ГЛАВА 8

Когда я разыскивал гостиницу, зазвонил телефон. Старый, покрытый шаровой краской телефонный автомат в деревянной будке, с которой слезало коричневое покрытие, и которая стояла на рынке. На том свете, увидав меня, гасли уличные фонари, а здесь звонили телефоны. Не знаю, что мне стукнуло в голову, что я поднял трубку.

Трубку я поднял, но ничего не говорил. А в ней что-то трещало и шумело, словно картошка фри, жарящаяся в кипящем масле.

— Притча о Матфее, кретин, — загрохотало среди шумов и треска. — Ты сам ею меня угощал. Ты зачем вышел из поезда?

У меня сперло дыхание. Я почувствовал, как ноги подо мной становятся мягкими, будто разогретый воск. В горле все стиснулось.

— Михал?!

— Нет времени. Уже слишком поздно… Сейчас я прерву соединение. Помни: положись на себя. Делай то, что умеешь. Что бы ни увидел, делай по-своему. И уж если начинаешь копать, копай поглубже.

Прерывистый сигнал.

Я крикнул через мгновение, как оно обычно случается, когда сообщение прерывается: «Михал? Михал? Алло!». И тому подобные вещи. Вопли в пустоту. С некоторыми аспектами реальности дискутировать нельзя. К примеру, с прерванным телефонным звонком.

Трубку я повесил на полном автомате.

А потом какое-то время сидел на рыночной площади, на каменной облицовке давным-давно высохшего колодца. Михал? Точно так же, как перед тем Патриция? Что-то не складывалось у меня с телефонами, и мне не очень-то хотелось верить в то, о чем те мне говорили.

Я поднялся и потащился в гостиницу. И правда, она находилась за ратушей. В тесном домике, втиснувшемся между двумя другими. Я видел дешевую и старомодную неоновую рекламу из выгнутых трубок, прикрепленных к жестяным буквам.

Отель Лацерта.

Ладно.

Прежде, чем зайти, я набрал прошлогодних засохших листьев и сложил их в стопку, которую затем спрятал в карман.

Вновь меня начало трясти, я зашелся в ужасном, свистящем кашле. Мне казалось, будто бы я начинаю распадаться.

Стойка администратора была маленькая, втиснутая между деревянной лестницей и застекленной дверью. Собственно говоря, она представляла собой прилавок, позади которого находились ряды ключей на крючках в деревянных перегородках. У самого входа стоял небольшой столик и кожаное кресло. Администратор был лысым и пожилым, на нем был полосатый больничный халат. Когда полы халата раскрывались, были видны вплетенные в туманное, скелетообразное тело старинные медицинские устройства, образующие организм служащего.

Выглядел он будто робот, сколоченный в больнице из всего ого, что имелось под рукой. Под обвисшим подбородком хищной птицы блестел металл какого-то протеза, прозрачные трубки, уходящие в глубину головы, подавали какие-то жидкости: красную и зеленую. В клетке ребер надувался и опадал ребристый мяч из черной резины.

Я глядел, как он вписывает указанные мной с поля ветер имя и фамилию в разложенную на стойке книгу, скребя русской с тонким металлическим перышком. Он раскашлялся, искусственное сердце на мгновение приостановилось, а потом заработало как часы.

— Вы надолго?

Голос у него был словно из динамика аппарата для трехеотомии. Администратор снова раскашлялся, извлек из ящика за стойкой бутылочку темного стекла и отпил из нее.

— Пока что до завтра. Я проездом, — пояснил я. Пришлось придержаться за стойку; мне казалось, что расписаться в книге приезжих будет выше моих сил, так что придется сделать это двумя руками. — Деловая поездка.

— Редко кто задерживается в нашем городе надолго, — подозрительно сообщил администратор.

— Бывает. Но город красивый, и я не жалею, — вежливо возразил я. Свой собственный голос для меня звучал, как из бочки. — Сколько с меня?

— За ночь — пятьдесят.

Я вытащил из кармана стопку сухих дубовых листьев, которые собрал на улице. Разложил их, пересчитал один за другим, в конце концов, выбрал пару, точно таких же, как остальные. Цирк! Я не верил, будто бы это что-то даст. Дурацкий, сказочный блеф, который мог меня выгнать на улицу.

И действительно. Администратор поглядел вначале на листья, потом на мен. Точно так, как глядят на психа.

— Так что пан?

Я пожал плечами. А что я еще мог сказать? Если меня выставят на улицу, мне попросту хана. Конец. Что-то нехорошее происходило то ли с моим телом, то ли с душой. Или и с тем, и с другим.

— Это ведь слишком много.

Он забрал верхний листок, открыл какие-то ящички, после чего выложил передо мной истлевший кусок газеты, купон спортлото и несколько бутылочных крышечек. Раз шиза, так шиза.

Я сунул все это в карман и протянул руку за ключом, чувствуя, как шумит в висках. Снова я трясся, а ноги превращались в тающий снег.

Скрипучие ступени наверх я покорил, будто то был Эверест. В замочную скважину едва попал. Старомодная двойная кровать, стол, два стула, шкаф и вешалка на двери. Окно во двор-колодец с голыми, кирпичными стенами. Еще имелся умывальник и висячее треснувшее зеркало.

Я еще сохранил достаточно сил, чтобы снять плащ и повесить его на двери. Потом лежал, трясясь, на кровати, иногда мне казалось, что стены приближаются ко мне, а временами становятся прозрачными. Потолок же поднимался в стратосферу.

Я закрыл глаза и пытался вспомнить избу Ивана Кердигея. Припомнился стук бубнов и монотонное пение. Вспомнился специфический запах, меха, распятые на стенах их древесных стволов; чайник, стоящий на старой, чугунной плитке, очаг посреди пола, туристический транзисторный радиоприемник «Спутник» на кухонном столе среди рассыпанных гильз, самовар. Бутылку «Гражданской» и сушеную рыбу, лежащую на газете. Представил и самого Кердигея в вышитой бисером кухлянке, с круглым лицом, выглядящим так, словно оно было сделано из мягонькой оленьей кожи, пучки сухих трав и енотовых шкурок, свисающих с балок, висящее на стене огромное ружье «Ижмаш»[11]. Я услышал, как хозяин монотонно напевает себе под нос.

Кердигей сидел на оленьей шкуре и ремонтировал видеокассету, в которой запуталась пленка, помогая себе охотничьим ножом. Он поднял голову и глянул на меня узкими, черными, что твои жуки глазами в мятой коже. Прямо на меня. Все так же, без какой-либо гримасы на неподвижном азиатском лице, он вытянул в мою сторону ладонь и стиснул ее в кулак, как будто бы что-то забрал. Раскрыл стиснутые пальцы и сдул в костер нечто, похожее на шерстяной клубок. Пламя неожиданно окрасилось в синий цвет, я же свалился на свою гостиничную ковать.

И снова глядел в потолок.

Не знаю, как долго я лежал, не знаю, засыпал ли. В конце концов, очнулся, стащил ноги на пол и сидел так, обнимая себя руками. Чувствовал я себя чуточку получше.

Я сполоснул лицо холодной водой и инстинктивно поглядел в зеркало. Оно было грязным и покрытое черным лишаем, так что в первый момент я и не обратил внимания на то, что выгляжу как-то странно. А потом увидел это, и крик застрял в горле. Моя кожа сделалась прозрачной, я видел свои зубы, палисадом просвечивающие сквозь губы, увидел дыру на месте носа и торчащие кости скул. Маска смерти. Я инстинктивно отступил и чудовищный образ исчез. В зеркале я вновь видел собственное лицо. Потасканное и бледное, но человеческое.

По крайней мере, как на мои возможности.

Потом я глянул на музейный бакелитовый телефон, стоящий на столике у кровати.

Действительно ли звонил мне Михал? Мне уже звонили самые разнообразные существа, и как-то ни разу с добрыми новостями. Притча о Матфее. Кто мог о ней знать? Кто, помимо Михала?

И это вовсе не было библейской притчей, а просто анекдот, который я ему рассказал, когда мы спорили о смысле молитвы. Речь шла о неслыханно набожном господине по имени Матфей, который, когда к его дому подступило наводнение, отказался эвакуироваться, заявляя, что его спасет Бог. То же самое он заявил, когда за ним приплыла лодка, а сам он уже сидел на втором этаже. О том же он сообщил экипажу понтона, военной амфибии и моторной лодки пожарников, все время забираясь все выше и выше, пока, наконец, не поблагодарил экипаж спасательного вертолета, упираясь и заявляя, что будет спасен, благодаря Господу, и с этой уверенностью и утонул. А на том свете, естественно, он выступил к Наивысшему с претензиями. Вот он верил, молился и снова верил, и что? Господь был слегка раздражен и заявил: «Матфей, я же посылал к тебе и понтон, и моторную, и простую лодку, в конце концов — даже вертолет! Что еще я должен был сделать?».

Тогда Михал надулся и заявил, что это протестантские ля-ля-ля. А теперь сам мне сказал об этом же по телефону. Это могло означать, что я умер, он послал за мной поезд, из которого я, как дурак, сошел. Еще могло означать, что у меня нет никаких шансов, либо то, что это уже не имеет значения, и пришло время моему поезду. А может, речь шла о том, что я здесь пленен, или же… Хрен его знает, что имелось в виду.

— И что это за кретинская манера говорить загадками, — рявкнул я. — Вот нихрена не понял! — заорал я в немую и глухую трубку. — Говори яснее или вали!

Вновь я уселся на кровати, свесив руки между коленями. А потом уже возле столика, где с трудом свернул себе сигарету.

На железнодорожную станцию я не спешил, в этом была вся штука. Нужно еще было кое-что здесь сделать.

Мне все так же было холодно, но я как-то собрался.

Казалось, что туманный полумрак за окном погустел, только а в чем здесь можно было быть уверенным.

Я мог сидеть здесь, как мышь под веником и ждать, когда отдам концы. Или ожидать Годо Хотя бы, рассчитывая на следующий телефонный звонок.

Внизу имелся ресторан. По крайней мере, что-то в этом роде.

Окна были полностью затянуты тяжелыми, обтрепанными шторами; здесь же стояло несколько столов и фортепиано. Под стеной сидел худой джентльмен в высоких сапогах и костюме песочного цвета, всматриваясь на лежащую перед ним на тарелке рульку и в рюмку водки. За другим столиком сидела некая женщина, преувеличенно выпрямленная, словно на гравюре XIX века. На ней было черное бархатное платье, кружевные перчатки, на голове — шляпка с вуалью, на коленях она держаля пяльцы с натянутой на них тканью. Женщина что-то вышивала, монотонными движениями, будто машина. Никто друг с другом не разговаривал.

Я подумал, что пригодился бы глоточек «здоровья Стефана Какогототам», но у меня не было желания этого делать. Штука помогала, вот только во всем этом было что-то принципиально нехорошее. Словно бы я превратился в вампира. Опять же, «здоровье» продавали по другой стороне рынка. За индульгенции.

Впрочем, действовало «здоровье» недолго.

Владелец появился, скрипя и попискивая своими медицинскими внутренностями; я заказал чай и пирожное. Я перешел на сторону шизиков. Можно было сидеть, делая вид, будто бы пью чай и ем пирожное. Притворяться, будто бы я остановился в гостинице и убиваю время в ресторане. Либо это, либо заплесневевшая дыра наверху. Плащ я положил на стуле рядом, чтобы прикрыть обрез.

Нужно было возвращаться, только я опасался, что не успею на станцию до наступления темноты. А поезд мог уже и не приехать. Впрочем, а куда я должен был возвращаться?

Опять же, билет я отдал.

Очень осторожно я выглянул из-за шторы. На тесной, заброшенной улочке было, похоже, еще темнее.


Они пришли перед рассветом. Даже и не знаю: то, что меня сморило, было сном, какой-то летаргией или даже смертью. Это нечто было темным, не имело запаха и глубоким. На меня навалилось после многих часов качания вперед-назад в пустом номере, обозрения собственных рук и прислушивания к трескам, скрипам и стукам за дверью.

Снова я начал распадаться, тонул в каких-то провалах беспамятства. Я видел, как кости просвечивают сквозь кожу. И еще мне казалось, будто бы у меня выпадают волосы.

Все это неожиданно лопнуло в одном взрыве грохота, яркого света, топота подкованных башмаков. Упало на мою несчастную башку в один миг, вместе с вонючим, шершавым мешком, который мне завязали вокруг шеи.

Я успел всего лишь раз ударить ногой, вслепую выстрелить. А потом уж не было ничего — только боль. Я дергался, визжал, чувствовал жесткие, мозжащие удары, приходящие со всех сторон, и каждый из них был будто молния. Как будто меня избивали стальными прутьями. А под конец уже не было ничего, только лишь онемевшее море боли и крови, одна ширящаяся опухоль, в которой я тонул, чувствуя и слыша все меньше и меньше.

Я почувствовал, что меня тащат по ступеням, слышал треск двери и очутился в грохочущей разболтанным двигателем душной темноте. И все это было отдаленным, будто горячечный бред.

Реальным было лишь приливное, тяжелое море боли, в котором я тонул.

Мешок с головы содрали в каком-то грязном подвале из голых кирпичей, перед металлической дверью. Я попробовал оглядеться и тут же получил по мордасам. Солидно, профессионально, так что вселенная в моей голове тут же взорвалась. Я подумал, что до того был настолько опухшим, что достаточно было пощечины возмущенной девицы-подростка.

Я еще успел зарегистрировать, что окружают меня существа, сложенные из скрипучей черной кожи, резины и железа. Заметил я лишь длинные плащи, белые лица, похожие на венецианские маски, и то, что я трясусь, как еще никогда в жизни.

А потом старая, толстая дверь из покрашенной зеленой краской стали открылась передо мной, и меня впихнули вовнутрь.

За спиной грохнуло металлически и окончательно, послышалось щелканье запоров.

Комната была маленькой, квадратной, без окон, стены до половины и пол были выкрашены коричневой масляной краской. Передо мной стоял стары, много послуживший письменный стол со светящей мне прямо лицо лампой. Я видел лишь сплетенные на столешнице ладони и концы кожаных рукавов. Мне показалось, будто бы их владелец носит какие-то изысканные кожаные перчатки, но это сами ладони были скреплены заклепками и кусками металла. Я глядел, как он медленно открывает потертую коричневую папку, как осторожно перекладывает записанные от руки листки бумаги.

Я стоял, пытаясь овладеть дрожью, но с этим мало что можно было сделать.

Физиология.

Сидящий за столом закончил перелистывать листки, после чего вынул из жестяной кружки карандаш и начал крутить его в пальцах. Рядом с папкой стояло блюдце, на котором устроился стакан с чаем, помещенный в стальной подстаканник. И заполненная наполовину пепельница из артиллерийской гильзы.

Царила тишина. Ладони исчезли со столешницы, я услышал шелест бумаги, потом тарахтение спичечной коробки. Раздался звук трения спички по намазке, вздох, после чего в ослепительном круге света закружило облачко голубого дыма.

— Фамилия, имя, отчество, — пролаяло сухим, чиновничьим тоном из-за лампы.

Рот у меня был наполнен кровью. Я проглотил ее, хотя серьезно размышлял над тем, а не выплюнуть ли ее на пол. Потом внутренне махнул на это рукой. Зачем гнать лошадей? Я очутился в наихудшем месте вселенной. Если именно это можно было встретить на той стороне, то никакая преисподняя ничего лучшего придумать уже не могла.

— Посадить его.

Кожано-стальные лапы выросли из темноты у меня за спиной и схватили, что твои клещи. Деревянный табурет, стоящий посреди комнаты, был пинком перевернут вверх ножками, я же чуть не взбесился.

Я ведь не вчера родился. Людей заставляли сидеть на перевернутых табуретах во времена моих дедушек и бабушек, моих родителей и в моем собственном. Я понимаю, что это означает, так что не дам себя посадить или к чему-то приковать.

Трудно сказать, сколько времени это продолжалось. Безнадежное сражение тянется бесконечно, и одновременно оно же слишком уж короткое, учитывая то, что происходит потом.

Я дергался, пинался, бил ногами и руками, головой локтями, беспрерывно собирая бесконечную лавину ударов.

Выиграл только в том, что не дал усадить себя на ножке табурета, мне удалось его даже сломать. За это меня еще раз отдубасили, принесли другой табурет и усадили уже нормально. Это не сильно что-то изменило.

Я был всего лишь обрывком боли и страха, сидел под лучом света, словно червяк на столе для вивисекции, так что, в конце концов, сообщил свои имя и фамилию.

— Тааа… — сообщил чиновник за лампой, как будто ничего и не произошло, в столб света от лампы вплыл очередной клуб дыма. Белая, окованная металлом и заклепками ладонь ненадолго подняла в темноту стакан вместе с торчащей из него ложечкой. Он вновь начал перелистывать листы из папки. — Так что мы тут имеем? Родившийся… Проживающий… Трудоустроенный в… Не… прак… ти… ку… ющий. Внесемейные связи. Прелюбодеяния. Злоупотребление понапрасну… Непосвящение… Непочитание… Возжелание жен… Занятия ок… куль… тиз… мом. Ну, и что теперь будет? — риторически завершил он отцовским тоном.

— Зачем вся эта комедия? — спросил я.

Собственно говоря, в основном я испытывал разочарование и ярость. Где-то в глубине душт я рассчитывал на то, что преисподняя — это слишком несправедливая, бессмысленная и ничему не служащая концепция, что она попросту не будет иметь места. Но я не предвидел того, что эту концепцию вовсе не будет предполагать высшая сила. Дайте людям чуточку свободного пространства, и они тут же вам ее, преисподнюю, склепают. Со всеми ее кругами, котлами и всем тем, что ттлько придет им головы.

Сквозь вращающиеся круги боли в голове до меня дошло, что я понятия не имю, а зачем меня допрашивают. По привычке? О чем они спросят? Про шпионаж?

— Где книга? — спросил чиновник, нервно помешивая чай

Он отложил ложечку на блюдце и вновь отхлебнул глоток где-то в темноте. Я понял, что это конец. Когда у тебя имеется какая-то тайна, в самом окончательном случае ты можешь ее слить. Но когда не знаешь, что они имеют в виду, тогда хана.

Но только, к сожалению, начало.

Единственное, что стояло по моей стороне, это энтропия. Мой собственный распад. На том свете ты такой, каково состояние твоей души, разума, или как там это называется. В тот мир я вступал могучий, словно дракон, только моя сила испарилась. Ее забрали Патриция, кража тела и бесконечное бродяжничество среди упырей. А теперь я распадался на фрагменты, даже перестал кое-что чувствовать. Я онемевал. Все, что они могли сделать, лишь ускоряло этот процесс. Во всяком случае, так мне казалось.

Пока не принесли «здоровье». Оно не принадлежало Стефану Каспжицкому, по-моему, даже не имело этикетки, но я и так знал, что это такое.

Вновь в течение бесконечных секунд я безумствовал, дергался и сражался, прежде чем меня усадили на полу, прежде чем отвели голову назад, вставили бутылку в горло и зажали нос.

А потом меня утопили в Ежи Ковальском.

То, что наступило потом, то было какое-то такое странное, эйнштейновское время. Являющееся бесконечностью, пока ты находился внутри него, и кратким, как вспышка, пока ты был вне его. Оно состояло из постоянно повторяемого вопроса: «Где находится книга?», а еще — гейзеров боли. Попеременно. И моих отчаянных, все более беспомощных ответов. Всех возможных.

А еще, находясь за пределами тела, можно орать до разрыва горла, можно обмочиться, можно бессильно угрожать, можно плакать. Нужно только лишь найти способ, чтобы довести до этого. Они нашли. Массу способов.

Иногда им делалось скучно.

Пан Стальные Пальцы отдыхал минутку и философствовал.

— Не понимаете вы ситуацию. Я, только лишь очутился здесь, сразу же понял. Разве это похоже на небо? — Он раскинул руки в риторическом жесте. — Не выглядит. А это означает, что буду здесь нужен. Буду нужен власти. Сколько лет я ожидал, чтобы этот черный телефон позвонил. Чтобы кто-то нас заметил. Чтобы кто-то нас заметил, чтобы отдал распоряжение. Публичная безопасность должна быть сохранена. Ведь, подумать, это что же получилось бы? Но телефон не звонил. Вплоть до сегодня. И нам приходилось справляться самим. И вот он вчера зазвонил, причем, по вашему делу. Уже и не упомню, с каких пор ожидаю, а он позвонил. Так что не пиздите мне тут, будто бы не знаете, в чем дело, потому что нервы у меня не железные! Ну! Тогда начнем еще раз: где книга?

Какое-то время я валялся на холодном цементе, словно мокрая тряпка. А потом как-то даже собрался. Настолько, чтобы подняться на ладони и колени, потащиться к стене и опереться о нее спиной. Совсем темно не было, моя кровь рассеивала рыжий, неоновый отсвет.

Сергей Черный Волк рассказывал мне про колдунов, которых советская власть пыталась искоренить. Рассказывал про своего деда, Уйчука, которого арестовывали несколько раз в различные периоды борььы с реакционным суеверием. Приезжали с огромной помпезностью, на автомобилях, человек восемь или десять, забирали под охрану и везли несколько сотен километров, в область. А на следующий день дед сидел на пороге перед своим домом, пыхал трубкой и чинил собачью упряжь. По мере течения времени автомобили делались все более хитроумными, точно так же, как оружие тех, которые приезжали. В первый раз его забирали разболтанным грузовиком ЗИС, угрожая помнящими еще царя «трехлинейками» с примкнутыми штыками и револьверами «наган»; потом у них появились «виллисы» и ППШ, а в последний раз уже был снегоход на гусеницах и автоматы Калашникова.

Только эффект всякий раз был, более-менее, одинаковым, с тем только, что как-то раз дед вернулся из самого Магадана, и это заняло у него около трех дней.

«Шаман знает, что является важным, а что — нет. Важен мир людей, мир духов и мир умерших. Важны тайга, небо, звери. Решетки — неважны. А те были такими же, как решетки и винтовки. Были всего лишь беспорядком. Как болезнь. Нельзя перевернуть горы или повернуть вспять реку, потому что то — важные вещи. Но можно вернуться из Магадана, потому что он не настоящий».

Тогда я мало что из всего этого я понимал. Теперь же уцепился за эту мысль. Не мог я перестать думать про Сергеева деда.

Понятное дело, что я пытался молиться — чтобы меня спасли, помогли мне или хотя бы освободили. Но тогда перед глазами вставал несчастный Матфей на крыше из моей собственной байки. Поэтому я думал про старого Уйчука.

Он ничего не делал. Не танцевал, у него не было каких-либо магических орудий и приборов, грибов или каких-то субстанций. Ничего. Он сидел под стеной, оперев руки на колени, и глядел вдаль глазами, похожими на бойницы. Сквозь стены, заборы, колючую проволоку, минные поля, далеко-далеко за деревянные вышки с прожекторами и пулеметами.

А потом он появлялся под своим домом и брался за ремонт собачьей упряжи или варил овсянку.

Я сидел точно так же и пробовал проникнуть сквозь бетонные стены. Вся штука заключалась в том, что я не знал, куда возвращаться. Дед возвращался в собственный дом или шалаш, я же мог возвратиться только в свое тело. Если бы только знал, где оно находится.

«В тебе имеется волк, — сказал как-то Кердигей. — И есть снежный сокол. Волк спит. Он редко открывает глаза, и лучше не будить его без необходимости. Но вот снежный сокол в тебе всегда. Потому ты не можешь позволить, чтобы тебя закрыли на замок или связали. Сокол не знает решеток, стен или привязи. Сокол летает высоко и глядит далеко. Так далеко, что иногда не видит того, что находится возле себя».

Так что я думал о соколе.

О снежном соколе, который, якобы, жил во мне.

Я слышал его писк, где-то высоко, в синем небе. Видел, как он планирует, видел его небольшую головку с черными бусинками глаз и небольшим искривленным клювом, видел, как ток воздуха изгибает распростертые белые перья разложенных крыльев. Я очень долго глядел, как он парит, подвешенный между голубым куполом и белой пустыней внизу.

А потом, через тысячи лет, сам стал соколом.

Решетки не имеют значения. Они не существенны. Точно так же, как стены, как тяжелые, мертвые люди из кожи и стали. А важно синее небо и холодный воздух, по которому можно бесконечно скользить.

Каждый носит ад в себе. И каждый может из него вылететь.

Нужно только лишь освободить сокола.

Сокол парил над искристой и плоской белизной, под колоколом синевы. Ледяной ветер скользил по крыльям, выдувая их будто паруса. Скользкий, хороший воздух поднимающего потока. Послушный. Он взмывал, кружась в бесконечной, поднимающейся ввысь спирали и тянул сокола высоко над замороженный, играющий радужными искрами фирн, словно над терриконами и безграничными полями алмазов. Можно было без усилий скользить над ними, практически не шевеля крыльями. Использовать течения и описывать ленивые, полусонные круги, оценивать взглядом любое движение внизу. Описывать круги и искать. Где-то внизу что-то шевельнулось. Маленький сугроб неожиданно исчез и очутился в ином месте. И снова. Заяц.

Спрятавшийся в белой, пушистой шубке, невидимый среди бесконечных снегов. Но было видно движение, было заметно изменение положения теней, было понятно, что маленький сугроб сменил положение. Только заяц сейчас неважен.

Гораздо более важен другой маленький след на безупречном белом покрове мира. Неспешно бредущий, куда глаза глядят, оставляющий мелкую цепочку следов. Небольшое пятнышко тени, а рядом с ней трудно заметная форма серости и белизны. Это воле. Волк был важен.

Сокол несколько раз ударил крыльями, завернул и поплыл сквозь морозный воздух, покидая кружащийся цилиндр теплого поднимающего потока. Он скользил за волком. И лететь за ним было несложно. Хватило несколько ударов, потом смены угла наклона крыльев, мелкая коррекция маховыми перьями — и можно помчаться, скатиться по крутому воздушному склону туда, куда направлялся волк. Быстро и без усилий.

Волк поднялся на не крутой, мерцающий миллионами солнечных искр склон, и уже было видно, куда он шел. За холмом, в округлой долине мерцало окутанное белесыми испарениями круглое зеркало, глядящее темно-синим провалом прямо в купол небес. Горячий источник. Такой, в котором всегда есть вода, хотя это и не время Воды и Птенцов, а время Снега Жира. Только горячий источник никогда не засыпает.

Не один только волк спешил к источнику. К нему направлялось еще одно существо, слабое и умирающее, тянущее колеблющуюся цепочку следов. Немногим крупнее волка, но голое, будто птенец и бредущее на двух ногах, словно сокол, заставленный оставаться на земле. Человек. Кровоточащий из множества ран, с многоцветными узорами, нарисованными на плечах, с серой, как у волка шерсти, только полинявший. Шерсть искрилась от инея только на голове и вокруг рта, еще немного — на груди. Человек тоже был важен. Он не умел летать; но, быть может, был наиболее важным. Вдоль неаккуратного следа оставались резко пахнущие, красные следы; человек валился на колени и опирался погружавшимися в снег руками, потом тяжко поднимался и брел дальше.

Волк дошел до источника первым и вошел в воду. Сначала по колени, напился, свесив голову и отряхнув спину, потом погрузился по самые уши и поплыл на средину озера.

Была видна лишь треугольная морда, как она рассекает воду, словно некий странный бобр, после чего неожиданно исчез, оставив посреди пруда расходящиеся круги.

Человек тоже дошел до воды и рухнул на лицо, разбивая лицо неба на кусочки и оставляя расходящиеся кругами волны. Какое-то время он парил, распятый на водном небе, словно высматривающий его сокол, а потом погрузился в синеве и исчез. Осталось только размытое бурое пятно.

Сокол издал из себя последовательность пискливых трелей, завершенную тоскливым, протяжным зовом, после чего сложил крылья и рухнул вниз, пробивая в воздухе туннель, прямиком в озеро. Он мчался словно стрела, глядя на подводное небо, которое все сильнее близилось, и на приближавшегося ему навстречу сокола. Но, чем он был ближе, тем более оказывалось, что мчащийся ему навстречу сокол гол, будто птенец, крупный, с шарообразной головой, с маленьким клювиком и кружком серых перьев снизу.

Они столкнулись, и водное небо треснуло, словно поверхность тонкого, весеннего льда.


В себя я пришел в смолистом, абсолютном мраке, среди тесноты, духоты и холода. Я попытался подняться, но меня окутывало что-то скользкое, крепкое и плотное. Я все так же чувствовал себя избитым и болящим, но у меня уже не было впечатления, что распадаюсь. Я приподнялся и тут же ударился головой в твердую поверхность, которая отозвалась звучным грохотом. По бокам у меня тоже были стены. Я не мог пошевелиться, поскольку меня обездвиживал жесткий, шелестящий саван и параллелепипед стали вокруг.

Меня похоронили.

Я задыхался. Это первая реакция, практически гарантированная у каждого.

Что-то более-менее рациональное дошло до меня через толком неопределенное черное время истерической паники. К примеру, то, что я все еще живу. Что я голый, что нечто шершавое и холодное прижимается ко мне узкой полосой от лба до промежности, рассекая тело вдоль напополам. Что моя могила грохочет жестяным, глубоким звуком, что гудит в моей башке металлическим отражением, точно так же, как собственное рычание.

А потом я обратил внимание на шершавую полоску, разделявшую меня надвое.

Замок-молния. Я лежал, завернутый в мешок для хранения трупов.

Загрузка...