Второй главный свидетель. Черный портфель

«…Вернемся теперь к главным свидетелям по делу о Янтарной комнате. Абсолютно все ясно с Альфредом Роде. Он все знал. И он унес тайну в могилу. Говорят, что и могила его исчезла, хотя имеет ли это значение? Остается еще два важнейших, главных свидетеля: Эрих Кох, который абсолютно все знает, и Отто Рингель, фигура, думаю все же, законспирированная, как это было принято в СС для людей, выполняющих особое задание. О Рингеле мы поговорим позже, а сейчас — об Эрихе Кохе. Польский журналист Юзеф Снечинский пишет: „Много-много лет спустя в польской тюрьме Кох вспомнит: „Как сегодня помню день, когда доктор Роде пригласил меня на торжественное открытие Янтарной комнаты. Мы очутились в каком-то сказочном мире. Стены зала до потолка были покрыты резным янтарем. Сверкали тысячами искр зеркала в хрустальных рамах, оправленных в янтарь. В янтарные панели вмонтированы были картины старых мастеров. Резьба по янтарю была настолько миниатюрна, что приходилось рассматривать ее в увеличительное стекло…““ Какая память! Это я к тому, что потом он совершенно „забыл“, куда она подевалась! И далее, пишет Снечинский, основываясь на сведениях, полученных от Эриха Коха: „До осени 1944 года „Янтарная комната“ находилась в резиденции самого Коха, хотя Розенберг жаловался на это Гитлеру. Но тот, учитывая заслуги партайгеноссе с нацистским членским билетом за номером 90, распорядился оставить „комнату“ в ведении Коха…“

Как все это понять? С какого времени Янтарная комната находилась в резиденции Коха? Ведь ее же надо было размонтировать, чтобы вывезти из замка?! А может быть, в „резиденции“ Коха находилась часть Янтарной комнаты? Ведь Роде сообщал, что помещение в замке было слишком маленьким, чтобы там можно было смонтировать всю комнату. И потом, что подразумевается под словом „резиденция“? Какое здание, замок? Из „главных свидетелей“ жив лишь сам Кох. Если бы он заговорил! Если бы можно было с ним увидеться!»

Ваш Г. Штайн

«Уважаемый господин Юрий Иванов! Благодарим за соболезнование. Да, я, сын Георга Штайна, Гебхардт, много помогал отцу в его трудной и, надо сказать, небезопасной работе… Готов предоставить вам необходимую имеющуюся у меня информацию. Только дайте мне некоторое время, чтобы все осмыслить, обдумать, в том числе и смерть нашего отца. Много потрясений перенесла наша семья за короткий срок. Одолевают кредиторы, грозятся судом, а мы не в состоянии выплатить оставшиеся после отца долги…»

Ваш Гебхардт (Боди) Штайн. Из архива Г. Штайна

«КОХ ЭРИХ — обергруппенфюрер СС, облеченный особым доверием Гитлера; на протяжении многих лет гауляйтер Восточной Пруссии; в 1941 году был назначен Гитлером рейхскомиссаром Украины, где проявил чудовищную жестокость; по его приказу на территории Польши были убиты сотни тысяч людей; после краха „третьего рейха“ скрывался возле Гамбурга… В конце 1958 — начале 1959 года в Польше состоялся судебный процесс, Кох был приговорен к повешению».

Нюрнбергский процесс. Т. 7

…Неизвестно, попытался ли Георг Штайн или кто-либо из редакции газеты «Ди Цайт» увидеться с Эрихом Кохом, крупнейшим в нацистском рейхе специалистом по расхищению наших отечественных сокровищ, активным деятелем «Операции Линц», но думаю, такая попытка была бы совершенно бесполезной. Даже крупные польские журналисты не смогли увидеть Коха в тюрьме, в начале Мокотовской, находящейся в Варшаве, а потом — в тюрьме небольшого городка Барчево, под Ольштыном, куда Кох был препровожден из Варшавы 3 марта 1965 года. После судебного процесса, длившегося почти восемьдесят дней, и вынесения 9 марта 1959 года смертного приговора за спиной Эриха Коха с лязгом и грохотом захлопнулась железная дверь. И теперь уже с ним никто, кроме тюремщиков, врача и судебных исполнителей, не поговорит. Пробыв в этих двух тюрьмах 37 лет, перешагнув свои девяносто (!) лет, Эрих Кох умер, так и не дождавшись момента, когда палач затянет на его жилистой шее намазанную вонючим хозяйственным мылом веревку.

…Серый сумрак сочился в зарешеченное, под самым потолком, затянутое проволокой, чтобы на подоконник не садились птицы, окно. «Заключенный Кох, поднимайтесь!» — застучал в железную дверь тюремщик. Странно. Пора завтракать. Заключенный, помогающий тюремщику, стоял с черпаком в руке: обычно Кох уже высовывал из железного окошечка, что открывал тюремщик, свою тщательно вымытую миску. «Завтрак, Кох! — крикнул тюремщик, заглядывая в камеру. — Эй, папаша, в чем дело?»

Через десять минут запыхавшийся от бега начальник тюрьмы уже стоял над трупом «коричневого князя». Срочно был вызван тюремный врач, но и без него все было ясно: конец наступил еще ночью. Глаза закрыты. Лежит на спине. Руки скрещены на груди, видно, знал, что сегодня «кончится». «Кончился, кончился… — с облегчением думал начальник тюрьмы, отправляясь в свой кабинет, этот подлый фашист доставлял столько забот. — Кончился, слава тебе, Матка Боска Ченстоховска!..»

Кончился! Не дождался выполнения приговора суда, хотя ждал каждый день, каждый час, ведь Кох не знал — на сколько дней, недель, месяцев эта отсрочка. Умер, унося с собой в ад столько тайн! В том числе — и Янтарной комнаты. Да, многие журналисты, писатели хотели поговорить с ним, вызвать на откровенность или хотя бы просто увидеть Коха, но смогли это сделать лишь одиночки. Среди них был и я. Среди нескольких вопросов, которые я задал Коху, был вопрос и о Янтарной комнате, но об этом чуть ниже, а сейчас — немного о нем самом. Кто все же он такой? Как появился в Восточной Пруссии и стал тут гауляйтером, одним из высших представителей фашистской партии в «третьем рейхе»? Это во-первых, а во-вторых: сокровища, которые стекались в Кенигсберг, которые он тянул отовсюду в Восточную Пруссию. Где они? Что он обо всем этом знает?

— Бандик, подвинься, мне нужна вон та папка с документами. Ну что ты ворчишь, господи, лапу я тебе отдавил, что ли?..

Вот он, «железный вождь Пруссии», среди своих единомышленников, заместителей, помощников, районных и городских «вождей» восточной провинции Германии. Все в коричневом. В нарукавных, со свастикой, повязках. Пять десятков лиц, уставившихся в объектив; лиц холодных, самоуверенных, полных своего районного, городского и «всепрусского» величия. Вскинутые вверх подбородки, сощуренные глаза, скрещенные чуть ниже живота, как у нагого купальщика, выходящего из воды, руки в кожаных черных перчатках, высокие тульи фуражек с орлами. Кох — в центре. Массивная голова с массивным подбородком, фуражка в руке, напряженная, как у борца перед схваткой, кряжистая, полная силы фигура: боец! Фотография сделана за день до начала войны. С тыльной стороны Кенигсбергского «плаца имени Эриха Коха». Сейчас все они и группа генералов и старших офицеров рейхсвера через вход в центральной башне плаца выйдут на трибуны, и десятитысячная солдатская масса застынет на мгновение, а потом взревет: «Зиг хайль! Зиг хайль!! Зиг хайль!!!» И от этого крика будто шевельнется огромный бронзовый орел, венчающий башню. Кох подойдет к микрофону и, помедлив немного, произнесет: «Восточная Пруссия, смирно! Флаги и знамена — поднять!» Загрохочут боевые барабаны. Вскидывая ноги в надраенных до блеска сапогах, бравые парни в касках внесут на плац знамена с черными орлами.

— Родина вверила вам оружие, солдаты! И вы знаете, для чего это сделано! Оттуда, — Кох машет рукой в сторону востока, — оттуда для всей нашей великой Германии веет опасностью! Оттуда грядет война и разрушение, если мы не встанем на ее пути стальной, несокрушимой силой! Пруссаки! Поклянитесь же в непоколебимой верности и тевтонской стойкости! Знамена — склонить! Прими клятву мужества, Восточная Пруссия!

Тысячи солдат и офицеров опускаются на одно колено. Железные головы, мощные подбородки, крепко сжатые губы. Еще никто ничего не знал, но все уже догадывались — что тут происходит. На «плацу Эриха Коха» были собраны представители всех взводов, рот и батальонов, полков и дивизий — а среди них и 217-й Восточно-Прусской народной гренадерской дивизии, — входящих в 18-ю армию «Норд». Через час эти солдаты и офицеры отправятся в свои воинские части. Завтра, в четыре утра, они перейдут границу. Гитлер отправит германские войска туда, в сторону востока, а он, Эрих Кох, единственный из всей нацистской элиты, увидит, как на рассвете 22 июня германские орудия ударят прямой наводкой по казарме советских пограничников в Вирбалисе. Как там все страшно заполыхает! И, возвратясь в Кенигсберг, Кох позвонит Гитлеру: «Мой фюрер! Началось… Наши отважные ребята уже там…»

На суде в Варшаве он именовал себя «простым рабочим» и «чернорабочим партии». Скромным чиновником, оказавшимся во власти жестокой, неуправляемой стихии, в которую превратилась его родная «рабочая» партия, оказавшаяся в руках «берлинских заправил», «жадных вождей рейха», к которым он не имеет абсолютно никакого отношения. Вот что он говорит о себе сам.

— Я родился 19 июня 1896 года в Рейнской области, тихом, зеленом городке Эльберфельд, в семье потомственного рабочего Адольфа Коха, позднее ставшего мастером, но тем не менее не улучшившего материального положения нашей семьи. Нас, детей, было четверо… Земли у нас не было, а из живности — лишь один кролик да кошка. Да-да, постоянная нужда преследовала меня чуть ли не всю жизнь, я рос среди таких же небогатых детей, подростков, я с самого детства впитал в себя дух трудолюбия, доброты и любви к своему несчастному народу. Увы, в институт я, бедный ребенок бедных родителей-пролетариев, попасть не смог. С трудом устроился в торговую школу. Окончил ее, но не стал торговцем, мне это претило, я чувствовал себя рабочим и пошел в рабочий класс — работал в типографии. И жил просто, скромно. Я протестант, был воспитан моими матерью и отцом на важнейших, главенствующих для любого человека принципах: послушание, вера и любовь. Любовь к человеку.

При этих словах во время суда бывший «пролетарий» даже слегка всплакнул, прикрыл глаза руками, помолчал. И зал напряженно молчал. Молчали судьи, молчали свидетели, вздрагивающие и бледнеющие до сих пор при одном лишь слове «Кох», молчали те, кто еще помнил, как по улицам Кенигсберга маршировали штурмовики и орали: «Хох! Хох! Хох! Если вонючая польская кровь брызжет с ножа, то дело идет хорошо!», «Хох! Эй, еврей, катись с дороги, прочь, когда идут СА!» Эти люди уже рассказывали суду о том, как по указанию Эриха Коха громилось все польское, что было в Восточной Пруссии: школы, Польский дом в Кенигсберге, магазины, принадлежащие полякам; как был убит Северин Пенежин, издатель выходящей в Пруссии польской газеты «Глос Ольштынский»; о фактически полном уничтожении польского населения Кенигсберга в период с 1933 по 1939 год. А гибель тысяч поляков в Цеханувском уезде? «Поедете на Украину, Кох. Ведь украинцы почти что те же поляки, — распорядился Гитлер, лишь только началось вторжение немецких войск на территорию СССР. — А в отношениях с поляками у вас ведь уже есть большой и полезный опыт…» — «Да, мой фюрер! — ответствовал Кох. — Я готов. Я — солдат партии!»

Утерев слезы, прокашлявшись, Кох рассказывал о своем «честном, трагическом пути, весь смысл которого заключался лишь в одном: служении Родине».

— Господа, я отлично знаю, что такое война, — рассказывал бывший гауляйтер. — Как свистит пуля, пролетающая возле твоего виска. Свист российских пуль я услышал в первую мировую войну в семнадцатом году… Там, в гнилых вонючих окопах, голодный и холодный, я понял, за что должен бороться в этой жизни: за счастье простых людей; бороться против тех, кто вверху, кто захватил власть, против тех, кто во дворцах, кто кормит своих собак с серебра, когда мои товарищи по классу пухнут с голоду.

В 1925 году меня представляют Штрассеру, одному из основателей НСДАП, годом позже — Гитлеру, два года спустя Грегор Штрассер сказал мне: «Партия направляет вас, Кох, в Восточную Пруссию. Партия дает вам ответственнейшее задание: создать там восточное крыло нашего Движения…» С 30 марками в кармане я, со своей верной женой Кларой, приехал в чужой в ту пору для нас, холодный, враждебный Кенигсберг. Я знал лишь одно. Во-первых, что я должен был выполнить задание партии. И, во-вторых, что пруссак — человек медлительный, осторожный. Его трудно воодушевить, увлечь идеей, но уж если воодушевил, увлек, он сдвинется с места и попрет вперед, как танк!

И началось: сходки, митинги, собрания. То в конюшне, то в каком-то сыром подвале, то в сарае. Я приходил на митинги, где было две трети противников нашего Движения. Как меня били! Вышвыривали из здания, но я поднимался и вновь шел туда, где верховодили социал-демократы и коммунисты. Я поднимался на трибуну, разворачивал знамя со свастикой, которое сшила Клара из своего красного праздничного платья. Домой меня вели под руки. Дома Клара «штопала» меня, забинтовывала, прикладывала к ссадинам и бурым шишкам примочки. На другой день я вновь отправлялся туда, где шла борьба за великое будущее Германии, за третий, тысячелетний рейх…

Он был стойким, упорным, убежденным в верности нацистских идеалов оратором. Его стали слушать. Появились соратники. Он обманул пруссаков, убедив, что с «Движением» их ждет лишь одно счастье, что впереди ослепительно сияют вершины всеобщего благополучия для всего германского народа и в том числе для Восточной Пруссии. Но для этого надо уничтожить своих врагов. Тех, кто на Западе, кто за проливом Ла-Манш, тех, кто на востоке. Тех, кто внутри страны. Ведь «Движение» — это борьба, это кровь! Кровь такая же красная, как красен цвет знамен, в центре которых сияет ослепительно белое солнце с черным символом «Движения» — свастикой… Пруссаки поверили. Те, кто сомневался, исчезли с горизонта истории. Пруссаки пошли за своим гауляйтером. Пошли, громя всех «неарийцев» и всех «не нацистов». «Мой фюрер. Восточное крыло нацизма налилось неиссякаемой силой, — докладывал Кох в Берлин. — Это крыло готово к любому полету, хоть до Урала…» — «Готовьтесь, — последовало из Берлина. — Полет предстоит большой». Это было в начале 1940-го. Кох отлично знал, что имел в виду Гитлер. Позади было «кровавое крещение», поверженная, униженная и растоптанная Польша, впереди была Россия.

Он многого добился, этот крепкий, широкоплечий, с тяжелым взглядом человек. Он выполнил то, что пообещал пруссакам. Он ликвидировал безработицу, создав десятки тысяч новых рабочих мест на военных предприятиях, возникших в Восточной Пруссии, на верфях «Шихау», строивших эсминцы и подводные лодки, на подземных патронных заводах и заводах по сборке бомбардировщиков «Фокке-Вульф». Он дал тем, кто хотел работать на земле, — землю. Он дал работу десяткам тысяч пруссаков на сооружении грандиозного «рейхсавтобана нумер 1» Берлин — Эльбинг — Кенигсберг. «Путь Марса», как он его именовал, — великолепной автострады, ширина лишь одной полосы которой позволяла идти четырем грузовикам сразу или трем тяжелым танкам. Это была «дорога на Восток».

Ах, как все здорово, опьяняюще красиво, внушительно получалось! Какие грандиозные организовывались «праздники труда», когда в майские дни из каждого окна, каждого дома, как огонь, выплескивалось красное полотнище! Гремел марш «Хорст Вессель». «Зиг хайль! Зиг хайль!!» — скандировала площадь, и красные флажки, как всполохи будущего грандиозного пожарища, взметывались над тысячами вскинутых рук. Да, они готовы идти туда, куда укажет фюрер в лице этого человека, гауляйтера Восточной Пруссии Эриха Коха. Он раскачал пруссака. Расшевелил. Он толкнул его, и пруссак теперь пойдет, теперь его никто и ничто не остановит! И вскоре он указал, куда им всем надо идти. И они пошли. «Вы дойдете до стен Петербурга! — провожал на Зюйдбанхоф Эрих Кох пруссаков, народных гренадеров 217-й Восточно-Прусской пехотной дивизии. — Вы придете на улицы этого города, чтобы превратить гнездо большевизма в прах!»

Они дошли до стен Ленинграда. Холодным декабрьским днем, когда город уже начал ощущать на себе смертельное дыхание голодной зимы, с серого неба вдруг посыпались яркие красно-белые бумажки. Как листья с невидимого дерева, которое кто-то сильно потряс, они сыпались на крыши домов, на завязшие в сугробах трамваи и троллейбусы, на пустынные улицы, перегороженные баррикадами, на площади, с которых уже давно никто не убирал снег, на застывшую Неву, всю в черных воронках прорубей, из которых ленинградцы брали воду, так как городской водопровод уже давно не работал, на молчаливые, у хлебных магазинов, очереди, в одной из которых стоял и я.

Мороз донимал. Голодному организму катастрофически не хватало калорий, и, кажется, никакая одежда уже не грела. На мне было два свитера, мамина кофта, теплое мамино нижнее белье, отцовская, обрезанная снизу шуба и шапка, повязанная сверху бабушкиным платком, но мороз донимал, я весь дрожал, сжимался в комочек под всем этим тряпьем, дергался, топал ногами в огромных отцовских валенках, стискивал зубы, чтобы не стучали, и просил, умолял кого-то: «Скорее!., скорее!., скорее!..» Но очередь двигалась еле-еле, и мне казалось, что сегодня я не выстою, сяду, как сел вон тот мужчина, прислонясь спиной к заиндевелой загаженной стене дома, и закрою глаза в сладостной, блаженной истоме…

Красно-белые листки сыпались и сыпались. Я подобрал один, второй, третий: ведь они могли гореть в нашей «буржуйке»! Я все же выстоял. Получил глинистый, сырой кусочек хлеба и, завернув его в тряпицу, сунул за отворот пальто, кофты, на грудь, к самому сердцу, чтобы не видно было, где лежит хлеб, чтобы если даже кто-то начал шарить по моему телу, то не нащупал бы этот кусочек, таящий в себе надежду на жизнь… Потом, подождав, когда собралось еще несколько человек, идущих в «мою сторону», двинулся за ними следом и время от времени подбирал пестрые листовки. Дома, у печурки, приблизив лицо к огню, я прочитал: «Прусский солдат пришел под стены вашего города. К чему бесполезные жертвы? Прекратите ваше безумное сопротивление. Ради ваших детей. Ради вашего будущего!» — призывал Эрих Кох. Его широкое лицо с усиками, как у Гитлера, было изображено в белом кружочке на красном фоне. К тем негодяям, что мучили меня, всех нас в Ленинграде — Гитлеру, Герингу и Геббельсу, я причислил теперь и Эриха Коха, человека, которого мне предстояло увидеть собственными глазами спустя три десятилетия после того декабрьского ледяного, голодного дня.

…Судовые часы отбивают склянки. Бандик похрапывает за моей спиной, порой я поднимаюсь и хожу по дому и вновь размышляю о том, как странно, сложно пересекаются человеческие судьбы. Ленинград, Германия, Восточная Пруссия, Кенигсберг, Эрих Кох, Франц Фердинанд Мюллер и его сыновья, Отто, погибший под Ленинградом, и Вальтер, который, может быть, вот так же, как и я сейчас, ходит по своей квартире, останавливается перед окном, глядит на сырые деревья, улицу, яркие рекламные афиши, «оппели» и «мерседесы», бегущие по чистой, красивой улице, но видит тихую, зеленую окраину своего родного города, дом с кованым, фигурного железа фонарем и двумя цифрами, номер, который сохранил этот дом до сих пор. Как все странно и сложно! Что у них было вот в этой большой комнате? Столовая? А в той, где мой кабинет? «Мы, дети, спали наверху, — в одном из писем сообщил мне Вальтер Мюллер, — а родители — внизу. Мама наша, Марта, поднималась к нам и говорила: „Дети, закрывайте глаза, слышите, Черный Рыцарь, основатель Кенигсберга Поппо фон Остерн[8], уже ходит по дому, проверяет, все ли спят?“ И мы закрывали глаза, прислушивались, да, все так, вот же скрипнула четвертая ступенька под тяжелой ногой…»

Звонок телефона. «Алло, слушаю… Да-да, помню, обязательно приду, а кто еще будет? Да-да, я знаю этот дом, угловой, на бывшей Врангельштрассе. До встречи». Кладу трубку. Бандик, перестань чесаться. Габка, опять роешься в пледе? В особняке на бывшей Врангельштрассе в подвале, когда заменяли старый, прогоревший угольный котел на новый, под толстым слоем бетона обнаружился залитый бетоном же ящик. Сегодня его будут вскрывать. Что там? Какие вещи или бумаги спрятаны? Документы, сокровища?.. Бандик вдруг со страшным лаем срывается с кресла и несется к двери, за ним Габка. Это почтальон пришел и что-то положил в почтовый ящик, собаки, тихо, сейчас мы пойдем и возьмем почту.

Господи, да что вы так лаете? Ну-ка, что в ящике? Газеты, бандероль и несколько писем, два из ФРГ, одно из Швейцарии — от кого бы это? — и одно из Польши, от моего друга и переводчика Болеслава. Читать, собаченции, будем потом, вечером, а ну-ка, марш домой… Да, судьбы людские, дороги, которые мы выбираем. «Ведут людей дороги через моря и вброд, одних скорее к дому, других — наоборот»… В какие края увели меня пути-дороги с тихой, пустынной улицы Гребецкой! Если бы мне кто-нибудь сказал в тот день, когда, посунувшись лицом к самой буржуйке, я сжег глянцевые листки с одутловатой физиономией Эриха Коха, что окажусь в том городе, где они, эти листовки, печатались! И что пройдет не так уж и много времени, и я буду жить в немецком доме возле канала Ландграбен… Если отправиться вдоль этого канала, а потом, свернув влево по Окружной улице, бывшей Рингхауссе, пройти мимо древних стен кирхи Юдиттен, то от нее рукой подать до имения «Фридрихсберг», загородного дома Эриха Коха.

… В те дни, когда я и тысячи таких, как я, погибали в Ленинграде, Эрих Кох властвовал на Украине. Он знал, зачем туда его послал фюрер: промышленности Германии нужны были рабочие, много рабочих.

Кох, со всей его невероятной энергией, страстно и непоколебимо выполнял волю фюрера. «…Мы являемся расой господ, и мы должны управлять жестоко, но справедливо. Я извлеку все возможное из этой страны, — заявил он на одном из совещаний национал-социалистской партии в Киеве. — Я пришел сюда, чтобы помочь фюреру, и население должно работать, работать и еще раз работать…»

Насчет «справедливости», это он, конечно, подзагнул — какая может быть справедливость, если: «Мы раса господ и должны помнить, что даже самый плохой германский рабочий в биологическом отношении и с расовой точки зрения в тысячу раз лучше, чем данное местное население…»

Этот человек был невероятно жесток, он был настолько жесток, что даже такой жестокий человек, как Альфред Розенберг, не любивший Эриха Коха, конфликтовавший с ним, тем не менее порекомендовал Коха Гитлеру на пост рейхскомиссара Москвы именно потому, что тот выделялся среди многих других руководителей рейха своей «абсолютной безжалостностью». Вон куда от имения «Фридрихсберг» на окраине Кенигсберга лежал путь выдвиженца фюрера в самое сердце России, в Москву, в Кремль!

Ах, эти пути-дороги! Оставив на Украине разоренные города и деревни, рвы Бабьего Яра и тысячи менее известных, не оплаканных в прозе и стихах, наполненных трупами рвов, осенью сорок четвертого года Кох вновь оказывается в Кенигсберге.

Вначале как «специальный уполномоченный фюрера по использованию местных ресурсов в занятых войсками Центрального фронта районах имперского комиссариата Остлянд», где «…все германские и местные административные власти подчинялись распоряжениям гауляйтера Коха», а спустя всего месяц, когда весь этот «имперский комиссариат Остлянд» прекратил свое существование и Красная Армия, прорвав мощные оборонительные линии, ворвалась на территорию Восточной провинции Германии, назначается фюрером «рейхскомиссаром обороны Пруссии».

Как он «оборонял» прибалтийский край, рассказывает в своих воспоминаниях уже хорошо нам знакомый бывший командир 217-й Восточно-Прусской дивизии, «герой Шлиссельбурга», побывавший во Львовском котле, вырвавшийся оттуда чудом, а теперь — комендант Кенигсберга генерал Бернгардт Отто Густав фон Ляш: «Уже в феврале Кох фактически скрылся из Кенигсберга на песчаную косу Фрише-Нерунг, в местечко Найтиф, откуда шлет бесконечные указания и грозные приказы: „разжалую“, „лишу всех званий“, „уничтожу“. И записи своих радиопризывов к горожанам и солдатам, защитникам города. „Мои дорогие кенигсбержцы! Я вместе с вами! Я не пощажу своей жизни, чтобы… Мы все, как один!“ — то и дело разносился его хриплый голос из рупоров громкоговорителей над лежащим в развалинах и снегу городом. Во время блокады Кенигсберга он отправлял свои личные донесения фюреру по радио через находившегося в крепости крейсляйтера Вагнера, так что у Гитлера должно было создаться впечатление, будто Кох тоже сидит в осажденной крепости за какой-нибудь баррикадой с фауст-патроном в руках. Когда каждый кирпич, каждый килограмм цемента был на учете, посланцы гауляйтера, множество строителей и военнопленных занимались оборудованием его имения „Фридрихсберг“. Один только раз он, кажется, заскочил на несколько часов в Кенигсберг, да и то вечером или ночью. Он, наверно, боялся показываться жителям Кенигсберга после того, как бросил нас своим позорным бегством на произвол судьбы».

Бросил. Сбежал. Отплыл из Найтифа на ледоколе «Восточная Пруссия», предварительно загрузив его трюмы тяжелыми ящиками, содержание которых было никому, кроме самых его близких людей, не известно, продуктами и ящиками с винами из ресторана «Блютгерихт». Сбежал в Данию. Отчалил от туманных берегов Земландского полуострова имперским комиссаром обороны Эрихом Кохом, а высадился в Дании… майором вермахта Рольфом Бергером. Что он увез с собой? Какие сокровища? Да и были ли они в его имении «Фридрихсберг»? И вот что еще: какие вызывающие раздражение генерала Отто Ляша обширные строительные работы проводились в этом его имении, когда русские уже были на самых окраинах Кенигсберга? Что нам на это ответит наш упорный частный расследователь из Штелле Георг Штайн?

Помните, с чего началось его, Георга Штайна, увлечение поисками «Бернштайнциммер»? С того, что он вспомнил морозный январский день сорок пятого года, брошенные грузовики, в которых лежали ящики, наполненные янтарем. Но при чем тут имение «Фридрихсберг»? Дело все в том, что, как считает Георг Штайн, она, Янтарная комната, либо ее часть, да и другие царскосельские сокровища до этого находились в имении Коха и именно оттуда отправились в рискованное путешествие по Земландскому полуострову! «Движение „Я. К.“ и многих прочих ценностей следующее, — пишет он в одном из своих посланий графине Марион Дёнхофф. — 15 августа 1942 г. — февраль 1943 г. „Я. К.“ в Королевском замке. Февраль 1943 г. — июнь 1944 г. — в хранилищах филиала Имперского банка в Кенигсберге. С июля 1944 г. — в имении Эриха Коха „Фридрихсберг“ в пригороде Кенигсберга Модиттене». Но так ли это? Есть ли свидетели? Есть. «12 июля 1944 года Альфред Хайн, директор городского архива, лично видел „Я. К.“ (или ее часть) в „Фрндрихсберге“, о чем позднее, после войны, сам рассказывал. 26 января 1945 года по приказу Эриха Коха предпринимается попытка вывезти „Я. К.“ из „Фридрихсберга“ вместе со старинными русскими иконами и прочими ценностями на Земландский полуостров, чтобы оттуда, из рыбацкого порта Нойкурен, отправить ее на каком-либо из судов в Данциг или еще дальше, в Гамбург или Киль…»

Но как же так? Ведь по иным, и многим, свидетельствам Янтарная комната еще очень долго, чуть ли не до 5 апреля, находилась либо в подвалах замка, либо в его дворе! И тут Георг Штайн делает следующее пояснение: «Когда я сопровождал найденные ящики с ценностями из Царского Села в Фишхаузен, чтобы потом переправить их в подвалы замка „Лохштедт“, я сам видел собственными глазами сопроводительные документы, которые были подписаны Фердинандом Блунком и доктором Дзюбба. Из документов следовало, что среди сокровищ Царского Села находились и ЧАСТИ Янтарной комнаты, по крайней мере три поля Янтарной комнаты»…

Значит, не вся Янтарная комната, а только какая-то ее часть?

Но почему, это во-первых, и во-вторых, как и где в имении можно спрятать такое огромное количество ценностей, для перевозки которых потребовалось шесть армейских грузовиков?

И тут выясняется следующее: подозрительное это было местечко, имение «Фридрихсберг» Эриха Коха! Когда в 1954 году тут проводились работы по проектированию теплично-парникового комбината, то главный агроном совхоза, расположенного на территории бывшего имения, рассказывал о том, что очень странно вели себя немцы-хуторяне, которые буквально толпами бродили по территории имения и что-то изучали, а местами и начинали копать глубокие ямы. Они что-то искали, но что? По рассказам некоторых из них, в последние месяцы войны на территории имения Эриха Коха велись очень большие строительные работы силами советских военнопленных. И якобы по окончании этих работ все они были расстреляны. Будто были убиты и немецкие инженеры, руководившие работами. И еще: раньше немцы-хуторяне могли, сокращая путь, идти из пригорода в Кенигсберг напрямую, через имение гауляйтера, но, когда начались работы, там были выставлены посты и солдаты заставляли их делать приличный круг в несколько километров. Какие там велись работы? Причем обширные! Ведь почти каждый день сюда, в имение, шли эшелоны со строительными материалами и машины с готовым бетонным раствором. И что же было построено, возведено? А ничего, кроме каменного забора со стороны шоссе, возведенного явно для маскировки, но зато территория имения увеличилась вдвое, а охрану его во время тех таинственных работ вели солдаты войск СС.

И вот что еще: одним из первых директоров совхоза в имении Эриха Коха был майор, который настойчиво выспрашивал у немцев, что же тут происходило в самом конце войны. И вдруг его неожиданная гибель! Возвращался из города в совхоз, мчал на мотоцикле и не заметил проволоку, натянутую через дорогу. Да, вот еще какая странность: в парке были обнаружены старые деревья, которые были посажены… совершенно недавно! В конце войны. Обкопав одно из деревьев, увидели, что главные корни были аккуратно заанкарены железом, с войлочной прокладкой, это железо удерживало дерево, пока оно само не укрепилось в почве новыми корнями.

Сколько тайн. Сколько неясностей. Не все чисто было в том чертовом имении. Вот заявление гражданки польского происхождения, которая работала в имении Коха. Однажды, как она пишет, в самом конце войны, она делала уборку в доме. На кухне. А в кабинете Коха шло совещание. Там было человек двадцать. Началась воздушная тревога. Кох сказал, чтобы все шли в бомбоубежище. И все ушли. А он остался, он не проходил, как все, мимо кухни, а по-другому и нельзя было пройти, но когда она заглянула в кабинет, там его… не было! Озадаченная, она ушла в свою комнату и глядела в окно. Как только прозвучал отбой воздушной тревоги, она увидела, что из бомбоубежища выходят военные, те, кто был на совещании, и… что такое? И Кох с ними! Значит, он прошел в бомбоубежище каким-то потайным ходом? Но может, тот потайной, прямо из кабинета ход ведет еще в какие-нибудь тайные подземелья, те, что сооружались в имении?

Так, что тут есть еще в досье Коха? «Объявил „священную народную войну против большевизма“, „организовал батальоны „фолькештурма““, в которые записывались и мальчишки, и старики»… И на следствии, и позже отрицал, что знает что-либо о судьбе Янтарной комнаты, но 3 февраля 1977 года Кох, обращаясь в высшие польские инстанции с просьбой о помиловании, пишет, что он готов, в случае его освобождения, прежде чем уехать в свою родную Германию, отправиться в Калининград, где предпримет все возможное, чтобы Янтарная комната была найдена… Значит, знал, где она? Или обманывал? Да, вот еще один документ. Гражданин, не подписавшийся своим полным именем и фамилией, сообщает о том, что он «был знаком с одной женщиной-искусствоведом, специалистом по янтарю, которая была направлена из Кенигсберга в район БЕЛОСТОКА, в замок „ТИХЕНАУ“, принадлежавший Эриху Коху, для того чтобы быть консультантом по строительству „ОСОБОГО ОБЪЕКТА“ в этом замке. Оказывается, в замке, в одном из обширнейших его помещений, сооружалась ЯНТАРНАЯ КОМНАТА! Туда было завезено большое количество янтаря, и уже смонтированы ЯНТАРНЫЕ ПАНЕЛИ, украшенные изящными янтарными изделиями. Не исключено, что среди вновь изготовленного янтаря, и в том числе янтарных панелей, могли быть и подлинные панели из Екатерининского дворца…».

Это интересное сообщение из газеты «Остпройсенблат» заставляет задуматься и вспомнить о тех янтарных панелях, вывозимых из имения Коха «Фридрихсберг», которые Георг Штайн видел своими собственными глазами. Значит, там, в ящиках, могла быть и вся Янтарная комната, но могла быть и лишь часть ее, которую Кох пытался прибрать к рукам?

…«Рольф Бергер», пробыв не очень долго в английском плену как бывший офицер вермахта, вскоре вернулся в Германию, поселился в пригороде Гамбурга и устроился совсем неплохо, правда, одно обстоятельство портило ему жизнь: его верная, любимая жена Клара жила в другой части города, ведь если Кох изменил свое лицо, сделав небольшую пластическую операцию, то Клара не могла этого проделать со своим несколько увядшим, но по-прежнему красивым лицом. И, кроме того, она была выше его на голову. Такая улика! И встречаться супругам приходилось крайне редко: в день рождения Клары, в его день рождения и день рождения Адольфа Гитлера. Якобы эта высокая красивая женщина и эти даты и позволили в конце концов английской разведке выйти на след «кровавого Эриха», и в 1949 году он был схвачен.

…Об Эрихе Кохе, о страшных блокадных днях, о той странности, что я теперь живу в городе, который назывался Кенигсбергом, о том, что так люблю этот город, я размышлял во время небольших торжеств, связанных с окончанием моей внучкой Мариной учебного курса музыкальной школы имени Глиэра. Было шумно, весело, девочки и мальчики были такими красивыми, так было приятно глядеть в их раскрасневшиеся, взволнованные лица. И вот, когда уже все кончилось, в уютном, в темно-коричневых дубовых панелях, зале вдруг зазвучала лучшая, пожалуй, музыка из всего того, что сочинил на берегах Невы Рейнгольд Глиэр — «Гимн великому городу». Все смолкло. Все встали. Гимн моему городу, его и моим страданиям. И я вдруг вновь увидел себя там, одинокого, голодного мальчика с Петроградской стороны, влачащего с Невы тяжеленный бидон с водой. Как такое можно было перенести, как можно было там выжить?! Сердце мое забилось еще учащеннее, спазм перехватил горло… Я обвел глазами эти дубовые золотисто-коричневые стены: ведь все это происходило в ГОРОДСКОМ ДОМЕ ЭРИХА КОХА, в его бывшем огромном кабинете. Вон там когда-то стоял огромный стол, за которым он восседал! Кабинет, в котором бывали и Геринг, и Гиммлер, и его самые близкие, еще с молодости, друзья: Рудольф Гесс и Мартин Борман. И в этих вот стенах шла речь о войне с Россией и о том, что фюрер прав: Ленинград должен быть весь, до основания, разбомблен, а потом рассыпан на кирпичи, чтобы было легче его сравнять с землей.

…Захлопываю папку. Бандик, ты меня совсем вытеснил из кресла! Когда мне позвонили из Ольштына и произнесли лишь одну фразу: «Приезжайте. Вы сможете побывать „там“ — ты, Бандик, был вот таким маленьким, желтым горячим комочком, ты, дурошлеп, постоянно мерз, и я засовывал тебя себе на грудь, под свитер, который ты, подлец, так преступно прогрыз. Помню, как я волновался, как размышлял, какие же вопросы задам ему, Коху, знал, что встреча будет очень короткой, что никакого права на эту встречу я не имею, и тот, кто мне ее организовал, просил: „Пока я занимаю этот пост, нигде о встрече ни строчки“»…

И вот — Польша. Город Ольштын.

…Резкий телефонный звонок. Я открываю глаза: без четверти четыре. Кажется, я так и не заснул. Допоздна бродил по древним узким улочкам старинного города, разглядывал темные, массивные стены готических соборов, острые шпили, будто вонзившиеся в лунное небо. А потом бродил по номеру отеля «Корморан», размышлял о человеке, с которым мне предстоит встретиться.

Поглядывая на часы, быстро одеваюсь. Так, блокнот, авторучка. Повторяю про себя те вопросы по-немецки, которые я задам ему. Когда-то я знал немецкий почти прилично, но нет практики, многое подзабылось. Главное, все точно и ясно понять, ответы, которые я должен услышать, всего три вопроса и три ответа, на большее времени не будет.

Стук в дверь. Шурша прорезиненным плащом, входит начальник второго (особо опасные преступления) отдела криминальной полиции пан Стась, из-за его плеча кивает мне лечащий врач Эриха Коха пан Анджей. Пан Стась ощупывает меня, проверяет карманы, его широкие ладони прокатываются по моей спине, ногам, проверяет каждую складку одежды. Все в порядке. Можно ехать. Мы быстро спускаемся вниз, садимся в полицейский джип и несемся в темноту по узким улочкам старинного польского города.

Молчим. Гудят и повизгивают на поворотах шины. Мне еще не верится, что эта встреча может состояться. По существующим законам преступник, приговоренный к смертной казни, не может общаться с кем бы то ни было, кроме лиц, в чьих руках находится его судьба. И никакие просьбы самых высших инстанций не дали бы надежд на эту поездку, если бы не знакомство с секретарем краевого комитета ПОРП, взявшим на себя эту сложную операцию.

Выезжаем за город. Лунный проблеск в низком, черном небе. Яркий отсвет в мелькнувшем справа озере. Черные, угловатые контуры костела. Брусчатка мостовой, поворот. Шлагбаум. Приехали. Яркий свет фонаря в мое лицо. Тихий говор: «Пан лечащий врач и его помощник. Да, новый помощник, специалист по нервам. Вот документы». Короткий отрезок бетонной дороги. Зубчатая стена. Массивные железные ворота. Скрежет тяжелых створок. Низкие своды. Еще одни ворота. Узкий двор. Зарешеченные окна. Нам сюда? Да, пожалуйста. Лестница, гулкий топот ног. Решетки и стальная сетка на окнах. Кабинет начальника тюрьмы. Плотный, лысоватый мужчина здоровается, кивает на стулья: «Присядьте, Панове. По чашечке кавы?» Вот это кстати.

— На посещение — полчаса, — говорит начальник тюрьмы. — Вопросы ко мне есть?

— В какой он камере сидит?

— В самой обыкновенной. Кто-то болтал, будто у него там ванная, цветной телевизор, бар с алкоголем. Все это глупости.

— Он работает?

— При тюрьме есть небольшой заводик по производству деталей для радиоаппаратуры. Раньше он работал. Причем отлично. Даже имел свое клеймо. После него детали не проверялись. — Начальник тюрьмы усмехается. — Он ведь из рабочих. План перевыполнял. И от уголовников поступило требование, мол, не уберете этого «ударника» — зарежем.

— Питание? Поступают ли ему какие средства из-за рубежа?

— Питание обыкновенное. Хлеб, каша, постный суп, мясо и рыба раз в неделю. Деньги из-за рубежа, в основном из Западной Германии, поступают, и много, от разных организаций. Раньше он получал некоторые суммы для покупки продуктов в тюремном ларьке, но теперь эти суммы ограничены объемом валюты, которая выдается иностранному туристу. — Начальник тюрьмы тянется к полке, достает какую-то бумагу. — Вот заявление написал: «Я не иностранный турист, а военный преступник. Поэтому прошу увеличить мне сумму денежных вспомоществований». Однако, время. Отправляйтесь, Панове.

Пан Анджей помогает мне надеть белый халат и колпак.

Да, кажется, теперь-то эта встреча действительно состоится. Сопровождаемые двумя тюремщиками, мы идем по узким, длинным и холодным коридорам. Справа забранные решетками окна, слева череда железных дверей, узкая, с зарешеченными пролетами лестница. Гулкие звуки, запах хлорки. Камень, железо, бетон. Еще один коридор. Еще одна лестница. Но вот, кажется, мы пришли.

Останавливаемся у одной из дверей. Тюремщик смотрит в глазок, гремит ключами. Лязгает засов. В нос ударяет тяжелым, спертым воздухом. Входим. Вначале я ничего не вижу — тусклый свет раннего утра едва сочится в маленькое, под самым потолком, окно. С тяжким грохотом за нашими спинами захлопывается дверь.

В углу камеры стоит и кланяется нам низенький, широкоплечий человек… Это — Эрих Кох?! Вытягивается. Руки по швам. Маленькие, в коричневых складках глазки впиваются в наши лица. Обширная лысина. Седые, почти до плеч, волосы, бурно растущие по краям массивной головы. Густые, длинные усы. Мясистые, в седой шерсти уши.

— Заключенный, военный преступник Эрих Кох! — выкрикивает «коричневый князь», награжденный Гитлером за особые заслуги золотым значком партии. — Камера прибрана, но не проветрена, в связи с моим самочувствием.

— Подойдите сюда, заключенный, — говорит пан Анджей. — Повернитесь спиной. — Кох подходит к врачу, вновь становится по стойке «смирно», разворачивается, как солдат, резким движением задирает полосатую куртку и нижнюю рубаху, стягивает их через голову. На предплечье выколот номер «90» в красном кружочке. Это номер его партийного билета. Случись, попади он в руки немецких врачей в бессознательном состоянии в те, гитлеровские еще, времена, — взглянув на этот номер, они предприняли бы все возможное, чтобы спасти этого человека. У всех нацистов, до сотого номера, есть такой знак. И рядом еще одна цифра: группа крови. — Так, заключенный, дышите… Не дышите. Как себя чувствуете?

— Слабеет зрение. Надо заменить очки.

— В следующий раз привезу с собой окулиста. — Врач слушает Коха, постукивает пальцами по его широкой спине, говорит: — Вот этот человек, что приехал со мной, журналист. Он из Калининграда.

— Из Кенигсберга! — резко произносит Кох.

— Стойте спокойно. Не поворачивайтесь. Этот человек хочет спросить у вас о…

— Я уже все понял. О Янтарной комнате! Где она, не так ли? — Кох поворачивается, с усмешкой глядит в мое лицо. — Наверно, уже человек сто меня об этом спрашивали…

— Выше…

— Что? Ах, да… — Кох приподнимает руки, врач вслушивается в стуки его сердца. Я с напряжением вглядываюсь в старческое лицо, пытаясь уловить сходство с тем Кохом, которого знал по фотоснимкам, по его изображению на глянцевой бумаге листовки. Врач кивает: можете надеть рубаху. Кох вталкивает ее в серые, с продольными светлыми полосами арестантские штаны. Говорит: — На этот раз я отвечу. Она вот тут! — Кох хлопает себя рукой по изборожденному морщинами лбу. — Она вот тут!! Целехонька! Вы хотите получить ее? Получайте. Но где именно, я скажу не полякам и не вам, господин из несуществующего города Калининграда.

— А кому же? — спрашивает врач, убирая в футляр стетоскоп.

— Только очень крупным, обладающим большой властью людям из Москвы! Тем, кто согласится со мной: глупо держать меня в этих стенах, понимаете?

— В обмен на Янтарную комнату?.. — Врач достает сигарету, закуривает, протягивает пачку Коху, но тот отрицательно мотает головой, он никогда не курил, никогда не употреблял спиртное. — Этот человек хочет задать вам еще несколько вопросов…

— Хорошо, но не могли бы вы, господин врач, перевести меня хоть на недельку в лечебный стационар? Я целый день дрожу от холода, ведь я старик, господин врач.

— Слушайте, о чем вас будут спрашивать, Кох.

— Я готов.

— Что вы можете сказать о коменданте города Отто Ляше? — спрашиваю я. — Не изменили вы своего к нему отношения?

— Никогда не изменю! — яростно выкрикивает Кох. — Я совершил величайшую ошибку, что не вздернул этого полицейского на первом же дереве Каштанен Аллее, где он жил! Военная бездарность, трус, подлец — вот в чьих руках оказалась судьба Кенигсберга!

— Второй вопрос: в чем, вы считаете, состояла главнейшая ошибка во время боев за Восточную Пруссию?

— Во-первых, я не смог уговорить фюрера остаться в его штаб-квартире, в «Вольфшанце», под Растенбургом. Останься он там, мы бы удержали нашу древнюю восточную провинцию. Во-вторых, я не смог убедить фюрера отдать русским Курляндию и все войска из Курляндского котла перевести в Пруссию. Тридцать дивизий жрали картошку со свининой и спали с толстозадыми латышками, когда мы обливались кровью на восточных границах рейха!

— И последнее: почему вы запретили эвакуацию местного населения? В марте сорок пятого года сотни тысяч женщин и детей, прорвав заслоны, ринулись в Германию по льду залива Фришес-Гафф. Слабый весенний лед проваливался под массой людей и повозок. Тонули люди, кони…

— Туда им и дорога. — Глаза Коха сверкают, он шумно втягивает воздух широкими ноздрями. — Смяли заслоны?! Черта с два. Нет такой силы, которая бы могла смять заслоны из бойцов восточно-прусской полевой жандармерии. Это по моему приказу они отступили, пропустили поток беженцев, дезертиров, всякой сволочи на лед! — Кох задохнулся, под правым глазом забилась синяя жилка. — Эта масса народа должна была биться с русскими до последнего патрона, лечь с гранатами под русские танки, защищая родину, а они?!

— Не волнуйтесь, заключенный. — Врач глядит на часы, кивает мне: наше время истекло. Говорит бывшему гауляйтеру: — Я вам выпишу лекарства. На неделю вас переведут в тюремный стационар. Там вас навестит окулист. Все поняли, заключенный Кох?

— Так есть! — отвечает Кох, отступая в угол камеры. Стоит по стойке «смирно». Это — Кох? Человек, который распоряжался судьбами миллионов людей… Сам стрелявший поляков и украинцев? Сейчас ему ужасно хочется попасть на недельку в теплый госпитальный стационар. Тюрьма есть тюрьма. В камере, действительно, холодно и сыро, мы совсем немного пробыли тут, но я уже чувствую озноб. Кох еще более вытягивается и повторяет хрипло, простуженно: — Так есть, пан доктор!

Скрежещет замок. Грохочет дверь. Оглядываюсь: железный стол, железный табурет, вцементированный в пол, железная койка, параша в углу, человек, кланяющийся нам в спину в углу темного, мрачного помещения. Дверь захлопывается. Тюремщик закрывает ее на ключ. Идет прочь, и мы следом. Мы идем, все убыстряя шаги, вдыхаем мерзостный, пахнущий дерьмом и хлоркой, какой-то застоявшийся, кислый воздух гулких, плохо освещенных помещений. Хоть бы начальник тюрьмы вновь предложил нам по чашечке «кавы»!

— Почему приговор до сих пор не приведен в исполнение? — Начальник задумался, поднялся из-за стола, запер дверь, вынул из сейфа три стакана, а пан Анджей извлек из своей сумки бутылку со спиртом. Мы закусили старым, пахнущим носками сыром, который был обнаружен в том же сейфе, и, еще немного поразмышляв, начальник тюрьмы сказал: — Тут, как мне кажется, есть некоторые важные обстоятельства, о которых я ничего не знаю, а если бы и знал, то не сказал бы, но! — Он поднял толстый волосатый палец. — Но, Панове, мы, тюремщики, все большие философы, так вот, есть одно, как мне лично… — начальник тюрьмы вновь поднял указательный палец, — понимаете, как мне лично кажется, обстоятельство, так сказать, морально-этического смысла. На совести этого коричневого подонка сотни тысяч жизней поляков, украинцев, русских, немцев. Так вот, Панове, приговоренный к смерти Кох не знает, когда приговор будет приведен в исполнение. И, засыпая, он, мертвея от ужаса, думает: «А вдруг — завтра?» И, заслышав утром, что дверь в его камеру открывается, он весь содрогается от ужаса: «Неужели — сегодня? Вот сейчас?!» И он почти что умирает от страха. И так каждый день, понимаете? Он уже тысячу раз умирал, Панове. Сколько по его приказу убито женщин, детей, мужчин, понимаете? Панове, может это и есть высшая и наиболее страшная мера наказания такому негодяю? — Подумал немного, усмехнулся. — И вот еще что удивительно, Панове. Эта тюрьма построена по его личному указанию в начале сорокового года. Столько было заключенных поляков, что их негде было содержать. Как-то он мне говорил об этом. И о том, что на чертежах тюрьмы написал: «Окошки сделать так высоко, чтобы заключенный любого, самого высокого роста не мог дотянуться до них. И второе: кроме решеток, на окнах укрепить плотные металлические сетки. Чтобы птицы не садились на подоконник». Построил тюрьму себе самому, Панове, это ли не перст божий, указавший на негодяя?..

Господи, что же это я? Уже четверть пятого, а там, в подвале особняка на бывшей Врангельштрассе, наверно, уже вскрыли бетонный ящик! Галстук, где мой галстук? А, черт с ним… Бандик, свинья ты этакая, это ты сожрал шнурок у кеда? А где же ключи от машины?..

Опоздал! Ящик уже вскрыт. Несколько мощных ламп освещают серые стены, угольный котел, груды разбитого бетона. Резкие, угловатые тени, белые лица собравшихся. Крышку отодвигают в сторону, что там? В ящике лежат тесно прижавшиеся друг к другу два иссохшихся трупа. Мужчина и женщина. Наверно, тут было очень сухо, в этом подвале, да и воздух не проникал сквозь бетон, и трупы не разложились, не рассыпались в прах. Тихий говор. Кто-то показывает мне истлевшую красную ткань: красное знамя, которым были покрыты мертвецы. И вот это еще было в ящике — листовки, желтые, сухо шуршащие листки… «АРБАЙТЕР ФРОНТ», написано сверху. «Прочитайте и передайте дальше!» «Вот перевод», — слышу я, и мне подают листок, торопливо, неровно исписанный шариковой ручкой. «Убийство рабочих без конца? 16 тысяч самоубийств, мотив которых — „непонятная смерть“ — 8809 случаев в одном году! ЭТО КАПИТАЛИСТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА УБИЛА ИХ! Рейхстаг 48 параграфом жестоко задавил трудовой народ немыслимыми налогообложениями! Трудящиеся Хаберберга, пригорода и Розенау! 14 сентября вы пойдете на выборы. Кого вы хотите выбрать? Ответ вы дадите в пятницу, 22 августа, в 9.30 в Луна-парке в Розенау на публичном выборном собрании. НИ ЕДИНОГО ГОЛОСА ВРАГАМ РАБОЧЕГО КЛАССА. Долой фашистов!

ДОЛОЙ ЭРИХА КОХА! Все трудящиеся, выбирайте коммунистов, лист 4! Поддержите и обеспечьте выборный фонд КПГ! Да здравствует боевой союз с Советской Россией! Читайте газету „ЭХО ВОСТОКА“! Приходите все!

КПГ. Первый городской район Кенигсберга».

Кто эти люди? Почему в одном гробу-ящике? Почему мужчина и женщина? Муж и жена? Влюбленные? Люди, никогда не знавшие в жизни друг друга, убитые и уложенные тайно, вдвоем, в этот ящик?.. Красная ткань опускается на их тела. Со скрежетом надвигается тяжелая, в бетоне, крышка. Прощайте, товарищи.

Поздно вечером, пододвинув к себе словари, читаю письма. Вот очень коротенькое из Мюнхена от Вальтера Мюллера. «Рад узнать, что кирха Юдиттен уже под крышей. Мы каждое воскресенье всей семьей ходили туда по Рингхаусс и дальше, напрямик, через лесной парк Теодор — Кроне… И вот что еще: если в подвале появится вода, то пойдите на ручей, который течет из озера Фюрстентайх, мимо корчмы „Коперникус“, вдоль канала Ландграбен, и поглядите, не замусорен ли ручей. От каждого дома района Штеффек проложены к ручью осушительные трубки… Ваш Вальтер Мюллер».

Ручей, что течет вдоль канала? Вот в чем дело! Но что это такое «корчма „Каперникус“», уж не наш ли поселковый магазин, чья черепичная крыша так красиво отражается в темной воде канала? Но почему эта корчма, видимо, бывший постоялый двор, так называется? Надо будет спросить об этом у своего «содомника» Вальтера Мюллера.

Так, что тут еще?

Одно письмо из Польши. Вот что пишет мне мой друг и переводчик моих книг из Ольштына Болеслав: «Недавно мне удалось поговорить с Леонардом Нувелем, старшим офицером криминальной полиции из следственного отделения управления внутренних дел нашего Ольштынского воеводства. В последние месяцы жизни Эриха Коха он очень часто встречался с ним и вел долгие разговоры. Вот что он мне сказал, показав большой, туго набитый документами черный портфель: „Здесь столько сенсаций, столько тайн, которые теперь перестанут быть тайнами“. И, помедлив немного, добавил: „В том числе и тайна Янтарной комнаты. Сейчас я переписываю свои торопливые записи, потом надо будет все перепечатать, но времени мало, тут столько всего, что и десяток человек за год не разберутся…“ Многие журналисты пытались выведать, что там у него, в этих бумагах, но Леонард Нувель лишь таинственно улыбается… Приезжай, может быть, он хоть что-нибудь расскажет?..»


Загрузка...