Дейла Бьюиса и Честера Овнанда убили.
Когда люди погибают, когда их жизнь насильственно прерывается, это печально и трагично. Но сколь бы печально, сколь бы трагично это ни было, реальность такова, что в мире, полном людей, смерть двух человек на самом дело мало что значит.
Чаще всего.
Но Дейл Бьюис и Честер Овнанд были американцами. И Дейл Бьюис с Честером Овнандом служили в армии. Они были военными советниками. К тому же майора Дейла Бьюиса и сержанта Честера Овнанда убили коммунисты — партизаны из Бьенхоа.
Бьенхоа находился во Вьетнаме.
Президенту совсем не понравилось, что убивают американских военных советников, и он послал туда новых советников и так же поступил следующий президент, который посылал туда советников и солдат, и следующий за ним президент тоже посылал все новых солдат, и корабли, и самолеты, и танки после того, что, может быть, случилось, а может быть, и нет, в Тонкинском заливе, и следующий президент посылал новых солдат, и новые корабли, и новые самолеты, и новые танки, и разослал их в пару других стран, пока очередной президент не сказал: «Всё, хватит. Довольно. Конец».
А между тем американская публика вначале старалась не думать о том, что происходит где-то там, потом поддерживала то, что происходит где-то там, потом не одобряла то, что происходит где-то там, и наконец публично осуждала то, что происходит где-то там. И то, что происходило где-то там — Вьетнамская война, — вначале захлестнуло газеты, потом перекинулось в гостиные и наконец выплеснулось на улицы Америки. И пока где-то там шла война, здесь из-за ее смысла и значения шла битва между молодыми и старыми, черными и белыми, истеблишментом и контркультурой, зычными диссидентами и молчаливым большинством. Этой стране предстояло расколоться надвое. Вьетнаму предстояло обрести целостность. Потери среди северных вьетнамцев составили около 600 000 человек. Мы потеряли 57 939 человек.
И самих себя.
В начале 1960 года Эйзенхауэр, Хрущев и де Голль собрались на встречу в Париже. В самый разгар холодной войны, после инцидента с «У-2», это совещание на высшем уровне возымело огромное значение. Все вокруг только об этом и говорили, это было главной новостью.
Фрэнк Синатра не любил, чтобы новости трубили не о нем, пусть даже новость, оттеснившая его на задний план, имела отношение к такому малозначительному делу, как мир на планете. И Фрэнк решил устроить собственный саммит — конференцию пофигистов. Посланники: Мартин, Лофорд, Бишоп и восстановленный в прежнем статусе Сэмми Дэвис.
Иногда непосвященные называли их то «Крысиной стаей», то «Кланом». Фрэнку не нравились оба названия — «Крысиная стая» не нравилась потому, что у Хамфри Богарта имелась кучка друзей, которые носили такую кличку. Фрэнк любил Богарта. Но Фрэнк не собирался подражать Богарту. А «Клан» не нравился терпимому в расовом отношении Синатре по очевидным причинам. В глазах Фрэнка эта группа, как и объединившее их событие, должна была называться «Саммитом», подобно вершине горы, на которую лишь немногим удается взобраться.
И вот Фрэнк собрал своих друзей-приятелей, несколько особ женского пола и помчался в Лас-Вегас снимать кино — «Одиннадцать в океане». Но съемки фильма просто заполняли их дневной досуг. А «Саммит» проходил по вечерам, в зале «Копа» отеля «Сэндз», когда все пятеро появлялись на сцене. Это даже было не шоу — скорее, хэппенинг. Бишоп и Лофорд, взятые в компанию из жалости, Фрэнк, Сэмми и Дин, крупнейшие артисты своей эпохи в своей родной стихии — в городе джина и греха, — были способны устроить аншлаг не только в «Копе»: благодаря им аншлаг случился во всем городе. Свободных мест не было нигде. Все казино были битком набиты людьми, втуне надеявшимися, мечтавшими, молившими о том, чтобы им повезло увидеть воочию Королей Пофигизма. Гораздо больше шансов было у них позаседать вместе с Эйзенхауэром, Хрущевым и де Голлем.
Очередь вырастала за завсегдатаями, игравшими по-крупному, которые стремились к игровым столам, но даже те находились в арьергарде у «особых гостей» — шишек шоу-бизнеса и мафиозных главарей, которые прилетали на специально зафрахтованных на целый день самолетах. Билет на «Саммит», стоивший всего $5.95, был самым бесценным входным билетом во всем городе. Никто не желал пропустить такое зрелище.
Я видел его от начала до конца.
В течение трех недель, пока длился «Саммит», я предварял его своим выступлением, и за все годы, за все время, что я потратил на паршивые мелкие клубы, это был мой самый крутой ангажемент. Я был не столько комиком, сколько тактикой промедления. Я выходил на сцену и пытался травить байки, пока зрители продолжали подтягиваться в зал, а распорядители «Копы» в очередной раз охотились за новым стулом, чтобы усадить на него нового гостя. Я убивал время, как только мог, до тех пор пока ребята, которые днем работали (если можно назвать работой единственную пробу какой-нибудь одной-единственной сцены), а вечером выпивали, не расшевеливались настолько, чтобы наконец осчастливить поклонников своим присутствием.
И наконец они выходили. Можно сказать, осчастливливали. Сами по себе шоу были плохими. Качеством исполнения они недотягивали даже до выступлений любительского театра старшеклассников. В общих чертах представление заключалось в том, что Фрэнк и его команда — все усталые, с похмелья — смешивали себе коктейли у передвижного столика с напитками, обменивались шутками, которых никто, кроме них, не понимал, болтали о бабах, дамах и куколках и насмерть растаптывали любую попытку кого бы то ни было из компании исполнить целиком какой-нибудь серьезный номер… А публике все это нравилось. Звезды, головорезы, избранное меньшинство — все они были счастливы выложить деньги за то, чтобы просто сидеть, выпивать и наблюдать, как эти идолы получают кайф от смеси спиртного, славы и женской любви. Кому бы не хотелось пригубить такой коктейль? В меняющемся мире, в то самое время, когда по Америке начали сеять хаос ускоряющаяся борьба за гражданские права, Вьетнамская война и молодежное движение, какое-нибудь утешение приносил уже один вид этих мужчин средних лет, разыгрывавших парнишек-братков, распивающих мартини и восславляющих ценности салонной музыки, столь дорогие сердцу среднего американского обывателя. «Саммит» был как бы контркультурой. Это была последняя вечеринка, прощальный концерт целого поколения и вдобавок хорошее развлечение для всех, кто там присутствовал.
Почти для всех.
Сэмми Дэвис-младший приехал в Лас-Вегас работать. Он любил поразвлечься не меньше, чем остальные (даже больше), но, находясь на сцене, он вел себя как мистер Развлечение. То, что все остальные просто ржали, его не смущало, но ему-то хотелось что-нибудь исполнять — петь, танцевать или пародировать. Ему хотелось что-то — что угодно — делать, так чтобы ни одна душа из остальной команды не прервала его номер какой-нибудь жеребятиной. Всяческие передергивания были не более чем присказкой. Сказкой — то есть откровенным оскорблением — были шутки. Шутки типа «Улыбнись-ка, Сэмми, чтобы мы тебя увидели». Или: «В чем дело, у тебя что — арбуз во рту?» И главная шутка, которая прерывала шоу: Дайно клал руку на плечо Сэмми и объявлял: «Я хочу поблагодарить за этот подарок Эн-дабл-эй-си-пи». Боже, что за вопли после этого поднялись. И так ночь за ночью, все те же реплики, которые должны были считаться смешными, потому что ребята, произносившие их, считались «прогрессивными». И ночь за ночью Сэмми улыбался, смеялся и топал ногами, как будто он и впрямь готов был лопнуть от веселья, слушая расистские оскорбления в таком отличном исполнении.
На сцене.
Но когда кто-нибудь другой из их компании пытался — не слишком настойчиво, но пытался, — что-нибудь исполнить соло, Сэмми удалялся за сцену и валился на одинокий складной стул. Вдали от света юпитеров, не под обстрелом людских взглядов, он сутулился и горбился, и весь напор, вся жизненная энергия, которую он изливал на публику, будто разом покидали его. Я наблюдал за тем, как он сидел, просто сидел, изможденный, измочаленный настолько, что на восстановление сил должна была бы потребоваться целая жизнь. Целая жизнь уходит на то, чтобы потрафлять и ублажать, живя в тени легенды, на то, чтобы день за днем, год за годом карабкаться в гору и взбираться на вершину — и внезапно обнаружить там, что, сколько бы они ни платили, чтобы посмотреть на тебя, как бы громко они тебе ни хлопали, все равно они интересуются, и в шутку, и всерьез: «А если я тебя обниму, от меня потом грязь отлипнет?»
Он был крупной звездой. Он обладал всем, чего только может пожелать человек. Так какая разница, что они о нем думают? А для него это было важно. Для него это было важнее всего на свете — важнее денег, важнее славы, важнее любовных связей с женщинами любых цветов кожи.
Глядя на Сэмми, я поклялся себе, что когда достигну его уровня, то перестану заботиться о том, чтобы меня любили. Мне это будет безразлично.
Между тем раздавалась какая-нибудь реплика, и Сэмми вдруг срывался с места, заведенный неутолимым желанием снова быть перед толпой, и мчался обратно на сцену. И я слышал из-за занавеса гром аплодисментов, благодаривших его за какой-нибудь очередной из тысячи способов развлекать публику, которыми он владел.
Потом шоу перерастало в частную вечеринку, которая проходила в одном из просторных номеров «Сэндз», вход куда был строго заказан всем, кто не являлся членом Клуба друзей Фрэнка Синатры или не состоял, по крайней мере, на шестьдесят процентов из ног и на сорок — из груди. Помещение было заполнено дымом и праздными улыбками. Звезды сидели там вперемежку с мафиози и политиками, там же покупались и оплачивались выборы. Миллионом — буквально — в мешке. Там собравшихся развлекали не профессиональные развлекатели, а старлетки или куколки, мечтавшие стать старлетками, и девицы из хора, которым хотелось, чтобы их заметили, и просто старые проститутки, проспиртованные и всегда готовые к маленьким услугам.
Я бы солгал, если бы сказал, что ни разу не участвовал во всем этом. Изредка участвовал. Но чаще всего — нет. Не то чтобы я был совсем против развлечений такого рода, но у меня уже была девушка. Вдобавок у меня была привязанность на стороне. У меня была Лилия.
Когда я в первый раз позвонил ей и пригласил на «Саммит», она была непредсказуема как обычно. Может, она придет. Может, нет. Если захочет, то да. А может, придет, даже если не захочет.
В первый день шоу я себя ненавидел: я только и делал, что тревожился — придет она или не придет, я боялся отлучиться из комнаты, чтобы не пропустить ее звонок из холла, но никакого звонка так и не последовало. Я ненавидел себя за то, что вообразил, будто меня с ней могло связывать нечто большее, чем одноразовая интрижка. Я презирал себя за то, что вообще позволил Лилии позариться на меня — ведь я так сильно и так преданно любил Тамми.
А потом, уже со сцены, когда в зал все еще продолжало ломиться и проталкиваться людское стадо, я заметил ее в первом ряду — и моментально все мои прежние мысли и чувства смел мощный порыв желания.
Между съемками у Лилии бывало свободное время, и она — несмотря на свою переменчивую натуру — решила проводить его со мной. Причем почти все свободное время. В ту первую неделю представлений она каждую ночь сидела в центре первого ряда, и ее лицо было первым, что я видел по утрам. В промежутках Лилия знакомила меня с игрой за столами, и никаких возражений со стороны расистов, которые раньше с готовностью выпроводили бы меня за дверь, не звучало. Пока продолжался «Саммит», обо всех выпадах против цветных в Лас-Вегасе забыли — пускай на время. Слишком много чернокожих дарований приехало в город, чтобы побывать на шоу, — Нэт Кинг Коул, Лина Хорн, Гарри Белафонте, — так что администрации не к лицу было придираться, кто им деньги подкидывает. А поскольку тут за всем стоял Фрэнк, никто не рисковал быть пойманным с поличным на какой-нибудь расистской чепухе. Я проходил в казино открыто и свободно, как всегда и мечтал, и это было гораздо лучше, чем когда-то рисовалось в мечтах. Я входил в казино с Лилией Дэви, обвивавшей мою руку.
Первое, что я освоил, первое, чему она меня научила, была последняя и единственная игра, в которую я когда-либо играл: рулетка.
— Простейшая из игр, — заявила Лилия, пока я глазел на тридцать шесть цифр, на зеро и двойное зеро, окруженные кольцом ставок. — Просто ставишь на боевые цифры.
— Это какие же?
— С десятки до пятнашки и тридцать три. Они на равном расстоянии лежат.
— А какая разница? Я хочу сказать, рискуешь-то всегда одинаково?
Вместо ответа на мой вопрос Лилия выложила две сотни баксов на стол.
— Черные, — сказала она, и крупье обменял ее деньги на пару стодолларовых фишек. Их Лилия поставила на двадцать три, красные.
— Черные внутри! — объявил крупье.
— А как же боевые цифры? — спросил я.
Лилия достала сигарету.
— Дай-ка огня.
Я вынул ее зажигалку, которая по-прежнему оставалась у меня, и выполнил ее просьбу.
Крупье запустил рулетку.
Кто-то побарабанил по моему плечу. Я обернулся. Джек Энтрэттер.
— Джеки! — Он приобнял меня за плечо, будто старого друга после долгой разлуки. — Как дела, малыш?
— Хорошо. Очень хо…
Шар остановился.
Крупье выкликнул:
— Семнадцать, черные.
Фишки сгребли. Кое-кто получил выигрыш по ставкам.
Лилия положила на стол еще пару сотен.
Джек, глядя на меня, едва заметно наклонил голову в ее сторону.
— Лилия, познакомься, пожалуйста, с Джеком Энтрэттером. Он управляет этим заведением.
Лилия улыбнулась, кивнула:
— Добрый вечер. — И ее внимание вновь переключилось на ставку.
— Черные внутри!
— Ладно, Джеки, если тебе что-нибудь понадобится, все равно что, ты только дай мне знать, — сказал Джек, обращаясь ко мне, но стараясь, чтобы услышала Лилия. — Я лично обо всем позабочусь.
Если Лилия его и слышала, то никак не показала этого.
— Ну, гм, ну, желаю хорошо провести время. — Уязвленный в лучших чувствах, Джек скользнул обратно в толпу людей, которые шныряли по залу, сжимая в руках деньги и высматривая, где бы получше их просадить.
Я снова взглянул на стол как раз в тот момент, когда шар остановился.
— Двойное зеро, зеленое.
Фишки сгребли. Кое-кто получил выигрыш по ставкам.
— В европейских казино на рулетке зеро в единственном варианте, — вздохнула Лилия. — Что правильно. Зеро — это нуль, это число. Все начинается с нуля, да? У него нет ни плюса, ни минуса, это не добро и не зло. Просто он существует… В Лас-Вегасе все по-другому, Жаке. В Лас-Вегасе — двойное зеро. Почему так? Двойное зеро — это уже не число. Что такое дважды нуль? Снова нуль. Нуля не может быть больше или меньше. Быть зеро, быть нулем — дальше некуда.
Лилия была в редкостной форме — неизменно непостижимая, как обычно.
Поспешив выручить Даму Лас-Вегаса, я ответил первое, что мне успело прийти в голову:
— Двойное зеро — это просто… это просто изюминка такая. Ну, понимаешь, в любом заведении должна быть своя изюминка. Такая, чтобы они лишний раз могли выиграть, а ты — проиграть.
Лилия обвела взглядом казино, всех этих людей, снующих от стола к столу, все те крупные суммы, что ложились на стол и потом сгребались, а изредка кому-то выплачивались, с тем лишь чтобы их снова выложили на стол и сгребли в кучу.
Она сказала:
— Зеро — дыра, на которой выстроен этот город.
— Похоже на то, — кивнул я.
— И населен он племенем двойных нулей. А какой еще человек захочет поселиться в этом аду, кроме дважды дураков, если простых дураков везде хватает?
Она поднесла ко рту новую сигарету.
Я щелкнул зажигалкой.
И вот что я вам скажу: когда женщина говорила так, как сейчас говорила Лилия, глубоко и мудро, независимо от того, был ли смысл в ее словах или нет, имелось в ее речи нечто такое, что хотелось немедленно затащить ее в постель.
Откуда-то из глубины казино выкликнули:
— Деньги играют!
Я был у себя в комнате, у телефона. На другом конце провода — и страны — была Тамми.
— Эти ребята совсем с ума сошли, — рассказывал я. — Стоят себе на сцене, бухают, травят друг другу анекдоты. Ничего вообще не делают — а у шоу колоссальный успех. Ты бы видела!
— Хотелось бы.
— Ну… это же спектакль, понимаешь. Не думаю, что тебе слишком бы понравилось.
— Я не из-за шоу хотела бы приехать.
— Понимаю. Понимаю, но, знаешь, сейчас не очень-то подходящее время. Фрэнк — он такой… Он любит мальчишеские выходки. Ему уже сорок с лишним, а он все еще как ребенок. И он… когда он что-то велит делать, нужно быть на месте.
— Так когда же я тебя увижу?
Телефон начал плавиться у меня в руке.
— Я еще неделю побуду здесь, в Лас-Вегасе, а потом… я думаю ненадолго вернуться в Лос-Анджелес.
— Тебе начинает нравиться Лос-Анджелес.
— …Я там кое-какие связи налаживаю. Но ты не думай, если что, я могу что-нибудь и отменить, — предложил я с легкой неохотой в голосе.
— Не надо. Тебе нужно быть там. Я могу с тобой потом в Нью-Йорке увидеться.
— Договорились, детка!
Тамми вздохнула:
— Я скучаю по тебе, Джеки. Я скучаю по тебе и люблю тебя.
— Я тебя еще больше люблю.
Мы оба повесили трубки.
— Ты очень хорошо сделал, — сказала Лилия.
Я повернулся к ней — она, нагая, лежала под простыней.
— Что я хорошо сделал? Что солгал своей девушке…
— Ты сделал это ради нее. Ты сделал все, чтобы ей не было больно, сказал, что скучаешь, что любишь ее.
— Это правда.
— Тогда ты не лгал. Это еще лучше.
— Еще лучше было бы, если б я ее не обманывал.
— Да, конечно, но это же невозможно.
Лилия вытянула руки, обнажив темнеющие ареолы и соски величиной с большие пальцы. Нет, отказаться от этого было немыслимо.
— Поэтому, — подытожила она, — лучшее, что можно придумать, — это ложь. И это правильно. Ты ведь любишь ее. Не меня.
— Это не значит, что я…
— Очень мило, конечно, что ты заботишься о моих чувствах, но ты сам сказал, что ее любишь.
— …Да. И собираюсь на ней жениться. У меня даже кольцо есть.
— Почему же ты ей его не подарил?
— Потому что это было бы несправедливо. Ты бы слышала, как она поет. У нее такой голос… Я бы на это не пошел, если честно. Не хочу лишать ее публики…
— Это неправильно.
— Что?.. Лгать ей — это хорошо, а позволять ей петь — плохо? — выпалил я.
Широко зевнув, Лилия ясно дала понять, как ей скучна моя ярость.
— Ты не женишься на своей девушке совсем не ради нее. Ты не делаешь этого ради себя самого, ради собственной свободы. Ты просто хочешь делать то, что тебе нравится, жить так, как тебе нравится…
— Ты неправа.
— Я всегда права.
— Это эгоизм в тебе говорит.
— Нет, не эгоизм. Я все знаю о мужчинах, о том, что ими движет. У женщины, если она красивая, есть выбор: или быть глупой, или все понимать. Глупая женщина счастлива, если верит, что мужчина любит ее не только за торчащие соски и что с ней хорошо обходятся не только в надежде на секс. И такая женщина очень, очень довольна тем, во что верит… Но я не из таких женщин. Я все понимаю. Я знаю, что от одиночества меня отделяет только то время, в течение которого состарится моя кожа. — Лилия провела пальцем по щеке. — Один чудовищный шрам — и я останусь одинокой. Я это знаю. Я все это знаю, и иногда из-за того, что я знаю, мне… мне делается…
— Ты ко мне пришла, — напомнил я. — В «Сайрос», в мою гримерку. Не я же приударял за тобой. Мне никогда в жизни, живи я хоть миллион лет, не пришло бы такое в голову. Ты сама ко мне пришла.
— Да. Это я к тебе пришла. И у тебя есть любимая женщина. Ну так скажи, ты бы вообще был со мной, если бы не это? — Ее руки скользнули к грудям. — Или это? — Ее руки сползли еще ниже.
— Это еще не…
— Я тебе вообще интересна как человек, Жаке, или я для тебя — просто… предмет секса?
Была ли она мне интересна как человек? Кроме беглых реплик, которыми мы обменивались до и после минут близости, — что я знал о Лилии? Откуда она, кто были ее родители, о чем она мечтала в детстве или чем бы она занималась в жизни, если бы не занималась тем, чем занималась?
Полное незнание.
Лишь тогда я вдруг понял, что в той невозмутимости, в том хладнокровии, которые я давно подметил в Лилии, можно было прочесть не только отстраненность богини. В них читалась и печаль человека, ясно осознающего собственную участь.
Лилия действительно все понимала.
Она все понимала, и это причиняло ей боль. И в тот момент мне захотелось обхватить ее, обнимать и целовать ее — и впервые при этом мною двигало не просто вожделение. Поняв это, я сам себя устыдился.
Лилия выбралась из кровати, накинула одежду на свое нагое тело. Я попросил ее не уходить.
— Не беспокойся, — ответила она. Голос у нее был ровным и умиротворяющим. — Я еще вернусь. У нас с тобой еще не все кончилось.
Она нежно поцеловала меня и ушла.
Я немного посидел.
А потом, не зная, чем еще заняться, отправился в казино и позволил Лас-Вегасу оторвать от меня еще кусочек.
— Мы выбили тебе телевидение! — выпалил Сид одним духом.
— У Салливана?
С таким же успехом можно было пнуть Сида в живот: он сразу будто задохнулся.
— …
— В шоу Фрэн.
Услышав это, я испытал смешанные чувства. Часть меня ликовала: давно пора. Я не винил Фрэн, ведь понятно было, что Си-би-эс отнюдь не жаждала приглашать сравнительно безвестного черного комика в свою свежезапущенную программу. Другим чувством было огромное разочарование. Я-то мечтал о Салливане. Я-то рассчитывал, что после «Копы», после «Сэндз», после «Сайрос» я заслужил-таки Салливана! Да, выступить в шоу Фрэн было бы хорошей рекламой, но, в конце-то концов, значение для меня имело только шоу Салливана.
— Это прекрасная возможность, Джеки.
— Понимаю.
— Шоу Фрэн пользуется успехом, да и телепередача — любая телепередача — означает прорыв.
— Понимаю, Сид.
— Да, но я-то знаю, что ты разочарован…
— С какой стати разочаровываться оттого, что буду выступать в шоу своего лучшего друга? — солгал я. И чудо, если Сид проглотил наживку. Уж он-то знал меня как облупленного. Даже по телефону он по голосу угадывал мои истинные чувства.
— Запланировано, что ты выступишь через три недели, — сухо сообщил он. — Я устрою тебе кое-какие встречи в городе, чтобы ты из привычного графика не выбивался. Тебе надо выступить на твердую пятерку.
— Конечно. Здорово. — Я употребил все свои силы на то, чтобы мой голос прозвучал искренне. — И оставь вечер свободным для ужина.
— По крайней мере, один.
Сид повесил трубку.
Я повесил трубку.
— Организация. Вот что главное. Индивидуальная активность — это по-своему правильно. Она демонстрирует белым, что то, что происходит в черной общине, — гражданское неспокойствие, — не ограничивается каким-то одним районом, одной областью. Но ограниченная индивидуальная активность приносит лишь ограниченные результаты. Главное — это организация.
Говорил Андре. Андре был весь черный — не только цветом кожи. На нем был черный кожаный пиджак, черные штаны, темные очки, хотя мы сидели в помещении. Мрачной была и его речь, интонации. Я никогда не встречал этого человека раньше. Его привел в мою нью-йоркскую квартиру Моррис, бывший Малыш Мо, который сидел теперь как-то боком чуть поодаль и чудаковато меня разглядывал, как будто это он, а не Андре, не был со мной знаком раньше. Моррис изменился. Он не просто стал отстраненным и суровым, он изменился физически. И не только годы были в этом виноваты. Его лицо покрывали шрамы, а самым заметным дефектом была вмятина на виске возле левого глаза, по-видимому оставленная на память полицейской дубинкой.
Андре продолжал:
— Сидячие демонстрации, которые мы в этом году провели по всей Америке, оказались успешными. Магазинам «Вулвортс» пришлось открыть для нас свои прилавки. Теперь черные американцы везде могут сесть и поесть, как и белые люди. Вот в чем сила организации. Ты не взываешь к их сердцам — ты нападаешь на их кошелек. Они начинают терять деньги — и тогда, можно не сомневаться, они откроют свои двери. А в мае начнутся Маршруты Свободы…
— Что? — переспросил я.
— Десегрегированные поездки в автобусах, — подал голос из своего угла Моррис. Он произнес это очень тихо, как бы не желая отрываться от вдумчивого разглядывания меня.
— Черные будут ездить вместе с белыми, — пояснил Андре. — Мы начнем в столице и проедем до Бирмингема. Будем сидеть, где пожелаем, со всеми удобствами, с какими пожелаем: ведь закон же говорит, что все это мы имеем право делать. Но все это требует организации, Джеки. Вот о чем я твержу: организация.
— А что же… Я хочу сказать, почему вы ко мне пришли с этим?
— Мы пришли к вам за поддержкой. Мы пришли к вам за тем, чтобы вы одолжили нам свое имя. Понимаете, мы устраиваем протест или марш, а про нас пишут: «Черные агитаторы чинят беспорядки». А если мы привлечем в свои ряды кого-то вроде вас, тогда все будет истолковано иначе: «Джеки Манн возглавляет демонстрацию, чтобы положить конец сегрегации».
— Вы так говорите, будто я — звезда.
— А разве нет? Куда бы я ни повернулся — везде натыкаюсь на ваше имя.
— Ну не настолько же я… Меня недостаточно знают. — Говоря это, я испытывал неловкость.
Андре поглядел на Морриса, как бы ища подтверждения тому, что мои увертки, которым он был свидетель, ему не померещились.
Моррис поджал губы.
Андре продолжал:
— Вас знают гораздо больше, чем кого-нибудь из нас.
— Но это же не… Я же не Гарри Белафонте. Я просто комик.
— Как и Грегори Дик! — набросился на меня Моррис.
— Но это же его конек. Понимаешь? Он же скорее… Ну да, конечно, он комик, но скорее он активист.
— А ты тогда кто? Анти-активист? — Язвительная реплика Морриса будто кнутом щелкнула меня.
Андре попытался выступить посредником:
— Мы же не просим вас маршировать в первых рядах. Мы просто ищем помощи, хоть какой-нибудь поддержки. Вы показываетесь, а толпа делает свое дело. — Пауза. — Ну, так вы согласны или нет?
Согласиться на это? Связаться с политической группировкой, с чьей политикой я только что познакомился? Согласиться-то можно. Если не считать того, что я очень долго не мог попасть в шоу Фрэн, своего друга, лишь потому, что я чернокожий. Сколько же времени должно пройти, чтобы попасть в шоу Салливана, если агитируешь за расовое равноправие?
Я помедлил с ответом на вопрос Андре. Всего какую-то секунду. Но эта секунда оказалась чересчур долгой для Морриса.
— Черт с тобой! — Он вскочил со стула, брезгливым жестом отмахнулся от меня и сказал Андре: — Я же говорил, к нему бесполезно было приходить.
— Что значит беспо…
Подступив ко мне вплотную:
— Да все, о чем он заботится, — это легкая жизнь. Он не захочет расстраивать своего хозяина.
— Ты появляешься откуда-то раз в два года, обвиняешь меня в том, что я бросил свой народ, а потом хочешь, чтобы по одному твоему слову я растоптал свою карьеру, да?
— Карьеру ручного ниггера?
— Да, пусть я ручной ниггер. А знаешь, почему я — ручной ниггер? Потому что я как следует поломал спину, чтобы обзавестись таким домом, где можно быть ручным ниггером. Да, я ручной ниггер, у которого есть большой «кадиллак», я ниггер, который щеголяет в дорогих часах и отличной одежде. И единственное, что хуже всего этого, — быть ниггером, у которого ни хрена нет и который заявляется ко мне за милостями.
Я говорил смешные вещи, но надеялся, что их больно будет слышать. Судя по взгляду Морриса, брошенному на меня («Плеваться от тебя хочется»), я понял, что мой расчет оправдался.
Тут он сказал:
— Если я и ниггер, у которого ни хрена нет, так это благодаря таким братьям, как ты. Вместо того, чтобы включиться в наше движение, ты слишком занят продвижением по своей карьерной лестнице. Тебе некогда: ты все время живешь в своих отелях для белых, обедаешь в своих белых ресторанах — и даже не знаешь, какое время на дворе.
— Но ведь это и зовется интеграцией. Я же делаю как раз то, за что вы боретесь: живу, где хочу, обедаю, где мне нравится.
Моррис спросил:
— А много ли ты видишь в этих своих отелях и ресторанах других чернокожих — кроме тех, кто убирает со столов? Когда туда пускают тебя одного, это не интеграция: это — предательство. Если бы ты хоть раз узнал, каково это — быть чернокожим, — тут он потер вмятину на виске, — тогда бы понял, в чем разница. — Он сказал Андре: — Мы тут только время зря теряем, — и ушел.
Андре помялся, тоже приготовившись уходить, но, не желая вылетать пулей, а, быть может, надеясь, что за то время, пока он дойдет до двери, я еще передумаю.
Я лишь предложил сделать пожертвование, выписать чек. Выписал. Андре взял его и ушел.
Черт с ним! С ним и с Моррисом! Особенно с Моррисом, с его упертой башкой — приходит тут, ведет себя так, как будто я только и знаю, что в роскоши купаюсь. Как будто мне самому не известно, что это такое — быть чернокожим.
И тут я вспылил. Меня охватил такой гнев, какого я уже давно не испытывал. Мне вспомнилось, как я одиноко шагал по темному шоссе во Флориде. Вспомнилось, как я глядел в глаза смерти. Когда ты один, ночью, в южном штате, и напротив тебя стоят трое расистов, дыша на тебя утроенной ненавистью… вот тогда ты постигаешь, что значит быть чернокожим. Но все мое негодование растрачивалось впустую. Я находился в квартире один и, как всегда, выбрал неподходящее время для того, чтобы пылать праведным гневом.
Ну и что? У меня другие заботы. Я не позволю Моррису утянуть меня вниз, когда столь многое тащит меня вверх.
Я опаздывал. Такси, ехавшее по Бродвею, нисколько не приближало меня к цели: мы застряли в пробке. Я сказал водителю, чтобы он притормозил, бросил ему деньги и, не дожидаясь сдачи, отправился дальше пешком. Я наполовину шел, наполовину бежал, отчаянно стремясь добраться туда, куда спешил, и при этом не вспотеть. Мне нельзя было потеть. Я опаздывал на свидание со своей девушкой. Тамми была в городе.
Угол Бродвея и Пятидесятой улицы. Вот и «Линдиз». Я быстро прошел внутрь, пошарил глазами по сторонам. Высмотрел Тамми, пронесся мимо метрдотеля. Я ринулся к ней, растянув рот до ушей. Подошел ее поцеловать — она вывернула голову, так что я лишь слегка коснулся ее щеки. Она глядела куда-то вниз. Я проследил за направлением ее взгляда. На столе лежали «Амстердамские новости», негритянская газета. Она была раскрыта на статье с заголовком: «СЛИШКОМ ЗНАМЕНИТЫ, ЧТОБ БЫТЬ НЕГРАМИ?» Там было написано следующее:
Для немногочисленных счастливчиков, которые смогли достать билеты на недавний концерт знаменитостей в Лас-Вегасе, одной из изюминок шоу стала возможность увидеть сразу и Сэмми Дэвиса-младшего, и комика Джеки Манна. Их выступление вместе с такими светилами, как Фрэнк Синатра и Дин Мартин, перед зрителями, в числе которых находился человек, претендующий, по мнению большинства, на то, чтобы стать следующим президентом, — безусловно, предмет гордости нашей общины. На сцене. Однако вне сцены их шалости оставляют желать лучшего. Пока мы радуемся за успех и Дэвиса, и Манна, достигается таковой, по всей видимости, за счет того, что они отворачиваются от своей расы. Вместо того чтобы проводить время в негритянской общине, оба прочно обосновались в роскошных «белых» казино Стрипа, где негров пониже статусом даже не пустят на порог. И если слухи об участии Дэвиса и Манна в ночных белых оргиях — всего лишь слухи, то можно не сомневаться, что роман Дэвиса со шведской актрисой Май Бритт повлиял на более молодого Манна и толкнул его на тот же путь. Мы с сожалением вынуждены напоминать Дэвису и Манну об их обязанностях перед негритянской общиной, но еще большее сожаление вызывает сама необходимость это делать.
Заметка не была сплошной ложью, скорее это была полуправда. Да, я не ошивался в Вест-Сайде, но и другие чернокожие не ошивались бы там (никто бы не ошивался в Вест-Сайде), если бы их к тому не принуждали. А что до нескольких разнузданных вечеринок… ну да, даже не нескольких, — так газету, похоже, нимало не смущало то, что в них участвовали белые артисты, никто не писал, будто они позорят белую расу.
Но было в этом рассказе и нечто, более близкое к правде, чем к лжи. Там говорилось, что я пошел по стопам Сэмми, волочащегося за белыми девицами. В статье только вскользь упоминалось об этом, но, чтобы не показаться голословными, газетчики поместили рядом два снимка. На одном был Сэмми со своей новой подружкой Май Бритт. На другом — я с Лилией. Наверное, какой-нибудь охочий до скандалов фотограф щелкнул нас, когда мы обедали.
Я быстренько заглянул в конец. Автором публикации была женщина. Все ясно. Нет на свете ведьмы страшнее, чем негритянка, застукавшая чернокожего мужчину с блондинкой.
Значит, вот эта фотография, где я с другой девушкой — не важно, с белой или нет, просто с другой девушкой, — отвернула от меня голову Тамми, когда я приблизился к ней. Мне предстояло серьезное объяснение по поводу этого снимка.
Настала пора расплачиваться за ложь.
Я начал с ходу:
— Ну, детка, неужели ты веришь всему этому? — Я сел, расстелил у себя на коленях салфетку и уставился в меню, как будто эта статья не стоила того, чтобы тратить на нее время. — Нельзя же верить всему, что читаешь.
— Да я же не просто читаю. Я смотрю. Я смотрю на фотографию, Джеки. Ты и эта… эта… — Голос Тамми менялся при каждом слове. Он был то обвиняющим, то оскорбленным. Она отчаянно пыталась нащупать истину в том, что я ей говорил.
— Да, фотография, где я и та актриса… — Не Лилия. Та актриса. Отнимая у нее имя, я надеялся превратить ее из женщины-угрозы в вещь. — И еще человек пять. — По счастью, на снимке, опубликованном газетчиками, были видны и другие люди, окружавшие нас с Лилией. Если посмотреть на фотографию без предубеждения, можно было бы почти поверить, что мы с ней всего лишь часть более многолюдной компании. — Ты же сама видишь, тут даже имен никаких нет. Никто даже не утверждает, что у меня роман с этой женщиной. — С этой женщиной.
— Но тогда…
— А не делают этого потому, что между мной и нею ничего нет. Ничего!
— Тогда зачем напечатали эту фотографию рядом с этой статьей?
— Ну, просто… Во-первых, это вообще не статья. Вот в чем дело. Это не статья, это мнени…
— Зачем напечатали фотографию?
Да. Зачем?
— Ну надо же им что-то печатать.
— У них была фотография Сэмми и его подружки. Зачем им понадобилась еще и твоя?
Сколько лет я провел на сцене, сколько лет оттачивал свое комическое мастерство, — и вот мне понадобились адские усилия, чтобы быстро придумать правдоподобное объяснение. К тому же всю силу воли мне пришлось употребить на то, чтобы не покрыться испариной лжеца, — а это усложняло мою задачу.
— Ну, понимаешь, ведь не так-то легко напасть на такого типа, как Сэмми Дэвис. Им не нравится, что он встречается — что он женится, да, я слышал, они собираются пожениться, — газетчикам не нравится, что он встречается с этой женщиной. Но он же звезда такой величины — под него так просто не подкопаешься. И вот они пишут о том о сем, разбрасывают вскользь свои намеки, и создается такое впечатление, будто они готовы напасть на любого чернокожего, который приблизится к белой женщине ближе чем на десять шагов. И что мне теперь делать?
— Держаться от белых женщин на расстоянии десяти шагов.
Тамми немного смягчилась.
Я возразил:
— А ты у себя в Детройте можешь держаться на расстоянии десяти шагов от всех, кто набивается к тебе в ухажеры?
Пауза.
— Да, пожалуй, во мне говорила ревность. — Она сказала это ровным, легким тоном; похоже, смертельная тяжесть, давившая на нее целый день или даже дольше, упала у нее с плеч.
Значит, с помощью убаюкивающих речей я выбрался из угла, куда загнала меня моя похоть.
Тамми:
— Но ведь ты сам говорил, что только те люди, кто не знает страсти, зовут это ревностью.
— Наверно, говорил, и, наверно, я тебя прощу. На этот раз. — Я сказал это таким тоном, чтобы стало понятно: это шутка, но тем не менее мне пришлось прибегнуть ко всему своему мастерству, чтобы сказать ей такое. — Ну теперь-то ты меня поцелуешь как следует, или мне уйти и взаправду подыскать себе европейскую старлетку?
И Тамми поцеловала меня — настоящим, долгим, «соскучившимся» поцелуем, которого она лишила меня вначале, когда я подошел к ее столику.
Потом, у меня дома, мы похоронили всю мою ложь, предавшись сексу. Мы похоронили все дни нашей разлуки и всю нашу непохожесть, потратив долгие часы на то, чтобы заново изучить друг друга. И вот что мы обнаружили: время и расстояние не смогли погасить нашу любовь.
Позже, лежа в постели в темноте, крепко сжимая в объятиях Тамми, пока самого меня сжимало чувство вины, я нашел опору в словах Лилии: в том, что я не женюсь на Тамми, нет ничего неправильного. Но та ложь, которой я жил, была очень хороша.
Все было почти как прежде, четырьмя годами раньше. Я снова оказался на клубной сцене в Виллидже, только на этот раз я выступал с номерами, подготовленными для появления в шоу Фрэн. Спертый воздух, прокуренный тесный зал, плотная и потная людская толпа. Публика — на расстоянии вытянутой руки от меня. До моих ушей долетает смех Тамми: он слышнее всех. Мои номера: компактные и смешные. Отличная программа — и не я один такого мнения.
— Отличная программа, Джеки. — Ко мне приближался какой-то мужчина с широкой улыбкой и вытянутой рукой. — Чет Розен, — напомнил он мне свое имя. — «Уильям Моррис». Я слышал, вы тут выступаете, вот и решил зайти.
Я поздоровался с ним, сказал, что приятно снова увидеться, и представил его Тамми.
— Тамми Террелл. Конечно. Вы из «Мотауна». Хорошее местечко! Этот Берри Горди — шустрый малый. Он далеко пойдет.
Он знал Тамми. Я был поражен.
Мне:
— Слышал, вы выступаете в «Шоу Фрэн Кларк».
— На следующей неделе.
— Она ваш старый друг, да?
— Ну да. Да.
— У вас с ней один и тот же агент? Сид…
— Киндлер.
Чет изобразил недоумение:
— Не понимаю, почему понадобилось столько времени? — Он как бы не обращался ко мне лично, а просто говорил вслух. — У вас один и тот же агент, тогда я не понимаю, почему столько времени понадобилось, чтобы пробить вам это шоу? По-моему, тут кто-то зазевался за рулем…
Прежде чем я успел придумать, что на это ответить, Чет уже несся дальше:
— Да, я слышал, вы сногсшибательно выступали в Лас-Вегасе.
— Сногсшибательно? Большинство зрителей даже внимания на меня не обратили, а многие вообще не знали, кто я такой. Я все равно что вице-президентом побывал.
— Вам выказали больше уважения, чем обычно выказывают большинству комиков. То же и здесь. — Он указал большим пальцем на сцену за нами. — Перед вами открываются хорошие возможности, Джеки. Надеюсь, вы воспользуетесь ими к своей выгоде. А что вам раздобыл Сид?
— …Я выступлю в шоу Фрэн.
— А еще?
Еще…
Певица на сцене пела что-то из Коула Портера[47], а я так и молчал, не зная, что сказать.
— Ну хорошо, Джеки, желаю вам удачно выступить в шоу. Уверен, все пройдет на ура. Мисс Террелл.
Уже собравшись уходить, Чет вдруг остановился:
— Надеюсь, вы не обидитесь на меня, если я скажу, что вы вдвоем прекрасно смотритесь. — И он ушел.
— Вот человек, — заметила Тамми, — который умеет находить правильные слова.
Это было правдой. К тому же он умел произносить слова так, что они прочно заседали в памяти.
— В шоу Фрэн хорошо то, что там все время руководство вертится. Ребята с Си-би-эс. Выступишь классно — об этом заговорят. Потом тебе это обязательно зачтется.
Сид врал мне. Я зашел к нему для ободряющей беседы перед шоу Фрэн; и вот я сидел и слушал его вранье. Нет, Сид врал мне не словами. Да, конечно, на передаче будет присутствовать руководство Си-би-эс, и, конечно, если я успешно выступлю перед ними, это только поможет мне приблизиться к Салливану. Все это было правдой. Сид обманывал меня в другом: у него изо рта пахло мятными пастилками, которые должны были замаскировать запах от принятого спиртного, а за нарочитой точностью и аккуратностью движений скрывалась лишь неуверенность и неуклюжесть. Он тщательно рассчитывал каждое свое действие, а потом медленно выполнял его: например, с очень сосредоточенным видом поднимал ручку со стола, так, чтобы не сшибить при этом лампу. Словом, он изо всех сил старался выглядеть трезвым: в этом-то и состояло его вранье. Кого он надеялся одурачить: это меня-то, столько лет из первых рядов наблюдавшего пьяные представления папаши, хоть тот никогда и не щадил моих чувств и не пытался скрыть, что нализался.
— Я не вешаю тебе лапшу на уши, нет, я просто хочу, чтобы ты знал… это не Салливан, но мы к нему подбираемся.
Сид говорил, упершись взглядом в стол. Не глядя на меня, он не мог прочесть в моих глазах отражение своего обмана. Иначе нам пришлось бы вдвоем исполнять этот жалкий трюк: он притворялся бы трезвым, а я притворялся бы, будто не вижу, что он набрался.
Господи, как я ненавидел пьяных.
Нет.
Сида я не ненавидел. Я ненавидел бессилие пьяниц, я ненавидел то, что они вынуждают тебя становиться сообщником их греха: «Я понимаю, что ты понимаешь, что я делаю, но, пожалуйста, не запрещай мне пить или купи мне спиртного, если я сам не могу его купить, не обращай внимания на мои буйные выходки, когда я пьян, и на мои затуманенные глаза, когда я наклюкался с утра пораньше. Пожалуйста, посочувствуй моей боли или беде, а если не хочешь, то не надо. Просто ничего не говори; продолжай вести себя как ни в чем не бывало, даже если я слишком громко смеюсь над чем-нибудь совершенно не смешным, вырубаюсь на полу-фразе или спотыкаюсь и падаю на ровном месте. А когда дела совсем плохи, просто намекни туманно на чье-нибудь „положеньице“, чтобы я вместе с тобой поцокал, но мы оба втайне будем понимать, о ком ты на самом деле толкуешь. Тогда я возьму и завяжу. Просохну. Немножко. Пару неделек. Может, месяц. Или остаток дня. А потом снова будем притворяться».
Сид… Как же он мог так поступить со мной? Он же знал, как я к этому отношусь, через что я прошел, так как же он… Да еще накануне моего эфира!
В том-то и дело: меня не заботило, почему и что вдруг заставило Сида сорваться с тормозов. Меня заботило только одно: почему со мной. Мне это было не нужно, особенно после того, как Чет пытался очернить передо мной Сида.
— Ты отлично выступишь, вот что я хочу сказать. Это… это будет здорово. — Сид очень медленно поднес руку ко лбу, смахнул капельки пота.
— Да. Отлично, — поддакнул я и многозначительным тоном добавил: — Жаль, отец не дожил, чтоб на это посмотреть.
Это было нереально. Причем сразу в двух смыслах слова. Нереально — сверхъестественно — было это ощущение: неужели все — взаправду? Неужели в самом деле, наконец… И в то же время это было нереально — ирреально: я смотрел на сценическую площадку не сквозь «молоко» на экране «Зенита», а вблизи, и она казалась тем, чем и была: раскрашенной фанерой и расписным муслином. Во все концы зигзагами тянулись осветительные кабели — неподвижно свернувшимися гигантскими черными змеями. Повсюду были ребята из профсоюза, поражавшие объемом как своих телес, так и источаемых ими пота и смрада, — притом что большинство из них, видимо, получали зарплату только за то, что стояли и следили, чтобы все остальные что-нибудь делали. Но даже их будничное, прозаичное присутствие не в состоянии было лишить этот миг торжественного блеска. Для меня он все равно оставался чуть-чуть волшебным. Этот миг по-прежнему казался нереальным. Сверхъестественным. Это была страна Оз. Или Шангри-Ла[48]. Это была телестудия, где снималось шоу Фрэн, и сейчас это было именно то место, где мне больше всего на свете хотелось находиться.
Свет, камеры — большие четырехглазые чудища «Американской радиокорпорации», — суматоха, орущие друг на друга люди: то сделать, это поменять, или вдруг что-то в самый последний момент выясняется, черт побери, и все они носятся туда-сюда, как муравьи в горящем муравейнике. Неразбериха порождает еще больший кавардак. И все это — еще за сутки до передачи. Подобное безумие оказалось заразным. Мое сердце превратилось в метроном, отстукивавший в такт организованному хаосу, царившему вокруг меня.
Фрэн была на сцене. Конечно, я видел Фрэнсис по телевизору, но вживе я видел Фрэнсис в последний раз на похоронах моего отца. Она изменилась. Вернее, ее изменили. Она чуть похудела, осветлила и завила волосы. На ней была не одежда — на ней были произведения высокой моды от кутюрье, которые с удовольствием предоставляли ей свои лучшие изделия в надежде, что она будет щеголять ими в телеэфире. Словом, Фрэнсис уже совсем не была похожа на прежнюю девчонку из Уильямсбурга. Ее превратили в белую барышню типа Дорис Дэй[49], вот-вот готовую помчаться на собрание родительского комитета школы.
Она говорила, как ей предстояло говорить сутки спустя:
— Следующего джентльмена, который выйдет на сцену, мне особенно приятно представить вам, и не только потому, что он мой давний друг, но еще и потому, что он самый сногсшибательный молодой комик наших дней. Итак — дебют на телевидении! Джеки Манн — добро пожаловать на сцену!
Из-за кулис я прошествовал на сцену, на каждом шагу напутствуемый подсказками администратора.
— Здесь идите правее, Джеки, — направлял он меня. — Теперь продолжайте идти прямо к Фрэн…
Я делал, как было велено. Фрэн взяла меня за руки, крепко пожала их, поцеловала в щеку, пожелав удачи. Если не считать того, что мы находились в телестудии, напичканной оборудованием для освещения и съемки, что за репетицией наблюдали десятки телемехаников и агентов, следивших, чтобы все шло как по маслу, — то у меня появилось вдруг чувство, будто мы с Фрэн снова оказались на Четырнадцатой улице.
Администратор:
— О’кей, теперь Фрэн делает шаг в сторону…
Она сделала шаг в сторону.
— А вы, Джеки, выходите на свое место. — Он указал на звезду, нарисованную на полу. — Потом смотрите прямо в камеру и смешите двадцать два миллиона американцев.
— Только не надо давить на меня, ладно?
— Ну где же тот самоуверенный Джеки, которого я помню? — Фрэн ободряюще положила руку мне на плечо, успокоила теплым взглядом.
Я поправил ее:
— А я помню другое. Помню, как мы обычно стояли на перекрестке, и я боялся даже думать о завтрашнем дне, а ты уверяла меня, что все будет здорово.
— Как далеко мы ушли от того перекрестка, Джеки.
Я кивнул. Мы обменялись улыбками.
Фрэн дружески стиснула мне руку, чтобы я ничего не боялся.
— Фрэнсис. — Это двое парней в костюмах окликнули Фрэн.
Лицо у нее сразу скисло. Она пару раз быстро тряхнула головой, а глаза умоляюще повращались.
— Сейчас вернусь. — Она направилась к тем парням.
— Я совсем не хотел вас пугать, — заговорил администратор сцены. — Фрэн много добрых слов вам наговорила. Я уверен: вы отлично выступите.
— Можно задать вам один вопрос? Двадцать два миллиона — неужели столько людей будет смотреть эту передачу?
— Ну, в прямом эфире — чуть больше половины. А оставшаяся часть страны увидит ее в записи для Западного побережья.
Мое сердце будто переключили на другую скорость — оно так заколотилось, что даже ладони вспотели. Меня охватила страшная нервная дрожь, и я понимал, что завтра повторится то же самое, если не станет хуже.
Я подошел к столу с угощениями для персонала, попытался налить себе чашку чаю, но меня так трясло, что я ошпарил руку, пока донес чашку до рта. О еде не могло быть и речи. Мой желудок — который давно приноровился к сцене, но оставался новичком для телевидения, — реагировал на поднос с деликатесами посреди стола примерно так же, как на вид колючей проволоки вокруг ржаного поля.
И вновь мне подумалось: а может, Сид был прав? Может, я и в самом деле еще не созрел для Салливана. Сида мне очень здесь не хватало. Он не пришел — сказал, что ему нездоровится. Ну да. Я понял его в том смысле, что ему нужно опохмелиться.
Я попытался как-то унять свои нервы, попытался сосредоточиться на словах, которые сказал мне Сэмми, когда я впервые встретился с ним в Лас-Вегасе: что теперь я настоящая звезда. А звезды не нервничают. Я решил отхлебнуть чая. И почти все пролил на рубашку.
— Джеки?
Сзади меня оказался вдруг какой-то человек. Я и не слышал, как он подошел, даже краем глаза не заметил его. Просто сзади меня оказался какой-то человек, словно из-под земли вырос. У него было детское лицо. Хороший маникюр. Аккуратно постриженный. Весь такой аккуратненький. Вид у него был такой, словно он и через коровье пастбище запросто проскочил бы, даже не помяв одежды, и все так же сладко благоухал бы. А еще он улыбался. У него на лице была истертая широкая ухмылка, нацепленная неизвестно зачем, — разве только если ему за эту улыбку платили. Он показался мне одним из тех парней, с которыми пару минут назад разговаривала Фрэн.
— Джеки Манн? Лес Эльснер. — Он взял мою руку, пожал ее, даже не подождав, пока я сам ее протяну. — Сигареты «Фатима». Мы спонсируем передачу. Послушайте, Джеки, я тут хотел с вами кое о чем потолковать.
— Да вы просто с ума сошли, вы сами-то понимаете? Оба, вы оба с ума… вы просто… — Фрэн разгорячилась и раскраснелась. Разгорячилась от гнева, а раскраснелась оттого, что кровь яростно текла по жилам и приливала к светлой коже. — Вы просто с ума сошли!
Нас было в кабинете четверо. Фрэн, я, Лес (его широкая ухмылка успела сузиться до снисходительной усмешки) и, рядом с ним, какой-то парень из Си-би-эс. С ним Фрэн тоже недавно разговаривала. Он был почти такой же аккуратненький, как Лес, только более дешевого разлива. И он совсем не улыбался.
Парень из Си-би-эс сказал:
— Фрэн, это же только поцелуй.
— Правильно. Это только поцелуй. Тогда скажите мне, почему я не могу поцеловать моего друга…
— Фрэнсис, — перебил ее Лес.
— Моего друга в моем телешоу?
— Фрэнсис, мне понятны ваши чу…
— Это же «Шоу Фрэн Кларк». И если я хо…
— Это «Шоу Фрэн Кларк», которое спонсируют сигареты «Фатима». — Теперь Лес перешел в наступление: — И все дело в том, что некоторым людям может не понравиться это зрелище — как вы целуете цветного.
— «Цветного»! — передразнила его Фрэн. — Вы что, в сорок восьмом году живете? Нужно говорить «негр».
На самом деле, если верить Мо и его воинствующим товарищам, правильнее было говорить «чернокожий». Но я сидел и помалкивал, тихонько надеясь на то, что все как-нибудь уладится.
— Как бы вы его ни называли…
— Я называю его Джеки. — Фрэн отвернулась от Леса, как будто с ним больше не имело смысла разговаривать, и обратилась к телевизионщику: — Я столько времени потратила на то, чтобы вы разрешили мне позвать Джеки в мое шоу, и вот теперь вы заявляете, что мне нельзя его целовать?
Телевизионщик только и нашелся, что сказать:
— Фрэнсис…
— Я всегда его целую. — В доказательство Фрэн встала с места, подошла ко мне, наклонилась и поцеловала. На сей раз не в щеку. В губы. Очень крепко. Очень сильно. И долго. Со страстью, равнявшейся ее гневу. Я никогда не думал, что Фрэн умеет так хорошо целоваться. Оторвавшись от меня, крикнула в другой конец комнаты: — Ну как? Нравится вам?
— Довольно соблазнительно, — сказал Лес. — То, чем вы здесь, в этом кабинете, занимаетесь, — ваше дело. Мое дело — продавать сигареты «Фатима», а продавать сигареты «Фатима» станет очень трудно во многих частях страны, если наше имя будет отождествляться с расовой мешаниной.
Фрэн рявкнула в ответ:
— Ладно, что ж, давайте: я напялю белый колпак и сделаю вам парочку рекламных объявлений. Может, это поможет продать несколько пачек?
Улыбка не покинула лица Леса.
Парень из Си-би-эс ужом снова втиснулся в разговор:
— Фрэнсис…
— Хватит повторять мое имя!
— Помнишь, как Сэмми Дэвис-младший выступал в шоу Эдди Кантора? Он пожал ему руку. Эдди только пожал Сэмми руку. И знаешь, как это потом ударило по продажам «Колгейт»?
— А сколько лет назад это было? Сейчас на дворе шестьдесят первый год. Мир меняется. Мир уже изменился.
— Недостаточно, — возразил телевизионщик. — И никогда не изменится настолько. Фрэ… — Он хотел было продолжить убеждать ее, но потом передумал. И подытожил: — В общем, целуй Джеки, плоди детишек с Джеки… Мне все равно, что ты будешь делать с Джеки, — но только не во вторник в восемь тридцать вечера по стандартному восточному времени на телеканале компании «Коламбиа».
Лес обратил свою улыбку на меня.
— Кстати, говоря о Джеки, мы даже не спросили у него самого, что он думает по этому поводу. В конце концов, это и его касается.
Он поступил коварно, втянув в это дело меня. До той минуты я не вмешивался в спор, и Лес понимал почему. Он вел себя как шулер, который, бросая кость со свинцовой начинкой, прекрасно знает, какой стороной она выпадет. А когда я замешкался с ответом, Фрэнсис тоже это поняла.
Сид. Если бы здесь был Сид, уж он-то сумел бы выпутаться, сумел бы отстоять меня.
После паузы, после душераздирающей паузы Фрэн взмолилась:
— Джеки… Джеки, не надо. Неужели это так важно для тебя? — Ее голос был полон боли. Ей было горько уже из-за того, что приходится задавать мне такой вопрос. — Неужели появиться на телевидении для тебя важнее, чем… — Она снова пересекла комнату, взяла мои руки в свои и стиснула их очень крепко, до кости, как если бы одним прикосновением хотела передать мне часть своей внутренней энергии. Тоном отчаянной мольбы она произнесла: — Постой за себя! Хоть раз, хоть один раз, пожалуйста, постой за себя!
Неужели это мне она такое говорила? Неужели она в самом деле?..
Ведь я уже бывал в похожей ситуации!
Я сумел постоять за себя много лет назад, когда Сид заявил, что ему нужен комик, но не нужна певица. И я постоял за себя и заявил Сиду, что, если он не возьмет Фрэнсис Клигман, то не возьмет и меня. И тогда он взял Фрэнсис. Сид устроил Фрэн запись, благодаря которой она попала на прослушивание в Си-би-эс, после чего получила на Си-би-эс пилотный выпуск, теперь у нее было свое шоу. А я, постояв за себя, что я получил? Приобрел билет на место у окна, чтобы наблюдать за чужим карьерным взлетом в небеса. Оказался зажат между двух огней — между парочкой хмырей и Фрэн Кларк, которая теперь говорила мне, чтобы я постоял за себя. Постоял за себя — хоть раз в жизни.
— Фрэн, это же… это только поцелуй… — Я глядел в сторону, когда выговаривал это.
Лучше бы я ничего не говорил.
Лучше бы я раскрыл ладонь пошире, замахнулся как следует и изо всей силы ударил милую Фрэнсис по лицу. Эффект был бы точно такой же. Может, боль от такого удара была бы меньше.
Фрэн попятилась. Она остановилась в середине комнаты и уставилась на меня, словно пытаясь — безуспешно — опознать человека, которого знала когда-то. Ее лицо выражало полное смятение. Рассматривай она меня хоть тысячу лет — и тогда, наверное, не смогла бы понять, в какое странное существо я превратился.
Господи, Сид, почему же ты не… Ты бы мог спасти дело. Ты бы мог…
Фрэн повернулась к тем двум типам.
Фрэн заявила:
— Это мое шоу, и, если захочу, я его поцелую.
«Его», сказала она. «Его» — как будто у меня больше не было имени. Как будто я был уже не человеком, а неким символическим предметом, единственное предназначение которого — позволить Фрэн отстаивать свои убеждения.
Начался новый виток споров. Я вышел из комнаты, не замеченный остальными, чтобы щепки летели уже без меня. Я вышел из комнаты, чувствуя себя змеей, которая прокладывает себе путь сквозь гущу сорняков.
Я так и не появился в том шоу. Позднее, уже поправив здоровье, Сид сказал мне, что пытался говорить с Фрэн, пытался придумать какой-нибудь компромисс, но ни она, ни спонсор не желали идти на уступки. И хотя парень из «Фатимы» и хмырь с Си-би-эс были уверены, что я им подыграю, они догадывались, что Фрэн им назло поцелует меня, а поскольку шоу выходило в прямом эфире, то добрая половина страны увидела бы, что на экране в режиме реального времени происходит братание рас. Потому я и не появился в шоу.
Это был всего-навсего поцелуй. Я понимал, что для Фрэнсис это знак дружбы, а дружба — нечто такое, чего не растопчешь лишь потому, что кто-то боится на следующей неделе не впарить покупателям столько же курева, сколько впарил на прошлой. Но для меня это был только поцелуй, только контакт губ со щекой, стоявший на пути между мной и двадцатидвухмиллионной аудиторией. Это я и попытался сказать Фрэн, попытался объяснить свою мысль: это только поцелуй.
Она не отвечала на мои звонки.
Я написал ей письмо.
Сид лично вручил его ей.
Он рассказал, что Фрэнсис порвала письмо, не читая. Порвала, а потом разрыдалась.
Когда-то Фрэн была моим лучшим другом, а я дважды сделал ей больно. Мою зависть — когда я позавидовал ее успеху, тому, что она попала к Салливану, а я — нет, — она смогла простить. Мое предательство — не смогла.
В том кабинете, когда она, стиснув руки, просила меня постоять за себя, я в последний раз виделся с Фрэнсис.
Чикаго. Две недели в Сент-Луисе. Кливленд…
Я снова ездил по гастролям. Получал хорошие деньги. Все шло хорошо.
Я по-прежнему был всего лишь клубным комиком.
Пожалуй, чуть более известным, чем некоторые другие. Пожалуй, публика у меня была получше. Но все равно — я был всего лишь клубным комиком.
Бостон, Филадельфия, Балтимор…
Лос-Анджелес.
После Балтимора у меня образовалось окно в расписании, и я устремился обратно на Запад. На самолете. Поезд был дешевле, но и медленнее. А я туда спешил.
— Здравствуй, Жаке.
Лилия ждала меня в аэропорту. Она была скромно одета, чтобы не привлекать к себе внимания. Эта скромная, в ее понимании, одежда, повергла бы в смущение королевских особ. Мне казалось, я должен был давным-давно наскучить такой женщине, как Лилия. Однако этого не происходило. Она подошла ко мне, я поздоровался с ней. Мы поцеловались, горячо и крепко; тело Лилии оставалось безмятежным, хотя ее губы искали мои. И тут я понял, что тот разлад, что составлял суть нашей связи, остался прежним.
Оказавшись снова вместе, мы с Лилией принялись мотаться по всем голливудским злачным местам. Шоу в «Пантейджес». Обед в «Мокамбо» или «Крещендо». С завидной скоростью, не замедляя ритма, я вновь заскакал на старом пони, как будто никогда и не падал. Только на этот раз я вел себя осторожнее. Мы с Лилией таились, скрывались, насколько это вообще возможно, бывая на публике. Ходили слухи и толки, но мы как могли сторонились камер, избегали возможного компромата, не поверить которому никакая девушка уже не смогла бы, сколько бы ни врал ей любимый.
Неизбежно возникает вопрос: как я мог? Как я мог, при такой девушке, как Тамми, — да и как я мог говорить, что люблю такую девушку, как Тамми, — разводить шашни на стороне?
Справедливый вопрос.
Ответ же состоит в том, что я оказался в западне между двумя враждующими страстями — любовью и желанием. Если бы я сидел в самолете, который вот-вот потерпит крушение, и знал, что через секунду меня не станет, то моя последняя мысль — моя единственная мысль — была бы о Тамми.
Я любил Тамми.
Но я не сидел в самолете, который вот-вот потерпит крушение. Я не думал о самом важном — я думал о сиюминутном. А в сиюминутной жизни любовь иногда вынуждена уступать желанию.
Я страстно желал Лилию.
Агентство «Уильям Моррис» было самым могущественным в мире агентством по поиску талантов. Если вы и не подозревали об этом, входя в его двери, то портреты клиентов, которыми были увешаны стены его представительства в Беверли-Хиллз, сразу давали вам это понять. Суперзвезды. Звездные фамилии: Берл, Монро, Пресли, Томас, Синатра, Дэвис, Мак-Куин.
Я сидел за большим столом — дубовым монолитом, положенным на бок, вокруг которого, кажется, и была выстроена сама комната. Рядом со мной сидели Чет Розен, которого я уже знал, еще двое агентов, с которыми меня только что познакомили, и Эйб Ластфогель, которого я раньше не встречал, но о котором много слышал. Эйб возглавлял агентство «Уильям Моррис», а поскольку он был главой этого агентства, именно звонок из его кабинета сделал то, чего до сих пор не удавалось сделать Чету, а именно — сломить мою лояльность настолько, чтобы я согласился хотя бы прийти на ознакомительную встречу в «Уильям Моррис».
Похожий на четырехглазого бульдога с волнистыми волосами, этакий Дж. Эдгар Гувер в синем костюме, Эйб был на добрую пару десятков лет старше других агентов, также отличавшихся друг от друга возрастом, мастью и величиной. Что их еще объединяло, кроме синих костюмов, которые, по-видимому, являлись своего рода спецодеждой, так это определенно мошеннические ухватки, что, впрочем, не сразу бросалось в глаза. Неуловимые, замаскированные, эти черты составляли тем не менее неотъемлемую часть их поведения. Будто неброская мозоль развилась в каждом из них в ходе настольных игр, при этом острые края ее со временем пообтесались и стерлись. Люди эти, агенты, были такие гладкие-прегладкие. Точнее сказать — скользкие.
Встреча началась с трепа о том о сем: агенты болтали как бы между собой, но на самом деле в расчете на меня:
— Видели, какой успех был вчера у Берла с его спецвыпуском?
— Да, было отлично. Просто отлично.
— Надо будет повторить по госканалам.
— Знаешь, что я думаю: тот новый комик, с которым мы договор подписали…
— Воткнуть его в шоу Дэнни?
— Отличный шанс. Могла бы получиться целая серия.
— Я подниму этот вопрос на планерке.
Когда они покончили со своим агентским трепом, Чет приступил к делу:
— Я очень рад, Джеки, что вы нашли время и заглянули к нам. Мы все — ваши большие поклонники, и нам просто очень хотелось с вами поговорить.
Один из двух других агентов — кажется, его звали Хауи, — вставил не резким, но чуточку колким тоном:
— Обычно нам не приходится так уламывать людей, чтобы они согласились с нами встретиться.
— Ну, у Джеки же есть агент. Хороший агент, — вступил в разговор Эйб. — И я не хочу, чтобы вы хоть на секунду подумали, будто мы пытаемся вас переманить, Джеки. Мы не отбираем клиентов у мелких агентов.
Он пытался показать мне, какой он порядочный, однако то, как он произнес «мелких агентов», навело меня на противоположные мысли.
— А кстати, что случилось с «Шоу Фрэн Кларк»? — поинтересовался Чет. — Разве вы не должны были месяц назад в нем выступить?
— Не получилось… Там возникли сложности.
— Вас перенесли на другую дату?
— Не думаю… — Мне совсем не хотелось объяснять им, что произошло, но я повторил: — Возникли сложности, — понадеявшись, что эту тему оставят в покое.
Чет, похоже, не понял меня.
— Сложности? А что сделал Сид, чтобы их уладить?
— Все, что мог. Так он мне сказал.
— Да, но все-таки, — встрял Эйб, — что именно он сделал в ваших интересах?
— Я не… Все, что мог.
В комнате воцарилась тишина. Как будто где-то рядом посыпались одна за другой жалобы, и никто точно не знал, как же положить им конец.
— Джеки, мы вовсе не просим вас плохо отзываться о вашем агенте, но, мне кажется, ради вашего же блага, нам нужно кое-что обсудить. — Эйб говорил таким мрачным тоном, каким обычно говорят врачи о предстоящей операции, когда речь идет о почти обреченном пациенте. — Если брать комический жанр, то вы — один из самых популярных клубных комиков, работающих в настоящее время. Но вы — только клубный комик, и, говоря по совести, отчасти в этом виноват Сид.
Я было запротестовал.
Эйб не дал мне произнести ни слова:
— Да, я знаю, это он помог вам подняться на ту высоту, на которой вы находитесь, и я вовсе не хочу сказать, что сейчас он активно тянет вас назад. Я просто не думаю, что он обладает связями, необходимыми для того, чтобы продвинуть вас дальше. Дело в том, что в случае с артистами-неграми требуется особый подход к делу.
Другой агент — четвертый из находившихся в комнате — кивнул и поддакнул.
— Думаю, тут такой вопрос нужно задать: вас устраивает, что вы — только клубный комик? — Этот задал этот вопрос и замолчал.
— Нет.
— Тогда о какой карьере вы мечтаете? — спросил Чет. — Чего вы хотите?
Чего я хочу? Что ж. Того же, чего хотел всегда. Денег, славы. Уважения. А если кто-то помешает мне получить все это? Тогда я хотел, как Синатра, давить всех, кто встанет на моем пути.
Как это все заполучить?
— Салливана, — ответил я. — Я хочу выступить в шоу Салливана.
И вот что я вам скажу: если я думал, что тут небеса разверзнутся и эти четверо разразятся насмешками, услышав о моих великих планах, то я ошибся. Они просто сидели как сидели и лишь кивнули — так, будто я попросил пластинку «Риглиз».
Чет поинтересовался:
— А еще?
Я только моргнул.
— Ну, я имею в виду — еще какие-нибудь телепередачи, может быть, собственное шоу, роли в кино…
— Не знаю. Я никогда не…
— Вы никогда не обсуждали это с Сидом? — спросил Хауи. — Никогда не разрабатывали вместе долгосрочные планы?
— Я полагал… Я думал — ну, если только я попаду к Салливану…
Снова тишина. Будто немые жалобы опять пронеслись по комнате. И молчание агентов как бы говорило: «Ах, Джеки, бедный ты, глупый мальчишка».
Эйб:
— «Шоу Эда Салливана» — вещь хорошая. Очень хорошая. Говоря начистоту, для такого артиста, как вы, шоу Салливана — это как раз то, что надо. Но вам следует смотреть на эту передачу не как на самоцель и предел мечтаний, а лишь как на начало своего дальнейшего восхождения.
И опять четвертый агент закивал и задакал. Единодушная поддержка, как на баптистском собрании.
Чет:
— А можно полюбопытствовать: почему вы еще не выступали у Салливана? Прослушивания неудачно проходили?
— Меня не прослушивали.
— Даже не прослушивали? — переспросил Чет с выражением шока и недоверия.
— Сид хотел убедиться, что я готов к этому. Он говорил: я должен быть готов перед тем, как меня будут прослушивать.
— Ну куда уж там дальше готовиться — вы же выступали на разогреве у «Крысиной Стаи»?
Я нервно прыснул:
— На самом деле Фрэнк не любит это назва…
— У «Крысиной Стаи» в «Сэндз», — внес поправку Хауи.
Как я сразу и догадался, эти парни оказались скользкими.
Говорили, что не собираются очернять Сида. Свое слово они сдержали. Зато так повели разговор, что я сам каждой своей фразой очернял его.
Эйб — Чету:
— Ты разве не знаешь Боба Пречта?
Эйб — мне:
— Боб — это продюсер Салливана.
Чет:
— Знаю, конечно. Я его почти каждую неделю вижу в «Сарди». Кажется, он мне кое-чем обязан.
Эйб поглядел на меня, поднял руки ладонями кверху, как бы говоря: дескать, вот оно, на блюдечке.
Да. На блюдечке. Салливан. Салливан — и все, что за ним должно было последовать. Салливан сидел и поджидал меня. Мне нужно было лишь руку за ним протянуть.
Что мне и оставалось сделать.
Но я не мог.
Каждое слово, которое произносили эти люди, взывало напрямую к тем амбициям, что управляли мною последние лет пять. Картина, которую они мне нарисовали, представлялась ясной и сверкающей на солнце, как гладь озера Миннесота. К тому, что они предлагали — дать мне как раз то, чего я больше всего хотел, — оставалось лишь протянуть руку. Но как раз этого я и не мог позволить себе. На моем пути стоял Сид. Я не мог вот так взять и предать забвению все то, что он для меня сделал, ради каких-то парней, которые умели ловко ворочать языками.
Но всей моей верности Сиду хватало только на то, чтобы выговорить:
— Что ж, мне нужно подумать.
— Не торопитесь, — согласился Эйб. Согласился, как будто ему и в самом деле было безразлично, какое решение я приму. — Мы лишь хотим, чтобы вы в любом случае комфортно себя чувствовали.
Не это я надеялся услышать. Мне-то хотелось, чтобы меня еще попытались уломать, уговорить и убедить, чтобы мне помогли преодолеть ту преграду, что стояла между преданностью и нетерпением. Но вместо этого я услышал «спасибо», «всего наилучшего» и «будем держать связь». Я побрел к лифту, спустился в вестибюль и вышел на улицу, навстречу калифорнийскому солнечному свету, и вернулся к той жизни, какую знал.
— Что случилось, Джеки?
Я только услышал голос Тамми, пусть по телефону, — и все безумие моей жизни тотчас показалось менее безумным. Ее голос словно обладал материальностью, само прикосновение которой способно было меня успокоить.
Она снова спросила:
— Что случилось?
— Да я сегодня тут с агентами встречался. С ребятами из «Уильяма Морриса».
— Ты уходишь от Сида? — Она не обвиняла меня. Не осуждала. Просто спросила.
— Нет. Нет, я не могу так поступить. Он столько для меня сделал, всегда был со мной рядом, — нет, я не могу просто взять и порвать с ним. Наверно, я никогда не смогу этого сделать. — Я помедлил. — Но иногда я гляжу, куда меня завела жизнь: вот я хорошо выступил в таком-то клубе, вот меня познакомили с таким-то типом, который представляет меня такой-то звезде, которая пристраивает меня туда-то… Насколько все это — заслуга Сида, а насколько — просто удача? Если же я завишу только от удачи, то что случится, когда удача от меня отвернется?
— Тогда, может быть, тебе лучше оставить Сида и подписать договор с ребятами из «Морриса».
Я не ожидал услышать такое. Во всяком случае, не от Тамми.
— Или так — или ты будешь всю оставшуюся жизнь держать зуб на Сида, считая, что он тебе не дает развернуться, — а это тоже нехорошо.
— Да я никогда… Да что я…
— Просто скажи ему правду. Пусть ему будет больно, но такой человек, как Сид, никогда не возненавидит тебя за правду.
Она была как скала. В моем мире, где все смешалось, спуталось, как какой-то несуразный клубок, Тамми была как… Я рухнул на кровать. Поглядел затуманенными от слез глазами на тумбочку: коробка. Коробка с колечком, которое должно было красоваться на пальце у Тамми. Я всегда брал его с собой. Почему же…
Потому что.
Потому что однажды я преодолею себя, сяду на самолет или на поезд, а если надо, и пешком пойду, но доберусь до Тамми. Я надену ей на палец это кольцо. И назову своей навеки.
Тамми, по телефону:
— Так легче, Джеки. Говорить правду всегда легче.
Правду. Мне захотелось сказать Тамми правду. Прямо сейчас, по телефону, мне захотелось сказать: «Я был с другой женщиной. С очень красивой, очаровательной женщиной. Я был с ней, спал с ней, она мне нравилась, но то, что я чувствую к ней, — это совсем не то, что я чувствую к тебе. Понимаешь, Тамми? То, что я чувствую к ней, не имеет ничего общего с тем, что я чувствую к тебе».
А она скажет: «Да, понимаю». А может, повесит трубку, чтобы позвонить снова через год, а может, через день или через десять лет. Но она снова позвонит мне, и мы начнем долгую, медленную работу — будем заново выстраивать наши отношения. А может, она швырнет трубку и никогда больше не захочет разговаривать со мной. Как бы то ни было, вранье закончится. Я уничтожу тот грех, который сотворил сам.
Но такая правда лишь очистит мою совесть, сказал я себе. А вранье не давало мне причинить боль Тамми.
Я поглядел на часы. Мне пора было собираться на представление в «Максиз».
Мы с Тамми попрощались.
Ранним утром — звонок. Я сонной рукой снял трубку.
— Джеки Манн?
— Да.
— Вам звонят из приемной Гарри Кона, — сказала женщина на другом конце провода. — Мистер Кон хотел бы встретиться с вами.
— Со… — Боже! Еще не продрав глаза ото сна, не отойдя от шока, я пытался мысленно разглядеть свое расписание. — Я мог бы встретиться завтра по…
— Сегодня. Если можно, он бы хотел встретиться с вами сегодня. — Женщина говорила быстро, как будто ее торопили.
— Хорошо. Сегодня можно…
— В шесть часов. Мы пришлем за вами машину. Вы живете в «Сансет-Колониал», верно?
— Да.
— Машина приедет за вами в пять тридцать. Увидимся вечером.
Она положила трубку.
Я стиснул телефон. Схватился за него, как за якорь, чтобы не сорваться и не уплыть в дальний конец безумия. Гарри Кон. Директор студий «Коламбиа», где снимались Рита Хейуорт, Фрэнк Капра, Гарри Купер, Монтгомери Клифт, Ава Гарднер и, наконец, моя Лилия.
Гарри Кон — и он пришлет за мной машину.
Снова: Господи!
Я в возбуждении принялся крутить телефонный диск. Пытался дозвониться до Лилии, сообщить ей новость. Ее не было. Позвонил Сиду. Не застал и Сида. Счет ноль — два, что ж! Я немного успокоился, остыл. Уговорил себя не устраивать переполоха из-за того, что мне позвонил Гарри. Не надо понапрасну с ума сходить. Не надо заранее фантазировать о кинопробах, о съемках и прочем. Не надо…
Господи!
День то тянулся слишком медленно, то мчался слишком быстро, и вот часы показали пять. Выбирая одежду, я волновался, как перед первым свиданием, наконец облюбовал какой-то костюм, а в пять двадцать спустился в вестибюль гостиницы. Длиннющий «линкольн» уже ждал возле подъезда. Раскрылась задняя дверь, и ко мне направился какой-то человек. Это был не человек, а бритва — таким острым во всех смыслах он казался. Отточенные ногти, тонкий вкус в одежде. Колючий взгляд. Можно было бы счесть его несколько фатоватым, если бы его внешний вид не говорил, что если не с той стороны к нему подойдешь, то рискуешь порезаться. Зато улыбка — совсем наоборот — была очень, очень приятная.
— Джеки, — не столько спросил, сколько констатировал он, очевидно зная, кто я такой. — Нили Мордден. Очень приятно познакомиться. — Рукопожатие оказалось крепким. — Готовы?
Я сказал, что да, он отступил на шаг, пропуская меня в машину.
Когда мы уселись и машина тронулась с места, он спросил:
— Не хотите чего-нибудь выпить?
— Нет, спасибо, мистер Мордден.
— Нили. Кстати, познакомьтесь, это Дом.
О-о-очень далеко впереди шофер, сидевший за баранкой, развернулся в мою сторону настолько, насколько это позволяла ему сделать толщина туловища.
— Как поживаете? — У него был чистейший бруклинский акцент.
— До Галча недалеко, — заметил Нили.
— А что это?
— Гоуэр-Галч. Студии «Коламбиа». Прямо через бульвар Сансет в Гоуэр. Совсем недалеко. — Нили откинулся на спинку своего сиденья, и глубокое кожаное кресло с мягким скрипом поглотило его.
Я по-прежнему сидел на краешке своего сиденья.
— Нервничаете?
— Пожалуй. — Какие уж тут сомнения! — Да. Я со многими встречался, но тут вдруг мне звонит директор студии… А что он за человек?
— Гарри? Он сукин сын. — Нили произнес это с той же приятной улыбкой на лице, с какой здоровался со мной. — А если вы расскажете кому-нибудь, что я так говорил, я буду это отрицать до самой смерти. Но все-таки это правда: Гарри — сукин сын.
— Я слышал еще, что он скуп.
— Да? От кого?
От Лилии — но черта с два я стал бы произносить ее имя.
— Да так, — ответил я.
— Правильно, — похвалил Нили мою скрытность. — Но от кого бы вы это ни слышали, это тоже правда. Гарри — сукин сын, причем скупой сукин сын. Если он может выудить из вас пенни, то постарается выудить и два. Но как бы то ни было, я неплохо у него получаю.
— А что вы, э-э… ну, то есть…
— Я — технический помощник мистера Кона. Во всяком случае, так называется моя должность. А делаю я всё, что понадобится мистеру Кону.
— М-м, очень любопытно.
— Обычная работа, никакого показного блеска, но Голливуд же не весь из звездной пыли и сказок состоит. Некоторые люди позируют перед камерами. Другие трудятся. — Он похлопал меня по коленке. — Расслабьтесь, Джеки. Ехать нам недолго, но постарайтесь получить удовольствие от этой поездки.
Я откинулся назад, и «линкольн» принял меня в свои кожаные объятия.
Как и обещал Нили, поездка оказалась короткой. Мы подъехали к воротам «Коламбии», и охранник, стоявший с таким видом, будто оберегал военное укрепление, впустил нас, взмахнув рукой. Студия показалась мне маленькой, хотя я раньше и не бывал на студиях. Но там не было никаких съемочных площадок на открытом воздухе — никаких просторных территорий, застроенных фальшивыми фасадами городов Дальнего Запада или нью-йоркских улиц. И в отличие от студий, какими их изображали в кино, тут нигде не расхаживали участники массовок в костюмах ковбоев, рыцарей в латах или гангстеров, будто им нечего больше делать, как день-деньской разгуливать в костюмах. Я заметил только кучку звукооператоров да еще кучку дремлющих водил.
И все же это была первая киностудия, куда мне довелось попасть. И мне она казалась сделанной из чистого золота.
Мы подъехали к административному зданию. После того как Дом остановил машину, Нили вышел, придержав для меня дверь.
Он сказал:
— Поднимитесь на лифте на верхний этаж. Там вам кто-нибудь покажет, куда идти дальше. Когда вы спуститесь, мы будем здесь. — Снова эта его улыбка.
Я вошел внутрь, поднялся на лифте. Миновал длинный коридор, по дороге старательно отгоняя мысли о предложениях кинопроб, о той или другой роли. Подошел к секретарше, сидевшей прямо перед огромной двустворчатой дверью.
— Джеки Манн? Минутку, пожалуйста. Я сейчас узнаю, готов ли мистер Кон принять вас. — Это была та самая девица, сыпавшая слова скороговоркой, которая звонила мне утром. Она нажала на кнопку на какой-то черной коробке, сказала туда: — Мистер Кон, к вам пришел Джеки Манн.
Коробка что-то ответила, но я не разобрал, что именно.
Секретарша указала рукой в направлении дверей, как девица из игрового шоу с раздачей призов. Повинуясь потайному механическому устройству, створки двери раскрылись передо мной. Едва я вошел в кабинет, как они начали за мной закрываться. Я заметил: никаких дверных ручек. Войти или выйти можно было только с помощью этого скрытого волшебства.
Чудно.
Чудно было и скопление лампочек на потолке — ярких лампочек, — которые били в глаза, слепили тебя, когда ты входил в комнату. Создавалось ощущение, будто входишь в полицейский участок. Похоже, этот Кон хотел пару секунд поизучать тебя перед тем, как ты сможешь на него посмотреть.
Когда же я смог посмотреть на него, выяснилось, что смотреть было особенно не на что. Гарри Кон совершенно не производил впечатления всесильного владыки. Круглая голова. Лысая макушка. Большие уши и нос, буквально стекающий с лица. Воск, подтаявший на солнце и теряющий форму. Кружка пива, а не человек. Строптивец. Сидел он за огромным столом. Наверно, думал, что такой стол придаст ему важности. На самом деле стол превращал его почти в карлика.
Он поднял глаза. И сказал мне:
— Хватит трахать мою звезду! — Никаких преамбул, никаких экивоков. Сразу к делу.
Услышав такое приветствие, я понял, зачем он меня звал. Речь шла не о том, чтобы заманить меня на съемки в Голливуд. А о том, чтобы я оставил в покое Лилию Дэви. У Май Бритт уже возникло множество неприятностей с карьерой в «Фокс» из-за Сэмми. По-видимому, Лилии грозила та же опасность в «Коламбии» из-за меня.
Вероятно, студия была в ярости из-за нашего романа, так что в конце концов тут не выдержали и решили вызвать меня на ковер. Но сам Гарри Кон, этот лилипут за великанским столом, не способен был вселить в меня панику; к тому же, с ходу потребовав: «Хватит трахать мою звезду», он ясно дал мне понять, что никакая работа у него мне не светит. Поэтому в ответ на требование Гарри я переспросил:
— О какой именно звезде речь?
От моей шутки Гарри стал из белого красным, как столбик термометра.
— Ты хотя бы понимаешь, что делаешь! — Откуда ни возьмись появилось кнутовище, и коротышка грохнул им по столу. Очевидно, он этим кнутом ни одну лошадь, кроме собственного стола, не хлестал. Чистый Голливуд: фиглярство в исполнении повелителя фигляров. — Ты хоть чуточку понимаешь, что делаешь!
— От Лилии я ни разу не слышал жалоб.
Он только покраснел еще больше. Так покраснел, что я уж подумал: сейчас у него пар из ушей повалит, как в номере у группы «Три марионетки». Но, похоже, сообразив, что криками и воплями от меня ничего не добьешься, Гарри заставил себя успокоиться, а потом продолжил:
— Джеки, я не хочу, чтобы ты принимал меня за… за расиста какого-нибудь. Ничего подобного. — Теперь Гарри вел себя со мной как любимый дядюшка, который пытается отвоевать лишний кусок индейки за праздничным столом в День благодарения. — У меня, как и у всех тут, прогрессивные взгляды. Если бы вы с Лилией были другими людьми, я бы не имел ничего против вашего… вашего романа. Но вы же не другие. Лилия — звезда, а публика не потерпит, чтобы у звезды была связь с чернома… с негром.
Я заметил, что полка позади стола Гарри забита флакончиками духов и нейлоновыми чулками. Гарри не хуже солдата, расквартированного в измученной войной Европе, экипировался для постельных побед на кастинговом поле.
— У меня такое ощущение, что Лилии безразлично мнение публики.
— Зато мне оно не безразлично! — Гарри снова раскалился. — Эта женщина является значительным вложением времени и денег.
— Эта женщина — личность. — Я, раньше всегда воспринимавший Лилию просто как ходящий-говорящий секс, вдруг виновато бросился на защиту ее человеческого достоинства. — Нельзя сводить живого человека к долларам и центам.
— Черта с два! — Гарри схватил со своего стола листок бумаги и швырнул его мне. Листок закружился, полетел и упал на пол.
Я не собирался поднимать эту бумажку, но разглядел на расстоянии, что там был отпечатан целый перечень разных статей расходов: затраты на съемки, прически, косметику, рекламу, разъезды… Гарри удалось-таки досконально расписать Лилию до последнего пенни.
— Вот во что мне обошлась эта сучка! Вот сколько она стоит! Ты мне все это вернешь после того, как ее погубишь?
— …Нет.
— Тогда оставь ее в покое. Вот здесь, прямо сейчас — чтоб между тобой и этой женщиной все было кончено!
— Это всё?
— А разве этого мало?
Тут я решил, что с меня достаточно оскорблений, что Гарри Грозного пора послать на хрен.
И я сказал:
— Пошел на хрен.
Гарри снова покраснел как помидор. Его кнутовище чуть ли не искры высекло из стола.
— Ах ты чертов черномазый ублюдок! Да я тебя…
— Ты меня — что? Что ты мне сделаешь? Перестанешь давать мне роли в кино, которых никогда не предлагал? Поройся в какой-нибудь другой главе своей книги угроз. Эта мне не годится. И я точно знаю, что Лилии ты тоже ничего не сделаешь. Так что ты останешься просто злобным коротышкой, каким и был всю свою жизнь. До встречи, Гарри. Не вставай. Или ты уже стоишь?
Я направился к двери — к нераскрывающейся двери. Постоял секунду, выжидательно поглядел на Гарри.
Он нажал на кнопку у себя на столе.
Створки двери раскрылись.
Я вышел вон, а Гарри сыпал мне вдогонку громогласные проклятия, вылаивал грубые ругательства и колоритные замечания.
Быстрая на язычок секретарша лишилась дара речи.
— Кажется, ваш босс никак не может из своего детского стульчика выбраться, — бросил я ей.
Я прошел через длинный коридор. Спустился на лифте. Нили и Дом ждали меня внизу.
— Всё? — спросил Нили.
— Всё, — ответил я.
Мы сели в машину, и Дом быстро повез нас прочь от Галча.
— Ну как вам показался Гарри?
— Да, вы были абсолютно правы. Он сукин сын, и это мягко сказано. Вы ведь знали, зачем он меня позвал, да?
— Знал.
— И даже не удосужились предупредить?
— Это не входило в мои обязанности. А чем все закончилось, могу я вас спросить?
— Закончилось тем, что он пропел мне множество дифирамбов с вариациями на тему чернокожий, а я, выходя за дверь, пару раз послал его на хрен.
— Я же говорил: он — сукин сын. Вы хорошо перенесли удар.
Нет. Я совсем не хорошо его перенес. Я чувствовал себя оскорбленным. И не столько из-за того, что этот коротышка вызвал меня к себе и попытался силой отвадить от Лилии. Такое можно было ожидать. Раз уж Голливуду не по вкусу пришлась связь Сэмми с Май, то что говорить обо мне и Лилии? Меня же разозлило то, что Гарри хотел, чтобы я бросил Лилию, но при этом не предложил мне ничего взамен — ни роли в кино, ни прослушивания. Ни хотя бы просто денег. Неужели я был таким ничтожеством, что даже возмещения не заслуживал? Разумеется, я ничего этого не принял бы взамен Лилии — просто мне важно было знать, что я подобающе котируюсь.
Я знал, что ничего этого не принял бы, повторял я себе. И пока я это себе повторял, внутри у меня делалось как-то нехорошо.
— Не относитесь к случившемуся всерьез, — сказал Нили. — Таков уж этот город. Вам нужно понять, что Голливуд… это… У вас есть минутка? Я хочу вам кое-что показать.
Я пробормотал что-то в знак согласия.
— Дом, давай обратно в Бичвуд, потом на вершину холма.
Дом поехал куда было сказано. Мы проехали по Голливудскому бульвару, потом помчались на восток.
За окном машины проносился Голливуд. Именно та часть Лос-Анджелеса, которая на карте именовалась Голливудом. Китайский театр. Аллея славы. Здание «Капитэл-рекордз». И люди. Множество людей, приехавших в Голливуд затем, чтобы стать звездами. Только они не были звездами, потому что либо не знали, как становятся звездами, либо были лишены таланта, нужного, чтобы стать звездами, либо отказались переспать с продюсером, который сделал бы их звездами, — и вот теперь они бесцельно слонялись по улицам Голливуда, пытаясь найти хоть какое-то оправдание своей жизни, одновременно строя новые планы на будущее. А тем временем… они сами служили декорациями. Тинселтаунскими статистами, которых то ли используют, то ли нет, поставят туда или сюда, а может быть, просто забракуют и выбросят по прихоти каких-нибудь самодуров, которым хочется сознавать собственную важность. Каких-нибудь типов вроде Гарри Кона. Крошечного, злосчастного, всемогущего Гарри Кона.
Внезапно меня просто затошнило от Голливуда.
Затошнило от этих декораций и пустых телесных оболочек, которые занимали пространство, не заполняя его. Я устал от их лживых улыбок, от их воздушных поцелуев, от их воркующих голосков, говоривших тебе: «Да-ра-гой, ну я так рада тебя видеть», тогда как заботило их только одно: чтобы видели их самих. Все здесь было фальшивкой! Такой же фальшивкой, как крашеные блондинки, по чужим постелям прокладывавшие себе путь к ролям добродетельных матерей или волевых женщин. Такой же подделкой, как те актеры, идолы женщин, что проводили ночи, шляясь по гей-клубам, которыми, как дурной сыпью, был усеян бульвар Санта-Моника.
Я бесился на Голливуд.
Я ревновал Голливуд.
Но больше всего я был зол на Голливуд за то, что он отказывается поделиться со мной всем, чем может.
Я находился под надписью «Голливуд». Туда привез нас Дом — на плато величиной, вероятно, с футбольное поле, лежащее южнее этих букв высотой тридцать футов. Ближе некуда — дальше можно было уже только карабкаться в гору.
Эта надпись. Блестящий манок, который я еще подростком искал взглядом и который завлекал меня почти всю жизнь. На таком близком расстоянии этот блеск оказался дешевым листовым металлом и крашеным деревом.
Дом и Нили вышли из машины, я тоже. Отсюда, сверху, открывался вид на лос-анджелесский бассейн, простиравшийся до горизонта, и огни города мерцали и гасли вдалеке.
Нили не столько глядел на все это, сколько любовался.
— Вам нужно понять, — заговорил он, — людей вроде Гарри, людей вроде Луиса Майера, Дэвида Сельзника[50], Голдвина[51], Занука, братьев Уорнер; вам нужно понять их. Маленькие, уродливые людишки, сыновья иммигрантов, у которых не было за душой ничего, кроме грязи на собственной коже. Их все ненавидели. Ненавидели или из-за страны, из которой они приехали, или из-за их ломаного языка. Ненавидели из-за веры, которую они исповедовали. Просто и откровенно ненавидели. И вдруг, в один прекрасный день, этим людям приходит в голову идея отправиться на Запад — в Калифорнию, Лос-Анджелес, город коров, где коров днем с огнем не сыщешь. Но они, эти самые парни, приехали сюда и кое-что здесь создали. Создали киноиндустрию. Понастроили свои киностудии. «Эм-джи-эм», «Парамаунт», «Фокс» и «Уорнер». Они понаделали звезд, стали рассказывать сказки, начали с ложечки кормить весь мир своими фантазиями.
Нили настолько увлекся, что стал похож на проповедника.
Дом закурил.
Нили продолжал:
— А когда им все это удалось, они голыми руками сотворили оазис на этой бесплодной земле. Они выстроили город. Они воплотили мечту в реальность. Они подарили нам Голливуд.
Голливуд. С тех дней, когда я занимался рубкой деревьев, я кое-что помнил.
— Голливуд! Да здесь падуб[52] никогда не рос и вообще не может вырасти! Почва не та, — ответил я, оставшись равнодушным к проповеди Нили. — Даже название этого места — такой же собачий бред, как то, что тут производят для пичканья людских душ.
Я глубоко втянул воздух, выпачкав нос и рот в грязи от земли, на которую я упал. Она перемешалась с желудочным соком, который жег кислотой мою глотку и собирался в зеленоватую лужу прямо перед моим лицом. Мое тело скрутил легкий спазм. Я поднял затуманенные слезами глаза и увидел Нили со все еще сжатыми кулаками после того удара в живот, который он только что мне нанес. На лице у него по-прежнему была улыбка.
Нили сказал Дому:
— Подними его.
Дом протянул ко мне свои огромные, как говяжьи мослы, ручищи и оторвал меня от земли, схватив за рубашку и за кожу.
Я услышал, как Нили говорит: «Туда», но не понял, что он имел в виду. От страха я решил, что он говорит о крае плато.
— О Боже, — пролепетал я. — Господи, нет!
Моя спина хлопнулась о капот «линкольна», ударившись об украшение капота. Из меня хлынул еще один фонтанчик желудочного сока. Он стек у меня по подбородку и забрызгал грудь.
— Сдерни с него брюки, — сказал Нили.
— Боже, о Боже…
Дом не столько стащил с меня штаны, сколько сорвал их.
Сквозь собственный скулеж я расслышал звук металла о металл. Раскрывали нож. Прикосновение лезвия к паху я почувствовал сразу всем телом — острие ножа казалось одновременно холодным и горячим.
Я перенесся во Флориду. Ощутил тамошний влажный воздух. Почувствовал, как шершавая деревянная стена заправочной станции до крови расцарапывает мне кожу.
— Я даю тебе выбор. Джеки! Джеки, ты меня слушаешь? — Пара пощечин — чтобы добиться от меня внимания. — У тебя есть выбор. Или я отрежу твои маленькие черные яйца…
Кончик лезвия скользнул по моим яичкам.
— Или отрублю твой большой черномазый член. Если отрежу яйца — значит, ты последний ниггер в своем роду, но ты все-таки трахаться сможешь. Если отсеку тебе член…
— Пожалуйста…
— Если отрежу тебе член — значит, ты больше не сможешь шляться по бабам, зато когда-нибудь, если захочешь иметь ребенка, из тебя там капельку семени сумеют выдавить. Выбирай сам, Джеки.
— Пожалуйста, не надо. Не де…
— Ну, так что ты выбрал?
— Я все сделаю.
Мое хныканье только разозлило его:
— Член или яйца? Член — или — яйца? — Лезвие перемещалось с одного на другое.
Я не мог думать. Не мог заставить себя даже представить, чем один вариант лучше другого. Я сник, как тряпка, и только рыдал:
— Я… мо-мо-мои…
— Ну?
— Не надо…
— Член или…
— Пожалуйста, не надо!
— Ну?
— Я…
— Ну?
Меня стошнило.
— Ну, выбрал?
— Мо…
— Выбирай скорее, черт возьми, или, клянусь небом, отрежу тебе и то, и другое!
— Яйца! Хрен с ними, яйца, — жалко прорыдал я, — отрежь яйца… отрежь их…
Я приготовился, если такое вообще возможно, к насилию, до которого оставался всего миг.
Но этот миг так и не наступил.
Я почувствовал, что нож, вместо того чтобы вонзиться в меня, отодвигается от моей плоти.
Дом выпустил меня.
Больше меня ничто не держало, и я рухнул на землю.
— Ты меня слышишь, Джеки? — Нили. Совсем близко. Шепот прямо мне в ухо.
Я прохныкал, что слышу.
— Даю тебе время до утра, о’кей? Мне плевать, кто она, мне плевать, где ты ее подберешь, но я даю тебе время до утра, чтобы найти себе в жены какую-нибудь черную мартышку, иначе я отрежу тебе и член, и яйца, и это — только на закуску.
Нили говорил без малейшей злобы или ненависти в голосе. Он говорил очень спокойно, очень ровно, как нечто вполне естественное, и от этого мне сделалось еще страшнее.
Он поднялся, но я все так же отчетливо расслышал его слова:
— Джеки, этот город принадлежит Гарри. Это он его построил. А в городе Гарри ниггеры не трахают белых женщин. Тем более белых женщин, принадлежащих Гарри.
Дом хотел было подобрать меня, но Нили остановил его:
— Оставь его. Обратно дойдет сам. Может, по дороге встретит какую-нибудь чернушку, возьмет себе в женушки.
Лежа на земле, я сквозь слезы наблюдал, как Нили и Дом, косая сажень в плечах, забираются в «линкольн», как «линкольн» уезжает.
Лежа на земле, я сквозь слезы посмотрел вверх. Надпись гласила: «ГОЛЛИВУД».
Я валялся на земле, в грязи, со спущенными к лодыжкам брюками, зато с головы до ног обряженный в позор. Меня обесчестили. Мое мужское естество осталось при мне, нетронутым, но его у меня вырвали. Я представлял собой жалкое зрелище. Я корчился от стыда и плакал.
Когда слезы иссякли, я поднялся, натянул на себя брюки и поплелся прочь от этого холма. Я горбился, будто мое тело все еще не оправилось от удара Нили.
Минут за сорок я добрался до Франклина в Лос-Фелис. Никто не обращал на меня внимания — ни машины, ни пешеходы. В разорванной одежде, забрызганный грязью, я был для них попрошайкой.
Хуже того.
Я был черным попрошайкой, а раз так, то я решил, что мне необходимо выпить, чтобы преодолеть следующий отрезок пути. В последний раз, когда мне угрожали, спиртное мне сильно помогло. Похоже, пришла пора дать ему шанс снова помочь мне.
Я нашел винную лавку. Пока хозяин продавал мне выпивку, на лице у него было ясно написано омерзение, которое я ему внушал. Алкоголь только еще больше взбудоражил меня и нисколько не помог успокоиться. Видимо, слишком мешал страх. Фантомную боль в паху никак не удавалось утопить в спиртном. Не помогли ни первая бутылка, ни вторая.
Я отправился дальше. Пьяное пошатывание вдоль Голливудского бульвара, потом к югу, до бульвара Сансет.
Ну и видок у меня был, наверное, когда я наконец каким-то образом доплелся до «Колониал». Отвратительный, пропитанный по́том, пьяный, зловонный, я, должно быть, напоминал недостающее звено эволюции. Подобие человека, но еще не самого человека. Мне хотелось только одного — забиться поскорее в свой номер и дожидаться нового дня, спрятавшись ото всех. Я запустил руку в карман… Ключа там не было. Потерялся — вероятно, выпал там, под знаком «Голливуд». Можно было бы просто спуститься вниз, к конторке портье, попросить новый ключ.
Можно было бы.
Но я, накачанный спиртным и избитый, предпочел вместо этого устроить истерику. Я нашел какой-то стул в дальнем конце вестибюля и вернулся к своему новому времяпрепровождению — стал реветь, как девчонка. Я сидел там в собственных нечистотах, в собственной мерзости, в темном углу, куда загнали меня эгоизм и похоть: женись или умри. Я оказался в клетке, и это ощущение, что я попал в ловушку и стены вокруг меня смыкаются, заставляло меня рыдать все яростнее.
Руки.
Чьи-то руки на мне. Нежные, любящие черные руки — ласкают меня, держат меня. И голос — такой же милый и добрый, как эти прикосновения.
Дори. Дорогая, прекрасная Дори. Добрая, красивая Дори. Никогда раньше я не замечал, какая она красивая. Эти всепрощающие глаза. Эта шелковистая кожа. Этот рот, который так и хочется поцеловать… Дори — вечно участливая, в какой бы поздний час я ни пришел, сколько бы раз я от нее ни отмахивался. Дори. Я никогда не подозревал… Никогда… Я полюбил Дори. И во мне говорил не только хмель. В ее прикосновении, в ее объятиях чувствовалась такая приязнь, такое влечение — одиночество девушки, которая трудилась бок о бок с чужим успехом, богатством, славой, любовью масс, но всегда отказывала в любви самой себе, — что одинокий мальчишка, по-прежнему живший во мне, не смог против всего этого устоять.
Я обнял Дори, притянул ее к себе и сказал:
— Дори, я люблю тебя.
Она отвернулась, но я не дал ей возразить. Я тихо поцеловал ее, повторил несколько раз, что она нужна мне, что я должен быть с ней. Повторил, что люблю ее.
Наверное, она говорила, что я не в себе, что я пьян. Мне удалось ее разуверить. Удалось убедить ее в главном: что мы предназначены друг для друга. Мы должны быть вместе.
Вероятно, это Дори привезла нас в Лас-Вегас. Я был в таком состоянии, что живыми мы бы не выехали из Лос-Анджелеса, окажись за рулем я.
Конечно, того, что произошло, не должно было произойти, но я продолжал оставаться достаточно пьяным, чтобы купить пятидолларовую лицензию и десятидолларовую церемонию.
Наверное, я все еще был пьян, и можно сказать, что не страх перед угрозами толкнул меня на эту женитьбу. Брак был ошибкой, да, но эту ошибку я совершил не под угрозой ножа, приставленного к моей мошонке. Мне необходимо было верить, что я по-прежнему сам себе господин. Во всяком случае, мое эго нуждалось в подтверждении этого. Как бы то ни было, дело было сделано. Мисс Дори Уайт стала миссис Дори Манн. И вот в чем фишка: когда все осталось позади, я все-таки женился на БЕЛОЙ[53] девушке.
Я позвонил Тамми. К тому времени, когда я собрался с мыслями и решил все ей рассказать, вести о моей женитьбе уже широко разнеслись: головорезы Гарри, видимо, позаботились о том, чтобы всем стало известно: слухи о его звездочке и Джеки Манне — не более чем слухи.
Тамми, видимо, предполагая, что я буду звонить, не подходила к телефону. Ни на пятый, ни на пятнадцатый, ни на двадцать восьмой раз. Тогда я позвонил в «Мотаун», попросил подозвать ее. Подошел Ламонт Перл.
— Дай мне поговорить с Тамми, — рявкнул я ему.
— Не думаю…
— Плевать мне, что ты думаешь. Она рядом?
— Это не…
— Рядом она или нет!
— Да, она ря…
— Позови ее к телефону!
— Зачем? Зачем, Джеки? Что ты ей скажешь, а? Что, черт возьми, ты можешь ей теперь сказать? — Голос Ламонта отрезвил меня, успокоил. Готов поклясться, я даже по телефону чувствовал, как его большой палец скользит по кончикам остальных четырех пальцев.
Я тихо проговорил:
— Правду.
— Правду, отъявленную ложь — какая разница? Разве теперь существует какая-то разница? Ведь ты женился. Ты женился на горничной, повинуясь минутному капризу, и столько лет отталкивал от себя Тамми. Невозможно смягчить такой удар после того, как уже нанес его.
Да. Да, конечно, невозможно. Да и была ли бы правда более утешительна: мне пришлось жениться на Дори, потому что меня собирались прирезать из-за связи с Лилией?
— Оставь Тамми в покое, — сказал мне Ламонт. — Если ты когда-нибудь любил эту девушку, лучше оставь ее в покое.
Только тогда до меня по-настоящему дошло, что я теряю Тамми. Тамми для меня потеряна. Я даже не знал, чем мы были друг для друга. Да, парень и девушка, это понятно, но я не знал, что мы, такие разные, давали друг другу. Противоположности притягиваются. Но противоположности борются, бранятся, не умеют разглядеть друг друга вблизи, не могут сойтись даже в том, какая погода на дворе — умеренно облачная или почти ясная. Так что я даже не знал толком, что мы приносили друг другу, понимал только, что теперь, когда я терял Тамми, она отнимала у меня неизмеримо многое: смысл жизни, ощущение цели. Уходя из моей жизни, она забирала с собой все и оставляла во мне пустоту — огромную, болезненную, бессмысленную дыру, неизлечимую рану, которую я сам себе нанес и которая никогда больше не могла заполниться ничем другим.
Я попросил Ламонта:
— А можно… Ты не передашь ей… Не передашь ей, что…
— Нет.
Я никогда больше не пытался звонить Лилии. Я боялся. Не того, что она огорчится. Меня ужасало то, что ей, при отсутствии у нее всякого любопытства, будет совершенно безразлично, что я женился. Она захочет со мной увидеться, я не сумею ей отказать, и вот тогда-то я поплачусь за свою похоть кастрацией на холме. Чтобы не искушать судьбу, я просто решил без всяких объяснений исчезнуть с ее горизонта.
Вероятнее всего, она вряд ли даже заметила мое исчезновение.
И еще была Дори. Дори, которой, пожалуй, пришлось даже тяжелее, чем Тамми или Лилии. Дори привязалась ко мне. Мы немного прожили вместе, месяцев восемь или около того, но было ясно, что долго наш брак не продержится. По-моему, Дори с той самой ночи, когда мы поженились, понимала, что я ее не люблю. По-видимому, я был ей так дорог, что она решила рискнуть, понадеялась, что со временем я ее полюблю. И что же вышло? Я каждую неделю отправлялся на гастроли, чтобы каждую неделю избегать ее: ведь Дори олицетворяла теперь в моем сознании все то, что разлучило меня с Тамми. Я никогда не обращался с ней плохо — если не считать, конечно, равнодушных взглядов и отстраненного молчания. И я никогда не просил у нее развода. Нет, милый паренек Джеки Манн никогда бы такого не сделал. Я просто довел ее до того, что она сама попросила у меня развод.
Я дал ей денег.
Она взяла меньше, чем я предложил.
Думаю, если ей чего-то по-настоящему хотелось, если она надеялась на что-то, на какой-то результат всей этой брачной пантомимы, — так это родить ребенка. Своего собственного ребенка. Который был бы знаком любви в этой в остальном безлюбой и поверхностной связи. Но я не дал ей этого — и, насколько мне известно, потом она уже ни за кого не выходила замуж.
Джек Женоубивец — вот как меня следовало прозвать. Трех — одним махом!
Как-то раз я ужинал с Сидом. Мы заказали макароны. Подошел официант, спросил, чего я хочу — пармезана или молотого перца.
Я попросил перца.
Официант, не расслышав меня, посыпал мою еду сыром.
Я ничего на это не сказал, просто смотрел, как он сыплет сыр в мою тарелку и уходит.
Сид рассмеялся:
— Что же ты? Почему ты ничего не сказал? Ты не получил того, что хотел, а получил то, чего не просил.
Да.