В этой короткой истории, которая длится ровно столько же, сколько само сценическое действие,
С е р а ф и м а Н и к о л а е в н а
встречается с тремя людьми.
Это —
П о э т,
Х и р у р г и
Г е о л о г.
Все три воображаемые встречи происходят в новогоднюю ночь.
Единственное пожелание автора: играть их надо, как совершенно реальные, с той же достоверностью и яркостью, с какой они возникают в сознании героини пьесы.
Спектакль идет без антрактов.
В нашем городе, на западе Советского Союза, истекают последние часы старого года.
На разных широтах планеты Новый год входит в дома, где раньше, где позже. Тут уже подняли бокалы с заздравными тостами, там торопливо завершают последние приготовления, а где-то еще делают последние праздничные закупки. И всюду свои мечты, надежды, загады на будущее…
Разноязычная перекличка радиостанций мира.
Вразнобой бьют часы, колокола, куранты: семь, девять, а еще восточнее — одиннадцать.
И над всей землей на множестве наречий — голоса телефонисток, мелодичные, грассирующие, гортанные, напевные. Они вызывают столицы стран и маленькие деревушки, ищут и находят друг друга многомиллионные города и поселки, затерянные в сибирской тайге, американской саванне, азиатских джунглях, сплетаются, спорят, звучат в унисон отрывистые фразы — поздравительные, радостные, вопросительные…
Из хаоса голосов наконец выделяется и становится отчетливо слышным только один, резкий, требовательный: — Москва? Москва, старшая? Я — Днепровск. Почему так плохо даете Тюмень? Семь ярлыков у меня! Семь! (Смягчаясь). И я поздравляю. Чтобы все сбывалось! Смотри же — продвинь. (Уже отвечая кому-то). Да, слушаю, я — Днепровск…
Голос пропадает, и на открытой, затемненной до сих пор сцене зажигается свет.
Праздничная лирическая музыка. Потом она под сурдинку будет звучать в квартире Серафимы Николаевны.
Метель. Десятки, сотни светящихся праздничных окон. Одни уходят в бескрайнюю перспективу, другие обступают со всех сторон одно, крупно выделенное окно, в котором видна празднично убранная елка.
«Четвертая» стена комнаты с этим большим, ярко горящим окном быстро поднимается вверх.
Выдвинутая вперед и слегка наклоненная к зрительному залу сценическая площадка. Высветленная часть комнаты с тем же большим окном. На его фоне елочка с гирляндой электрических разноцветных лампочек, — они зажгутся только в третьем диалоге. Низкий торшер, треугольный журнальный столик с цветочником, два приземистых кресла-«скорлупки». Телефон на длинном шнуре. Где-то угадывается звучащий радиоприемник.
На одной стене — гравюра (лесной пейзаж под ветром) и свисающий побег плюща в подвесном цветочнике. Две-три книжные полки. На другой стене — в рамке большой фотографический портрет человека средних лет в солдатской фронтовой гимнастерке с орденами и медалями на груди, явное увеличение с любительской карточки. И броская цветная фотография Женьки. Рослый, привлекательный смеющийся парень в ярком спортивном свитере с лыжными палками в руке.
В комнату порывисто входит красивая, стройная женщина. Ей сорок семь — сорок восемь лет, но выглядит она сейчас много моложе. Это С е р а ф и м а Н и к о л а е в н а. Она в своем самом нарядном костюме, в модных туфлях. Свежая парикмахерская укладка волос.
С е р а ф и м а (облегченно вздохнув). Уф, наконец-то Женька собрался и побежал. Бог мой, сколько можно драить штиблеты, вывязывать галстук и утюжить щеткой чуб?! (Немного смутившись). Какая же ты, однако, злюка, Серафима! И как тебе не терпелось скорее остаться одной… Мальчик впервые помчался встречать новый год в кафе «Клятва Гиппократа» со своей избранницей — прекрасной юной гиппократкой. Все у твоего сына впервые! Счастливый возраст. Теперь — звонить! (Стремительно направляется к телефону, несколько раз набирает номер).
Слышны гудки «занято».
Этот чертов аэродром! Когда только там бывает свободно? (Отыскивает в записной книжечке другой номер, набирает его).
Гудки «занято».
И в справочную междугородней не пробиться. Всем сегодня непременно нужно куда-то звонить! (Повторяет свои попытки).
Гудки «занято».
(Взволнованно ходит с телефоном по комнате, волоча за собой шнур). Нет, нет, ничего не могло случиться. Он прилетит, непременно прилетит. Зимой, в такую метель, это все естественно. Самолет сильно опаздывает, сидит себе где-нибудь в Свердловске или Куйбышеве, не дают погоды, и Петр бегает то к синоптикам, то к дежурному. Ни за что не признаюсь ему, что как ненормальная вскочила на рассвете, что шесть часов прождала на аэродроме… Но почему же не было обещанной телеграммы о вылете из Тюмени? Почему? (Приносит вазу с яблоками, два фужера, бутылку вина, ставит все на столик, не слишком умело раскупоривает бутылку). Точно знаю, как все это будет! Он войдет без нескольких минут двенадцать, плечистый, веселый, заснеженный и помолодевший. С протянутыми ко мне руками. А я мгновенно включу лампочки на елке и встречу его на пороге с двумя бокалами, полными вина. (Снова и снова набирает один номер, затем другой).
Гудки «занято».
Точно знаю, и что он скажет в первую же минуту: «Я прилетел за тобой, Симушка. Два дня на сборы! Сверх праздника начальство ничего не подарило». А я отвечу ему, как в своем последнем письме: «Хватит тебе бродяжить в тайге. Теперь это — твой дом. Здесь все ждало тебя столько лет, Петр!» Он будет просить, доказывать, настаивать…
Резкий и неожиданный — именно потому что такой долгожданный — звонок междугородней.
С е р а ф и м а (выключает радио и поспешно хватает трубку). Тюмень? Да-да, заказывали Сургут. Давайте, давайте же! Не класть трубку? (Ждет, нервничает). Тюмень, Тюмень! Сургут? Наконец-то! Как плохо слышно… Алло, алло, Сургут! Квартира Криворучко? У телефона сосед?! Скажите, будьте так добры, Петр Ефимович вылетел вчера в Тюмень? (Сдерживая раздражение). Спрашивает… знакомая. Опять все куда-то пропало… (Дует в микрофон, стучит по рычагу). Да-да, из Днепровска. Передаете трубку дочери? Ты, Оленька? Да, я, Серафима Николаевна… Не понимаю, Оленька, не понимаю. Что с папой? Нет, не понимаю. Несчастье?! Как, как? (Испуганно вскрикнула и на миг словно онемела).
Видимо, на том конце провода замолчали.
(Лихорадочно). Тюмень? Сургут, Сургут, отвечайте же! (Снова напряженно слушает, меняется в лице, опускается в кресло, кричит в трубку). Третий инфаркт?! О боже!.. (Слушает). Как и где это случилось? (Слушает). Прямо там, в тайге, в экспедиции? Сюда привезли на вертолете? (Шепчет). Не верю, не верю, не верю… (Бессильно уронив руку с зажатой в ней трубкой, вся сникает в кресле).
Далекий голос телефонистки: «Днепровск? Днепровск?! Я — Тюмень. Закончили разговор?..»
Серафима молча, безучастно кладет трубку на рычаг, берет из темноты шерстяной платок, судорожно кутается в него.
Телефон снова оглушительно трезвонит, и Серафима, неизвестно на что еще надеясь, рывком хватает трубку.
Голос местной телефонистки: «Квартира?.. Два — сорок шесть — двадцать один? Говорили пять минут».
С е р а ф и м а (механически, без всякого выражения). Пять минут, пять минут, пять минут… И вся моя жизнь… Вся моя жизнь…
Свет медленно гаснет, и только после томительной долгой паузы вспыхивает луч прожектора-«пистолета». Он выхватывает из темноты неподвижную С е р а ф и м у в той же позе, в кресле с платком на плечах.
Бутылки вина, фужеров и вазы с фруктами на столике уже нет. Загорается еще один световой луч. В нескольких шагах от Серафимы, опираясь на палку-трость, стоит человек лет пятидесяти, с нервным тонким лицом. Прямые русые волосы падают на высокий лоб.
Это — п о э т.
Серафима смотрит на него, не отрывая взгляда, и медленно встает навстречу.
Поэт с острым интересом рассматривает ее и нерешительно приближается. Он слегка прихрамывает.
П о э т. Вот ты, значит, какая теперь, Серафима Николаевна…
С е р а ф и м а (еще отрешенно). Моя жизнь… Моя жизнь… Что же было в ней?
П о э т. Прежде всего — война, фронт, товарищ старший сержант.
С е р а ф и м а (вглядываясь в ночного гостя). Да, война. И молодость. И первая любовь…
П о э т. И поэтому ты вспомнила сейчас обо мне, Сима?
С е р а ф и м а. Прошлое человека всегда с ним.
Поэт подходит к Серафиме, протягивает ей букет белых хризантем.
(Кивком головы благодарит). Хризантемы в декабре… (Берет букет, ставит его в цветочник). Когда-то ты дарил мне васильки и луговые ромашки.
П о э т. Здравствуй, Сима-Симочка! Наша бессонная, неугомонная сестричка из дивизионного медсанбата… Ты, которой я первой отважился читать свои корявые фронтовые вирши.
С е р а ф и м а. Худющий остриженный солдатик — отважный истребитель немецких танков… Неисправимый мечтатель на костылях, веселый фантазер в застиранной гимнастерке… (Протягивает ему руку). Ну, здравствуй! Поэт удерживает ее руку в своих руках.
Здравствуй еще раз. Вчера я была на твоем вечере.
П о э т (он поражен). Все-таки пришла? Не надеялся. И даже боялся этого.
С е р а ф и м а. Но почему же? Столько вызовов и цветов!
Поэт выпускает ее руку и молчит. Он что-то почувствовал в интонации Серафимы.
П о э т. Не следовало мне приезжать сюда, в этот город. Я знаю.
Серафима молчит.
Сима, поверь, двадцать лет я отказывался от всех приглашений.
С е р а ф и м а. Если из-за меня, то напрасно.
П о э т. Сам вычеркнул себя из твоей жизни. И не имею права вторгаться в нее… Но почему-то мне захотелось в эту ночь быть вдали от своего столичного дома, от всего привычного, наскучившего. Потянуло ближе к тем местам, где мы с тобой воевали. Почему-то верилось, — в эту ночь может, должно произойти что-то такое… Какое-то новогоднее чудо! Вот поверил и все, как бывало в молодости. И позвал ее в союзники.
С е р а ф и м а. Или в судьи?
П о э т. А за что нам краснеть? (Шутливо). Были — сержанты, на гражданке — полковники! Ты, Сима, ведь стала, как хотела, геологом?
Серафима кивает.
Открыла подземное нефтяное море? Кладовую редких металлов? Или алмазную трубку?
Серафима неопределенно усмехается.
Ну, а я…
С е р а ф и м а. О, вчера в зале Дворца культуры я видела очень счастливого человека. И вполне уверенного в себе. Все хорошо, да?
П о э т. Восемь книг стихов. (Посмеиваясь). И даже однотомник с роскошным портретом на суперобложке.
С е р а ф и м а. Жена, дети?
П о э т (так же). Образцово-показательная советская семья. А у тебя, Сима?
С е р а ф и м а (показала на фото на стене). Вот сын. Женька… И друзья. Много друзей.
П о э т (присвистнул). Друзья-приятели! Мои нынешние не очень-то дорого стоят.
С е р а ф и м а (неожиданно отходит к окну, зябко ежится). Какой лютый мороз… Где-нибудь в тюменских краях, наверно, градусов сорок. И земля продубела на три метра…
П о э т. В тюменских краях… Почему именно там?
Серафима пожала плечами, вернулась к поэту.
Сын, друзья… А ты-то сама, Сима? Как и чем живешь?
С е р а ф и м а (сухо). Живу. Работаю.
П о э т (ему не понравился ее тон). Тогда, в госпитале, ты замахивалась, Сима, сразу на весь мир. Вчера хотела стать врачом, сегодня — переводчиком, назавтра — геологом…
С е р а ф и м а. И тут-то ты и поймал меня и сказал: «У тебя характер первооткрывателя, ты — непоседа, бродяга, и тебе, как ни странно, очень идут кирзовые сапоги…» Это ты первым разглядел, открыл меня…
П о э т (принимая вызов). Да, а потом, после войны, забыл тебя. Не сразу, нет, но забыл… Первые стихи в больших газетах, первые книги, рецензии, дурман успеха и признания… Столица, друзья-почитатели, девушки-поклонницы… Мне казалось, — сейчас мы уже не поймем друг друга, жизнь в совсем разных измерениях… Так было, да. А потом… все последние годы просто мучило желание увидеть тебя, хоть заглянуть в глаза.
С е р а ф и м а. Зачем?
П о э т. Теперь мне это было необходимо. Огневая, чистая, неподкупная душа. Она-то, уж наверно, открыла свой секрет жизни!
С е р а ф и м а. Я? Секрет жизни?!
П о э т. О, я не забыл твой взгляд, который заставлял раненых подавлять стоны… И твое письмо в сорок восьмом. Письмо будущей хозяйки земли в ее сапогах-скороходах! (Достает письмо). Узнаешь?
С е р а ф и м а (вздрагивает). Единственное мое письмо…
П о э т (протягивает листки). Не терпится взглянуть на себя тогдашнюю?
Серафима потянулась за письмом, но тут же отпрянула.
(С крайним удивлением). Не хочешь?
С е р а ф и м а. Хранишь до сих пор… Зачем?
П о э т. Потому что не ответил на него.
С е р а ф и м а. Лепет. Романтический лепет девчонки.
П о э т. Нет, здесь само наше время. То незабываемое, святое наше время. (Ходит, прихрамывая по комнате, стараясь все реально представить себе). Невиданный на юге мороз… Странно, совсем как сегодня! Твои пальцы задубели от него… Здесь — печка-буржуйка, которую и топить-то нечем. На ногах валенки отца (смотрит на его портрет), на плечах солдатский ватник…
С е р а ф и м а. Твой. Твой подарок.
П о э т. Колено вытяжной трубы выходит сюда, в окно, ветер гонит дым обратно, страшно кашляет отец с его простреленными легкими. (Подсаживается к столику, вспоминает строки письма). Долгая-долгая ночь над учебниками и конспектами, все, чему учили в школе, перезабыла за войну. Ухожу на лекции и не знаю, застану ли потом отца в живых. На все — про все — его солдатская пенсия и скудная стипендия тех лет. Что делать, как дальше жить? Бросить все, устроиться на работу? Нет, я хочу стать и непременно стану геологом. Настоящим!
С е р а ф и м а (стараясь скрыть глубокое волнение). Древность. К чему вспоминать?
П о э т. Ты справилась со всем, Сима. (С неожиданной откровенностью, настойчиво). А я? Стал я поэтом?
С е р а ф и м а. Вчерашний вечер…
П о э т. Стал ли я поэтом, Сима?
С е р а ф и м а. Тогда был настоящим… Строчки пахли порохом. Окопные стихи. Это у их автора я искала совета, кем мне стать. Еще на костылях он рвался обратно на передовую.
П о э т (с отчаянием). А теперь? Теперь?
С е р а ф и м а. Я давно не читаю твоих стихов.
П о э т. Поэзия — спутник молодости?
С е р а ф и м а. Просто не нахожу в них ответов.
П о э т. Но… это ведь не приложение в конце задачника!
С е р а ф и м а. А часто даже вопросов.
Пауза.
П о э т. Добрая, сердечная девочка Сима… Ты когда-то умела понять человека даже в бреду.
С е р а ф и м а (впервые прорвались ее горе и боль). Всех понять, всех простить? Медсестра, вечная сестра милосердия?! А ее можно забыть, бросить, отмолчаться, когда зовет на помощь… Не хочу видеть, не хочу слышать сейчас никого: ни счастливых, ни несчастных, ни баловней судьбы, ни ее пасынков! Пусть все оставят меня в покое, пусть весь мир забудет меня! (Закрыла лицо руками). Прости, мне холодно, нечем дышать…
П о э т. У тебя горе? Большое горе?
С е р а ф и м а. Его завтра хоронят. В Сургуте, есть такой городок в Сибири. Только что узнала…
П о э т (потрясенно). Только что?
С е р а ф и м а. Еще позавчера пришло письмо. Обещал вырваться в Тюмень, а оттуда самолетом на Новый год ко мне.
П о э т. Опоздавшее письмо. Как на войне.
С е р а ф и м а. Это было последнее. Ты. Женькин отец. Теперь — он… Почему все уходят от меня?
П о э т. Обо мне-то жалеть не стоит, Сима. Перед тобой совсем не тот человек, которого ты любила.
С е р а ф и м а. Куда же девался тот?
П о э т. Он — болен. Никто еще, наверно, ничего не видит, не знает. Книги, деньги, письма от читателей, цветы… Ты помнишь, Сима, наш спор с тем летчиком с «боинга»? Когда американцы позвали нас из санбата на свой челночный аэродром в Полтаве?
С е р а ф и м а. Еще бы! Ведь я и переводила. «Русские — народ аскетов и фанатиков».
П о э т. Вот-вот, «ваш Александр Матросов — это же азиатчина, самурайство, доблесть дикарей!»
С е р а ф и м а. Ты здорово срезал его тогда. Одну такую минуту, сэр, готовит вся жизнь человека!
П о э т. После войны я написал об этом споре поэму. С ней, так сказать, и вошел в литературу. Перевели ее, наверно, на двадцать языков.
С е р а ф и м а. Когда мой Женька подрос, я читала ему твою поэму вслух.
П о э т. Уже давно, Сима, у меня не получаются такие вещи. Какие-то медяки, леденцы, имитация, самому читать тошно… Кого эти стишки поведут за Матросовым?
С е р а ф и м а. Что же вдруг случилось с тобой?
П о э т. Нет, не вдруг, нет… В стихах все должно быть, как в самой жизни поэта. Я пришел с войны с чистой совестью, и меня слушали, читали, мне верили. Нас много было таких, со своей жестокой, суровой, но честной песней. И другие остались голосом своего поколения. Мне же вскоре показалось, что люди устали от войны в наших стихах, от ее непримиримых мерок, от неуютной колючей правды, от вечной драки идей на баррикадах земли. Им, людям, хочется хоть немного покоя, душевного отдыха, они заработали его своими жертвами. Другие времена, другие песни… И случилось несчастье: я стал кумиром любителей запечной песни сверчка… Меня снова читают, но кто? Ты, Сима, теперь и не берешь моих стихов в руки.
С е р а ф и м а. Все же ты смелый человек…
П о э т. Только на встрече с юностью.
С е р а ф и м а (испытующе смотрит на поэта, колеблется, потом, решившись, медленно подходит к стене). Я обманула тебя. Вот они — твои книги.
П о э т (тоже подходит, проводит рукой по корешкам, изумленно). Все — от первой до последней?! (Он потрясен). Так ты следила? И… догадывалась обо всем?
С е р а ф и м а. Еще второй книжкой я гордилась. Там было только свое, неповторимое. И… мое. Да, и мое тоже! Все, о чем мы столько говорили, когда вечерами сбегали на берег Ворсклы.
П о э т (потерянно смотрит в сторону). Ворскла, наша Ворскла…
С е р а ф и м а. Наши надежды. Наша молодая вера. Наша солдатская готовность. Потом… (Умолкает).
П о э т. Потом?
С е р а ф и м а. Что-то случилось с тобой тогда. Теперь уже знаю что. Ты продолжал колесить по стране, греметь с эстрады, — я читала об этом, — а я… я уже сиднем засела в своей днепровской конторе за письменным столом…
П о э т. Ты — за столом, в конторе?!
С е р а ф и м а. И добросовестно штудировала (с иронией), обобщала чужие отчеты об экспедициях, разведках, геосъемках.
П о э т (заглядывает ей в глаза). Чужие? Почему чужие?
С е р а ф и м а (словно сама с собой). Мои однокашники выбрали, говоря высоким штилем, пыль трудных дорог, я — бумажную пыль. (Круто повернулась к поэту). Долгими, одинокими вечерами я в этом покойном кресле перечитывала твои стихи. Такие… благополучные, сытые. Дважды два непременно четыре. Все заведомо сходится с ответом. И они так хорошо убаюкивали мою душу.
П о э т (не находя себе места). Так вот, оказывается, как было дело…
С е р а ф и м а. Один все боится куда-то опоздать, от кого-то отстать, потерять популярность, другая просиживает дни «от и до» в осточертевшей ей конторе. А в сущности оба так схожи между собой.
П о э т (перебивает). Но что тут общего? Какая связь?
С е р а ф и м а. Исполнительные, добросовестные, честные, но — ничего сверх этого. Ему — положительные рецензии, ей — премии и благодарности. И так удобно тихо киснуть и вянуть в большой тени человека, с которым ты когда-то…
П о э т (пытаясь остановить ее). Нет, нет, неправда все это!
С е р а ф и м а. Правда. (Тряхнула головой). А может быть, всего лишь попытка найти красивое оправдание своему малодушию? Ничто ведь нам так хорошо не удается, как такие уловки. Ты согласен?
Поэт пожимает плечами.
Никогда раньше я не признавалась даже самой себе. У тебя, Сима, все хорошо, все хорошо. Кто-то ведь должен делать и эту полезную и нужную работу. А совесть? Что совесть? Для расчетов с ней где-то на самом донышке у меня неизменно был ты!
П о э т. Я?! Почему именно я?
С е р а ф и м а. Мы оба — трусы. Мы оба изменили. Я — своему студенческому письму. Ты — своей первой книжке. И оба — тем вечерам на Ворскле. И вот она, расплата…
П о э т (вышагивая с палкой по комнате). Все это пришло тебе в голову только сейчас. После моих признаний! Да-да, только что! В оправдание себе. Ох как удобно, ох как эффектно! (Яростно, но с отчаяньем). Нет, нет, этого не может быть, Сима. Не должно быть! Если стихи способны убаюкивать совесть… Помнишь это? (Срывающимся от волнения голосом читает строки погибшего на войне молодого поэта Павла Когана).
Самое страшное в мире —
это быть успокоенным!..
С е р а ф и м а (мягко, словно сожалея о сказанном). Ты прав. Все гораздо проще. Стихи — это всего лишь стихи.
П о э т. Как тебя понимать?
С е р а ф и м а. В мой последний институтский год появился Женька. С первого же дня мы были с ним вдвоем, только вдвоем. Мать умерла давно, а отец мой — перед самым рождением мальчика. Банальная бабья история, каких тысячи. Еще раньше выяснилось, что третьему из нас, тоже студенту, будущий человечек вовсе ни к чему. Больше того, его появление поставило бы под угрозу расцвет мировой медицинской науки…
П о э т. А ты не захотела расстаться с будущим человечком? Даже теряя третьего?
С е р а ф и м а. Какие уж тут командировки, экспедиции и нефтяные моря? Сначала пеленки-распашонки, бессонные ночи. Затем… затем все то же, что и у других в моем положении. Ясли и садик в другом конце города, скарлатины-дифтериты с вечными страхами за малыша, первый школьный экзамен, последний школьный экзамен, штурм института, где на одно место десятеро…
П о э т. И прости-прощайте, алые паруса?
С е р а ф и м а. Сын становился все больше, я — все меньше. (Будто продолжая давний спор с кем-то). Зато парень у меня в тех самых сапогах-скороходах! Краса факультета, первый в науках и в спорте. Честный, прямой! (Неожиданно отвернулась).
П о э т. Сима, взгляни на меня. Прошу тебя.
С е р а ф и м а. Зачем?
П о э т. Когда же ты сказала правду? (Поворачивает ее лицом к себе). Раньше или теперь? Я должен знать!
Серафима молчит.
(Садится). Что за человек, Сима, был твой друг из Сургута?
С е р а ф и м а (тоже садится). Пожилой инженер. Вдовец со взрослой дочерью.
П о э т. Тоже геолог?
Серафима кивает.
Давно вы знали друг друга?
С е р а ф и м а (ее взгляд устремлен куда-то далеко). Мы познакомились только этой осенью в отпуске, в Геленджике. Довольно смешно. У зубного врача. С опухшей щекой я ждала приема, а в кабинете стонал человек. Ему удаляли зуб. Он выскочил оттуда с перекошенным лицом и прорычал: «Если вам так уж надоела жизнь, море рядом». Когда я потом вышла на улицу…
П о э т. Он ждал тебя!
С е р а ф и м а. На скамеечке. Словно мы договорились.
П о э т. Он засмеялся и сказал…
С е р а ф и м а. «Давайте вместе отпразднуем наши сегодняшние потери!» И это прозвучало, как…
П о э т. Как обещание счастья!
Серафима кивает.
Со стороны все выглядело совершенно обычно… Ежедневные встречи от курортной скуки… Вы стеснялись своих взрослых ребят и раньше, чем они, возвращались вечерами домой…
С е р а ф и м а. Особенно — Петр. Пятьдесят девять — не самый подходящий возраст для курортных романов.
П о э т. А тебе он казался моложе всех других!
С е р а ф и м а. Нет. Уже через неделю Петр сказал, что прожил добрых три жизни. Первый инфаркт свалил его еще в Баку, второй в Башкирии. Пора кончать!
П о э т. Он боялся тебя. И хотел отпугнуть.
С е р а ф и м а. Врачи не пускали его на север Сибири. Петр сумел перехитрить их. «Я — начальник партии, буду сидеть в теплой конторе и давать команды». Знаешь, в каких условиях там нужно было вести разведку нефти?
П о э т. Сибирь.
С е р а ф и м а. Нет, не знаешь. (Восторженно, как о некоей, недоступной ей «райской жизни»). На сотни километров — гиблые болота, глухие таежные урманы, куда ты пришел первым. Летом и осенью тучи свирепого гнуса. Зимой лопается термометр. Тропу, там где нет даже проселка-зимника, прокладываешь себе топором. Спишь на деревянных нарах в балка́х-вагончиках… А они открыли море, нет, не море, — настоящий подземный океан тюменской нефти, равного которому нет во всем мире. Почти никто не верил, годами не верили, даже высмеивали их. Теперь они идут широким фронтом все вперед и вперед, а за ними шагают десятки промысловых вышек, ложатся в окаменевшую землю магистральные трубопроводы, горят огни новых городов и портов на сибирских реках!
П о э т. Всю жизнь только давать другим… (В глубоком раздумье). Может ли человек всю жизнь давать, давать, давать?
С е р а ф и м а. А откуда же без этого брать? Из чего?
Пауза.
П о э т. Ты не рассердишься, Сима? Что он знал о тебе?
С е р а ф и м а (с горькой усмешкой). За годы я изучила столько отчетов своих товарищей изыскателей.
П о э т. И ты?..
С е р а ф и м а. О, я храбро врала. И у меня хорошо получалось. Я искала и находила уголь и руду, нефть и газ. Я снова была прежней Симой-Симочкой, умела мерзнуть в горах, часами шагать с тяжеленным рюкзаком за спиной и не спать сутками…
П о э т (тяжело вздохнув). Да, ничто не выглядит так реально, как не сбывшиеся мечты. Это нужно было тебе, чтобы…
С е р а ф и м а. Чтобы имела право любить. Неплохой способ? (Помолчав). Когда я уже стояла на подножке вагона, Петр сжал мою руку: «Теперь в моей жизни было все. Немного грустно, но все же я счастлив». Поезд должен был вот-вот тронуться, и я поспешно сказала: «Петр, я согласна стать вашей женой. Нет, не согласна, — хочу!» Он печально усмехнулся: «Это невозможно, Симушка. Я слишком люблю вас…»
П о э т. Больше вы не виделись?
С е р а ф и м а. Он часто писал, старался забыть свой возраст и хвори.
П о э т. И звал тебя к себе?
С е р а ф и м а. Кто знает, рядом с ним, я, может быть, еще и…
Пауза.
П о э т. Сима, дорогая…
С е р а ф и м а. Не надо, ничего больше не надо.
П о э т. Я спрошу прямо. Как мы умели когда-то. Ты считаешь, жизнь твоя не состоялась? Прошла впустую?
С е р а ф и м а (откинулась в кресле, прикрыла глаза). Не знаю, ничего сейчас не знаю. Его больше нет — нет и меня…
П о э т. Ты не одна на свете, Сима. У тебя есть сын. Твое создание.
С е р а ф и м а (выпрямилась, открыла глаза). Для него я уже сделала все, что могла.
П о э т. Все ли? Ты уверена?
С е р а ф и м а (запальчиво). Конечно! Почему бы мне не быть в этом уверенной?
П о э т (снова подходит к фотографии Жени). Похоже, в самом деле отличный парень. Сегодня он в сапогах-скороходах. Се-год-ня! Это сделала ты. А завтра? А дальше? Знает он, видел он когда-нибудь ту Симушку в кирзовках? Симу из медсанбата?
С е р а ф и м а. Вот ты о чем?! (Резко встает). Нет, той Симы он не знает, не видел, пожалуй, никогда. И уже не увидит. Увы, чудес на свете не бывает.
П о э т. Бывают. Когда-то ты свято верила в них.
С е р а ф и м а. Мне уже сорок семь.
П о э т. Каким придет от тебя твой сын к людям? Каким? Понесет им только свое дарование, свои знания? Или и твое, Серафима, большое сердце, твое сострадание к людям, боль за других? Твои, пусть даже не сбывшиеся мечты, свершение которых решится взять на свои плечи? На этом вечном экзамене ты тоже будешь с ним. Всегда. После всех аттестатов и дипломов. Всегда и рядом. Жизнь бесконечна. Она продолжается в наших детях.
Серафима стоит не шевелясь. В ее душе буря чувств.
С е р а ф и м а. Сын понесет людям мое сердце? И одно это может стать смыслом человеческой жизни? Целой жизни! Одно это?
Пауза.
П о э т. Сима, друг дорогой мой… Большая просьба. Ты сегодня же уберешь с той полки все мои книги.
С е р а ф и м а. Убрать их? Почему? Зачем?
П о э т. Обещаешь?
С е р а ф и м а. И те, первые?
Поэт кивает.
Но почему, Сергей?
П о э т. Уберешь подальше. Пока я не напишу свою новую поэму. Уже слышу первые строчки… Может быть, я назову ее «Ночь перед чудом».
С е р а ф и м а. Ночь перед чудом? Сын должен пройти мою дорогу до самого конца? Дальше, гораздо дальше, чем я. И тогда… Много это или мало? Много это или мало? Кто мне ответит? (Подходит к поэту). Как ты сказал, солдатик, — жизнь бесконечна?
Поэт кивает.
Серафима медленно протягивает ему руку.
Свет гаснет мгновенно.
В свете двух прожекторных лучей (в начале действия) С е р а ф и м а и коренастый человек с энергичным, ироническим лицом и твердым волевым ртом стоят друг против друга возле самого порога комнаты, остальная часть которой сейчас погружена в полную темноту. Это — х и р у р г. Цветов на столике уже нет.
Х и р у р г. Отлично выглядишь, Сима. Просто отлично! Само время отступило перед тобой.
С е р а ф и м а (спокойно, скрестив руки на груди). Я, кажется, уже сказала: меня нет дома.
Х и р у р г (с напускной веселостью). Слышал, слышал. А может быть, все же впустишь? (Показал на праздничную елку). В такой-то вечер…
С е р а ф и м а. Ты твердо обещал. Сто лет назад.
Х и р у р г. За давностью приговор мог бы ведь и утратить силу?
С е р а ф и м а. Ты обещал навсегда забыть сюда дорогу. Что бы ни случилось.
Х и р у р г. Все мои попытки когда-то решительно отвергались, и с тех пор годами честно держал слово. Могу я один-единственный раз проведать друга своей юности?
С е р а ф и м а. Здесь нет твоих друзей.
Х и р у р г (взял ее за руку). Даже бывших?
С е р а ф и м а (освобождаясь). Мы никогда не были просто друзьями.
На сцене становится светлее.
Х и р у р г. Я давно потерял право иначе называть те наши дорогие отношения…
С е р а ф и м а. Отношения? Оказывается, это так называлось?
Х и р у р г. Ну ладно, оставим. Измученный, уставший человек просто проходил мимо, возвращался из клиники — внезапный вызов к тяжелому больному — и увидел твое окно. Окно светилось ярко, но — почему-то мне показалось в этот раз — как-то очень одиноко. И еще показалось: сегодня меня ждут здесь, даже зовут к себе…
С е р а ф и м а (жестко). Нет. Это самое веселое окно во всем городе.
Х и р у р г. Так ли, Серафима?
С е р а ф и м а. Здесь живут двое дружных и счастливых людей. И больше никто им не нужен.
Х и р у р г. Хотел бы верить в это! (С большой искренностью). Мне стало бы легче жить, Сима.
С е р а ф и м а (с вызовом). И оба не имеют понятия о том, что такое одиночество.
Х и р у р г. Не слишком ли стараешься, Сима? Все-таки я немного знаю тебя.
С е р а ф и м а. Уже имел когда-то возможность убедиться в обратном.
Х и р у р г. Ты все та же?
С е р а ф и м а. Не меняюсь. Мое несчастье.
Пауза.
Сцену заливает полный свет.
Х и р у р г. Дело прошлое, Сима, у каждого из нас своя жизнь… Ты… никогда не жалела?
С е р а ф и м а. Нет, никогда.
Х и р у р г. А ведь мы могли быть счастливы вдвоем. Счастливы, как никто. Я знаю.
С е р а ф и м а (круто повернулась к нему, словно ударила по лицу). Вдвоем за счет третьего?
Х и р у р г (убежденно, с горячностью). Мы были слишком молоды, бедные послевоенные студенты, и все-все успели бы еще!
С е р а ф и м а (не слушая и продолжая свое). Потом — счастье за счет пятого, десятого, сотого? Чужие, чем они лучше своих?!
Х и р у р г (он потрясен). Вот как ты видишь все на расстоянии? Весьма смелые обобщения!.. (Помолчав). Где сейчас Евгений?
С е р а ф и м а (у нее перехватило дыхание). Зачем это кому-то знать?
Х и р у р г. Женя собирался встречать Новый год с друзьями в нашем кафе. Он там сейчас? Он звонил тебе?
С е р а ф и м а. Там. В кафе. (Немного торжественно). Позвонит без четверти двенадцать. (Язвительным тоном). Патрон вникает в личную жизнь студентов?
Х и р у р г (упавшим голосом). Серафима…
С е р а ф и м а. Да, Женя гордится особым вниманием своего патрона. Если бы он только знал…
Х и р у р г. Сима, послушай, Женя — очень стоящий, настоящий парень!
С е р а ф и м а. Для этого, только для этого, я и жила все годы. (У нее неожиданно вырывается). А он и в самом деле настоящий?
Х и р у р г. На пятом курсе отлично ассистирует мне. Уверен, что смогу без малейших поблажек оставить его при клинике. У Женьки голова и руки хирурга! Моя голова. Мои руки.
С е р а ф и м а. А сердце?..
Х и р у р г. И ты могла бы наконец признать, Сима: пусть с большим опозданием, но все ж я дал ему в институте ничуть не меньше, чем ты дома.
С е р а ф и м а. Ну вот что… (Борется с собой, сжимает ладонями горло). За все эти годы, за двадцать с лишним лет, я просила тебя о чем-нибудь?
Х и р у р г (с горечью). О поступлении сына в мой институт я узнал из списка, вывешенного в коридоре для всеобщего обозрения. Знаменитая твоя гордыня!
С е р а ф и м а. Теперь я прошу… Нет, требую.
Х и р у р г (обрадованно). Зачем же требовать, Сима? Твоя просьба… Значит, ты и в самом деле звала меня сегодня, хотела видеть?
С е р а ф и м а. Отныне Женя должен стать для тебя только одним из многих студентов. Одним из сотен.
Х и р у р г. Но…
С е р а ф и м а. Не смей выделять его и приближать к своей персоне больше других. (Не давая себя перебить). Никакого особого микроклимата. Никаких авансов по поводу клиники. Никаких восторгов и комплиментов.
Х и р у р г (с неподдельным возмущением). До сих пор, целых пять лет, я, выходит, все это делал только для себя? Замаливал старые грехи? Так сказать, блудный отец на коленях перед сыном?
С е р а ф и м а. Да, еще одно. Последнее. Запрещаю тебе когда-нибудь снова приглашать моего сына к себе домой.
Х и р у р г. Но позволь… Мой дом… Он открыт всегда и для всех.
С е р а ф и м а. Для всех — пусть.
Х и р у р г. Я зову по воскресеньям и других интересных своих студентов и аспирантов. Им нравится запросто бывать у нас дома, рыться в альбомах и в редкостных книгах, слушать записи старинной музыки, спорить со мной на равных. А Женьке нравится даже больше, чем всем другим!
С е р а ф и м а. Его ты больше не позовешь.
Х и р у р г (помолчав, через силу). Хорошо. Обещаю, хоть ничего не возьму в толк. И Женька этого никогда не поймет. Но знай, в клинике он и дальше будет работать со мной, операции на сердце — его будущее. И тут даже ты бессильна что-либо запретить!
С е р а ф и м а. Да, эти операции… К сожалению, у нас в городе больше не с кем.
Х и р у р г. Ты раньше молчала, долго молчала, хотя знала о нашем сближении. Почему же вот так вдруг?
Серафима молчит.
(С болью). Если мое участие в судьбе Жени, в его будущем, тебе так неприятно, могла бы давно найти меня на работе, написать, наконец, просто позвонить. Что-нибудь случилось?
Серафима молчит.
С тобой? С ним?
Серафима молчит.
В конце концов — Женя мой… (осекся) мой самый одаренный студент-дипломант. И я пока еще директор института! Что произошло, имею я право узнать?
С е р а ф и м а (отрывисто, сквозь зубы). Для вас, товарищ директор, ничего.
Х и р у р г. Я вижу, чувствую: ты чего-то боишься? За него боишься?
С е р а ф и м а (устало). Я сказала все, что хотела… раз мы уже встретились. Прощай. (Идет в глубину комнаты).
Хирург решительно направляется за ней и садится в кресло, всем своим видом показывая, что он здесь надолго.
Что это значит?
Х и р у р г. Меня сегодня привело сюда твое окно. И хочешь ты или нет, а выслушать меня, Сима, придется. Это слишком важно.
С е р а ф и м а. У тебя есть свой дом.
Х и р у р г. Там меня… могут не понять.
С е р а ф и м а (удивленно). А здесь — должны?
Х и р у р г. Здесь — да.
С е р а ф и м а (с еще большим недоумением). Я — должна? Я?
Х и р у р г. Да, именно ты. (Опускает голову в ладони).
С е р а ф и м а. О, какая поза! На нас что-то совсем не похоже.
Х и р у р г (сдавленным голосом, в той же позе). Запрещенный прием, Серафима.
С е р а ф и м а. Какой же это скверный, злой дядя посмел обидеть звезду местной медицины? Обошли с очередным награждением? Не дают персональной «Волги»?
Х и р у р г (вскинул голову). Два часа назад у меня на столе под наркозом умерла девочка девяти лет.
С е р а ф и м а (вздрагивает, подходит к нему). Прости. Прости меня, бога ради.
Х и р у р г. Операция на сердце. Врожденный порок.
С е р а ф и м а. Дура! Ох, какая дура. Старая дура и ведьма! (Хватает сигареты, закуривает, протягивает пачку хирургу). Ты виноват? Что-нибудь не так сделал? Ошибся?
Х и р у р г. Нет. На этот раз никаких упреков. Ни себе, ни другим.
С е р а ф и м а. Что же произошло?
Х и р у р г. С самого начала был только один-единственный шанс…
С е р а ф и м а. И все же ты?..
Х и р у р г (вскакивает, все время переходит с места на место). Слишком запущенный случай… слишком поздно привезли. Но этот один-единственный шанс был! Один на сто, но был, был! Я верил, и не мог, не имел права не испытать его, понимаешь?
С е р а ф и м а. А если бы отказался?
Х и р у р г (недоуменно). Отказаться?
С е р а ф и м а. Ведь все решал, наверно, ты сам?
Х и р у р г (вминает в пепельницу незажженную сигарету). В том-то и дело, что сам. В том-то и все дело!
С е р а ф и м а. А откажись — тот же исход?
Х и р у р г. Протянула бы неделю-другую… Девочка училась дома, в постели, ходили педагоги. Одна у родителей, живут где-то в глубинке.
С е р а ф и м а. Они уже знают?
Х и р у р г. Мать… Со слезами молила, чтобы непременно я. Только я! Другим не доверяет. Какие тут другие? Сейчас подкараулила в вестибюле, бросилась с кулаками. (Содрогаясь). «Говорили, ты бог… Убийца, мясник! Проклятый мясник!..»
С е р а ф и м а. Но ведь это все не так. (Кладет руку на его плечо). Успокойся, прошу тебя.
Х и р у р г. Для нее — все так.
С е р а ф и м а. За что же казнить себя? Ты и в самом деле не бог.
Х и р у р г. Девочка эта у меня не первая. Слишком часто, Серафима, убеждаюсь, что я действительно только слабый, беспомощный человек.
С е р а ф и м а (долго и проницательно смотрит на хирурга, думает о чем-то своем). И так — после каждой неудачи?
Х и р у р г. Неудача… Каждая из них — это чья-то единственная жизнь. Сердце, остановившееся в твоих руках. Видеть это самому, слышать его последний удар!
С е р а ф и м а. Замолчи.
Х и р у р г. И чувствовать себя самонадеянным негодяем…
С е р а ф и м а. Сейчас же замолчи.
Х и р у р г. Самозванцем, знахарем!
С е р а ф и м а. Но тех, кого ты спас, кому вернул весь мир на самом его краю… и ведь гораздо больше?!
Х и р у р г. Больше, меньше! У человека только одна жизнь. Одна.
С е р а ф и м а. Если бы ты отстоял только одного — это уже оправдание собственной жизни.
Х и р у р г (встал, засунул руки в карман, нарочито грубо). Выпить у тебя есть?
С е р а ф и м а. Выпить?!
Х и р у р г. Водка. Коньяк. Вино.
С е р а ф и м а. Ничего у меня нет.
Х и р у р г. Скорее!
Серафима отрицательно качает головой.
Значит, не дашь?
Серафима идет за вином.
Отставить. Все равно бесполезно. Ничто в таком состоянии не берет. (Ходит, обхватив голову руками). Проклятый мотор! Работает, гудит, гудит, сколько ни глуши. И спать совсем не могу.
С е р а ф и м а (не зная что сказать). Надо немедленно взять отпуск, уехать.
Х и р у р г (бросается в кресло). Удрать от самого себя? Куда? Может быть, знаешь такое счастливое местечко?
Пауза.
С е р а ф и м а. И все же, почему ты не пошел домой? Там ждут, волнуются.
Х и р у р г. Действительно — почему? Ведь жена давно согласна со мной.
С е р а ф и м а. Согласна? В чем?
Х и р у р г. Жена у меня умница. Ясная, светлая головушка. Все и всегда разложено по своим местам. Считает — надо это дело бросать ко всем чертям.
С е р а ф и м а. Что-то вроде табака. Захотел и, раз-два, бросил?
Х и р у р г. В нашем городе с десяток отличных, превосходных хирургов. Есть просто виртуозы.
С е р а ф и м а. Не хуже тебя, верно?
Х и р у р г. Да, ничуть не хуже. Почему же именно я? Почему не кто-нибудь другой?!
С е р а ф и м а. Ты прав.
Х и р у р г. Вот видишь…
С е р а ф и м а. В самом деле, почему ты? С какой такой стати?
Хирург растерянно смотрит на нее.
Что из того, что у человека редкостный талант? Это его личная собственность, и он вправе даже запереть ее на амбарный замок. Хочу — делаю операции, хочу — нет.
Х и р у р г. Сима!
С е р а ф и м а. Он не желает больше мучиться, глушить коньяком свои сомнения, казниться и не спать ночами.
Х и р у р г. Черт побери, это надо испытать, чтобы…
С е р а ф и м а. Да-да, он просто издерганный, смертельно уставший в борьбе с самим собой человек. И его большой талант — его большое несчастье. Понимаете, бывает, оказывается, и так: талант — несчастье.
Х и р у р г (он поражен этой мыслью). Никогда не приходило в голову… Может быть, и так, может быть…
С е р а ф и м а. А вы, те, кто безоглядно верили в него, как даже в господа бога не верят… Я вам что-то скажу под большим секретом. Человек этот когда-то ради собственного спокойствия готов был пожертвовать будущим сыном. И легко отказался от личного счастья. Почему же вы хотите быть ему ближе, дороже? По какому такому особому праву?
Х и р у р г (потрясенно смотрит на нее). Какая жестокость! Ты не в своем уме, Серафима…
С е р а ф и м а. Нет, ты просто помог мне сейчас понять нечто очень важное… Зачем тебе вдруг понадобился Женя?
Пауза.
Х и р у р г. Он не попал сразу из дому в наше кафе. Не дошел туда.
С е р а ф и м а (испуганно). Как — не дошел?.. Где же он сейчас?
Х и р у р г. Не волнуйся, Сима. Ничего такого не случилось.
С е р а ф и м а. Где Женя? (Трясет его). Ты что-то знаешь, сейчас же отвечай!
Х и р у р г. Женя позвонил мне из автомата, когда я уже собрался бежать в клинику. Хотел заранее поздравить с Новым годом. Я сказал, что девочке той очень плохо, что велел приготовить ее к операции, вызвал еще одного хирурга и сейчас же еду…
С е р а ф и м а (торжествующе). И Женя побежал туда!
Х и р у р г. Мы работали целый час. Мы благополучно проникли туда, куда проникнуть удается не так уж часто. Сначала получалось все, отлично получалось… Потом — катастрофа. Я… (Махнул рукой). Женя плакал навзрыд…
С е р а ф и м а. Плакал?!
Х и р у р г. Мы вместе вышли на улицу, и я заставил Женю надеть шапку и шарф. Он был в каком-то трансе, почти невменяем, и, знаешь, что сказал мне: «Все, это конец, профессор!» — «Конец — чему, Женя?» — «Вы, как хотите, а я закончу институт и буду удалять аппендиксы и вправлять грыжи. Это ведь тоже нужно людям… Зачем мне больше, чем всем? Зачем лезть вперед? Я тоже хочу, как другие, спокойно спать и не смотреть с презрением на свои бездарные руки!..»
С е р а ф и м а. Зачем мне больше, чем всем? Эти жалкие слова он посмел сказать и тебе?!
Х и р у р г (пораженно). Ты тоже слышала их?
С е р а ф и м а (очень тихо). Твоя наука… Этого-то я и боялась. А только что окончательно поняла: ты, ты незаметно, постепенно влил в него этот страшный яд сомнений!
Х и р у р г. Ах, Сима, Сима! Он и сегодня слышал от меня только одно: «Мы с тобой, Женя, самые счастливые на свете. В своей операционной мы умираем в каждый такой день, но зато в остальные… Поражения? Да, они дорого обходятся нам, но вчера в нашем деле были только пионеры, колумбы, теперь рядом — мы с тобой, десятки других, а завтра…»
С е р а ф и м а. Ты это говорил ему сейчас? В таком состоянии?
Х и р у р г. Я умею владеть собой. И все мои беды касаются только меня самого.
С е р а ф и м а (с трудом переведя дух). Ну так вот… Мальчик вовсе не так прост, как это кому-то кажется. Он долго щадил, жалел тебя. Женя знает все.
Х и р у р г. Знает?!
С е р а ф и м а. И говорил со мной.
Х и р у р г. Знает?! Но откуда? Я оберегал Женю от всего такого. Нет-нет, быть не может!
С е р а ф и м а. Скрыть это невозможно. Малодушие, — оно как проказа. И еще… твой дом.
Х и р у р г. Дома я тот же. (Его внезапно осенило). Жена? Но зачем ей было бы смущать, сбивать парня? Создать вокруг меня пустоту? Лишний козырь? «Смотри, даже молодые, горячие головы трезвеют. Ученики бегут от тебя!» Это, да?
С е р а ф и м а. Ты оставил Женю одного?
Х и р у р г. Нет, его нельзя было оставлять. Мы двинулись вместе. Пешком. Сквозь метель. И всю дорогу говорили. Обо всем. И… о тебе тоже.
С е р а ф и м а (невольно перейдя на шепот). Обо мне?.. Ты с Женей — обо мне?!
Х и р у р г (путаясь в словах). В том, как сложилась твоя жизнь, Сима… В общем… не мне тут быть судьей, не мне бросить камень…
С е р а ф и м а. К дьяволу сейчас мою жизнь! Что ты сказал Жене?
Х и р у р г. Мы ведь даже не знакомы с тобой…
С е р а ф и м а (с глубокой тревогой). Значит, он?
Х и р у р г (осторожно, исподволь). Сначала это был разговор на древнейшую и вечно юную тему: человек, его счастье и несчастье. У каждого смертного — своя звезда, которую ему уготовано открыть, — говорил я. — Именно ему! Первой или сотой величины, но — твоя, единственная… Тот, кто заблудился в жизни на кривых, случайных тропках, несчастен, — жаль его, беднягу, — но тот, кто твердо знает, зачем рожден на белый свет и сам отрекся от своей звезды, струсил перед своим призванием — несчастен вдвойне…
Серафима слушает его со все возрастающим вниманием и волнением.
Предать себя — предать всех! И наш с тобой случай, Женя, именно из таких. Больше, чем любой другой.
С е р а ф и м а. Кому ты говорил все это? Себе или ему?
Х и р у р г. Ты никогда, Женя, не простишь себе, если разменяешь алмаз на медяки. И поверь моему опыту: человек, не сделавший того, что должен был сделать, стареет и умирает гораздо быстрее…
С е р а ф и м а (медленно, выделяя каждое слово). Алмаз и медяки… Алмаз и медяки… А вот моя мать преотлично выглядит, и сердце у нее, как у самого Пеле! Так сказал тебе мой сын?
Х и р у р г (уклоняясь от ответа). Женя любит тебя. Очень любит.
С е р а ф и м а. И гордится?
Х и р у р г. Ты хочешь знать, что мне сказал Женя?.. — Моя мать удивительная, редкостная женщина. Жаль, что не довелось познакомить вас. Такие в наш трезвый век попадаются далеко не на каждом шагу. Знаете, на что она пошла, чем пожертвовала? Мы ведь всю жизнь с ней только вдвоем. Так вот, чтобы из меня выработался человек с кое-какими извилинами…
С е р а ф и м а (перебивает). И прекрасно живет — не тужит безо всякой персональной звезды?
Х и р у р г (стараясь смягчить удар). Ее работа тоже очень нужна людям. Мою маму уважают, хвалят на работе, отмечают, и ей хорошо.
С е р а ф и м а. Вот оно значит как… Я, жизнь моя оказались главным аргументом Жени? Его ответом на всю твою горячую проповедь?!
Хирург опускает голову.
(С беспощадностью к самой себе). Так вот какими сапогами-скороходами снабдила я в дальнюю дорогу своего единственного сына…
Х и р у р г. Сима… ты думаешь… мне лучше было сейчас промолчать?
С е р а ф и м а. Нет, я должна была узнать всю правду. Ты не имел права ничего скрывать.
Х и р у р г. Это — от всей души?
С е р а ф и м а (очень мягко). Ты его учитель. (Помедлив). Ты — его отец. И ведь именно поэтому ты сегодня здесь, у меня.
Х и р у р г (берет ее руки в свои, нежно целует). Спасибо, Сима. Никогда не забуду этих твоих слов.
Пауза.
С е р а ф и м а. Что же мы будем делать теперь с тобой, Серафима? Что? Не знаешь пока?.. Подумаем еще, хорошенько подумаем обо всем, да? (Хирургу, требовательно, с силой). А ты… Ты не посмеешь бросить самого дорогого своего дела? Ты понял меня, Михаил, — не посмеешь?!
Хирург молчит.
Да, ничего не отвечай сейчас, ничего.
Х и р у р г. Я, наверно, до сих пор люблю тебя, Сима. Вот такую… Тебя одну.
С е р а ф и м а. И ты не посмеешь вторично предать нашего сына?
Х и р у р г. Нашего сына? Ты сказала — нашего сына?!
С е р а ф и м а (глядя в одну точку). Предать себя — предать всех? Предать всех — предать себя?..
Свет гаснет мгновенно.
Вихрится, клубится, захлестывает все вокруг последняя декабрьская метель.
В сопровождающем его луче размашисто, не по годам молодо, шагает сильный и плечистый пожилой человек в свитере и куртке, с блестками снега на непокрытой голове и плечах. Счастливый, веселый, он идет, протянув руки к Серафиме.
Это — г е о л о г.
Он пересекает незримую границу комнаты — площадки.
Серафима включает гирлянду лампочек, и елка вспыхивает разноцветными огнями.
Г е о л о г. А вот и я, Серафима!
С е р а ф и м а (идет навстречу). Здравствуй, Петр. Я так долго ждала тебя.
Г е о л о г. Здравствуй, Симушка!
С е р а ф и м а. Здесь все ждало тебя столько лет. Это теперь твой дом.
Г е о л о г. Нет, Сима, я за тобой. Два дня на сборы. Только два. Сверх праздника начальство ничего не подарило. Украду, увезу, хоть в попоне поперек седла!
С е р а ф и м а. Может быть, хватит бродяжить в тайге?
Г е о л о г (оглядываясь, посмеивается). А что? Мысль! Уют. Прочный берег. Домашнее тепло. Хрупкая мечта начинающего пенсионера!
С е р а ф и м а. Ты все-таки уже не мальчик, Петр.
Г е о л о г. Что поделаешь, Симушка? Этот микроб бездомности отпущен человеку навсегда. Как врожденная глупость. Как длинный нос!
С е р а ф и м а (неуверенно, с опаской, повторяя слова поэта). А может ли человек всю свою жизнь только давать?..
Г е о л о г. Эх, Симушка, видела бы ты мою новую столицу на том лесном косогоре над Обью! Был мертвый поселок, пятнадцать домишек, давно брошенных лесорубами. А теперь — красный флаг на шесте, высоченная радиомачта. Издали нечто вроде полярной зимовки. И целый день по всей округе гремят взрывы. Это мои неутомимые мальчики-«сейсмики» выстукивают, выспрашивают тайгу, где она там еще прячет свои сказочные сокровища.
С е р а ф и м а. И ты во весь опор мчишься по бездорожью за рулем своего вездехода…
Г е о л о г. Вместе с тобой! В наш домик под радиомачтой и флагом. С очередной победной сейсмограммой. Сейчас мы передадим ее по радио в Сургут, в Управление.
С е р а ф и м а (протягивает ему фужер). Выпьем, дорогой бродяга. Для начала за встречу.
Г е о л о г (высоко поднимает фужер обеими руками). За тебя — за мое главное открытие. За мою самую большую находку, Серафима свет Николавна!
Медленно, глядя неотрывно друг другу в глаза, не чокаясь, выпили, поставили на столик фужеры.
С е р а ф и м а. За счастье!
Г е о л о г (восхищенно). Ты сегодня совсем, как девушка. Просто старшая сестра моей Ольки.
Серафима заливается счастливым смехом.
Нет, как молодая, юная мать. А это самое прекрасное зрелище в мире.
С е р а ф и м а. Подхалим, льстец. И ты хорошо выглядишь, Петр. Куда лучше, чем тогда, в Геленджике. Я так рада.
Г е о л о г. Что делать — положение обязывает! (Картинно расправил плечи). Я ведь объявил себя женихом. Есть какие-нибудь возражения?
С е р а ф и м а (со смехом). Невеста свою кандидатуру предложила уже давно. А жених вот сначала упирался.
Г е о л о г (словно удивляясь этому). Оказалось, что я не могу без тебя, Серафима. Ну, понимаешь, совсем не могу. А старик я упрямый и вредный. Это уже возрастное.
С е р а ф и м а. Я люблю тебя, Петр.
Вступает тихая музыка. Мелодия, которая звучала в первом диалоге, когда Серафима вспоминала о своих встречах с геологом.
Люблю!
Г е о л о г. Ты скажешь это сейчас еще раз.
С е р а ф и м а. Я люблю тебя, Петр.
Г е о л о г. Еще раз!
С е р а ф и м а. Мальчишка, совсем мальчишка. (Ласково треплет его волосы). Седой, лохматый мальчишка.
Г е о л о г (грозно). А кто это здесь недавно призывал меня стать на якорь?
С е р а ф и м а. Люблю тебя.
Г е о л о г. Я заставлю тебя, Симушка, повторять это тысячу раз в день. Твой словарь будет состоять только из этих четырех слов. Простых и самых необходимых, как хлеб и вода. Ты забудешь все остальные. И мне придется за полную тупость выгнать тебя с работы.
С е р а ф и м а. Наконец-то это пришло и ко мне…
Г е о л о г. Знаешь старую-старую притчу? Господь бог в свою хорошую минуту швырнул на землю человеческое сердце, заключенное в скорлупку, но она разбилась при падении, и обе половинки сердца долго, очень долго искали друг друга. И вот, наконец-то…
С е р а ф и м а (ходит, заложив руки за голову). Самая богатая, самая счастливая в мире.
Г е о л о г. Самая щедрая.
С е р а ф и м а. Самая бестолковая, самая глупая. От радости, от любви.
Г е о л о г. Самая мудрая! Все Аристотели, Платоны и Фейербахи — последние двоечники рядом с тобой.
С е р а ф и м а. Петр, от этого можно умереть…
Г е о л о г. Смерть? Что это такое? Не знаю такого слова. И не хочу знать. У нас с тобой еще вся жизнь впереди!
Серафима вздрагивает, останавливается, низко опускает голову.
(Словно не замечая ее состояния). У меня ведь завелась, Симушка, одна идея. Нахальная идея. Идея-фикс.
С е р а ф и м а (стряхнув с себя оцепенение). Что еще за такая идея?
Г е о л о г (тоном лектора). Еще с детских лет, из школьной географии вам известно, дорогие мои слушатели, что наша бескрайняя сибирская тайга переходит в тундру, которая простирается до самого Ледовитого океана. Есть все основания предполагать, что вышеупомянутая, сегодня еще совсем мертвая тундра таит в своих недрах не меньшие запасы нефти и газа, чем ее лесная соседка и сестра, и ждет, чтобы человек наконец пришел и разбудил ее… (Засмеялся). Ну, в общем, крайне заманчиво, Симушка, принять, так сказать, посильное участие… А в финале — заложить на самом берегу океана в соседстве с белыми медведями и тюленями этакий симпатичный город нефтяников, где моя Олька вчитывала бы юным гражданам свой инглиш. Ну, как идейка? Что-то есть?
С е р а ф и м а. Я, наверно, немного отвыкла от тебя… (Протягивает геологу обе руки). Здравствуй, Петр!
Г е о л о г. Здравствуй, Сима!
Наконец-то их руки соединились, наконец-то они прильнули друг к другу.
С е р а ф и м а. Послушай, дорогой человек. Где это ты пропадал всю мою жизнь?
Г е о л о г. Сам не пойму. Зато я принес тебе кое-что на елку. (Протягивает Серафиме большую кедровую шишку). Хороша? Чем пахнет?
С е р а ф и м а (старательно обнюхивает ее). Тайгой. Жизнью. Кочевьем. Верно это, что сибирский кедр плодоносит чуть ли не целых сто лет?
Г е о л о г. Двести! Двести лет! Иначе он бы засох от тоски.
С е р а ф и м а. Славный подарочек! Ты сам повесишь его на елку, Петр.
Геолог прикрепляет шишку к елке. Затем, как фокусник, будто из воздуха извлекает и с комической торжественностью демонстрирует пробирку с какой-то темной жидкостью.
Г е о л о г. А это что, Симушка? Угадаешь?
С е р а ф и м а. Первая нефть из района твоей столицы на Оби!
Г е о л о г. Отлично! Может быть, вы тогда, премудрая сударыня, знаете и как мы окрестили свою первую промысловую вышку?
С е р а ф и м а. Конечно, знаю. «Серафимой!» (Выхватывает у геолога пробирку). А мы и ее сюда. (Вешает на ветку, отступает, любуется). Нигде, ни у кого нет и не будет на елке таких сказочных украшений!
Г е о л о г (тоже оглядывая елку). А что?! Совсем, как у нас дома, в Сибири. Что же мы станцуем, Симушка, под новогодней елкой? Наш первый в жизни танец, а?
С е р а ф и м а (торжественно подняла руку). Ты не должен спрашивать у меня. Никогда! Твой долг только приказывать.
Г е о л о г. Приказывать? Зачем?
С е р а ф и м а. Да, просто подавлять меня своей железной мужской логикой и волей.
Г е о л о г. Подавлять — скучно.
С е р а ф и м а (шутливо). Я устала всю свою жизнь ходить в мужиках. Устала быть раскрепощенной женщиной. (Стучит по столику). Хочу в девятнадцатый век. Немедленно. Подать мне его сюда!
Г е о л о г. Рыцарские времена, пожалуй, в этом смысле еще лучше.
С е р а ф и м а. В моей жизни было двое мужчин, и оба оказались слабее женщин. (Вскидывая голову). У нас ты будешь решать все. За себя. За меня. За нас обоих. Итак, я жду.
Г е о л о г. Что ж, первый опыт. Шейк! (Самоотверженно, но довольно неуклюже, выполняет несколько па). Олька моя научила.
С е р а ф и м а. Ладно, так и быть, в первый и последний раз командую я. Добрый старомодный вальс. Иоганн Штраус.
Словно по ее велению, возникает музыка.
(Приседает в реверансе, потом хлопает в ладоши). Дамы выбирают кавалеров!
Они танцуют. Очень нежно, очень легко, едва касаясь друг друга.
Мне кажется, все это уже было когда-то, в какой-то другой жизни…
Г е о л о г. И мне кажется.
С е р а ф и м а. Или только еще будет?
Г е о л о г. Или только еще будет…
С е р а ф и м а. И не с нами одними.
Г е о л о г. Еще с какими-то людьми. Они даже не знают, что мы где-то есть на земле…
С е р а ф и м а. Что мы теперь навсегда вместе, что нашего счастья хватит теперь на всех, на всех, на всех!
Г е о л о г. Половинки сердец всюду ищут и наконец-то находят друг друга.
С е р а ф и м а (остановилась, мягко освободилась из его объятий). Извечный и глупый бабский вопрос. Почему мы не встретились раньше, давно? Десять, двадцать лет назад?
Г е о л о г. Вечная драма параллельных линий.
С е р а ф и м а. Могли бы однажды и пересечься! В виде особого исключения.
Г е о л о г. Увы, награда за все к человеку обычно приходит с большим опозданием. Скажем и так спасибо судьбе.
С е р а ф и м а. Веришь в судьбу, Петр?
Г е о л о г. Я старый, яростный фаталист. Кто-то там, на небеси, неуклонно заведует судьбой каждого из нас.
С е р а ф и м а. Этакий диспетчер с лучезарными крылышками?
Г е о л о г. Ангел, Симушка, — самая убогая и жалкая выдумка человека за всю его долгую историю. Тот диспетчер на верхотуре — с копытцами и рожками. Он поместил нефтяной институт в родном моем городе, на моей улице, и я стал геологом. Не надо было мучиться, выбирать… На экзаменах в аспирантуру он подкинул мне такие вопросики, что я с треском провалился, а затем с горя укатил в экспедицию. И навсегда возненавидел все ученые степени и звания…
Серафима смеется.
В Башкирии этот тип с рожками и хвостом подарил мне в начальники изрядного тупицу, и я сбежал от него в забытую богом приобскую Сибирь. Там, в Сургуте, на профсоюзной конференции, я растолковал докладчику, что мир не создал другого такого мастера показухи, как он, — после этого две обещанных мне роскошные путевки в Сочи отдали другому, я оказался «дикарем» в Геленджике и… кого-то встретил там на свою беду.
Серафима смеется.
Итак, уважаемые граждане, все наши удачи и счастливые случайности в жизни есть прямые или косвенные следствия наших же промахов, неприятностей, сумасбродных поступков, и, соответственно, наоборот…
С е р а ф и м а (вдруг посерьезнев). Петр, только правду. Слышишь, только правду! (Кусает от волнения губы). Тогда, в Геленджике, ты уже все понимал?
Г е о л о г. Что — понимал?
С е р а ф и м а. Ну, догадывался…
Г е о л о г. О чем я мог догадываться, Симушка?
С е р а ф и м а. Что я насочиняла себя… И что все у меня совсем не так.
Г е о л о г. Что не так?
С е р а ф и м а. Что я… что я заурядная конторская мышь. Мышка-норушка.
Г е о л о г. Бог мой, какая ерунда! Твою подпись я видел потом на многих листах проекта трубопровода, присланных нам из Днепровска.
С е р а ф и м а. Подпись исполнителя. На чужом проекте. Там есть и закорючка копировщицы.
Г е о л о г. А что значит вообще, так или не так? Где этот камертон — один для всех?
С е р а ф и м а. Значит, знал…
Г е о л о г. Разве это помешало мне полюбить тебя?
С е р а ф и м а. Можно просто полюбить женщину. Неизвестно за что. Даже пустую, суетную, вздорную. Разве так не бывает?
Г е о л о г (подходит к ней вплотную). Выдумала себя, сочинила?.. Но ведь это как раз и есть ты, настоящая. Это жизнь души! Она более жизнь, чем жизнь! Это — ты! Такой ты задумала, видела себя, такой хотела и хочешь быть… Остальное — бытие с его житейскими невзгодами, каверзами и подвохами…
С е р а ф и м а (отступила на шаг). И это говоришь ты? Ты?!
Г е о л о г. Да, что бы там ни твердили всякие умники, жизнь иногда бывает сильнее нас.
С е р а ф и м а. Великодушный, добрый человек… Ты придумал мне в утешение этого диспетчера с рожками и хвостом? Жизнь… Со школьной скамьи нам внушают: у тебя одна жизнь, одна, одна. Распорядись же ею так, чтобы потом не пришлось краснеть! Почему же лишь в конце жизни столько людей узнают, с чего им следовало ее начать?
Г е о л о г. Какой же это конец, Симушка?
С е р а ф и м а (голос ее пронизан болью). Ну, пусть зенит, все равно.
Г е о л о г. Что ты мучаешь себя, глупая девочка? Это ж я, отъявленный эгоист, просто хитрю и сманиваю тебя! С милым, дескать, рай и в шалаше, и прочие старые байки… Где это сказано, что непременный удел женщины с дипломом геолога проваливаться в болотах, поджариваться в пустыне, срываться с горных троп и (шутливо) только раз в году, в отпуск… видеть портниху и маникюршу?
С е р а ф и м а. А каков же, милый мой, ее удел?
Г е о л о г. Боже, если бы моя железная Олька услышала, что за ересь я сейчас изреку!
С е р а ф и м а. Она-то всегда кочует с тобой.
Г е о л о г. Ее дурацкий девиз: лучше заочный институт, чем заочный отец. Знаешь, Симушка, какими станут люди будущего?
С е р а ф и м а. Очень хотела бы знать, Петр.
Г е о л о г. Такими, как наши женщины сегодня.
С е р а ф и м а. Женщины? Именно — женщины?
Г е о л о г. Да. Вернее, матери. Кем бы они ни были: министром, продавщицей, геологом.
С е р а ф и м а (взволнованно). Почему — матери? Почему именно они?
Г е о л о г. Мать с ее самоотвержением… С таких вот лет (отмерил рукой над полом) мы видим больше всего ее, свою маму, больше всего слышим ее, свою маму, ей, своей маме, больше всего верим, чутко, ревниво следим за каждым ее шагом, словом, поступком. Я прав?
С е р а ф и м а. Больше даже, чем думаешь.
Г е о л о г. И если ей, матери, приходится сделать выбор, — пусть самый трудный, пусть в ущерб самой себе, — она знает одно решение: ради сына, ради дочки. Для нее это значит — ради будущего. Вот главный урок, который она дает нам, мужикам. Ради будущего!
С е р а ф и м а. Жизнь всегда выбор. Твердое «да» и «нет». (Напряженно вытянулась, смотрит геологу в глаза). Ну, а если мать все же совершила ошибку? В чем-то самом важном?
Г е о л о г. А тут они, эти Ольки и Женьки, судят без промаха. (Потянулся к бутылке). Итак, выпьем за матерей, у которых все мы в неоплатном вечном долгу. За их жертвы. За героинь, невидимых миру. И за их невидимые миру слезы!
С е р а ф и м а (останавливает его). Погоди. Может быть, ты еще не захочешь пить за меня.
Г е о л о г. Хоть три такие симпатичные бутылки!
С е р а ф и м а (берет его под руку, подводит к фотографии). Женьку ты знаешь. А это отец. И между ними, как мост, — моя жизнь…
Г е о л о г (у портрета солдата). Твой взгляд, Симушка. Твоя скрытая улыбка. Почему увеличила именно эту?
С е р а ф и м а. Потому что — последняя.
Г е о л о г. Отец не вернулся?
С е р а ф и м а. Вернулся. Но только в сорок шестом. После целого года в госпитале. А еще через год умер.
Г е о л о г. Случилось с ним в самом конце войны?
С е р а ф и м а. Да, уже в Берлине. Всю войну — без единой царапины. Снайпером был. Вот — осталась от него книжечка. (Показывает ее, раскрывает). Смотри, его записи. 1 ф., 2 ф., 3 ф… А в конце каждого месяца подбивал итог. Семь фрицев, девять, одиннадцать…
Г е о л о г. Бухгалтером раньше работал?
С е р а ф и м а. Сварщиком-верхолазом. Три довоенные домны и шесть мартенов в Днепровске — все его.
Г е о л о г. А мать, какой она была?
С е р а ф и м а. О, из комсомолок в красных косынках! В такой вот косынке и завещала себя похоронить… Когда мне исполнилось двенадцать, пошла на стройку к отцу. Хорошо помню: он где-то на самом верху, весь в огненных брызгах сварки, а мама внизу, цепляет стальные листы к стреле крана.
Г е о л о г. Что, не хватало одного заработка в семье?
С е р а ф и м а. Вечная ее тема! Но теперь-то я понимаю: была у мамы совсем другая причина, чтобы пойти на такую работу.
Г е о л о г. Какая же?
С е р а ф и м а. Подрастала я. И смотрела на нее во все глаза.
Геолог бросает на Серафиму быстрый, проницательный взгляд. Хотел что-то сказать, но сдержался.
(Неожиданно). А знаешь, Петр, отец, пожалуй, мог вернуться невредимым.
Г е о л о г. Это что же, зависело от него?
С е р а ф и м а. Оставались дни, считанные дни. После четырех лет такого ада… Только однажды я осмелилась прямо спросить: «Отец, что тогда заставило тебя сделать это?» Он сказал: «Кто-то должен был, девочка, а в роте — одни мальчишки, кутята со школьной скамьи…» Ну отец и вырвал у кого-то связку гранат и пополз к этому доту у самого рейхстага.
Пауза.
Г е о л о г. Симушка… Кажется, я понял теперь, что тебя мучает. Сын?
Серафима закуривает, напряженно следит за геологом.
Смог ли бы он, как дед? Сможет ли, если бы вдруг пришлось?
С е р а ф и м а. Ты знаешь, прошлым летом Женя с ребятами из стройбригады своего института был на целине, в Кустанае. И вот там, в совхозе, в засуху внезапно начался пожар. Огонь с каких-то построек мгновенно перебросился на детские ясли. Первым бросился туда мой Женя. За ним уже все остальные… Ты видел его руки, Петр. Руки хирурга — в таких ожогах.
Г е о л о г. А мне сказал — взрыв в лаборатории. Ты счастливейшая мать, Симушка. И мост действует вполне исправно!
С е р а ф и м а (тихо, словно про себя). Нет, боюсь, что мост этот треснул…
Г е о л о г. В чем ты можешь упрекнуть себя?
С е р а ф и м а (с мукой, пугаясь того, что хочет сказать). Похоже, мой сын — герой на час.
Г е о л о г. Твой Женька?! Дед гордился бы таким внуком.
С е р а ф и м а. Там были дети, обреченные на гибель. Там можно было отдать жизнь мгновенно. Там не было позади четырех лет ада. И там хватило вспышки на миг.
Г е о л о г. Что с тобой, Сима? За что ты хулишь парня? (Долго, в упор смотрит на Серафиму). Что-то с ним произошло потом?
С е р а ф и м а. Он испугался. Испугался себя. Испугался своего таланта. Своего призвания. Своего назначения. Скажи, есть на свете большая трусость?
Г е о л о г (подходит к Серафиме, обнимает ее). Симушка… ты знаешь не хуже меня. В молодости это случается со многими.
С е р а ф и м а. И с его мамой в том числе. Мост треснул, и Женя потерял опору под ногами.
Г е о л о г. Но в чем же парень провинился?
С е р а ф и м а. Он может чуть ли не каждый день спасать человеческие жизни, но не хочет платить за это своим покоем. Это не пожар на целине, и в обычное время он предпочитает быть, как все. Понимаешь — «как все»?! Как его преданная, самоотверженная мать, которая в остальном живет «от и до». Спокойно спать ночами, как она, не знать мук, неудач, терзаний. Во всем, как она. Зачем ему больше, чем другим?
Г е о л о г. Ах, Симушка!.. Пока мы дышим, мы еще можем все. И ты, и Женя. Вы оба. Вместе. Важно только твердо верить в это. Ты отдала сыну жизнь…
С е р а ф и м а. Дать жизнь, отдать жизнь. Это еще не самое большое, Петр. Люди будущего станут такими, как их матери сегодня. И как их отцы. Кто это сказал, мой вечный бродяга?
Г е о л о г (упрямо). Пока ты дышишь, ты можешь еще все. Надо только всегда помнить об этом.
С е р а ф и м а (прижалась к нему). Я поцелую тебя, Петр… (Обнимает, целует в губы). Скажи, как это все случилось с тобой… там?
Г е о л о г. Как случилось? Не знаю. (Удивленно). Это было как удар молнии в ночи. Как внезапное падение с обрыва… Я сделал еще шаг вперед и позвал тебя, Симушка. Громко позвал…
Крутая, лютая метель налетает, захлестывает всю сцену и комнату.
Геолог, с трудом оторвавшись от Серафимы, идет, уходит в метель, высоко подняв руку. Идет медленно, словно преодолевая не только ураганный ветер и снег, а и нашу способность забывать и постепенно примиряться со всем неизбежным.
С е р а ф и м а. Ты позвал меня… Я иду к тебе, Петр! Еду к тебе. Хотя тебя уже нет. В таежную твою столицу с красным флагом на шесте…
Геолог удаляется, прощаясь с нами едва заметным движением руки.
Мы дойдем, непременно дойдем и построим, как ты мечтал, солнечный город в тундре. У самого Ледовитого океана. И в нем будут жить мой Женя и твоя Ольга.
В бешеном кружении метели исчезает, растворяется могучая фигура геолога.
Ты дал мне счастье, Петр. Трудное, единственное. А счастье — это всегда новое великое испытание.
Метель резко прекратилась. В комнате полный свет.
Серафима сидит в кресле в той же позе, что и после телефонного разговора с Сургутом. На плечах ее платок. Она плачет, впервые плачет, дав себе полную волю.
Раздается телефонный звонок.
С е р а ф и м а (поспешно утирает слезы, словно кто-то может ее сейчас увидеть, рывком снимает трубку. Хрипло). Слушаю.
Громко звучит ликующий голос Ж е н и, усиленный театральными динамиками.
Женя. Мама Сима? Я первый, да? Я обнимаю и поздравляю тебя!
С е р а ф и м а. И я тебя, сынка дорогая! Где ты, откуда говоришь?
Ж е н я. Откуда же еще? Из нашего «Гиппократа». Тут целая очередь к телефону. Мама Сима, самая хорошая на свете мама, я желаю тебе большого, настоящего счастья. Ты понимаешь о чем я?
С е р а ф и м а. И тебе самого большого счастья. Как я его понимаю. И чтобы быть достойным его.
Ж е н я. Он прилетел? И вы встретились?
С е р а ф и м а. Да, мы встретились… (С трудом сдерживая слезы). А у меня новости, Жень. Большие, важные новости.
Ж е н я. Наконец-то новости и у тебя! Я очень рад. Тут торопят, мамочка. Да здравствует эта ночь, да здравствуют новогодние чудеса! Увидимся утром, ма!
С е р а ф и м а. Увидимся утром, сын…
Громкие гудки в трубке.
Серафима молча стоит с трубкой, зажатой в руке, осторожно кладет ее на место.
На измученном осунувшемся лице женщины возникает слабая, еще совсем робкая улыбка.
Свет постепенно гаснет, на сцене темнеет совсем, и сразу же начинаются один за другим характерные телефонные звонки междугородней, а с ними и голоса, мужские и женские:
— Сима, родненькая? Это я, Ольга, со второго шебелинского промысла…
— Сима-Симочка, мы тут все, в Карпатах, дружно пьем за твое здоровье!
— С самым счастливым новым годом тебя, Серафима!..
И, вытесняя эти далекие и родные голоса, снова, как в самом начале, перекличка голосов на разных языках мира, и над всей страной и планетой — перезвон часов и колоколов.
Кремлевские куранты гулко, величаво и торжественно отбивают двенадцать. Новый год.
Новые испытания для всех нас в горе и счастье.
1968—1973 г.