдесят тебя устроят, Чарли?

— Да это… Да я бы даром выступал!

— Хочешь, я скажу тебе одну вещь: ты стоишь столько, на сколько соглашаешься. Соглашаешься на ничего — ничего и стоишь. В Лас-Вегасе или еще где-то — не важно, выступай за хорошие деньги, выступай по-настоящему или вообще не выступай.

Легко сказать. Но, когда поднимаешься, и падаешь, и снова поднимаешься, обязательно узнаешь кое-что новое.

Фрэнк сказал:

— Я рад, что мы с тобой поболтали, приятель. Я многого жду от тебя.

Я поблагодарил его за уделенное мне внимание, стараясь выглядеть хладнокровным, стараясь говорить так, как говорят между собой звезды.

Я пошел вслед за Джилли к двери.

— Дружок!

Я оглянулся.

Фрэнк снова обратился ко мне:

— Я правда многого от тебя жду.

И король одарил меня благословением — помахал на прощание зажатым в руке бокалом с коктейлем.

* * *

Воскресный вечер. На Западное побережье транслировали шоу Салливана. Я посмотрел, как публика приветствует Шелли Уинтерс, Пег Лег Бейтс отбивает чечетку, а между номером Райнера и Брукса и японской оперной труппой Фудзивара — вот она, Фрэнсис Клигман, под именем Фрэн Кларк, исполняет песню «Иными словами». Она вложила в эту песню все свои силы, спела очень решительно и дерзко, но ничуть не перестаралась. Если Фрэн и нервничала, я этого не заметил. Если она и испытывала какой-то страх перед сценой, этого не было видно. Она уже не была той девчонкой, что пела по ночам на Четырнадцатой улице. Она была настоящей звездой, пересекающей небосклон и движущейся прямиком в Страну Славы.

Утро понедельника. В газетах про Фрэн — сплошная хвала. Она явно произвела фурор.

И вечером в воскресенье, и утром в понедельник я пытался позвонить Фрэн, поздравить ее. Но не смог дозвониться — все время было занято.

* * *

Снова в Нью-Йорке. Снова в городе. Город — скорее точка на карте, чем родной дом. Перевалочный пункт. Туда я возвращался, когда заканчивались гастроли. Возвращался я, чтобы выстирать одежду, прочитать письма, позаботиться об отце и, может быть, повидать Томми.

Может быть — но маловероятно.

Для нее Нью-Йорк тоже стал перевалочным пунктом. А родным домом сделался Детройт. Особенно когда она начала работать над своим первым альбомом.

Поэтому обычно мы перезванивались, продолжая скучать друг по другу. Мы очень скучали друг по другу. Даже по телефону поговорить не всегда удавалось. Я оставлял сообщения для Томми в «Мотауне». А мне отец, когда был достаточно трезв, передавал, что звонила Томми.

Он почти никогда не бывал трезвым.

Приветы от Томми часто не доходили до меня.

Я стирал одежду, прочитывал письма. Готовился снова колесить по Америке, работал над новыми номерами.

Однажды я что-то писал, когда вошел отец. Ничего не сказал, просто застыл тенью у двери в мою комнату. Я не мешал ему. Я с ним много не разговаривал теперь. Я с ним вообще почти не разговаривал теперь. Если можно было без этого обойтись. Но он все не уходил, все пялился на меня, и я спросил:

— Тебе что-то нужно?

Спросил нейтральным тоном, не зная, с каким именно отцом я говорю. С обкуренным отцом. С надравшимся отцом. С обторчанным отцом. С беспомощным отцом.

Он спросил:

— Скоро опять уезжаешь?

— Ага.

— Похоже, ты все время теперь в разъездах.

— Похоже, что так.

— Всегда занят. Много ездишь. Как видно, у тебя все хорошо.

— Как видно.

«Доджерс» только что перебрались из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, и я раздумывал, не придумать ли про это какую-нибудь шутку.

— Ты все время уезжаешь… и… все время уезжаешь… Работаешь много… И как оно — стоять перед всем этим народом? Как оно тебе?

— Да никак. Ничего особенного.

— А я думал, это… Ну, столько народу…

Я обернулся, поглядел на него.

Весь потный. Глаза на мокром месте. Тело мелко подрагивает, трясется. Значит, это беспомощный отец. Безобидный отец. Давно не пил, но уже очень хочется.

Он снова залепетал:

— Ты все уезжаешь, а мне делается одиноко…

— Город полон людей. Приведи себя в порядок. Выйди на улицу, пообщайся с кем-нибудь.

— Угу. Я думаю… Думаю, я как-нибудь да…ба…ва… — домямлился он до полной невнятицы, а потом снова замямлил: — Знаешь, что я тебе скажу… Ты теперь столько работаешь, ездишь там по всяким городам, на жизнь себе зарабатываешь… а я тебе скажу…

— Скажешь мне — что? Что ты хочешь мне сказать? Ты же пришел со мной поговорить только потому, что еще не надрался, и несешь всякий бред! Что ты хочешь мне сказать? Да ты даже не вспомнишь об этом завтра, когда будешь под кайфом! Что ты хочешь мне сказать? Да это не имеет никакого значения, абсолютно никакого, потому что ты приходишь ко мне только из-за наркоты, или из-за отсутствия наркоты, или из-за того, что тебе нужна наркота! Ну так что — что ты мне собираешься сказать?

Отец ничего не ответил на это. У него был такой вид, какой, наверно, бывал у меня всякий раз, когда отец беспричинно отвешивал мне оплеуху: обиженный.

Наконец отец уплелся из моей комнаты. Я слышал, как он рыщет по квартире. Слышал, как он откупорил пивную банку. Пиво для него — закуска. Пустяк — так, для аппетита.

Я продолжал писать.

* * *

Я ожидал когда-нибудь увидеть ее. Не в тот день. Не в то утро. Впрочем, для большинства горожан это была уже вторая половина дня. Но для меня, после ночи работы по клубам, послеполуденные часы все еще были ранним утром.

Не важно.

Я не ожидал увидеть ее — одинокую, усталую, листающую журнал «Лук» — именно в тот день, садясь за свой завтрак — ланч — в ресторанчике на Бродвее. Но я всегда представлял себе, что рано или поздно снова встречусь с Надин Рассел. Много лет назад, вернувшись из того лагеря лесорубов, я потерял ее из виду — или это она позволила мне потерять ее из виду. Она ясно дала мне понять тогда, что ее симпатия не идет дальше долларовых бумажек, а их у меня, как видно, оказалось недостаточно.

В ту пору, когда я пробавлялся поденными заработками, она поступила в ремесленное училище, чтобы выучиться не то машинописи, не то стенографии, не то скорописи, чтобы потом устроиться на работу в одну из всего двух существовавших в Нью-Йорке компаний, где в те годы черная женщина вообще могла устроиться на приличную работу. Но это даже не так важно. Ведь Надин хотела устроиться на такую работу не для того, чтобы делать карьеру. Она всего-навсего хотела подыскать себе мужчину. Мужчину, у которого впереди надежное будущее, а в кармане позвякивают денежки. Где же еще искать такого мужчину, как не устроившись на работу в башню с офисами? Ладно. Отлично. Да вот только подыскивать ей нужно было чернокожего мужчину, а такого чернокожего мужчину подыскивали себе все без исключения чернокожие женщины, — следовательно, такие мужчины наверняка были нарасхват, на всех не хватало. Оно и понятно — ведь для цветных мужчин возможностей хорошо устроиться было немного… Надин неспроста оказалась в ресторане одна. Она неспроста выглядела усталой. Раз она не встретила своего мужчину, ее временная роль девушки, делающей карьеру, растянулась до бесконечности. Никто о ней не заботился, никто не покупал ей красивых вещиц, никто не водил в рестораны и на представления. Ей не к кому было возвращаться домой, не с кем было ощутить себя особенной, если на то не было особой причины. Ничего ее не ожидало, кроме скучной работы — стучать под диктовку по клавишам, печатать чужие записки.

И меня это порадовало.

Надин увидела во мне мужчину без средств к существованию, а разве мог ее устроить такой мужчина? Джеки, мальчик на побегушках. Джеки, парень из грузчиков. Да вот только я возьми и превратись в Джеки-комика, восходящую звезду, приятеля знаменитостей. И этот Джеки зарабатывал столько, сколько даже не снилось ее среднему чернокожему мужчине, и еще было куда расти. Надин наверняка об этом знала. Наверняка встречала где-то мое имя, где-нибудь в негритянских газетах, слышала обо мне от кого-нибудь из старых знакомых по кварталу, с кем поддерживала отношения. Она знала, что я многого добился, а я знал, что она, наверно, локти себе кусает, и, говоря по правде, мне не терпелось выложить ей все, как оно есть, чтобы она утерлась. О, у меня даже разговор с ней был давно отрепетирован. Когда мы встретимся, сначала я притворюсь, что не узнал ее, изображу такое озадаченное выражение лица, которое затем, когда Надин напомнит мне свое имя, преобразится в приятно-удивленное выражение. A-а, Надин, как поживаешь? Правда? Отлично. Нет, я про таких не слышал, но, наверно, это неплохая маленькая компания, — должно быть, приятно на них работать. Ну да, ты и впрямь выглядишь слегка утомленной, но, думаю, когда тебя немного повысят… Неужели? Так долго, и никакого продвижения? Я? Пожалуй, неплохо. Ну да, на разогреве у такой-то звезды, и у такой-то, и я то, другое и третье, ну да, и я зарабатываю неплохие деньги, и, пожалуй, добился успеха, и, пожалуй, тебе следовало получше со мной тогда обойтись. Надеюсь, ты еще найдешь себе чернокожего мужчину, который устроился в этой жизни не хуже меня.

Когда-нибудь.

Может быть.

Рад был повидаться, Надин.

Да, сценарий был давно написан и выучен. Только черта с два я пройдусь между столиками и первым поздороваюсь с Надин. Я ждал, когда она сама подойдет ко мне. Ждал, пока не доел весь свой завтрак, не выпил вторую чашку кофе и не заказал еще одну яичницу из двух яиц.

Вот это мне нравилось в Нью-Йорке: тут можно было заказать какую угодно еду в какое угодно время суток, и при этом на тебя никто не таращился с таким видом, мол, «какого черта этот парень вместо ланча ест первый завтрак?», как это происходило в любом другом городе Америки. В общем, все чудесно.

Наконец Надин доела свой обед, дочитала свой журнал. Встала. Прошла между столиками, направляясь к двери, и вышла на Бродвей. Она смешалась с потоком пешеходов, который лился в нужную ей сторону, и пошла по своим делам.

Меня она даже не заметила.

Или…

Нет. Она меня заметила. Сразу заметила, но ей было стыдно даже глядеть в мою сторону: она же упустила меня, а потом следила за моим восхождением, тогда как сама в поте лица работала изо дня в день, но ей похвастаться было нечем. А теперь, выйдя на улицу, она, наверно, плачет — по щекам ползут соленые дорожки, размывая грошовую тушь, и спешит она навстречу своей никудышной жизни.

Да. Вот как мне хотелось бы представлять себе это.

* * *

Мне снился страшный сон. Я видел во сне чернокожего, который пытался пешком вернуться домой. Это все, чего он хотел: просто вернуться домой пешком. Но на пути к дому ему попадались то гвозди, похожие на когти, то блестящий кастет — они хотели растерзать его на куски, сбить его на землю. Они хотели уничтожить его. А тот парень все думал, что кто-нибудь появится на дороге, по которой он идет, и спасет его от этих истязаний. Спасет его от гибели.

Никто не появлялся. Парень был совсем один. Ему почти уже пришел конец.

И вот что еще происходило с этим сном: много раз он снился мне, когда я бодрствовал.

* * *

Я уехал из Нью-Йорка на пять недель на гастроли, которые должны были закончиться в «Сэндз» в Лас-Вегасе, где мне предстояло выступать на разогреве у Эдди Фишера.

* * *

Лас-Вегас был полноценным городом только по дефиниции. В действительности это был скорее городок. Да какое там! Вернее сказать, это был просто жилой район, вытянувшийся вдоль железнодорожной станции, да еще, чуть к югу, в местечке Парадис, около полудюжины гостиниц-казино вдоль Лос-Анджелесского шоссе. Позднее это место назовут Стрипом — «Полоской». Поскольку город — городок — находился в пустыне, там всегда было жарко, лишь по ночам становилось холодно, да еще зимой, когда стужа почти не прекращалась. Всюду песок — от него некуда было деться, ветер заносил его во все щели и дыры, засыпал песком абсолютно все в домах и на улице. Там не было ни заводов, ни фабрик, ни какой-нибудь серьезной промышленности. Вообще непонятно было, зачем этот город существует.

А причина одна.

В Лас-Вегасе можно было играть на деньги.

Играть на деньги можно было во многих городах. Играть на деньги можно было по всему штату Невада. Но в Вегасе имелось несколько особых завлекалочек: шикарные, с коврами, заведения, где, если ты проигрывался, тебя бесплатно кормили. А тем, кто проигрывался по-крупному, оплачивали еще и ночлег. В качестве пикантной закуски предлагались также полуголые актриски и бесплатные коктейли, которые разносили официантки, прикрытые едва ли больше, чем девицы из кордебалета. Лас-Вегас угощал выпивкой и подмигивал неоновыми огнями не для того, чтобы просто доставить гостям удовольствие: ведь, чем больше ты пьешь, тем глупее становишься. Тем вернее пускаешься во все тяжкие.

А если всего этого оказывалось недостаточно, чтобы заманить вас в объятия пустыни, то у Вегаса имелся в рукаве последний козырь: развлечения. Лас-Вегас был настоящей столицей развлечений на западе страны. Может, в Голливуде все звезды и зажигались, но в Вегасе они сверкали. Теша других и себя. И нигде они не светились ярче, чем в «Сэндз». По-другому именуемый «Место под солнцем», этот отель-казино, король всех прочих отелей-казино, заявил о себе в Медоуз в первый же день, когда распахнулись его двери: ты подъезжал к входу по превосходному круговому накату, под тремя узкими балками, отходившими от гостиницы, а затем под прямым углом разворачивался и попадал прямо на просторный помост, как будто уже само здание предъявляло свои претензии городу. Куда там до него старомодным постройкам типа хижин из дерева и камня: тут вас встречали хромированные поверхности, стекло и мрамор, с ходу давая знать, что это самое современное место, где можно и модно тратить деньги. А на тот случай, если вас все это еще не убеждало, то здесь имелась и вывеска — в пятьдесят шесть футов высотой. Каждый ее дюйм переливался огнями, которые нахально и незатейливо складывались в буквы: СЭНДЗ. Тут не оставалось места для сомнений: да, это и есть главное место под солнцем. Это и было то самое, о чем я всегда мечтал. Все, о чем я только мог мечтать.

К тому же, помимо всего прочего, здесь имелся и свой зал «Копа», близнец того, другого, нью-йоркского клуба. И точно так же, как это было с клубом в Нью-Йорке, в «Копу» стремились попасть все, кто что-то собой представлял — от Марлен Дитрих до Ноэля Кауарда[36]. Работая там, ты понимал, что выступать в пустынном краю Лас-Вегаса — вовсе не так уж плохо. Выступать там — уже событие.

Но, несмотря на скопление голливудских знаменитостей, на все эти пальмы и неоновые огни, Вегас оставался исключительным Глухоманском. А где Глухоманск, там дом родной для обывателя.

— Извини, Джеки.

Извинялся Джек Энтрэттер.

Джек Энтрэттер распоряжался эстрадной частью в «Сэндз». Именно он и вел все дела, касавшиеся зала «Копа» при казино. При росте метр девяносто он был кряжист, коренаст и вдобавок обзавелся несколькими подбородками. Он мог бы показаться чудовищем, но на деле был вполне порядочным малым. То ли по природе, то ли потому, что после болезни, перенесенной в детстве, у него осталась хромота, научившая его скромности. Как бы там ни было, ему как-то хотелось верить, когда он говорил:

— Ты знаешь, мне-то все равно, но такая уж тут политика. Просто здесь не пускают цветных в казино, и точка. Ты же понимаешь, Джеки, правда?

Конечно. Я понимал. Здесь все оказалось так же, как и во множестве других мест. Мне разрешалось развлечь народ. Мне разрешалось заработать неплохие деньги. Мне разрешалось стоять на сцене и дослушать до конца те аплодисменты, на которые публика готова будет расщедриться, но потом я должен был убраться — и желательно побыстрее.

— Если бы все зависело от меня… — Джек пустился было снова в свои извинения. — Но мы не можем делать никаких исключений. — Он поправился. — За исключением одного исключения.

Я знал об этом исключении. Но и сам мистер Развлечение был исключительным типом.

Джек перевел взгляд с меня на Сида, потом снова посмотрел на меня, изображая беспомощность на лице, после чего поднял руки, как бы показывая, что обстоятельства ему совершенно неподвластны. И на случай, если я все-таки эту его пантомиму не пойму, подытожил:

— Ничего не могу поделать.

Это была правда. И не важно, что Джек подчинялся приказам самого Фрэнка Синатры. Пусть Синатра и был совладельцем «Сэндз» — это делало его не начальником, а рабом платежеспособной публики. Раз платежеспособная публика не желала видеть чернокожих в казино, — значит, платежеспособная публика и не видела чернокожих в казино.

Мы с Сидом поблагодарили Джека. Мы с Сидом ушли.

В «Сэндз» позаботились о нас и предоставили в наше пользование машину на то время, пока мы будем находиться в городе. А машина нам оказалась очень даже кстати. От гостиницы до той части города, которая называлась Вест-Сайдом, расстояние немаленькое. Эта часть города была «негритянской». Именно там нам и предстояло поселиться. А по сравнению с ней черные кварталы Майами сошли бы за Французскую Ривьеру. Тесные убогие лачуги вместо домов. Обшарпанные автомобили, которые уже десяток лет проездили до того, как здешний народ покупал их «новенькими». Никаких школ, ни одной больницы я там не заметил. Я не заметил вообще ничего такого, что показалось бы мне приятным и красивым. Похоже, в Вест-Сайде не было ничего, кроме нищеты. А нищета кричала о себе на каждом углу.

Мы поселились в пансионе «У миссис Шо», где обычно останавливались все иногородние чернокожие — не важно, знаменитые или нет. Поселились за цену примерно вдвое дороже той, какую с нас взяли бы за номер в каком-нибудь отеле с казино. Если бы только мы могли устроиться на ночлег в каком-нибудь отеле с казино. Но мы не могли — и потому платили миссис Шо двойную цену. И торговаться тут было бессмысленно.

На Сида здесь глазели — чего это, мол, белый мужик остановился в ночлежке для черных, — но я, тоже взглядами, всех отшивал: мол, этот парень со мной, так что отвалите.

Мы получили ключи и отправились в свои номера. Комнаты представляли собой крайнее убожество.

И точно так же, как делал всякий раз, когда мы останавливались в городе, не отличавшемся прогрессивными взглядами, я сказал Сиду:

— Я уже большой. Если хочешь, отправляйся обратно на Стрип…

И точно так же, как он делал это всякий раз, Сид только отмахнулся, отговорился:

— Да это просто ленточка клубов с неоновой бахромой.

Мы посидели, убивая время, потолковали о предстоящем шоу, еще разок обсудили, какие номера включить в программу. Немного потрепались о том о сем, о спорте, о погоде.

Потом Сид, зайдя с левой стороны поля, сказал:

— Я разговаривал с Фрэнсис.

— Ага, — протянул я.

— Ага. Знаешь, ее новая пластинка имеет бешеный успех.

— Я только об этом и слышу.

— Ага. — Сид выдержал паузу, потом добавил: — Си-би-эс хочет выпустить отдельную передачу с ней.

— Отлично. Она талантливая девчонка. Если кто и заслуживает…

— Это будет первая передача, понимаешь? А если у передачи будет приличный рейтинг, то Фрэн дадут делать свое шоу, ну, с разными эстрадными номерами. «Фатима» уже готова все это финансировать.

Я поворочал языком во рту — удалить моментально появившийся нехороший привкус.

Всего раз. Всего раз Фрэнсис появилась у Салливана — всего один ошеломительный раз — и теперь она уже сама вот-вот станет Эдом в юбке. Моя зависть сорвалась с цепи.

Сид продолжал:

— Ты бы ей позвонил.

Я — подумав о том, как я пропустил ее дебют, чтобы самому выступить на Тахо:

— Да у нее своих дел полно. Зачем ей про меня слышать?

— Она тебя прощает.

Это причинило мне боль. Еще больнее было то, что Сид докопался до истины — а именно до того, что меня было за что прощать. Но так оно и было. Я это знал, Фрэн знала, Сид знал.

Сид попытался чуть смягчить свое замечание:

— Фрэнни понимает, что работа на Тахо много для тебя значила. Ведь ты благодаря Тахо попал в Вегас, а мы с тобой прекрасно знаем, какой это прорыв — работать здесь. И Фрэн знает. — Пауза. — Она по тебе скучает, Джеки. Если бы ты просто позвонил…

— Да я пробовал. Ты сам знаешь, что я пробовал, но не дозвонился. Так что не делай вид, будто я вообще не пытался ей позвонить.

— Ну да, пару раз после того, как она появилась у Салливана. Но потом-то — часто ли ты действительно пытался звонить?

Вопрос остался без ответа, но правда была известна и мне, и Сиду: не часто. И не страх перед реакцией Фрэн мешал мне позвонить ей. Я знал: она поймет, почему я предпочел ей Тахо, или, по крайней мере, как и сказал Сид, я знал, что она простит меня. Нет, мне не давал сделать этот звонок мой собственный стыд перед ней.

Я сказал:

— Сегодня предстоит важный вечер. Пожалуй, я лучше порепетирую.

Сид даже не удосужился хоть как-то поддержать разговор. Просто сказал «ладно» и ушел.

Репетировать я не стал. Я не находил себе места. Лег и попробовал вздремнуть. Но и в постели не смог забыться.

Я заранее отправился в «Сэндз», оставив Сиду записку и сообщив, где я.

В «Сэндз» мне разрешалось пройти только в «Копу» и только через заднюю дверь. Прекрасно. Именно в «Копу» мне и нужно было сейчас. Я уселся в своей гримерке и уставился на свое отражение в гримерном зеркале. Трудно сказать, кем я ощущал себя в глубине души — не мужчиной, хотя уже и не мальчиком, — но на лице моем была написана многолетняя усталость. Постоянные отцовские затрещины, оплеухи, следы от ремня, бутылок и прочего, чем он меня бил. Шрам от колючей проволоки, вытатуированный на щеке. Морщины вокруг глаз — зарубки тревоги, образовавшиеся долгими ночами, проведенными без сна, в беспокойных раздумьях о моей жизни, о карьере. Вот оно, негритянское мое счастье! Столько всего — а ведь мне еще нет и тридцати. Одна мысль о том, как я буду выглядеть еще через двадцать пять лет, заставила меня отвернуться от зеркала.

Прибежал коридорный, спросил, не нужно ли мне чего-нибудь.

Хорошее свиное ребрышко. Средней величины.

Он без единого слова ушел исполнять заказ.

Я вышел на сцену, оглядел зрительный зал: зеленое с вкраплениями красного — зеленые стены, красные стулья, зеленые ковры. Официанты в красных пиджаках сервируют столики. Я стоял, глядя в пустоту перед собой, забегая мыслями на несколько часов вперед и представляя себе, как этот зал заполнит публика, желающая, чтобы ее развлекали. Чтобы я ее развлекал. Ну, во всяком случае, разогревал ее перед Эдди Фишером. Пусть даже так — огромное расстояние отделяло меня от Гарлема, от Театра на Четырнадцатой улице, и не просто физическое расстояние. Я стоял на противоположном конце лестницы, взобраться по которой почти невозможно. Но я взобрался. Еще не на самую вершину, но, по крайней мере, вот на эту ступеньку: штат Невада, Лас-Вегас, отель «Сэндз», зал «Копа». А в глубине души, какие бы несбыточные мечты я ни вынашивал в уме, я понимал, что забрался выше, чем когда-либо рассчитывал. И все-таки еще не достиг предела желаний. Моей сокровенной мечтой было пройти сквозь эти двери и попасть в казино. Стать главным номером программы. Появиться у Салливана. Добиться пробного выпуска, как Фрэн. Попробовать вести собственное шоу.

Желания.

Желания.

Чего бы я ни достигал, я желал еще большего. Вот она, правда: при всем мишурном блеске успех оказывался всегда лишь дешевой удачей, победой на задворках. Здесь все обстояло так же, как с отцовской привычкой чуть что прикладываться к бутылке, чему я столько раз бывал свидетелем: чем больше заполучаешь, тем больше хочется, тем больше у тебя возрастает потребность хотеть еще больше. Я чувствовал, как все мои былые мечты скукоживаются. Чувствовал, как в моих желаниях словно поселяется какая-то хворь: для меня так много значило дозволение проникнуть в казино, где единственной ценностью были деньги, которые ты можешь там просадить; и я насквозь пропитался завистью и ревностью к лучшему другу, какой у меня был за всю жизнь… Я сам не понимал, что со мной творится. Мне было не по себе от тех чувств, какими заражал меня этот наркотик нужды. Но чего я никак не мог сделать — так это прекратить употреблять его, — даже если бы сам того захотел. А я и не хотел.

Я вернулся в свою гримерку. Коридорный принес мне заказанное блюдо, пожелал удачного представления. Было время, когда я не мог есть перед выходом. Стоило мне поесть — и, пока я стоял на сцене, нервы сжигали все, что бы ни лежало у меня в желудке, причиняя мне сильную боль.

Но только не сегодня вечером.

Сегодня вечером я знал: все пройдет на ура. Худшее, что мне довелось испытать за время своего восхождения — от крикливых пьянчуг вместо публики до фанатиков южан, которые хотели меня удавить, и до прочих вех на этом тернистом, горестном пути, — все это осталось позади. То, что должно произойти в «Копе», было началом моего истинного начала: отсюда я должен взлететь в стратосферу, сделаться настоящей звездой.

Я без труда проглотил свинину.

В комнате появился Сид. Он вошел так тихо, что я даже не слышал его шагов. Я поднял глаза и увидел его. Я сообщил ему то, что считал неоспоримым фактом:

— Сегодня будет хороший вечер, Сид.

Он медлил с ответом. Когда ему наконец удалось разжать губы, он тут же сжал их, так и не проронив ни слова.

— Что такое?

Сид глядел в сторону.

— Что такое? Ты дуешься на меня из-за Фрэн? Ну, я же сказал тебе, что позвоню ей.

— …Нет.

— Хорошо, давай я прямо сейчас позвоню ей, произнесу все, что нужно. Ты этого хочешь?

— Нет, Джеки. Не в этом… Тебе надо… — И он буквально спиной повернулся ко мне. — Удачного тебе выступления. — Сид явно что-то от меня утаивал. Вернее, пытался что-то утаить, но крайне неумело.

— Что происходит?

— Ничего. Ничего не происходит.

— Где ты учился врать — в монастыре? — Тут вырвалось мое самое страшное опасение: — Меня что, отменили?

— Нет.

Второе по важности опасение:

— Ты заболел? С тобой всё…

— Не волнуйся. Просто выступай хорошо. Шоу — вот что сейчас главное. Вот что важнее всего. А все остальное… остальное подождет.

Сид продолжал бекать и мекать, но так и не ответил на мой вопрос о том, не болен ли он. Я подошел к нему, взял его за плечи и развернул лицом к себе: мое сочувствие и озабоченность обернулись грубостью.

— Рассказывай! Что бы там ни было, рассказывай, черт возьми!

Секунда или две — молчание. Сид пытался заговорить. Он совершал над собой такие усилия, будто глыбы ворочал. Наконец пожелавшие выходить наружу слова слетели с его уст.

Он проговорил:

— Тебя не застали «У миссис Шо», поэтому передали мне. Я хотел подождать, пока не… Я понимаю, как важно для тебя это представление, но… Позвонили из Нью-Йорка. Твой отец… — Тут Сид осекся. Вот оно что. Больше он ничего не смог из себя выдавить. И, по правде говоря, больше мне ничего и не нужно было слышать.

Умер.

В течение минуты-другой никто из нас не проронил ни слова, не зная, что сказать.

Мой отец умер.

Сид первым нарушил тишину:

— Если хочешь, я поговорю с Джеком…

— Не надо.

— Он все поймет. Ведь речь о твоем отце.

— Сид, я выступаю сегодня. Я выхожу на сцену. Шоу должно продолжаться, и все такое. Мой отец умер, ну и что?

У Сида был такой ошарашенный вид, будто его ударили камнем по голове.

— Ну так что теперь? Ты его когда-нибудь со мной видел? Ты когда-нибудь видел, чтоб он пришел в зал поддержать меня? Ты вообще хоть раз его видел, Сид? Он умер, это грустно, но точно так же бывает грустно, когда умирает любой другой человек, которого сбила на перекрестке машина и которого я никогда не знал. Не могу же я отменять представление всякий раз, когда умирает бог знает кто.

Сказав это, я сам себя убедил: мой отец — бог знает кто. Мне наплевать.

Сид ничего на это не сказал. Сид просто глядел на меня… глядел на меня…

Сид ушел.

Наконец клуб наполнился народом, пора было начинать представление, и я вышел на сцену — снова вступил в эту пустоту, поджидавшую меня.

Я хорошо выступал.

Я хорошо выступал первые три минуты из моих шести с половиной. А потом я дошел до номеров, где речь шла о моем отце-пьянице. И тут не выдержал. Я не сломился и не расплакался, я не распустил нюни — ничего такого. Я просто объявил со сцены, что мой отец умер, — и моментально все смешки стихли. Обычно всегда так бывает, если начинаешь говорить в комедийном представлении о реальных людях, которые умерли. Правда, раздалось жидкое хихиканье: видно, кто-то решил, что я заготовил чертовски смешную шутку.

Ничего подобного. Меня внезапно охватил острый приступ вины, который никак не проходил. Я заговорил о том, что мой отец никогда мне не помогал, что он избивал меня, что, по моему убеждению, он свел в могилу мою мать. Я вовсе не собирался в свой первый вечер в Лас-Вегасе трепаться обо всем этом, но мое горе словно затянуло меня в канаву, из которой я никак не мог выкарабкаться. Я уже, как камикадзе, летел носом в землю. Вся эта безобразная сцена продолжалась от силы минуту. Или меньше. Но даже без малого минуты такого безумного трепа оказалось достаточно, чтобы любая толпа успела растерять улыбки. В течение следующих ста двадцати секунд я трудился как мог, старался снова отвоевать зрителей, чтобы Эдди ожидала публика, настроенная не на поминки, а на радость. Мне это удалось. Кое-как. Со сцены я уходил под смущенные и нестройные хлопки.

Джек был в ярости — я не просто запорол свой первый вечер, но еще и превратил его клуб в морг, — но Сид отвел его в сторону, объяснил ему, что байки про моего отца не были байками. Он действительно умер. Джека это не охладило, но что ему оставалось делать? Он понимал: если Фрэнку станет известно, что он устроил мне взбучку из-за того, что у меня скончался отец, тот семь шкур с него сдерет.

Пока Сид с Джеком мирились, я просто сидел молча: мне было тошно и с каждой секундой делалось все тошнее. Чувства, от которых я пытался отмахнуться, повергали меня. Чувства, с которыми я ничего общего не желал иметь. Угрызения совести, раскаяние, печаль…

Чего мне в этот момент хотелось, в чем я испытывал потребность — так это или выпить, или сесть за рулетку, или затеряться в Лас-Вегасе, погрязнуть в болоте всех тех грехов, какие тут предлагались. Но тогдашние правила предписывали мне сидеть за сценой, в гримерке, подальше от лилейно-белых расистов. Сидеть там — или отправляться к себе в Вест-Сайд.

Я подумал, не позвонить ли Томми.

Она закрутилась. Я закрутился. Прошло уже много времени с тех пор, как мы в последний раз разговаривали с ней. Я знал: стоит мне услышать ее голос — и мне сразу станет если не хорошо, то намного лучше.

Мне захотелось позвонить Томми.

Но Томми работала сейчас над записью своей пластинки. А я находился в таком настроении, что и сам опасался, как бы не вылить на нее по телефону неудержимый поток своих безумных эмоций. Через неделю, две недели — да нет, мы уже дольше не разговаривали с ней, — я вдруг вывалю ей новость об отце, наброшусь на нее, как только что на публику, со своей слабостью, слезами… Каково ей будет? Каково ей будет это вынести, как раз когда она готовится совершить решительный рывок в своей карьере? После того как я сделал все возможное, чтобы она отправилась в Детройт, — с какой стати я должен обременять ее своим безумием?

— С той стати, что она — твоя девушка, — возразил мне Сид. — А когда люди любят друг друга, они всем делятся друг с другом — и болью, и силой.

Сид делался красноречивым: к истине, которую он проповедовал, он пришел ценой личной потери.

Я слышал сквозь стену, как там, на сцене, Эдди допевает «Синди, ах Синди». Слышал, как ему хлопают, восторженно свистят. Он отвоевал публику. Каким-то одним ему известным волшебством он влюбил в себя целый зал незнакомцев.

Тихо, будто сам себе, я сказал:

— Я столько раз желал ему смерти. Правда. Я не просто желал ему зла. Я хотел, чтобы мой отец умер. А теперь…

— Я понимаю, Джеки, тебе сейчас чертовски тяжело, но это пройдет. Ты должен понять, ты должен поверить: где бы ни был сейчас твой отец, он знает, что ты его любишь. Он это знает и прощает тебя.

Я поднял голову. Поглядел на Сида, издал гулкий смешок: опять он неправильно меня понял.

— Ты не так понял мои слова. Я столько раз хотел его смерти, а он решил дождаться моего первого вечера в Лас-Вегасе, чтобы наконец помереть. Сукин сын! Даже мертвый — продолжает мне пакостить.

* * *

Ирония. Шаблонность мышления. Не знаю уж что. Ирония, шаблонность мышления заставили меня думать, будто отец нарочно дождался моей премьеры в Лас-Вегасе, чтобы умереть. Я оказывал ему слишком большую честь. Он не сумел бы так ловко подгадать, даже если бы сценарий написали в Голливуде. А было так: многолетнее злоупотребление наркотиками ослабило его организм. Его хватил… удар, вроде паралича, и он разом онемел и обезножел. Шли дни, и отец — молча, неподвижно лежа на полу квартиры, — медленно и мучительно умирал от истощения. Протекло еще сколько-то дней, прежде чем его обнаружили. Смрад от разлагавшегося тела стал единственным вестником его смерти. Всего с того дня, когда отец перебрал и с ним случился удар, до того дня, когда нашли труп, минуло больше недели. Больше недели. Так что он умер не в день моей премьеры в Лас-Вегасе: в тот день до меня лишь дошла весть о его смерти.

Сид и Джек договорились между собой насчет того, кто заменит меня в оставшиеся дни, указанные в договоре. Найти исполнителя, который хотел бы поработать две недели в «Сэндз», было проще простого.

Я превратился в клубок перепутавшихся эмоций, и Сид отвез меня обратно в Нью-Йорк. Как это было много лет назад с моей матерью, бабушка Мей взяла на себя бо́льшую часть похоронных хлопот, в том числе — чего не случилось, когда хоронили маму, — нашла достаточное количество плакальщиков, чтобы создавалось впечатление, будто мой отец при жизни что-то для кого-то значил. Мей распустила слух, что приготовит угощение для поминальной трапезы. На эту приманку кое-кто и пришел в церковь.

Гроб оставался закрытым. Я не хотел видеть отца. Не думаю, что и кто-то еще пожелал бы его видеть. Я знал — никто не захочет увидеть его руки, его пальцы, стертые до мяса, до кости, пока он тщетно и бессильно цеплялся за половицы и постепенно, день за днем, умирал.

Сид привел в церковь Фрэнсис. По его словам, она сама настояла на том, чтобы приехать. Выразила мне соболезнования. Похоже, Фрэнсис была искренне опечалена, хотя и знала, что за человек был мой отец.

Взяла меня за руку, стиснула:

— Все в порядке, Джеки.

Я понимал, что она не об отце моем говорит. Я понимал: она говорит о том, что я не пришел тогда на ее выступление у Салливана. И несколькими этими словами — «Все в порядке, Джеки» — она дала мне понять: как бы я ни вел себя, как бы я ни поступил с ней, ничего для нас не поменялось. Как и прежде, в точности как всегда, она оставалась моим другом.


Оба Фрэнка — Синатра и Костелло — услышали о кончине моего отца. После моего выступления в «Сэндз» они не могли об этом не прознать. Оба прислали венки на похороны, кое-какие денежные суммы — на покрытие моих расходов.

Фрэнк — Синатра — позвонил мне, чтобы высказать сочувствие и поддержку. Мы с ним немного поговорили, хотя мне не верилось, что он станет попусту тратить на меня время. Но он, похоже, не спешил отделываться от меня: мол, как дела, малыш, отлично, ну, мне пора. Покончив с соболезнованиями, он перешел на другие темы, поинтересовался, что я поделываю. Я сказал, что Сид устроил мне выступление в «Слапси-Максиз» недели через две — это будет мое первое шоу на побережье, в городке западнее Лас-Вегаса, где живут все идиоты.

Фрэнк посмеялся над этим. Поздравил, сказал, что «Максиз» — модное место, что иногда среди публики там попадаются и перчинки в виде пролетариата. Если я там хорошо выступлю, мне светит большой успех в дальнейшем. И добавил, что, раз уж я буду в Голливуде, то мне нужно непременно забежать в «Сайрос» и посмотреть на Смоки[37].

— Смоки?

— Сэмми. Он возглавляет трио. У парня потрясающее шоу.

Я ответил Фрэнку, что это было бы здорово, но, говорят, когда выступает Сэмми, то на его шоу остаются только стоячие места. Пробиться туда практически невозможно.

— Об этом не беспокойся, дружище. Твое дело — добраться до «Сайрос».

Фрэнк закончил разговор.

* * *

В отличие от большинства людей, которые только что схоронили родню, я сразу же после погребения превратился в настоящего тусовщика. Я шлялся по всем клубам и ночным заведениям, побывал в каждой дыре, где предлагалась музыка со спиртным или любыми другими законными развлечениями. Я занимал всякую свободную минуту дня танцами и выпивкой, потому что, если хоть одна минута оставалась свободной, то в эту минуту мне в голову лезли мысли об отце, и мысли эти были паршивыми.

Какая несправедливость!

Он делал мне гадости. Он издевался надо мной. Мне было безразлично, что он умер. У меня не было оснований огорчаться из-за его смерти… а мне было не по себе. Чувство вины — так это принято называть. Оно проникало, просачивалось в меня, и никакое бухло, никакой джаз не в силах были его вытравить.

Бежать отсюда!

Мне нужно бежать отсюда. Прочь из этой старой квартиры, где я так надолго застрял, прочь из Гарлема. Прочь от прежней жизни. Я быстро приискал себе новое жилье, в Мидтауне, и стал паковать вещи. Взять с собой самое необходимое — ничего лишнего. Никаких памятных мелочей. Никаких реликвий. Ничего из вещей отца. Все отцовское я сплавил мусорщику. Никакой багаж больше не обременял меня. Отца я схоронил, а теперь мне хотелось схоронить в соседней яме мое прошлое.

Наступил канун моего отъезда. Я уже был почти собран. И вдруг пришел Малыш Мо. На похороны он не приходил, так что мы не виделись уже много лет — с того самого дня, как я ушел из грузчиков, а он так со мной обошелся, как будто я пытался соблазнить его сестру.

Я открыл дверь — он стоял на пороге. Он изменился. Не просто повзрослел. Он стал серьезным. Очень серьезным — но не так, как обычно бывает, когда человек думает о чем-то. Скорее, у него был такой вид, будто свою серьезность он всегда носил теперь с собой, как носят часы или бумажник.

Я улыбнулся, когда увидел его, и он тоже изобразил что-то вроде улыбки. Мы неуклюже обнялись и обменялись замечаниями насчет того, как каждый из нас хорошо выглядит.

Я пригласил Малыша Мо войти.

Он не был против.

Потом мы постояли секунду-другую на месте. Похоже, нам и сказать-то друг другу больше нечего.

Как странно. Между нами было метра полтора, не больше, но с таким же успехом нас могла бы разделять целая миля. Мы с ним двигались по жизни в противоположные стороны, набирая скорость, и никакое радушие в мире не могло бы покрыть этого расстояния за то короткое время, в течение которого мы должны будем превратиться просто в двух парней, когда-то знавших друг друга. В чужаков со знакомыми лицами.

Я поблагодарил Малыша Мо за соболезнования, которые он мне послал.

— Мне было жаль, когда я узнал, — сказал он. — Твой старик был…

— Ублюдком?

Он улыбнулся — на сей раз искренне.

— Все равно, терять близких — всегда горе.

Я пожал плечами, не желая вдаваться в подробности сложных, двойственных чувств, связанных у меня с отцом.

Вместо этого я спросил:

— Ну а ты-то как?

— Работаю сейчас в «Таймс».

— В «Таймс»? Молодец. — Я изобразил энтузиазм. — Здорово, просто отлично. Ты всегда был толковым, с головой на плечах. Ну, значит, тебе удача привалила…

— Загружаю газеты в грузовики, — оборвал меня Малыш Мо. Он произнес это таким тоном, как будто в этой работе не было ничего плохого. Но стало понятно, что и ничего хорошего в ней тоже нет.

Я даже не знал, как на это реагировать: умерить ли свои похвалы или пожелать ему при первом же случае бежать от такой работы, как от чумы.

— Но ты-то хорошо устроился, Джеки.

Притворно-скромно:

— Пожалуй, неплохо.

— Не пожалуй, а точно. Все время твое имя в газетах вижу. Вижу, ты то в одном клубе, то в другом работаешь.

— Ты бы как-нибудь зашел, — предложил я. — Поглядел бы представление.

— Ага. Ну да, я бы не прочь. Только, я думаю, меня не пустят на шоу в «Копакабану». Наверно, в «Аполло» я бы еще мог тебя увидеть. Наверно, да. Только вот ты никогда не выступаешь в «Аполло». — Он таким тоном обронил это замечание, будто ножом в бок меня пырнул.

Я решил переменить тему разговора, начав было:

— Ну, знаешь, Малыш Мо, что я тебе скажу…

— Моррис. Я больше не Малыш Мо. Все, вырос.

К той пропасти, что уже разделяла нас, вмиг прибавилось расстояние еще в полмили.

Моррис оглядел мои упакованные пожитки. И не столько спросил, сколько сказал:

— Значит, меняешь жилье?

— Ну, просто перебираюсь поближе к центру.

— Нам тут не хватать тебя будет.

— Но ведь Мидтаун — не Китай. Ты сам знаешь, что можешь…

— Я не то хотел сказать. Я хотел сказать, что нам нельзя терять своих собратьев. Это неправильно.

— Неправильно — что? То, что негры добиваются успеха, что переезжают в кварталы получше?

— Переезжать — это значит уезжать, оставляя здесь свой народ. Выходит, ты делаешься успешным чернокожим, только когда не обязан уже жить вместе с другими чернокожими.

Ну так вот, когда ты — когда собратья вроде тебя уезжают отсюда, неправильно получается.

— И что же, мне тут оставаться только для того, чтобы это выглядело прилично в глазах других негров…

— Надо говорить — «чернокожие».

— А тебе не кажется, что в глазах других негров, — я нарочно сделал упор на этом слове, — прилично выглядит то, что я упорно работал и заслужил право жить в хорошем районе…

— Гарлем для тебя плох?

— Я не сказал… — Только тут я осознал, как тяжело дышу. Этот разговор отнимал у меня столько сил, будто я бежал в гору с карманами, набитыми свинцом. — Здесь у меня больше ничего нет.

— А как тут может что-то быть для кого-нибудь, если все чернокожие вырываются отсюда, стоит им чего-нибудь добиться?

— Хватит об этом. Мне-то что до того, как поступают другие. Я о себе говорю. Какая разница — уеду я или останусь? Один человек ничего не решает.

Моррис кивнул, как будто понял меня. Кивнул, но тут же сказал:

— Не просто один человек. Еще один человек.

На этом мы и закончили разговор. Закончили настоящий разговор друг с другом. Еще немного поболтали о спорте, о музыке. О предметах, о которых можно было поговорить, не поскользнувшись. Но нам обоим было ясно, что мы болтаем только для того, чтобы у нас не возникло чувства, словно мы ничего не сделали для сохранения нашей былой дружбы, от которой осталась одна видимость.

Сказав:

— Ну, мне, наверное, уже пора. — Моррис дал мне понять, что игра окончена.

— Приятно было с тобой повидаться, Ма… Моррис.

Мы снова неуклюже обнялись, и Моррис ушел.

Я закрыл за ним дверь.

* * *

— Что-нибудь случилось, Джеки?

Звонила Томми.

— Нет, — солгал я. — Всё… Всё в по…

— У тебя такой невозмутимый голос.

— Я просто… знаешь, просто…

— Если ты хочешь мне что-то рассказать…

— Я просто немного устал.

Я и сам точно не знал, зачем вру. Нельзя сказать, что смерть моего отца была каким-то особенно травмирующим событием, от которого Томми следовало оберегать, — тем более что рано или поздно она все равно узнает, что он умер. Но у меня имелись свои причины, множество причин, поступать так. Я не хотел обременять Томми своим горем — ведь она сейчас записывала пластинку. Я не хотел, чтобы она тревожилась из-за меня, — ей и так хватало тревог из-за собственной карьеры. Запись идет медленно, но успешно, сообщила она. Песня звучит хорошо, сказала она. Еще она сказала, что подумывает о сценическом имени для себя. Сказала, что «Тамми» кажется ей задорнее, благозвучнее, чем «Томми». Так пускай лучше думает о себе, обо всем этом, а про отца моего нечего думать.

А еще правда состояла в том, что в эту минуту мне не нужна была ничья забота. Мне не нужно было больше ничьего сочувствия, не хотелось очередных расспросов о том, как я держусь. Не хотелось пускаться ни в какие объяснения по поводу моих запутанных чувств, вызванных смертью отца. А главное — я не хотел, чтобы мне напоминали об этих чувствах, чтобы мне снова пришлось справляться с ними. Так что лучшим выходом было все отрицать. Прежде всего ради самой Томми. Вот что я говорил тогда себе: говорил, что то, что я делаю — лгу, — я делаю ради нее.

Томми ничего этого не поняла.

Все, что Томми поняла по моему спокойному голосу, по моему сдержанному, уклончивому тону, — это что ее пытаются оттолкнуть, тогда как на самом деле мне больше всего на свете хотелось прижать ее к себе.

Она сказала, что примерно через неделю будет выступать в «Рив» в Атлантик-Сити. Сказала, что очень хочет, чтобы я туда приехал. Даже если она не разглядит меня со сцены, ей просто хотелось знать, что я где-то среди публики. Сказала, что больше всего на свете хочет быть рядом со мной.

Я ответил, что на той неделе, когда она будет в Атлантик-Сити, я буду работать в «Слапси-Максиз» в Лос-Анджелесе.

В день ее премьеры я послал Томми цветы и открытку с пожеланием «ни пуха ни пера».

Загрузка...