1

Их было четверо, но они были, есть и будут одним целым. Это читалось в лицах этих четырех ребят, крепких, сплоченных, закаленных. Четыре ребенка, четыре жизни, которые переплетались и начинали складываться в одну. Три брата и сестра, рожденные в Гур Нуар.

*

После школы дети отправлялись к виадуку — монументальной арке, которая поддерживала железнодорожные пути. Под аркой текла река, проходила как нитка в игольное ушко. Вечерами, когда погода была хорошей, солнце играло на глади реки, превращая воду в тысячи изогнутых ртов; на растрескавшуюся землю ложились тени, создавая причудливые фигуры, которые исчезали с заходом солнца, как будто их стирал какой-нибудь глупый божок. В хмурую погоду по реке клочьями летел туман, и казалось, что это мечутся призраки, не зная, в какой мир податься. На арке собирались крупные капли дождя, они падали, играя на солнце, а потом исчезали. Под виадуком пряталась какая-нибудь рыбацкая лодка, которую привязывали к колышку; лодка постоянно билась о сложенные из гранита выступы моста. Как будто под водой кто-то жил и этот кто-то дергал за веревку, кто-то огромный и бесчувственный, ни бог, ни судья, кто-то, кто просто существовал и давал людям иллюзию собственной значимости, собственной нужности.

Марк, Матье и Мабель ходили к реке, чтобы подольше не возвращаться домой. Дома они чувствовали себя почти посторонними, а здесь, у реки, придумали себе собственное царство. Люк их уже поджидал, его выгнали из школы: учительница опустила руки и сказала родителям, что ему уже ничем не помочь. Они сидели все вместе и долго мечтали, мечты становились почти реальностью, каждый что-нибудь рассказывал, они жались друг к другу, как бездомные котята, которые вот-вот покинут мусорные бачки и полезут на крышу.

Именно десятилетней Мабель пришла в голову мысль принести веревки и прикрепить их к перилам виадука. Братья сочли идею замечательной и удивились, почему первыми до этого не додумались. Они взобрались на виадук по самой некрутой тропинке, и каждый нес за спиной веревку, как заправский альпинист. С виадука открывалась вся долина с каменоломнями, теплоэлектростанция и дамба, вдали были видны отдельно стоящие дома, которые в конце концов переходили в городские постройки; дома напоминали одинаковые декорации, потому что к ним ничего нельзя было пристроить, даже курятник, без официального разрешения властей.

Дети продумали все до мелочей. Они крепко привязали веревки к перилам, две на одной стороне виадука на расстоянии метров двадцати друг от друга, а две другие строго параллельно на противоположной стороне. Матье предложил скрутить веревки, чтобы они были более прочными, из соображений безопасности. Потом каждый бросил один конец веревки вниз, а другой привязал к поясу. Завязывать узлы поручили Марку, потому что он выучил целую кучу по одной книге.

Матье спустился первым, чтобы показать, как правильно. Повис над рекой и помахал им рукой. Остальные тоже стали спускаться по веревкам, а потом все вместе застыли в воздухе, как паучки в паутине, ожидая поезда.

Вдали загудел локомотив, и ребята заорали, крики сливались, отгоняя страх и наполняя их сердца счастьем. Поезд несся по рельсам, те начали вибрировать, и вот веревки тоже затряслись, и каждый почувствовал чистые вибрации истинной жизни. Как будто для всех четверых время остановилось. Ощущения были сильнейшими.

Поезд скрылся из виду, и ребята молча переглянулись, расслабились, вновь ощущая окружающий мир. Вдруг Люк принялся раскачиваться на веревке и смеяться. Другие последовали его примеру, они тоже захохотали, им казалось, что легкие все больше раздуваются, но воздух был не таким, как на твердой земле. Река, деревья и небо — все перемешалось, как будто кто-то встряхнул волшебный стеклянный шар.

Поначалу им пришлось повоевать с птицами, которые гнездились под сводом моста. Некоторые нападали на них, как крохотные летучие матадоры, защищали свои гнезда или просто территорию, да так, что ребята стали брать с собой палки, которые крепили к поясу, для защиты, играли в мушкетеров и громко хохотали. Одна из птиц, сокол, как сказал Матье, который наизусть знал всех птиц и вообще все, что есть в природе, чуть не выклевала Люку глаз, у него на правой скуле даже остался шрам, полученный в бою, которым Люк очень гордился, так гордился, что даже украдкой расковыривал ранку, чтобы шрам не зажил, чтобы все знали, какой Люк храбрый. Постепенно птицы привыкли к их присутствию и стали чувствовать себя в безопасности. Больше не нападали, не кричали, иногда лишь задевали крыльями, как будто приветствовали, как будто показывали, что дети стали частью их мира, частью, необходимой для природного равновесия; но глаз с ребят не спускали.

Ребята же пока еще просто бросали вызов судьбе, наслаждались чистой свободой этого мгновения, о котором будут помнить до самой смерти. Опасности они не страшились, они даже не думали, что веревки могут стереться или вообще лопнуть. Они даже представляли, как перережут веревку, но никогда друг другу об этом не говорили. А если бы кто и перерезал, то, наверное, и остальные бы последовали его примеру, чтобы если уж и упасть, то всем вместе. В будущем никто из них не мог с уверенностью сказать, что игра тогда не стоила свеч.

Семья Вольни жила в двухэтажном доме недалеко от дамбы и ТЭЦ. На узком участке земли с южной стороны дома выращивали сезонные овощи, следуя лунному календарю и кое-каким приметам, которые тоже приносили свои плоды.

Дом построил прапрадедушка Марты, матери, прямо на каменистой почве. Здание сложили из камней, добытых в каменоломнях Гур Нуар, крышу сделали из дубовых досок и покрыли черепицей. Полфасада занимал сколоченный из оставшихся досочек навес, служивший козырьком, на углу дома росла юкка, и ее крепкие и острые, как штыки, листья щетинились копьями. На выложенном из лиственницы возвышении поставили бревенчатую скамью, которую приколотили к стенке. На нее всегда садились покурить мужчины, женщины же занимались домашними делами и к мужчинам никогда не подсаживались.

Каждый год осенью мужчины проверяли, не протекает ли крыша, крепок ли остов, если надо, что-то подлатывали, поэтому ничто никогда не ломалось. Эта семья особенной не была, так же поступали и в других немногочисленных домах в долине, поэтому и недели не проходило, чтобы не раздавалось ни ударов молотка, ни визжания пилы или иных звуков, как будто люди настраивали какие-нибудь музыкальные инструменты.

На втором этаже в доме семейства Вольни было пять скудно обставленных одинаковых комнат со стенками тонкими, как папиросная бумага. На чердак постепенно сносили разный ненужный хлам, кое-какие сувениры, о которых особо никто и не вспоминал. На первом этаже находилась общая зала, которая служила и кухней, и трапезной, никому и в голову не приходило назвать это помещение столовой, когда вся семья собиралась и поглощала пищу молча, как будто без особого желания, без особой радости оттого, что все собрались вместе. Еще в доме была ванная и комнатка, в которой после случившегося жил дедушка.

Когда бабушка Лина была жива, она рассказывала детям об огромном пауке, который жил прямо на ТЭЦ. Ребята часто видели всяких разных пауков. Они знали, что пауки могут ловить насекомых, а еще — что они очень изобретательны в своей жестокости. Они представляли себе агонию жертв пауков, но им никогда не приходило в голову, что добычу можно освободить, и вовсе не из какого-то садизма, а потому, что дети не чувствовали себя вправе вмешиваться в природное равновесие, хотя всерьез об этом не размышляли. Бабушка же рассказывала о совершенно другом пауке, еще более безжалостном, как она утверждала. Она со всей серьезностью объясняла, что паутину, которая опутывает станцию, беспрерывно плетет этот самый паук.

На каждой стене ТЭЦ до самой крыши были грязные окна, очень похожие на паучьи глаза. На глаза паука, которого питали воды реки. Эти глаза наблюдали за обывателями, горели ярким светом, и люди уже без этого света не могли, он делал их не такими дикими, но кое в чем порабощал. Паук никогда не покидал ТЭЦ, но когда ребята пробегали поблизости от станции, то слышали, как внутри что-то шумит, и представляли, что это паук плетет свою черную паутину, чтобы захватить новые территории, и дети переглядывались кто из них в конце концов отважится и первым проберется внутрь?

Когда-то дедушка Эли каждый день заходил на ТЭЦ с жестяным ведром в руках. Он по-своему кормил черную вдову, чтобы она продолжала плести из своего разбухшего, воспаленного живота паутину, чтобы продолжала плести свои мечты о захвате мест намного более далеких, чем долина. Позднее наступит черед Мартина, отца ребятишек, взять на себя эту благородную задачу, когда с дедушкой произойдет несчастный случай. Ну а потом все завертится очень быстро. Бабушка умрет, так и не рассказав мальчишкам, чем закончилось дело. Они узнают об этом довольно скоро, о конце истории. Им этого будет не избежать. Ну а пока они питали воображение, мечтая о завоеваниях. Они так и не решились спросить отца или мать, да и других людей, которых они видели выходящими из ТЭЦ, сгорбленных, уставших, как будто те оставили там часть себя, как будто ими и питалось чудовище, а совсем не твердой пищей, питалось, а потом отрыгивало этих утомленных людей, и они молча возвращались домой.

Так и жили люди из долины: вечные дети, которые слишком долго ждали разгадки тайны, так они и умирали, слишком слабые для того, чтобы открыть дверь в нору чудовища, будто бы они не были этого достойны, не были достойны даже того, чтобы им сказали спасибо за работу, у них ничего не осталось, и смысл их существования оплела паутина, огромные размеры которой впечатляли детское воображение, ведь они так и не перестали быть детьми, хотя и стали ограниченными взрослыми людьми.

На самом деле послушные люди, которые населяли этот уголок мира, становились пленниками паутины, как только появлялись на свет. И может, худшее в этом было то, что из поколения в поколение передавалась вызывающая жалость гордость; люди гордились, что живут в лапах этого чудовища, жертвенность придавала их жизни смысл. Никто и не думал переезжать, потому что считалось, что лучшего места для жизни нет. Никто бы не смог ответить, сколько времени это уже продолжалось. Люди исчезали, их заменяла свежая плоть, и новые поколения были рады подчиниться незыблемому закону, жить как в коконе, они уже были мертвы, как только появлялись из материнской утробы, жить лучше они и не надеялись, чтобы потом не наступило разочарование. По крайней мере, разочарование от той судьбы, что была обещана им всем, без исключения, без различия расы или пола. Судьбы, сплетенной из одной и той же нити.

В городе иллюзий было не больше, чем в остальных местах в долине. Каждое поколение жертвовало поколением следующим, возлагая его на алтарь паучьего бога, потому что предложить детям лучшую жизнь считалось настоящим предательством по отношению к чудовищу. Единственным, что хотели взрослые, было продолжение жизни, передача новому поколению чувства подчинения и страха, убийство любой детской мечты. Главное, никогда не верить в свои мечты, даже не уважать их, а то будет горько проигрывать. Надо смириться с поражением еще до самого сражения. Если отказаться от боя, то ничего плохого уже не случится. Но все-таки для большинства детей кое-какой свет был, был, даже для ребят из самых ужасных семей; был, когда они сидели у реки и пытались понять ее язык, ее тайну. Но потом они вырастали и видели в реке лишь жидкость, она укачивала на своих волнах их души, колыхала их, как водоросли у камней. А если они и пробуждались, то было уже слишком поздно.

Весь город принадлежал хозяину паука, Джойсу. Никто не знал его возраста; так часто бывает, когда не видишь, как растут те или иные люди. Когда он приехал, в городе имелись главная улица с жалкими домишками, церковь и площадь, в центре которой бил фонтан и стояла статуя какого-то генерала, имя которого на цинковой дощечке уже было не разобрать.

Джойс явился в город в октябре, ближе к вечеру, в руке он нес небольшой кожаный чемодан, такой бывает у врачей, с металлической окантовкой и замочком с ключиком. Никто не слышал, чтобы тарахтела привезшая его машина, а вокзал тогда еще не построили. Позже рассказывали, что он приплыл на лодке, которую оставил у виадука, лодку эту больше никто никогда не использовал.

По приезде Джойс сразу отправился в самый большой дом, где находились харчевня и гостиница. В дверном проеме висел тяжелый бархатный занавес, закрывая обзор. Джойс ознакомился с размещенными на стеклянной двери расценками на номера. Потом огляделся, убедился, что за ним никто не наблюдает, подсчитал наличные, чтобы хватило заплатить за неделю вперед.

Пройдет десять лет, он сделает выгодные вложения и завладеет всем городом, а главная улица разрастется, как грибница. Каждая новая улица будет носить его имя и номер, кроме Главной улицы Джойса, Джойс-Принсипаль. Говорят, что он собственноручно стер фамилию со статуи генерала, чтобы тот не составлял ему конкуренции. Джойс захватил власть над всей долиной Гур Нуар, и ему ни разу не пришлось никому ничего объяснять, тем более то, откуда он взялся. Больше всего он гордился тем, что возвел ТЭЦ с огромными турбинами, где использовал речные воды, бившиеся о дамбу, как о лоб громадного быка.

Джойс не верил ни в каких богов. Он мыслил строительными терминами, никому не доверялся, а если заговаривал, то только для того, чтобы отдать однозначный приказ. Он жил один в шестиэтажном доме в центре города, который построил для себя. Каждый вечер спал в новой комнате, а в какой именно — решал только он один. Разные входы и выходы круглосуточно охраняли люди и собаки. Здание он покидал редко, почти исключительно для посещения конторы в ТЭЦ, шел туда пешком в сопровождении вооруженных телохранителей, которые держали на поводке огромных псов с купированными треугольником ушами и в намордниках. Джойс даже ничем и не выделялся, потому что одевался, как охранник, и тоже носил револьвер. В контору он являлся рано утром. Открывал укромную бронированную дверь, входил в большой кабинет, откуда руководил всеми делами. На каждом его предприятии был поставлен начальник, который отчитывался перед ним раз в неделю в этом самом кабинете. Джойс подбирал начальников из местных. Он по опыту знал, что успех в жизни делает людей безжалостными к себе подобным.

ТЭЦ была детищем Джойса, средоточием его всевластия, и он никому бы не отдал бразды правления. Из кабинета он не выходил и не обедал. Питался исключительно собственными амбициями, что оплетали сложными и непонятными сетями все его дела. Царство Джойса было основано на страхе. Рабочие ТЭЦ почти никогда с ним не сталкивались, но знали, что Джойс тут, что их судьба в его руках. Они чувствовали его присутствие, увязая в его паутине, как маленькие жучки. Они боялись шпионов, сами шпионили друг за другом, думали, что знают, кто стучит, кого-то просто подозревали. Никто не осмеливался открыто жаловаться на низкую зарплату или условия работы. Если в прошлом кто-то и заговаривал об этом, то лишь под воздействием винных паров, но если это куда и вело, то разве что на кладбище. Так что угольки тихо тлели, жара никто не раздувал, боясь, что в огне так и сгоришь в одиночестве. А жертвовать собой никто не хотел, не собирался быть зачинщиком бунта. Глухое недовольство так и затихало, как выброшенный в реку неразвившийся плод. Чтобы что-то поменялось, в эту бетонную постройку должен был проникнуть ветер перемен, но Джойс никогда бы такого не допустил.

У Эли были золотые руки. Когда он работал наладчиком на ТЭЦ, мог починить что угодно, улучшая то, что уже существовало, выдумывая новое, обновляя старое. Он был таким изобретательным, что находил решение любой проблемы. И никогда не бахвалился. Результат говорил сам за себя, и этого ему хватало. У него была отличная репутация, но за стены ТЭЦ она так и не вышла. Может, он распорядился бы своим талантом иначе, если бы был хоть чуточку более амбициозным. Но тогда бы пришлось уйти. Это ему и в голову не приходило, когда было еще не поздно. Он гордился тем, что нашел свое место в этом мире, что играл подходящую ему роль; по крайней мере, он так думал, пока этот самый мир, такой хрупкий, не разрушился.

В то время Эли работал в паре с Сартором, типом ленивым и ушлым, которого ему навязали, тот был родственником бригадира, напивался с утра пораньше и прихлебывал во время рабочей смены. Эли должен был работать и за себя, и за своего некомпетентного напарника. И вот однажды недоглядел, в очередной раз исправляя какой-то косяк Сартора: поскользнулся, его правая нога по колено застряла в механизме, который он сам когда-то установил, чтобы приводить в движение механическую ленту, идущую в котельную. Эли сообразил нажать на кнопку и обесточить дорожку, пока Сартор стоял как столб и пялился на его искореженную ногу и текущую кровь. Если бы не кнопка, Эли бы всего туда затянуло.

Хирург, видя такие повреждения, предпочел ампутировать ногу до бедра, чтобы избежать заражения крови. Этот искусник был так в себе уверен, что никто и не подумал с ним спорить, да и в общем, он и сам не собирался никого ставить в известность о таком решении до окончания операции.

Потом Эли Сартора не винил, но не из-за того, что был таким уж милым, нет, из-за не к месту появившегося чувства гордости. Сартор пришел навестить его дома всего один раз, принес бутыль самогона в бумажном пакете. Эли, весь в поту, сидел на кровати, снизу по пояс закрытый белой простыней. Сартор все смотрел на появившуюся границу там, где прежде что-то существовало.

— Больно? — наконец проблеял он.

Эли ничего не ответил. Взял из его рук бутыль, отогнул бумагу, чтобы показалось горлышко, и начал пить маленькими глотками, не предлагая Сартору, как будто того и вовсе не было, как будто его вообще никогда не существовало.

— Мне жаль, знаешь, я себя так виню... Может, я могу как-то помочь...

Эли пил. Он никогда столько не выпивал за раз. Он смотрел на бутыль быстро мутнеющим взглядом. На криво наклеенной этикетке стали плясать цифры. Если бы ему хватило сил, он бы запустил бутылью в рожу Сартора, и тот, наверное, это почувствовал, потому что отступил на шаг, и потом так и стоял в отдалении, не сводя глаз с бутыли, которая мерно ходила туда-сюда, как поршень, Эли подносил ее ко рту и ставил на время туда, где заканчивался обрубок ноги.

Сартор снова извинился, а поскольку Эли так ничего и не сказал и бутыль опустела, он ушел и уже никогда больше не приходил.

Как только раны затянулись, Эли долго рассматривал то, что осталось от ноги, хотя память упорно заставляла его представлять ногу прежней, и это было уж конечно никакое не чудо, а просто худшая из той лжи, на которую способно тело, думающее, что оно еще целое. Потом к Эли частично вернулись силы, и он попросил, чтобы ему принесли дерево и инструменты. Он, еще лежа в кровати, начал делать себе пару костылей. Каждый вечер приходила Лина, вытряхивала белье и выметала из комнаты опилки, потом бросала их в печь и возвращалась с тарелкой супа. Прошло несколько дней, и Эли сел на край кровати, потом оперся на костыли и встал. Прошелся по комнате и снова сел на постель; он устал так, будто бежал через всю долину.

С того времени костыли постоянно стояли по бокам от стула, как сложенные для отдыха крылья. Ближе к вечеру он брал их, вставал и выходил. Ковылял к центральной площади и в задумчивости садился на бортик фонтана. Часто, собираясь домой, он начинал крутиться вокруг своей оси, как пес вокруг собственных экскрементов, как будто искал равновесие, потом замирал, переводя дыхание, и смотрел на статую генерала, которая возвышалась над фонтаном, застыв в героической позе, с саблей наголо, а затем начинал кричать что-то непонятное, провожая взглядом бегущие по небу облака. Прохожие спешили обойти его стороной, думая, что у него приступ безумия.

Эли тоже в некотором роде укусил паук. Это стоило ему ноги, искорки в глазах потухли; достойные всяческого доверия свидетели говорили, что в далеком прошлом эти искорки у него были. На самом деле Эли кричал, чтобы не заплакать, а когда у него пересыхало в горле, снова садился на краешек фонтана, чтобы отдохнуть. После всего этого он шел домой и запирался у себя в комнате, в глазах у него еще стояли злые слезы, постепенно сменяющиеся бесконечной грустью. Тогда он часами лежал и смотрел на теперь уже пустую бутыль, что когда-то принес ему Сартор, и водил пальцем по грязной этикетке. После этой самой бутылки он больше не выпил в своей жизни ни капли алкоголя.

Проклятие паука не заканчивалось. Лина умерла, когда прошло шесть месяцев с несчастного случая, произошедшего с ее мужем; да, еще одна печальная история.

Марта, которую дети звали так и никак иначе, постоянно использовала расхожие фразы из Ветхого Завета; это была ее настольная книга, и из нее торчали бесконечные соломинки, служившие закладками. Она считала, что ее Бог был могущественнее и правильнее, чем любой другой, что именно Он сотворил мир, что Он находится в самом центре Вселенной и что остальные божества были просто подделками, которых придумали позднее с единственной целью — царить над всем и всеми, как кукушка, что захватывает уже занятое гнездо. Она хитро навязывала свои убеждения членам семьи, творя перед каждой трапезой молитву, связывая следствия и причины, говоря, что все уже решено в самых высоких, наивысших сферах.

Марта родила трех сыновей и дочь. Когда на свет появился Люк, источник иссяк. Она видела истинное предназначение женщины, то есть себя, в том, чтобы усадить за стол двенадцать апостолов, но ее мечты разбились в пух и прах, когда родился этот вопящий парень, недоделанный, простачок, так что она от безнадежности обратилась к Евангелию, перекрестив Симона в Матье, а Фому в Марка, не дав другим и слова сказать против, а то семья погрузится в хаос, говорила она, указывая на священную книгу пальцем, способным проткнуть потолок.

После этой драмы дети в глазах матери постепенно потеряли всякий интерес. Она иногда смотрела на их фотографию, которая стояла на комоде, и снова и снова ничего не понимала, не понимала, почему так произошло, вспоминала о том, как разбились ее надежды из-за этого «дурачка», как она часто называла сына.

Она все больше погружалась в чтение и со временем перестала быть и супругой, и матерью, зато превратилась в настоящего дьявола в юбке. Она старалась как можно меньше реагировать на окружающее, потому что считала, что именно эмоции лежат в забвении веры. Марта делала, что могла. Конечно, ей не хватало ни слов, ни жестов, чтобы скрасить отсутствие привязанности, но она месила тесто и готовила различные великолепные блюда. Потом прислуживала каждому за столом в четком порядке: сначала давала еду мужу, потом отцу, потом детям — в таком порядке, в каком они появились на свет, — и в последнюю очередь себе. После трапезы она, как маньяк, проверяла, все ли съедено. Дочь паука, она тоже по-своему была заложницей собственных жестов и никогда не сказанных слов.

Марта крепко держала бразды правления в своих руках, а руки ее были огромны и ужасны. Иногда она сжимала руку в кулак, просто так, без видимой причины. Так ей было легче переживать страдание, сожаление, смирение, и всему этому своих детей она научить не могла. Она была уверена, что дети нужны для того, чтобы слепо следовать за тем, кого первым увидели при рождении, что от этого им будет спокойно, так они заслужат спасение души, обетованный рай после смерти. Она думала, что этого достаточно. Она долго так думала.

Марта иногда, крайне редко, смотрела на детей с грустной нежностью, и в такие моменты казалось, что она желает им другой жизни, но не может решиться заинтересовать их чем-то важным. Она была матерью, несмотря ни на что, и эта роль включала в себя то, кем была Марта, но в большей мере и то, кем или чем она никогда не осмелилась стать. Никто не научил ее быть кем-то другим. Она никогда не видела, чтобы на вишне распустился цветок яблони, особенно зимой. Именно такой образ постоянно возникал у нее в голове, когда она осмеливалась мечтать.

После несчастного случая с Эли и смерти Лины Марта перестала выносить присутствие дома своего отца. В конце концов она его возненавидела, решив, что он какое-то никчемное животное, букашка, которую не давят лишь потому, что всем все равно. Старику от такого отношения дочери было ни жарко ни холодно. Толстокожий был старик, да и других дел у него было полно. Он думал, что однажды ей от этого самой станет плохо, может быть, когда она увидит его в один прекрасный день в воскресном костюме со сложенными на груди руками, а в них вечнозеленая веточка, а лоб помазан миром. Как бы то ни было, отношение Марты к отцу не мешало ей старательно молиться в церкви, забыв, что ее Бог — это и Бог всех вокруг, сильных и слабых, и бедных, и презираемых, и грешников, и калек. С Богом она всегда могла договориться, но убеждения свои менять не собиралась.

Мартин, отец детей, уходил рано, сразу после завтрака, когда он, почти не жуя, проглатывал два больших куска хлеба с сырым желтком. Он всегда носил темно-синий комбинезон с карманом на животе, в который клал пачку сигарет, за день пачка постепенно пустела; в том же кармане он хранил зажигалку, которую заправлял раз в неделю утром по воскресеньям; всегда брал с собой жестяное ведерко с обедом, таскал его на сгибе руки, а пока шел на работу, бесконечно курил. Он тоже попал в паучьи сети. Ходил так в любое время года, на рассвете покидал дом, на закате возвращался, и казалось, что в голове у него пусто, что он таким и родился: робким, без надежд, без желаний. Но это было бы слишком просто. Он, конечно, был порождением паука, но и войны тоже.

Он часто думал о ней, о войне. Прошло время, но ничего не изменилось, война мерещилась ему наяву, являлась в снах. Горизонт заполняли корабли, Мартин думал, что противник испугается, отступит, но враг собирался биться до конца.

Мартин наблюдал за высадкой издалека, но даже так зрелище было удивительным, грандиозным.

В первое время. Потом начался ад, в этот и проклятый, и одновременно благословенный день множество душ покинуло свои тела. Мартин видел, как по пляжу бежали люди, как они стреляли куда попало, как хотели и победить, и, прежде всего, спастись. Он состоял в небольшом отряде человек из двадцати. Никто из них не бросился в атаку. Они не смотрели друг на друга, боясь увидеть в глазах товарища героический блеск. Они лежали на животах на вершине дюны, не могли отвести взгляда от разворачивающегося зрелища, они видели трупы, видели раненых и не могли пошевелиться от ужаса; пусть союзники и враги разбираются сами. Если бы они были похрабрее или поглупее, то бросились бы в гущу сражения, и, конечно, никто бы из них не выжил, они бы стали героями, о которых вспоминают по праздникам.

Так было всегда. Одни люди посылают других на войну, точно это какой-то закон природы. Ничего не меняется, думал Мартин, лежа на песке, и ничего никогда не поменяется ни для мужчин, ни для женщин; женщины надеялись, что вернется достаточно самцов, чтобы снова заселить разгромленный мир, матери передавали эту мысль дочерям, нужно ведь продолжать род, плодиться и размножаться.

Мартин вернулся домой без единой царапины, и его заподозрили в дезертирстве. Тогда он стал выходить в люди, присутствовать на чествованиях, участвовать в парадах тех, кто выжил, а из таких многие общего языка с ним не находили; его язык меж тем прилип к нёбу, он и слова не вымолвил, чтобы ненароком не рассказать об увиденных ужасах. Так что он молчал, и изнутри его медленно раздирала ярость, которую он старался сдерживать и не выплескивать на первого встречного. Кулаки у него были разбиты; он колотил по разным предметам, по деревьям, по камням. Он долго надеялся, что этого будет достаточно.

Сначала устроился разнорабочим в каменоломни. Ушел из дома и снял квартирку в городе. Несколько недель спустя на ежегодном деревенском празднике встретил Марту. Они ходили в одну школу, но никогда не обращали друг на друга внимания. В тот вечер именно она сделала первый шаг и пригласила его танцевать, а танцевать он не умел. Она попыталась его научить. Неловкость партнера ее веселила, Марта улыбалась так, как будто хотела показать, что она умеет больше, чем он. Потом он проводил ее домой. Она его поцеловала, побежала, а перед тем, как захлопнуть дверь отчего дома, обернулась. Когда Мартин вернулся к себе, то быстро позабыл о поцелуе, думая, что продолжения не будет.

С того вечера Марта находила любой предлог, чтобы оказаться у Мартина на пути, когда тот шел с работы. Как когтями вцепилась, сверкала коленками, надевала красивые платья в цветочек, а тогда у нее были отличные коленки и милые платья, почти мяукала, как кошка, которая ищет, обо что бы потереться. В то время Мартин ни о чем не думал, не сопротивлялся. Конечно, телом он вернулся с войны здоровым, но того, что он на войне потерял, не вернули бы ни поцелуи Марты, ни тем более ее бедра. На самом деле Мартин не знал, чего лишился там, на войне, поэтому позволял себя окрутить, мысленно он был не с Мартой и в то же время с Мартой, и тут как тут гаденькое чувство: дело не в Марте, любая бы сгодилась. Для Марты дело обстояло иначе, по крайней мере, она так сказала ему позднее, когда они сидели на весенней лужайке, усыпанной цветами звездчатки, похожими на маленькие белые солнышки, после того, как закончилось это самое, необходимое, но неловкое дело. Марта все продумала еще тогда, когда увидела Мартина тем вечером на празднике; Мартин сидел на скамье, и она представила, каким он с ней станет, этот мужчина, которому она не оставит выбора стать кем-то другим без нее.

— Я знала, что ты тот самый, — сказала она ему.

— Ты не могла знать.

— Конечно, могла.

— А если бы я не вернулся? — холодно спросил он.

— Но ты вернулся, — ответила она так, чтобы он понял: ее слово всегда будет последним.

Он горько улыбнулся, закурил.

— Я, по-твоему, из-за этого под пули не попал?

— Для тебя пули не было уготовано.

— Ты правда веришь в то, что говоришь?

Марта и Мартин — звучит почти одинаково.

— Если бы дело было только в этом.

— Такова уготованная нам судьба.

— Тебе не кажется, что ты ее чуть направила, куда хотела?

Марта больше ничего не сказала, смотрела на него тем же взглядом, в котором читалось, что она с самого начала все решила, что решила — будет любовь, хотя этого слова ни он, ни она никогда друг другу не говорили.

Позднее, когда Мартин будет лежать с Мартой в одной постели и вспоминать об этом разговоре, она покажется ему незнакомкой, и он станет злиться на нее за то, что она не дала ему возможности узнать ее, но он никогда ее в этом не упрекнул, не осмеливался, он даже не был способен представить, как ее можно любить по-другому.

Но в тот момент, в момент, когда их пот еще не высох, Мартину хотелось верить в чудо, хотелось верить именно из-за убедительного взгляда Марты: такой силы убеждения не было ни в одной книге, которые он читал на войне благодаря капралу Дювалю, студенту филфака, служившему вместе с ним. У Дюваля в походном мешке всегда лежало несколько книг. Мужчины сдружились после атаки, которая предвещала победу. Несмотря на их явную непохожесть, на что Дювалю было совершенно наплевать, оба ценили то одиночество, что давало только чтение. Дюваль жил, дышал литературой. Когда они заканчивали книгу, то обсуждали ее. Мартин эмоционально, Дюваль — профессионально. Остальные солдаты никогда к ним не присоединялись. Поначалу они странно на них поглядывали, листая журналы, со страниц которых улыбались милые юные девицы, раздетые и застывшие в сладострастных позах.

А потом, как-то утром в бледном свете зари, Дюваль подорвался на мине, и он, и роман «Мартин Иден», который был у него в кармане, разлетелись на мелкие кусочки. С того времени Мартин стал думать, что в смерти Дюваля виновна литература, что она убила его задолго до этой мины, которая взорвалась у него под ногами, что, если слишком много думать о книгах, забываешь, куда ступаешь, что по книжным страницам бродит смерть. Он поклялся себе, что больше никогда в жизни не откроет книгу и что оградит от этого смертоносного занятия своих близких, чего бы это ему ни стоило, эта миссия ляжет потом в основу воспитания, которое он даст своим детям и за которое они будут расплачиваться.

Солнце закатилось за верхушки деревьев. Звездчатка поникла, зелень травы потемнела. Марта вытащила из кармана лежащего рядом платья носовой платок, послюнила его и без малейшей стыдливости вытерла семя, что текло у нее между ног. Потом надела трусики и платье, кое-как привела в порядок прическу. Надела туфли и долго сидела, смотря прямо перед собой. Мартин наблюдал за ней с неприятным ощущением того, что назад дороги нет, что никогда у него не хватит на это сил.

— Почему ты молчишь?

— А что тут говорить, — ответила она, машинально поглаживая свой живот.

Если бы Мартина спросили, кем бы он хотел быть, чем бы иным хотел заниматься, он, вероятно, не нашелся бы, что ответить; может, вернулся бы на тот пляж в Нормандии, спустился бы с дюны, может, погрузился бы в эти чертовы книги и его бы сожрали или задушили их страницы. Он помнил о последней прочитанной книге, он тогда только-только закончил ее, и Дюваль умер. В ней рассказывалось о солдатах где-то далеко в пустыне, которые готовились к атаке. Мартину такое ожидание было бы очень по душе, ничего делать не надо, смотри себе на пески да чисти до блеска ружье.

После возвращения в долину Гур Нуар Мартин тоже принялся ждать, но чего, он и сам не знал. Слишком расслабился. Слишком доверчивым оказался. Судьба приняла образ сначала жены, потом четырех детей. Мартин вовсе не был этаким отцом семейства, и если бы у него был выбор, он бы уж точно вернулся под крылышко к родным и уж явно бы не стремился стать главой семьи. Он бы предпочел отдать пальму первенства какому-нибудь другому мужчине, но Марта так не считала.

По-настоящему Мартин понял, что все изменилось, когда родился их первый ребенок Марк. Тогда муж с женой стали друг другу совершенно посторонними людьми, да в глубине души они такими всегда и были. Мартин никогда не пытался наладить отношения, не пыталась и Марта. Мимо них прошло столько всего, что они знали — наверстывать что-либо поздно. У них никогда не было ничего общего, кроме неуклюжих танцевальных па на том празднике.

Мартин никогда не знал, что ему делать с детьми, не говоря уже о том, как их воспитывать, да и просто — как на них смотреть, как с ними разговаривать, как двигаться в их присутствии, как не показаться безразличным или сердитым. Они появились на свет и мешали ему, и чем старше становились, тем больше мешали.

«Кровь» — у Мартина только это слово крутилось в голове. «Все, что у нас есть, все, что у нас будет, единственное, что мы можем дать, чтобы наше имя осталось в этой долине. Говорят, она у всех одного цвета, но не забывайте, что наша темнее, чем у остальных, и что скрывать это бесполезно», — повторял он. Но не добавлял, что не уверен, что кровь надо передавать, что это правильно. Он думал, что кое-что знает о текущей в нем и в других крови, но далеко не все.

При малейшей проблеме Мартин не находил ничего лучшего, чтобы направить сыновей на путь истинный, чем взять кусок кожи, обернуть вокруг руки, оставить болтаться длинный кусок, как хлыст гладиатора. Он немного медлил, казалось, о чем-то размышлял, как будто мог передумать, пока ребенок поворачивался к нему спиной, раздевался до трусов, чтобы было побольнее. Что сделал ребенок, насколько серьезной была провинность — было не важно. Мартин начинал хлестать, принимал отсутствующий вид и прекращал, только когда появлялись первые капли крови, которые были для него неким символом. Тогда он застывал, смотрел на исполосованную спину, похожую на переплетенное железнодорожное полотно, потом переводил взгляд на блестящую кожу самодельной плетки, стараясь про себя оправдать слишком суровое наказание, пытаясь вспомнить, за что вообще стал наказывать ребенка. Как только он приходил в себя, то разрешал провинившемуся убраться к себе в комнату, и сын шел вон, морщась от боли и стыда.

Мартин ни о чем не жалел. Детей своих он считал смирными животными, не способными к сопротивлению. Он снова и снова их наказывал и по этой причине тоже, надеясь, что однажды кто-нибудь из них даст ему отпор, как настоящий мужчина, потому что Мабель он не бил никогда. Он думал, что дочь не может быть ему ровней. И ждал момента, когда кто-нибудь из сыновей его остановит, ждал терпеливо, ждал, когда сумеет передать им то, что никакие слова или доброе отношение не передадут, потому что он считал мягкость и терпение признаком слабости, он думал, что жизнь безжалостна и что его роль, может быть, его единственная роль — в том, чтобы этого не допустить, пусть и ценой ненависти и проклятий.

Мартин начал наказывать детей в день, когда застал Марка читающим книгу у того в комнате. От ярости он потерял голову, разорался, грозил, что если сын снова возьмется за книжку, то здорово пожалеет. Он бил его и повторял, что все писатели — опасные лжецы, преступники, что они никогда не нюхали настоящей жизни, что в книгах нет ничего хорошего, и добавлял, что знает, о чем говорит. Ничего другого он Марку сказать не удосужился. Тот стиснул зубы, подсчитал потери и поклялся себе, что никогда не спасует перед отцовской яростью. Потом за малейшую провинность Мартин стал наказывать и остальных сыновей, хотя кто знает, может, у него и был среди детей любимчик. Первой крови хватало — правила были одинаковыми для всех.

Семья годами находилась в хрупком равновесии между страхом и безразличием. Хаос начался после несчастного случая с Эли, как будто именно это вывело из равновесия всю семью. Мартин заменил Эли на ТЭЦ, механически выполняя ту же работу. Вечером он садился за стол напротив тестя и закуривал, не спуская глаз с жены; ждал, пока та на него посмотрит, и сразу отводил взгляд, как будто что-то искал там, в глубине ее глаз, хотя и знал, что ничего никогда не найдет.

Марта, Эли и дети навсегда запомнили тот день, когда он опоздал к ужину, пришел с ружьем в руках, хотя и ненавидел оружие. В тарелках уже дымилось рагу. Мартин медленно обошел вокруг стола, потом еще раз; прицелился в каждого ребенка, и в Мабель тоже, ни слова единого не сказал, и казалось, что глаза у него вымазаны машинным маслом. Стрелять он, конечно, не собирался. Он просто хотел показать, что жизнь может закончиться внезапно, хотел дать всем встряску, хотел детям глаза открыть, да, хотел, хотя сам глаза так никогда и не открыл, хотел, чтобы детям досталась доля получше, чем отцовская. Мартин все продумал. Все пытались убедить себя, что это просто такая жестокая игра, придумка, что оружие не заряжено, но никто и звука не издал — вдруг отец спустит курок. Дети охотно бы дали себя избить — всё лучше, чем присутствовать при таком зрелище. Они еще никогда не видели отца в подобном состоянии: чтобы тот был таким спокойным, холодным, они просто спрашивали себя, до чего он может дойти, на что может решиться. Никто не был готов принести в жертву другого члена семьи. Марта не шевелилась, она была не способна реагировать, пыталась вспомнить что-нибудь подходящее из Святого Писания, но мысли разбегались, и она ничего не соображала. Время тянулось, но в конце концов Мартин ответил на один из вопросов, которые все себе задавали. Он разрядил ружье, положил оба патрона по обе стороны от своей тарелки и ушел. Потом во дворе послышался шум, затем он вернулся, держа в руках сломанное пополам ружье. Сел, положил ружье на колени и начал есть, как будто ничего не произошло. С тех пор никто не видел, чтобы он прикоснулся к оружию.

Марта поднялась со стула и, дрожа, подошла к плите, схватилась за ручку духовки и перевела дух. Дед, который все это время просидел с невозмутимым видом и даже посматривал на зятя, размышлял, кого это Мартин собирался убить двумя выстрелами. Вероятно, того, в кого на самом деле не целился.

Джойс производил на людей странное впечатление; лицо его невозможно было ни запомнить, ни описать, потому что оно походило на маску. Казалось, чтобы выжить, ему надо быть полностью незаметным. Он никогда не носил дорогой одежды, украшений, не имел роскошной машины, никакой показухи; походка у него тоже была странной, она как будто не имела ничего общего с самим процессом ходьбы, как будто ему требовалось лишь тронуться с места и добраться, куда нужно, ему важно было время, а не место.

Все указывало на то, что этот человек не от мира сего, и никто не мог сказать, постепенно ли он стал таким или же всегда был, или специально таким стал, или же в его жизни произошла какая-то трагедия. Его как будто нельзя было просчитать, он не хотел ничем делиться с себе подобными, не желал быть, как они, не хотел видеть себя как отражение другого человека, пусть и неполное.

На войну Джойса не призвали. Никто так и не узнал почему. После войны он бросился на поиски самой красивой девушки в городе. Спустя пару дней он явился в скобяную лавку к Соренсену, которому сдавал помещение. С ним зашли четыре охранника и поверенный по фамилии Сомон, всегда одетый с иголочки, с тонкой кожаной папкой под мышкой, с видом вечного всезнайки. Сомон попросил уйти всех клиентов, и те послушно испарились.

Затем Джойс начал молча осматривать большую комнату; все полки и пол в ней были заставлены многочисленными товарами. Продавцы стояли столбом за деревянным прилавком, столешница которого была испещрена следами разных предметов и походила на вытоптанный животными водопой; они не понимали, почему он пришел лично, разве что хотел разорвать контракт. Сомон походил на актера, готового в любую секунду выйти на сцену по велению хозяина.

Джойс вытащил из кармана своей потрепанной кожанки серебряные часы и сравнил время с настенными часами за спиной у семейной пары Соренсенов. Его лицо выражало досаду.

— У вас часы на две минуты отстают, — сказал он.

Соренсены дружно повернули головы, посмотрели на часы и недоуменно переглянулись.

— Чего ждете? — сухо продолжал Джойс.

— Вы хотите, чтобы я подвел часы, верно? — спросил Соренсен.

— Если у двоих часы идут по-разному, о важных вещах им не поговорить.

— Хорошо, мсье.

Соренсен не мог себе представить, о каких важных вещах они могли бы поговорить, но придвинул стул к стене и забрался на него. Снял часы, крутанул колесико и перевел стрелки на две минуты вперед. Он несколько раз прилаживал часы обратно, наконец попал петелькой на гвоздь, слез со стула и поставил его на место.

— Нормально, — сказал Джойс.

И крутанулся вокруг своей оси.

— Дочка здесь?

— В подсобке товар пересчитывает, — ответил торговец.

— Позовите сюда!

Соренсен кивнул жене. Та немного помялась и быстро пошла в подсобку. Вернулась спустя пару секунд, за ней шла девушка выше матери на голову. Джойс холодно окинул взглядом вновь прибывшую. Ему не соврали, девушка была редкой красоты. Он отвел от нее взгляд и поднял руку вверх. Поверенный подошел к Соренсенам, открыл папку, вытащил два листа и положил их на прилавок.

— Как зовут вашу дочь? — спросил Сомон.

— Изобель, — ответил торговец.

Театральным жестом поверенный достал из внутреннего кармана пиджака ручку и вписал имя, заполнив свободное место на каждом листе, затем показал документы торговцу.

— Вам остается лишь подписать контракт в двух экземплярах, — сказал он, указав ручкой нужное место.

— Что подписать?

— Я женюсь на вашей дочери, — сказал Джойс.

— Но...

— Сомон, зачитайте им контракт!

— Настоящим господин Джойс подтверждает, что будет полностью содержать свою будущую жену и назначит годовую ренту ее родителям. Если же вышеуказанная жена в течение пяти лет не родит ему сына, контракт становится недействительным и она будет полностью лишена наследства. Таким же образом ее родители будут лишены годовой ренты.

Соренсены долго смотрели на дочь. Ее мнения никто не спрашивал. Она представляла собой нежданное спасение, стала олицетворением их материальной состоятельности, чудесной статуей, оцененной по достоинству. Изобель потребовалось некоторое время, чтобы понять, о чем идет речь, но она не выказала сопротивления: во-первых, сама по себе мысль о том, что придется торчать в лавке, была замечательной, во-вторых, Джойс был привлекательным мужчиной и, главное, очень богатым.

В тот же день Изобель разорвала помолвку с Марио Чиотти, молодым человеком итальянских корней, который был по уши в нее влюблен. Когда он об этом узнал, то полночи пил, а потом отправился к дому, где жил Джойс, и стал материться и вести себя неподобающим образом. Соседи слышали вопли и рык, но в окно выглянуть не осмелились. Утром молодого человека нашли на помойке на городской окраине, он лежал на куче мусора, сжав в руке пистолет, голову ему разнесло пулей. Марио держал оружие в правой руке, а был левшой. Линч, юрист и приятель Джойса, провел дело по статье «самоубийство» и отправился к семье Чиотти с конвертом, распухшим от купюр, — в качестве компенсации от Джойса за потерю сына. Он разглагольствовал о тоске, любовных переживаниях и горячительных напитках, а сам попивал воду.

Свадьбу Джойса и Изобель сыграли четыре дня спустя, на следующий день после похорон Марио, в лавке у Соренсенов. Молодая женщина впервые переступила порог здания, стоящего напротив дома, где жил ее супруг. По договоренности они никогда не должны были жить под одной крышей и только у Джойса было право посещать Изобель, когда он пожелает.

Довольно скоро после свадьбы Изобель пожалела, что вышла замуж за богача. Джойс всегда все решал сам и не собирался что-то менять. Жене позволялось выходить в город по вторникам с двух до четырех часов в сопровождении телохранителей. Она быстро заглядывала к родителям, потом шла купить несколько книг, чтобы занять себя дома, в своей золотой клетке, потому что сидела она практически постоянно в одиночестве, к ней была прикреплена лишь помощница, которая одновременно выполняла роль кухарки. Изобель нельзя было ни видеться, ни общаться ни с кем, кроме продавцов. Да к тому же никто особенно и не хотел с ней разговаривать после того, как она вышла замуж за Джойса. Как-то спустя некоторое время после смерти сына мать Марио встретила ее на улице. Бедняжку сразу оттолкнули телохранители. Следующие два вторника Изобель провела дома.

По требованию мужа Изобель появлялась с ним на публике раз в год. Она стояла рядом на эстраде, возведенной на городской площади, когда Джойс лично открывал праздник света. Но это было исключением, а так она постоянно находилась в квартире, безусловно большой и удобной. Она читала, выучилась вышивать, использовать нить верного цвета, стежок за стежком повторять рисунок: вот и все, чего от нее ждали.

Иногда по вечерам Джойс пересекал улицу, овладевал женой и сразу уходил обратно. Выполнять контракт она не спешила. Может быть, таким образом протестовало ее тело, может, сама ее природа бунтовала, а может, дело было в чем-то еще. Она долго считала, что в этом промедлении заключается ее единственная радость.

Однако когда с заключения контракта прошло пять лет и муж уже начал подумывать, чтобы его разорвать, Изобель родила сына. Джойс навсегда запомнил дату, потому что в этот день ровно десять лет назад были возведены дамба и электростанция. Он всегда спрашивал себя, насколько велики будут его свершения.

До рождения Элио Джойс верил, что сможет основать династию. После родов ему принесли показать крошечное плачущее существо, появившееся из живота Изобель. Он не захотел взять его на руки, вид новорожденного был ему противен, желание новорожденного быть услышанным и увиденным было ему противно, необходимость занять пространство и время, необходимость ничем не заслуженная, была ему противна. Тогда Джойс поклялся, что больше детей у него не будет, раз дети — лишь вот это. Впоследствии ему часто снилось, что жена рожает ему еще одного — кошмар, в котором он брал ребенка и нес на дамбу, чтобы кинуть в воду, — так что если бы однажды во сне он решил бросить взгляд в прошлые сны, то обнаружил бы там яму, полную одинаковых маленьких скелетов. Сон сном, а в реальности он запретил себе снова зачать новую жизнь в чреве собственной жены, так что она подарила ему лишь одно орущее существо, хотя и плакала, но Джойс решил, что больше никаких родов не будет.

Что до Изобель, то она наконец обрела смысл жизни в этом малыше, которого обожала. Внешне ребенок не был похож на отца, и она пообещала себе, что сделает все, чтобы сын и мыслями никогда не уподобился своему расчетливому родителю. Она решила, что будет воспитывать его так, чтобы этого никогда не произошло, и надеялась, что, когда Элио станет достаточно большим, они вместе уедут.

Дети Вольни избегали тяжелой атмосферы в доме. Они никогда не забывали о виадучном ритуале. Их непоколебимая связь никогда не прерывалась, но ребята со временем выработали собственные черты характера. Несмотря на запрет отца, Марк никогда не переставал втайне читать, большую часть времени под одеялом, при свете лампы, затем он декламировал про себя целые отрывки, свисая с веревки. Лес, река и все животные, которые их населяли, не представляли тайны для Матье, его сокровенный алфавит постоянно пополнялся, долгое время это было для него самым важным. Мабель, повзрослев, стала красивой той красотой, к которой никогда не привыкнуть; она очень рано начала исследовать свое тело, культивировать удовольствие, повышать его градус сначала простыми ласками, а потом, когда осознала свою власть над молодыми людьми региона, принялась извлекать из этого преимущества. Люк безгранично восхищался своими братьями и сестрой и погружался в странные мечты, но еще не осмеливался им открыться; и те терпеливо, старательно научились интерпретировать странное поведение брата, уважать его, любить любым. Это Эли начал называть Жан ma belle[1], что естественным образом трансформировалось в Мабель.

— Мабель — это настоящее девчачье имя, — говорил он Марте, — а не какой-то Жан, которого ты нашла у себя в Евангелии...

— Не у себя в Евангелии, и есть еще примеры к тому же.

— Другим рассказывай. Жан — это имя для мальчика, вот и все.

— Это не тебе решать.

Имя Мабель приводило Марту в ярость. Когда она призывала Мартина в свидетели и просила его сказать что-нибудь в пользу своего выбора, он лишь пожимал плечами. Эли не сразу понял, насколько такая провокация была для его дочери кощунством, но очень быстро стал этим упиваться. Кроме него, никто не осмеливался ей противоречить, но тоже посмеивались за ее спиной.

Эли любил своих ребят и обожал внучку. Он не хотел, чтобы она стала похожа на фанатичную Марту, смирившуюся, глупую, бессердечную и сухую, как пустыня, обиженную на жизнь. Эли злило, что его дочь стала мертвой и даже не подозревала об этом. Старик ждал подходящего момента, чтобы дать понять это Мабель, пока не стало слишком поздно.

Мабель только что исполнилось четырнадцать. Мать послала ее позвать дедушку к ужину. Девочка нашла его на площади, он сидел на краю фонтана, как это часто бывало в такой поздний час, задумавшись, глядя на отражение, которое ему так и не удалось приручить.

— Пойдем ужинать.

Эли медленно склонил голову и посмотрел на внучку, не двигаясь, улыбнулся, затем повернулся обратно к фонтану и подставил ладонь под струю воды, текущую из медной трубы.

— Смотри! — сказал он.

— На что смотреть?

— Вода течет... Какое первое слово приходит тебе на ум?

Мабель на мгновение задумалась.

— Источник, — ответила она.

Довольная улыбка расцвела на лице старика, он был рад, что Мабель словно услышала его мысли.

— Совершенно верно, — сказал он.

— А ты, дедушка, о чем думаешь?

Улыбка мгновенно исчезла.

— О жизни, — произнес он без колебаний.

Затем указал на противоположную сторону фонтана:

— Видишь эту трубу под водой?

— Вижу.

— Именно слив гарантирует, что он не переполнится с другой стороны.

— Я знаю, что такое слив.

Эли помолчал несколько секунд.

— Я не смог вовремя заткнуть свой слив.

Старик откашлялся, повернулся и сплюнул, прежде чем продолжить с серьезным видом:

— Нельзя, чтобы ты стала такой, как они все.

— Кто все?

— Как твой отец и твоя мать, ты не должна стать такой же, — сказал он, обметая поверхность рукой, как будто собирал крошки на столе.

— Я не понимаю.

— Пошли!

Эли встал, оставив костыли, но опираясь на каменный выступ.

— Подожди, я помогу тебе, — сказала Мабель.

— Не надо.

Он обошел фонтан. Мабель последовала его примеру. У сливной трубы Эли схватил внучку за запястье и положил ладонь на трубку, как заглушку, и удерживал ее, пока уровень воды не поднялся и вода не стала переливаться через бортик.

— Теперь понимаешь?

— Не знаю.

— Жизнь, надо позволять жизни литься через край, пока она есть, эта жизнь.

Эли отпустил запястье Мабель. Она машинально убрала руку, и вода со всасывающим звуком хлынула обратно в трубу. Уровень в фонтане опустился. По глазам внучки старик понял, что все показал верно, затем втянул в себя струйку воздуха и позволил словам прорасти и расцвести, прежде чем выпустить их на волю:

— Ты как солнце, ты светишь каждый день, и никто не подозревает, что это за чудо.

Голос Эли был странным, полным нежности и твердости. Его серо-голубые глаза напоминали планеты-близнецы, окутанные туманом, покоящиеся на огромных мешках, обреченных вместить все, что его переполняло, когда он оставался один на один с собой.

— Здесь ничего хорошего не жди. Мечты твои, они никогда не придут, чтобы толкнуть дверь в твой дом. Тебе придется блистать в другом месте, иного выбора у тебя не будет...

Старик помолчал. Набрал в рот немного слюны и продолжил:

— Есть у тебя какие-нибудь мечты?

Мабель мгновение помолчала, затем взяла дедушку за руку: та была грубой, кожа растрескалась, но ладонь оказалась мягкой и сильной одновременно.

— Да, — сказала она уверенно, как будто уже думала об этом.

Это была правда. У Мабель имелись кое-какие мечты, беспорядочные мечты, в которых свобода являлась общим знаменателем. В будущем память об этом разговоре окажет на нее эффект укуса насекомого, что позволит ей постепенно сформулировать свои желания.

В тот вечер за ужином Мабель по очереди смотрела на отца и на мать.

Вот ее отец, он говорил ей, как себя вести, с самого рождения, и вот ее мать, которая представляла из себя то, чем она станет, если ничего не предпримет, двое проигравших, лицом к лицу, двое осужденных, обреченных стать ее палачами. Она понимающе взглянула на дедушку и схватила вилку, держа ее, как карандаш, над тарелкой с пюре. Обычно она рисовала зубцами кривые дорожки, но на этот раз провела очень прямую линию, не сводя глаз с Эли, этого доброжелательного человека, который сэкономил ей драгоценное время жизни.

Мартин всегда чувствовал себя уставшим, неподходящим для мира, который, однако, он никогда бы не осмелился покинуть преждевременно. Вечерами после работы он повадился ходить в «Адмирал», единственный бар в городе, хозяина которого звали Роби. Мартин предпочитал как можно дольше держаться подальше от дома. Он никогда не общался с завсегдатаями, да и те старались его избегать. Он садился за столик в глубине зала и заказывал пиво, знаком подзывая официантку. Рассеянно слушал болтовню самых разговорчивых, мужчины беседовали о соблазнительных девушках-сиренах, которые, по их словам, сами влекли их в свои сети. Истории как будто питали одна другую, не менялись от вечера к вечеру, соблазнительные девушки-сирены превращались в богинь, а богини в шлюх, которых они периодически приглашали в номера на втором этаже.

Мартин тоже встретил одну такую соблазнительную девушку-сирену сразу после рождения Люка, несчастного ребенка с мозгами набекрень. Он наблюдал за этим жалким существом как будто с палубы корабля. Ему даже не пришлось привязывать себя к мачте, чтобы противостоять зову. И все же сирена пела чудесно, привлеченная темными глазами Мартина, его таинственностью, его молчанием. Еще до Марты он с подозрением относился к женщинам, к их песням, к их манере соблазнять мужчин. Позже он будет винить себя за то, что не попытался узнать эту сирену поближе. Возможно, если бы он это сделал, в результате захотел бы перевернуть страницу в книге жизни, снова ласкать, снова стать тем неуклюжим героем, убитым на ложе из трав со своего полного согласия. В конце концов, увидев, что он отказывается прыгнуть в воду, чтобы присоединиться к ней, девушка-сирена попыталась сама забраться на палубу, чтобы столкнуть его за борт, но ничего не помогло, Мартин был слишком далек от всего этого, он не был готов к новому поражению. И сирена пошла петь для другого.

Прошло много времени с тех пор, как Мартин перестал чего-либо желать. Его постоянно преследовал внутренний страх наступить на те же грабли.

Стоило Мартину раскрыть рот, как он становился похож на землемера, заблудившегося в густом лесу, не знающего, где ставить метки, чтобы не потеряться среди слов. Однако был один человек, бывший моряк, здоровый, как кашалот, который каждый вечер наблюдал за этим странным парнем, что всегда сидел один за своим столиком и, казалось, не обращал ни на кого внимания, даже на двух шпионов, которых Джойс поставил наблюдать за клиентами и подслушивать все разговоры. Он долго решался, но все же покинул компанию, что всегда крутилась подле него в «Адмирале», чтобы послушать о его невероятных приключениях. Он подошел к парню-одиночке, держа в руках две кружки пива, одну поставил на стол перед Мартином, а другую перед собой, отодвинул стул и сел на него, свободно свесив руки. Затем схватил свою кружку и сделал большой глоток. Мартин взглянул на незваного гостя и со вздохом опустил голову.

— Не пьешь? — спросил моряк.

— За пиво нечем платить.

— Не вопрос.

— Мне не нужна компания.

Мужчина протянул ладонь.

— Я Гоббо.

Мартин не отреагировал, и моряк убрал руку.

— Молчишь?

Мартин по-прежнему не двигался.

— Оглох, что ль?

Мартин уставился на матроса, схватил кружку пива и выпил.

— Доволен? — сказал он, ставя ее обратно на стол.

— Я ж с открытой душой к тебе. Мне неприятности не нужны. Без них обойдусь.

— А что именно тебе нужно?

— Немного поговорить, вот и все.

Мартин откинулся на спинку стула.

— А зачем нам говорить?

— Мне кажется, тебе есть что сказать, — сказал Гоббо, постукивая пальцем себе по кончику носа.

— Похоже, там без тебя скучновато. Ты бы к ним вернулся, что ли, — сказал Мартин, глядя в глубину бара, где компания клиентов внимательно наблюдала за происходящим.

Гоббо оглянулся, потом снова повернулся к Мартину.

— Я с ними поспорил, сказал им, что смогу тебя разговорить. Я не могу проиграть.

— Скажи просто, что мы поговорили.

— Давай еще чуток поболтаем, а?

— С чего ты взял, что мне еще есть что сказать?

— Интуиция. Давай, попробуй хоть разок!

Мартин снова выпил и долго молчал, прежде чем решил принять игру, чтобы как можно быстрее закончить весь этот маскарад.

— Гоббо, наверное, это прозвище?

— Ну. Если бы я сказал тебе, откуда оно взялось, ты бы мне не поверил...

— Из «Венецианского купца».

Гоббо сначала удивился, а потом лицо моряка озарилось широкой улыбкой.

— А я насчет тебя не ошибся. Ты не такой, как они, — сказал Гоббо, указывая на компанию позади себя. — Это моему отцу пришла в голову мысль назвать меня Гоббо, он был учителем, только книгами и интересовался. «Венецианский купец», да... Он даже заставил меня выучить его наизусть.

Гоббо замолчал и снова посерьезнел. Он начал крутить кружку на столе, как будто играл с обручем.

— Думаю, он в конце концов перестал различать, где книги, а где реальный мир, — добавил он.

— Книги бесполезны.

— Тем не менее ты вроде как кое-что читал.

— Это давно в прошлом.

— Расскажи, я не тороплюсь.

— А я тороплюсь.

Гоббо сделал примирительный жест.

— Я не настаиваю, — сказал он.

— Ладно, ничего.

Мужчины помолчали.

Когда Гоббо заговорил, у него на лице читалось напряжение:

— Я провел четыре года в плавании. Я никогда не делился новостями, и у меня все было хорошо. В море иногда думал о родителях. Однажды я решил вернуться домой. Когда они увидели, что я вернулся, отреагировали так, как будто я уехал из дома лишь накануне. Мое отсутствие ничего не изменило: ни отца и его книги, ни мать и ее молчание. Поэтому два дня спустя я снова уехал, я думал, что все, что помогало отцу жить, в итоге убьет его, а мама будет просто наблюдать и ничего не делать.

— Ты прав насчет слов, — тут же сказал Мартин.

— Что значит — прав?

— Они могут убить.

Моряк с любопытством посмотрел на Мартина.

— Как ты познакомился с Гоббо, я имею в виду, с тем, другим Гоббо?

В памяти Мартина резко всплыл силуэт Дюваля.

— Я не хочу говорить об этом.

Гоббо не настаивал.

— Я теперь лучше понимаю, почему ты такой молчаливый, — хитро сказал он.

— И почему же?

— Я думаю, если б ты начал говорить, то уж говорил бы без остановки.

*

Начиная с этой первой встречи Мартин встречался с Гоббо в «Адмирале» каждый вечер после работы на электростанции. Это был отдых, необходимый, расслабляющий отдых перед тем, как пойти домой. Гоббо покидал тех, с кем сидел за одним столом, пока Мартина не было, и присаживался к столику Мартина, вызывая этим некоторую ревность у других завсегдатаев. Он рассказывал о своих путешествиях. Мартин слушал, не пытаясь отделить правду от лжи, но по душам говорить не собирался.

— Ты никогда не рассказываешь о себе, — сказал однажды вечером моряк.

— Потому что особо и нечего рассказывать.

— У тебя есть семья?

— Есть.

— Дети?

— Четверо.

— Семья — это важно... У меня никогда не было семьи. — Гоббо нахмурился, как бродяга, собирающийся провести ночь в картонной коробке. — Мы, мужчины, ненадежны, мы верим, что мир может двигаться вперед сам по себе, — сказал он, как бы разговаривая сам с собой.

Мартин не ответил. Он тоже не помогал миру двигаться вперед, своему миру. Его дети знали его не больше, чем он знал их. Жизнь под одной крышей ничего не меняла. Его семья была чужой для него, и он никогда не делал ничего, чтобы изменить ситуацию, и, возможно, он даже сделал все, чтобы не было иначе.

— Это в нас природой заложено, — сказал Гоббо. — Приходит время, и хочется пуститься в плавание. Иначе Бог не создал бы морей и океанов... — Матрос наклонился над столом. — И женщин бы тогда не создал, — добавил он, понизив голос.

— Я как раз не авантюрист.

— Авантюрист... — задумчиво повторил Гоббо. — Я долго считал, что нет ничего прекраснее лодки, выходящей из гавани, и нет ничего хуже уютного дома.

— Ты так больше не считаешь?

— Может быть, нет большего приключения, чем иметь семью.

— Что тебе помешало?

Гоббо пристально посмотрел на Мартина.

— Твоя очередь платить за выпивку, — сказал он.

Ворона клевала мертвую тушку зайца, а сороки пытались ее прогнать, чтобы самим завладеть падалью. Ворона пятилась и снова наступала. Черная кровь текла у нее по клюву, сороки прыгали, расправляя крылья и крича, чтобы ее напугать.

Матье наблюдал за этим спектаклем с противоположного берега, сидя на большом плоском камне, покрытом ракушками, которые делали его похожим на древний щит, брошенный после битвы титанов. Он задавался вопросом, в результате ли эволюции некоторые птицы передвигают лапы, как люди ноги, в то время как другие не могут этого сделать и вынуждены скакать по земле, всегда используя обе лапки одновременно. В итоге сороки выиграли. Матье отвернулся, закурил сигарету и уважительно посмотрел на реку, не торопясь, рассматривая ее, машинально затягиваясь. Матье старательно курил с двенадцати лет, и теперь это доставляло ему удовольствие. И для этого не было лучшего места, чем эта река и этот камень.

Каждое утро он ходил за сетью, заброшенной накануне, со стальными крючками, прикрепленными к корням в воде. Он узнал, куда забрасывать сеть, задолго до того, как закурил свою первую сигарету. Он ловил угрей, иногда налимов и никогда не возвращался домой с пустыми руками. Он знал реку наизусть, знал места, где больше всего рыбы. Он долго думал, что это неиссякаемый источник, если заботиться о нем и брать только то, что нужно, чтобы прокормиться. Но со временем улов стал менее обильным. Причина была в том, что не все смотрели на вещи с той же точки зрения, что и он. Кучка ублюдков опустошала реку с помощью электродов, вставленных в мощные батареи, а иногда они использовали даже взрывчатку. Матье часто находил мертвую рыбу, поднявшуюся на поверхность слишком поздно, чтобы ее могли собрать браконьеры, и теперь она плавала возле берега; еще видел изредка донных рыб, особенно форель, ее кожа уже не переливалась, а глаза были похожи на грязные матовые мраморные шарики. Эта бойня приводила юношу в ужасную ярость. В таких случаях он входил в воду, чтобы собрать мертвые тушки, затем накрывал их большим камнем на дне, чтобы больше не видеть и устроить им как можно более достойное захоронение. Так что река была усыпана невидимыми для других надгробиями. Такое большое кладбище в прибрежном городке.

Матье час проводил один, а потом отправлялся завтракать с семьей. Этот своеобразный ритуал установился с тех пор, как он пошел в школу, и продолжался и после того, как его наняли на работу в каменоломни.

Он докурил третью сигарету, поднялся и сунул потушенный окурок в карман вместе с двумя другими. Затем вынул нож, проверил предохранитель и начал потрошить рыбу, постепенно выбрасывая внутренности в воду, и те быстро превращались в пиршество для раков. Угрей он всегда оставлял напоследок. Жесткие тела выглядели как черные резиновые шланги, на первый взгляд не очень привлекательные, но, если их разрезать на куски и приготовить в виде рагу, приправленного разными специями, они будут восхитительны.

Матье мыл рыбин одну за другой в воде, проводя пальцем по надрезанной плоти, чтобы удалить последние частички внутренностей и слизь. На поверхности реки появились большие кровавые маслянистые круги, они покачивались на волнах, как маленькие всадники на своих скакунах. Затем он вынул из кармана трос с жесткой проволокой на одном конце и широкой петлей на другом и стал обвязывать им жабры, как будто сшивал их вместе, перемежая налимов и угрей, не для красоты, а для равновесия, затем вернул трос обратно в петлю и окунул странное ожерелье в чистую воду. Казалось, что змеиные тела угрей оживают и извиваются между массивными тушами налимов. На дне реки нервно мельтешили мальки, камни, крупные и помельче, как будто плыли куда-то, а вода стояла неподвижно. Неживое и живое почти что принадлежало к одному царству, как бы в результате идеальной гибридизации, некой тонкой гармонии.

Матье подтянул к себе трос, поднял его обеими руками и дал воде стечь. Он выглядел как тюремщик, боящийся перепутать ключи от камер. Он мельком взглянул, куда уносился речной поток под ветками плакучих ив, похожих на зачесанные назад светлые волосы. Затем одной рукой схватил приставленное к камню ружье и забросил за плечо. Это был старый, подержанный винчестер, купленный у городского оружейника. Он сам смастерил и прикрепил к окладу колодки по два сантиметра, так что оружие лежало в его руке идеально и было удобно целиться. Он всегда брал с собой ружье, когда собирался на реку. Если бы он однажды встретил речного грабителя, то уж показал бы ему, как, по его мнению, устроен этот мир, а тот бы точно прислушался к его словам. Но пора было возвращаться.

Эли на крыльце курил трубку. Светило солнце, теплое, нежное, свет пробивался сквозь окна и заливал всю комнату. Марта, склонившись над раковиной, терла губкой форму для запекания. Люк сидел на стуле.

Прижав ухо к маленькому радио, он слушал программу, и его взгляд был неподвижен, как у человека, на которого снизошло великое откровение.

— Джим Окинс! — заорал он.

Марта подпрыгнула, и посуда ударилась о край раковины.

— Ты что так орешь? — сказала она, повернувшись к сыну.

— Обо мне говорят по радио.

— Что за ерунда?

— Джим Окинс — это я, точно я.

— Господи, да это просто радиоспектакль.

— Послушай, и поймешь, что я правду говорю.

— Помолчи, дурачок.

«Дурачок» — так Марта чаще всего называла этого сына, как будто только один дурачок в мире и существовал.

— Это я, говорю тебе, я, блин...

— И не ругайся!

Вне себя, Марта подошла к кухонному серванту, открыла ящик, вынула лист бумаги и сунула его Люку под нос.

— Видишь, в свидетельстве о рождении написано «Люк Вольни». Написано черным по белому, это-то ты можешь понять, писать-то тебя научили, — сказала она, тряся документом. — Последний раз повторяю, вот как тебя зовут, и не иначе.

— На бумаге можно что угодно написать, — сказал Люк, не отрываясь от радио.

— Нет, не все, это официальный документ...

— Ну, значит, это официальные враки.

— И вообще, кто это, Джим-как-его-там?

Видя, что ему не удастся ее переубедить, Люк приложил указательный палец к губам.

Он снова сосредоточился на истории, игнорируя мать, которая никогда не слышала об «Острове Сокровищ», не говоря уже о Джиме Хокинсе.

Увидев, что сын успокоился, она вернулась к своему занятию, качая головой, как будто пытаясь забыть старую, ой какую старую ошибку, возможно поняв, что вопреки себе стала играть по правилам собственного сына. Люк по-прежнему внимательно слушал, его взгляд был обращен на мать, но он ее не видел. Люк приоткрыл рот.

— Окинс! — снова заорал он.

Марта бросила мочалку на дно формы для запекания, оперлась о край раковины, как будто искала не опоры, а собиралась оттолкнуться и вылететь из этой комнаты навсегда, и яростно поджала губы.

Люк остался один и дослушал программу до конца. Затем выключил радио, все еще витая в облаках. Как будто он не знал, что не такой, как все. Мать часто говорила ему, что есть вещи, которые он никогда не сможет сделать, что он этого даже не поймет, потому что не может себе эти вещи представить. Он ничего не мог поделать со своим состоянием. Он же не сам стал таким. В этом виноваты родители. Отец даже хуже, чем мать. Люк был убежден, что если бы он смог выгнать его из семьи, сделал бы это, в то время как мать несла эту ношу, как крест, плачась на людях и ненавидя сына дома.

Проклятые родители, они запрещали ему все, даже завести собаку. Марта говорила, что животное разносит грязь, что от него воняет. Она даже не видела возможной пользы. А потом, ну что запах, это не оправдание, потому что дома тоже не духами пахло. Люк постоянно чувствовал вонь. Он думал даже, хотя никому никогда об этом не говорил, что это все из-за гниющего деда. И эта вонь всегда навевала на него одно и то же воспоминание. Ему мерещилась найденная в канаве мертвая лисица с расколотым черепом и личинками, кишащими в вывалившихся мозгах, как в грибах, что растут на деревьях. Из раны текла липкая жидкость. Люк долго смотрел на лисицу, гадая, что произойдет, если он засунет ей мозги обратно в черепную коробку, если животное вернется к жизни, и он бы так и сделал, если бы не отвращение. Спина лисицы тоже пострадала. Все, что осталось, — искривленный позвоночник, торчащие обломки костей. Все это было похоже на какую-то белую змею, которую лисица как будто проглотила. Глаза животного были широко раскрыты и полны удивления, и, конечно же, они были наполнены последним, что она увидела перед смертью, возможно, то была машина, что сбила ее на всей скорости, или ствол ружья, или, может, она вообще ничего не увидела, может, такой взгляд появляется, когда наступает смерть, подумал Люк. Лисица часто являлась ему во сне, она бегала с большой белой змеей на спине, и она была чертовски красива, когда снилась Люку.

Люк начал странно относиться к дедушке. Он слушал и слушал радио и в конце концов стал подозревать, что Джон Сильвер, пират без ноги, это и есть его дед, поскольку для Люка реальность была всего лишь смесью чувств и интуиции. Сходство было идеальным, а в случайности Люк не верил.

С тех пор он внимательно наблюдал за всеми действиями деда. Он следовал за ним на расстоянии, по-своему интерпретируя ритуал его ежедневной прогулки. Однажды он проследил за дедом до городской площади, увидел его сидящим на краю фонтана, а когда Эли начал кричать, глядя в небо, Люк подумал, что тот зовет своего попугая и что потрепанная птица появится и усядется у того на плече, чтобы привести его к острову Сокровищ. Люк внимательно вглядывался в небо, надеясь вот-вот увидеть птицу.

Время шло, ничего не происходило, и Люк задавался вопросом, не расколол ли его дед. Он сказал себе, что так ничего не добьется. Он хотел пойти и поговорить с дедом, рассказать ему все. Долго колебался, но ничего не предпринял.

Старик наблюдал за внуком, он видел, что тот стал иначе к нему относиться. Старик знал, что за ним наблюдают, но вел себя так, как будто ничего не случилось, приходил к внуку поболтать о том о сем, и Люк решил, что дед делал так, чтобы не пришлось делиться сокровищами, а может, просто все забыл.

Разочарованный, Люк все же продолжал наблюдать за дедом. Другие пираты, вероятно, были где-то недалеко, скрывались, плели всякие козни. Дед, скорее всего, прикидывался дурачком, а это самое лучшее прикрытие. Люк слышал, что всякие умники заканчивали жизнь со связанными руками, стоя на конце качающейся доски, готовые к тому, чтобы их столкнули в море, кишащее голодными акулами. Но план в итоге сработает, и маски падут, думал Люк.

Так что он продолжал тайком следить за дедушкой, ожидая, что тот сделает неверный шаг или что к нему вернется память. В остальное время Люк отправлялся исследовать реку, думая, что, возможно, обнаружит остров в одиночку. Несколько раз он думал, что нашел его, но по большей части это была всего лишь груда веток, в лучшем случае узкая полоска земли, разделявшая реку на два рукава, где гнездились птицы, в общем, ничего, что напоминало бы настоящий остров. Когда он увидит остров, то точно поймет, где копать, чтобы найти сокровище. Время еще не пришло, но он руки не опустит.

Он найдет то, что ищет, и всем придется наконец отнестись к нему серьезно.

Люк еще подумал, что лучшее, что можно сделать, это чтобы дедушка снова начал ему доверять; так Люк станет ближе к Джону Сильверу, а статус идиота сыграет ему на руку. В качестве меры предосторожности он заточил лопатку, чтобы быть готовым копать в день, когда обнаружит остров и местонахождение сокровищ. Он не мог не представлять, как выглядит это сокровище: оно точно состоит из золотых монет и драгоценностей, как говорили по радио. После того как Люк его откопает, он отдаст часть сестре, а еще братьям, и, возможно, даже оставит немного дедушке, чтобы тот купил себе новую ногу. Себе же он первым делом купит ружье, чтобы защищаться от других пиратов, которые рано или поздно высунут нос, — ружье, как то, что Матье спрятал в своем шкафу, с большим количеством патронов. Потом он купит лодку и поплывет вниз по реке, чтобы посмотреть, куда его принесет течение.

Люк шел по правому берегу реки, водил рукой по высокой траве вслед ласковому ветру. С шелковистой травинки прыгнул кузнечик. Люк быстро схватил его, стиснул в кулаке и прижал к уху. Он ничего не слышал, чувствовал, как лапки щекочут ладонь и кузнечик покусывает кожу. Он раскрыл один палец за другим, схватил кузнечика за грудку и потряс перед глазами. Насекомое развернуло крылья, перебирая лапками в воздухе. Его большая мощная голова напоминала рыцарский шлем с двумя перьями, которые превратились в два черных усика. Он ждал, пока насекомое перестанет бороться и поймет, что он ему не враг, что ему нужно поговорить с ним, что оно сможет расшифровать человеческий язык, если доверится Люку. Он спросил у кузнечика, не замечал ли тот странных людей с мечами, мушкетами и лопатами, людей, которые несли сундук. Кузнечик расслабил лапки и моргнул, как будто знал, о чем ему говорят. Люк даже вздрогнул от удовольствия. Он поблагодарил насекомое, а затем попросил его показать, где он видел этих людей. Он также использовал слово «пираты», но потом подумал, что маленькое насекомое не могло различать людей по одежде или по их вещам, что все люди для кузнечиков одинаковые. Он сложил ладонь лодочкой и поместил в нее насекомое, которое тут же подпрыгнуло, оперевшись на лапки, как если бы они были пружинками, и расправило крылья, собираясь улететь. Люк проводил его взглядом и побежал следом, наткнулся на пень, встал и помчался дальше. Потом он остановился. Насекомое исчезло. Ветер гонял по воздуху пыльцу, и разные жучки кружились в потоке, пытаясь спастись.

Люк умел разговаривать с лягушками, оленями и разными птицами, а теперь и с кузнечиком. Новый друг точно поможет ему в поисках. Люк будет приходить сюда, как сможет, и ждать от кузнечика новостей.

На берегу он опустился на колени, посмотрел немного на свое отражение в слабом колебании воды — его черты чуть исказились, — а потом ополоснул лицо. Вдалеке солнце медленно скользнуло в лес, как золотая монета в копилку. Значит, пришло время идти к виадуку. Он вернется на следующий день, чтобы укрепить дружбу, потренироваться говорить на языке животных, и будет искать остров. Теперь же он с нетерпением ждал встречи с братьями и сестрой, чтобы покачаться с ними на веревках. Ему нравилось болтаться на веревке в пустоте, он представлял себя Джимом, следящим за заговорщиками. И вообще сверху все было отлично видно. Может, как-нибудь он увидит и остров.

Поезд только что проехал. Из-за грозовой тучи показалось солнце, заливая долину оранжевым светом.

— Он там, там! — закричал Люк, показывая куда-то на реку.

Все ошарашенно смотрели, как он на одних руках взбирается по веревке. Оказавшись наверху, он перешагнул через перила, развязал узлы, побежал к восточному концу виадука и стал спускаться по склону. Они видели, как он вошел в густую траву и исчез.

— Что это с ним? — спросила Мабель.

— Будто самого черта увидел, — сказал Матье.

— Нет, к черту он бы так не побежал, — возразил Марк.

Они тоже вскарабкались, скрутили веревки. Матье подтянул веревку Люка, а затем все спустились вниз и стали ждать возвращения брата. Примерно через четверть часа Люк вынырнул из травы, перевел дыхание; сестра и братья стояли в тени, застыв, словно статуи. На его лице читалось разочарование.

— Чертовы нутрии, — сказал Люк, качая головой.

— Объясни-ка, что это вдруг на тебя нашло! — потребовала Мабель.

— Я подумал, что увидел остров, но это было всего лишь гнездо, нутрии его сделали.

— Что за остров такой?

Люк вдруг понял, что еще не рассказывал об этом братьям и сестре.

— Значит, так, это секрет; никому не скажете?

— Конечно, зуб даем!

Люк рассказал об откровении, которое он получил, когда по радио читали «Остров Сокровищ». Остальные слушали его очень внимательно и не перебивали.

— Он должен где-то быть, — добавил Люк, повернувшись к реке.

— Конечно, — очень серьезно сказала Мабель.

— Я никогда не сдамся, я найду его и это чертово сокровище тоже, а потом...

Люк замолчал, охваченный сильными эмоциями, и повернулся к остальным, все еще не переставая что-то про себя бубнить, отчего его губы дрожали.

— ...Все получат свою долю сокровищ... Я себе оставлю столько, чтобы купить лодку и поплыть по течению к морю... Хочу обойти вокруг света... Может, я остановлюсь где-нибудь раньше... Если найду место, где не буду чувствовать себя не таким, как все... Потому что, наверное, кроме вас троих, со мной никто не захочет туда поехать... Может, это место, оно на воде где-то... Я не знаю, где это... не знаю. — Он замолчал, но губы у него все еще дрожали, он все так же волновался, как и до того, как начал свой рассказ.

Марк и Матье посмотрели друг на друга, не зная, как реагировать. Мабель подошла к Люку и обняла его. Она тоже знала цену мечте.

— Мы поможем тебе найти его, твой остров, — сказала она.

— Мы все тебе поможем, — добавил Марк.

Когда все легли спать, Мабель пришла к Люку в спальню. Он еще не заснул.

— Это я, — сказала она очень тихо.

Люк приподнялся на кровати.

— Что случилось?

— Tc-c.

Мабель села на край кровати, зажгла свечу, которую принесла с собой, капнула немного воска на прикрепленный к изголовью кусок шиферины и приладила к нему свечу. Пламя дрожало из-за легкого сквозняка, поскольку окно было приоткрыто. Затем она повернулась к брату и начала гладить его по голове.

Мабель всегда была ближе всех к Люку. Они были похожи в том, что говорили то, что думали, тогда, когда думали, они говорили о том, что делает их счастливыми, что огорчает, что мучает, ничего не скрывая, ничего не стыдясь. С братьями Люк не ощущал себя таким свободным, как с Мабель.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.

— Я рад, что ты здесь.

— Мы найдем этот остров, я обещаю.

— В этом я не сомневаюсь.

Мабель улыбнулась — свеча отбрасывала на нее тень — и поцеловала Люка в лоб. Он почувствовал запах яичного шампуня, который сестра делала собственноручно. Он всегда считал, что это запах мира, который пребывает в идеальном равновесии с его собственным.

Мабель чуть откинулась назад, глядя на брата нежно и сосредоточенно.

— Ты мне доверяешь? — спросила она.

— У меня нет причин не доверять тебе.

— Тогда спускай штаны!

Люк колебался.

— А зачем?

— Делай, что говорю, не пожалеешь.

Люк начал стягивать пижаму.

— Еще ниже?

— До середины сойдет.

Люк повиновался, не сводя глаз с того, что его мать называла «лапшинкой», когда он был совсем маленький, и что сейчас уже совсем не походило на лапшу.

— Это будет наш секрет, — сказала Мабель.

— Какой секрет?

— Хватит вопросы задавать.

Мабель поднесла руку к его промежности, и Люк отшатнулся.

— Просто расслабься!

Одной рукой она накрыла «лапшинку» брата, как будто хотела загасить пламя. Люк чувствовал, что у него между ног все одеревенело. С ним это уже случалось само по себе, но никогда так мощно. Затем рука скользнула, нежно, осторожно, и поскользила дальше. Люк почувствовал в животе жар. Он закрыл глаза.

— Все нормально? — спросила Мабель, замедляя поглаживания.

— Не останавливайся!

Люк не понимал, что с ним происходит. Он просто знал, что ему придется так или иначе затушить этот жар и что только сестра могла ему помочь.

Мабель немного ускорила темп.

— Тебе все еще нравится?

Люк просто кивнул. Жар внезапно нашел выход, что-то вспыхнуло, но эта вспышка была похожа на благодатную молнию, которая не раскалывала небо, а склеивала его разорвавшиеся половинки. Он думал, что грядет смерть, что он готов ее принять, что нет лучшего способа умереть, чем от руки сестры. Вся его жизненная энергия была сосредоточена в нижней части живота, и он не понимал, где она родилась и что ее питало. Затем он приоткрыл веки, чтобы унести с собой происходящее. Если он должен умереть в этот момент, он должен увидеть почему. Мабель не сводила глаз с его «лапшинки», как священник, что занимается экзорцизмом. Люк съежился и снова закрыл глаза. Он чувствовал, как что-то поднимается из того же места, через которое он мочился, но у него не было желания облегчиться. Он освободился от первого толчка, за ним последовали другие, все более слабые. Наконец Люк успокоился, открыл глаза, удивившись, что еще жив. Мабель смотрела на свою руку, держащую его «лапшинку».

— Твое крещение огнем, — сказала она через некоторое время, улыбаясь.

Она показала пальцы, покрытые слизистой субстанцией, которую Люк никогда не видел, густой жидкостью, похожей на слюну.

— Что это? — спросил он испуганно.

— Удовольствие.

— Я никогда не чувствовал ничего подобного.

— Это лучший способ почувствовать себя живым, поверь мне.

— Все так могут?

— Да, все.

— Это значит, что я такой же, как все?

— Не сомневаюсь в этом.

— А можно еще раз?

Мабель вытащила из рукава платья носовой платок, тщательно вытерла брату «лапшинку», затем собственные пальцы и ладонь, сложила носовой платок и засунула его обратно в рукав.

— Можно натянуть штаны, — сказала она с улыбкой.

— Ты больше не хочешь?

— Мальчики не умеют делать это без перерыва.

— Надо же! — удивился Люк, наблюдая, как уменьшается его «лапшинка», затем сжал кулаки, чтобы попытаться поднять ее усилием воли.

— Нужно немного подождать, и он снова встанет, — сказала Мабель.

Люк расслабился.

— Мы попозже опять так сделаем, да?

Мабель не ответила. Она смотрела на свечу, которая уменьшилась на треть. Пламя вытянулось, она затушила его между двух пальцев и затем отлепила свечу. Сразу стало очень темно, но на дворе светила луна и медленно поднимала завесу ночи, рисуя карандашом силуэты и рельефы в комнате.

— Теперь ты знаешь, как надо делать.

— А вдруг только с тобой получается?

— У тебя получится с самим собой, тебе просто нужно подумать о какой-нибудь красивой девушке.

— Тогда я буду думать о тебе.

— Если хочешь, пока однажды не подумаешь о ком-то другом... Это наша тайна, хорошо?

— Хорошо, я никому не скажу.

Люк пошарил по постели и положил ладонь на руку сестре, на ту, в которой Мабель держала до этого платок.

— Я никогда не буду думать ни о ком, кроме тебя, — сказал он, проглотив последние слова.

По его щекам потекли слезы. Он их не вытирал, шмыгал, потом наклонился вперед, и на руку сестры упала слезинка.

— Почему ты плачешь?

— А тебе случалось плакать задом-наперед?

Мабель снова начала гладить брата по голове, которую было едва видно в слабом свете луны.

— Со мной такое нечасто случалось, — сказала она через некоторое время.

Большинство девушек в долине мечтали о прекрасном принце на белом коне. Сказки, которые им рассказывали в детстве, были наполнены идеями добровольной жертвенности, и они в конце концов поверили, что так и должно быть. Им, правда, не говорили, что, в отличие от королев, принцессы не управляют собственной жизнью, что однажды они засыпают, продолжая при этом жить, а просыпаются лишь иногда, но только ночью.

Мабель никогда не читала никаких сказок, и никто ей их не рассказывал. С детства она решила править своим существованием, что было очень амбициозно, она хотела править собственным миром, который можно было создать, заселить и расширить. Она уже была королевой, хотя и не сознавала этого. Во всей долине не нашлось принца, способного подчинить ее своей воле, а если бы такой жених и отыскался, то она бы сделала его королем. На данный момент Мабель довольствовалась застенчивыми оруженосцами, заботящимися об удовлетворении ее желаний, ей казалось, что она берет то, что ей не принадлежит, что ничего никому не отдает. Мабель видела будущее, которое постоянно менялось, которое нельзя было сделать синицей в руке.

Она искала удовольствия и продолжала исследовать его во всех его формах. Независимо от последствий. Мабель была свободна и считала себя достаточно сильной, чтобы принять свою растущую плохую репутацию, она иногда понимала это по неодобрительным взглядам людей, которых встречала в городе, часто женщин всех возрастов, позабывших собственные мечты. Мабель была сильной, свободной, даже мужественной и ни о чем не беспокоилась, если, конечно, отсутствие беспокойства является признаком мужества. Мабель хотела жить так, как дышит, жить просто, не думая о том, как кислород попадает ей в легкие. Мабель как будто была рождена для того, чтобы избегать темной стороны жизни, парить над заботами и делать это без каких-либо усилий.

С братьями дело обстояло иначе. В воскресенье Мабель провожала их в город. Люк смотрел только на нее, шел рядом, глубоко дышал, чтобы уловить запах яичного шампуня в ее волосах. Марк и Матье шли в сторонке, бросая косые взгляды на белокожих девушек, они их и боялись, и желали. Мабель часто оборачивалась, ловила эти взгляды, и это ее веселило. Она специально вводила их в краску, подробно объясняя, как целоваться с языком, приводила в пример двух ужей, которые переплетаются, лежа в теплой луже. Они слушали, краснели, но советы мимо ушей не пропускали. Что касается Люка, то он не понимал, зачем засовывать язык в чужой рот, для чего это нужно, после того, что она показала ему рукой. Во время каждой прогулки Мабель замедляла шаг у пансиона Брока, ее взгляд менялся, и она на несколько мгновений замолкала.

Девушки, казалось, совсем не интересовались ее братьями. Это отсутствие интереса было обратно пропорционально тому эффекту, который Мабель производила на молодых людей, эффекту все более сильному, потому что сам дьявол или Бог, тут кто что говорил, лепил из нее все более желанную девушку.

Возможно, если бы Марк и Матье посмели пригласить какую-нибудь городскую девушку на виадук, чтобы показать, на что они способны, у них бы что-нибудь и получилось. Может быть, девушки перестали бы видеть в них деревенщину в тяжелых ботинках. Ни тот, ни другой еще не подозревали, что женщины мечтают, чтобы им предложили то, чего они желают, но предложили просто так, ничего не спрашивая. Если бы только братья об этом догадались, все бы пошло по-другому. Но девушки проходили мимо, не замечая их, и мальчишки не расстраивались, лишь сравнивали про себя каждую встречную с Мабель. Они восхищались сестрой, обожали ее и каждый раз убеждались, что ни одна девушка с ней не сравнится.

Мальчишки старались утихомирить свои тела. Мабель же никогда с этим не боролась. Они стеснялись того, что чувствовали, непонимание ситуации постоянно держало их в напряжении. Но в их отношениях с сестрой все же сохранялось братское равновесие, как тогда, на виадуке. Разве такое может когда-нибудь измениться? Они еще долго приходили на виадук, даже когда окончили школу. Все веревки были целы, не было ни одного несчастного случая вроде тех, о которых рассказывают в местных газетах крупным шрифтом, обязательно с фотографией, не очень четкой, чтобы не травмировать особо чувствительных читателей. Нет, их ждала другая драма, бескровная, которая развернется однажды в августе.

Мабель назначала встречи на берегу реки, всегда в одном и том же месте, под большими развесистыми дубами, там, где земля была покрыта зеленым мхом, пружинистым, как матрас. Она всегда приходила первой, но не из вежливости, а потому что хотела в одиночестве насладиться тем, с каким желанием будут смотреть на ее силуэт, как будто в первый раз, как будто она была главной.

Брать или отдавать — было только ее решением. Она долго тренировалась, оттачивала удовольствие, для чего брала отлично отшлифованную деревяшку, пряталась под одеялом, растянутым между коленями, и зажимала в зубах простыню, чтобы ее не услышали, когда удовольствие нарастало, а потом выплескивалось наружу. Позднее она научила мальчиков, каким именно образом ее ласкать, показывала им свой секретный цветочек, который будоражил ее плоть; сначала они водили пальцем, потом языком, а она отдавалась инстинкту. Лучшее, что она могла придумать, чтобы расширить границы собственного тела, было разделить его с другим человеком, который все знает о ее желаниях. Вскоре о деревяшке было забыто. Удовлетворив первое желание, она направляла крепкую плоть в свою, мягкую, и искала взгляд того, кто сначала отводил глаза, но в конце концов попадал в омут ее зеленых очей. Потом она расслаблялась, уже ничего не видела вокруг, погружалась в себя, задыхалась, стонала, изворачивалась так, чтобы в нее вошли как можно глубже, чтобы ее обожали и освобождали. Пик удовольствия сопровождался то словами благодарности, то проклятиями. Шум воды, ее движение помогли ей высвободить источник, что находился у нее между бедрами. Она была такой — удовольствие накатывало волнами.

Мальчишкам было запрещено кончать в нее. Беременность была худшим, что могло с ней случиться. Мысль о том, чтобы в ее возрасте подтирать попу малышу, ее отталкивала. Личная свобода была для нее единственной возможностью, а вновь и вновь испытанное удовольствие являлось одной из форм этой свободы. Она в любом случае знала, как это происходит у мужчин, как именно их тело готовится высвободиться, и это было похоже на побег из сумасшедшего дома: она понимала это по тому, как меняется ритм и учащается дыхание. Тогда она твердым голосом требовала выйти из нее и начинала поглаживать, внимательно следя за тем, что делает, как будто речь и шла только о ласках и ни на что иное рассчитывать больше нельзя. Когда все заканчивалось, мох, кора деревьев и кожа пропитывались запахом спермы. И это тоже было своего рода пиком удовольствия, она чувствовала себя живой, видя, как ее партнер каждый раз как бы умирает, но уже надеется на новую встречу.

В этот раз избранный был подмастерьем плотника, он смазывал себе руки маслом перед свиданием. Сначала она услышала шум отодвигаемых еловых веток, потом тяжелые шаги и наконец увидела его. Она догадывалась, о чем думает этот молодой человек, думает постоянно, догадывалась, что кроется за словами. Пуговицы у нее на платье легко расстегивались, она чуть приподняла подол, показывая коленки и то, что скрывала желанная темнота. Мабель питалась животной силой плотника, силой, что концентрировалась в одном месте, и тот превращался в предсказуемого и ручного волка.

Она отвернулась, уперлась руками в прохладный мох, который покрывал ствол дерева, и чуть выгнулась, улыбаясь реке. Солнце золотило водную гладь, лучи пронзали ее. Молодой человек не двигался, он застыл, обезоруженный. Он хотел сказать ей, что недостоин ее красоты, но его губы сложились лишь в молитву. Низ живота обжигало, как лавой, и сердце молчало, он его уже не слышал, даже не чувствовал. Потом его качнуло, как будто небо опрокинулось, и осталась только девственная ночь, о которой он потом и не вспомнит. Он будет помнить лишь о том, что впереди у нее — лишь кристально чистый источник света.

Она сама задрала платье до пояса. Он подошел, отбросил со лба волосы, наклонился, закрыл глаза и выдохнул ей в шею, чуть отклонясь, чтобы еще немного насладиться моментом. Не открывая глаз, он начал нежно ее гладить. Мабель почувствовала, как он пальцем провел по ее губам, и как будто легкая рябь прошла по августовскому ручейку. Она просунула руку между ног, чтобы посмотреть, готов ли он, и ввела в себя. Он стал медленно двигаться, иногда останавливался, чтобы продлить удовольствие, потом снова двигался, пытаясь постичь то, что всегда было ему недоступно, постичь ее тайну, понять, почему только ей удается зажечь и поддерживать его огонь. Она полностью отдалась на волю накатывающих волн внизу живота, у нее перехватывало дыхание, и ее жизнь сосредоточивалась в этой точке, как будто они были сиамскими близнецами.

Наконец он вышел, как она его учила. Она бы никогда не простила ему, если бы он нарушил их соглашение. Она повернулась, удовлетворенная видом возбужденного самца. Затем нежно взяла блестящий член в руку, сжала ладонь. Молодому человеку показалось, что его бедра как будто сжали тиски, и он прерывисто освободил свою плоть от напряжения, затих, смакуя удовольствие поверженного. Она продолжала его ласкать, а второй рукой размазала по его покрытому волосами животу семя, рисуя указательным пальцем круги; высыхая, сперма становилась похожей на остатки слизи, дорожки которой сходились у пупка.

Потом она смотрела, как он одевается, она уже с ним не играла; ее охватила нежность при виде того, из чего она только что забрала жидкую субстанцию. Потом он ушел, еловые ветви снова зашумели, и мир вновь сомкнулся над древним очагом, скрывая жар, который необходимо поддерживать и лелеять.

Люк шел вдоль реки, искал кузнечика. Он спрашивал у животных, которых встречал, не видели ли они его, но, похоже, никто его лично не знал. Он спрятался в осоке, где тогда поймал насекомое, думая, что кузнечик скоро вернется, и этого было достаточно, чтобы немного потерпеть. Воздух был неподвижным, а вода в этом месте почти стоячей. Люк прилег на землю. Почва оказалась влажной, одежда набухла, а вскоре и кожа тоже покрылась испариной. Но ему не было холодно. Он смотрел на облако, развлекаясь, представляя его еще пока неизвестно каким животным. Странный звук донесся с другого берега, потом еще раз. Он не узнавал ни этого крика, ни зверя, который мог его издать. Зверь был не один, другой вторил ему более шумным рыком. Люк приподнялся на локте, чтобы наблюдать, не будучи замеченным. И то, что он увидел, сделало его несчастным.

На другом берегу была Мабель с каким-то парнем. Люк никогда его не видел. Даже если она уже и рассказывала о своих приключениях, дразня брата, для него эти приключения не существовали, они просто не могли существовать. Он считал, что то, что она дарила ему, она не могла дарить никому иному. Не только руку, а то, что ему как раз было нельзя. Его вывернуло от того, что он увидел, от их общего удовольствия, Люк думал, что, несмотря на все рассказы сестры, такого был достоин только он один. Когда боль стала невыносимой, он начал ползать в осоке, задерживая дыхание, чтобы его не вырвало от запаха. Он отполз на какое-то расстояние, затем поднялся на ноги и стал бегать по лесу, зигзагами, между стволами, как суеверный человек, спасающийся от нечистой силы.

Марк и Матье пошли к виадуку. Люка и Мабель там не было. Они долго ждали, не говоря ни слова, надеясь, что брат с сестрой вот-вот появятся, чтобы с ними повисеть. Разочарование постепенно сменилось беспокойством, и когда наступил вечер, Марк сказал Матье, что лучше вернуться домой, что что-то случилось. Матье согласился, и они отправились обратно.

Когда они подошли к дому, то услышали пронзительный голос матери. Они бросились вперед и увидели Мабель внизу лестницы, она держала в руках чемодан и небольшую сумку. Марта стояла на крыльце, поднимая и опуская руки, хлопала себя по бедрам, как будто гвозди забивала, изрыгала слова, которые могли бы загнать демона обратно в преисподню. Люк был дома, стоял у окна. Он наблюдал за сценой, зажав уши руками и широко открыв глаза и рот, он прижимался к стеклу, поэтому оно запотело, и его жуткое лицо на секунду исчезло. Эли и Мартин еще не вернулись.

Лицо Мабель как будто прорезали бороздки, как будто каждая гадость, которую продолжала произносить ее мать, оставляла след. Она отвернулась, чтобы не видеть Марту. Но заметила братьев, которые замерли у входа, в глазах у них застыл немой вопрос, который не требовал ответа. Она подошла к ним, вымученно улыбнулась — это было тяжело. Мальчишки переглянулись, ища взглядом того, у кого хватило бы смелости наконец что-нибудь сказать. Все молчали, потому что не могли помешать происходящему, потому что не желали осознавать, что же на самом деле происходит у них на глазах, прямо здесь, у дома, на исхоженной прямой дорожке. Они просто не хотели верить в происходящее. Они застыли от страха, и вечерний колючий ветер обдувал их тела.

Мабель в последний раз оглянулась на мать, без всякого презрения, и взгляд ее был полон жалости. Марта же не захотела воспользоваться случаем и что-то изменить.

— Проваливай, будь ты проклята... будь проклята... — повторяла она.

Мабель подошла к калитке, повернула щеколду.

— Я вам все объясню, главное, не волнуйтесь, мы скоро увидимся, присматривайте за Люком, вы ему нужны, — сказала она братьям.

Мабель не остановилась. Они смотрели, как сестра уходит в своем белом хлопковом платье, а затем исчезает, как будто во сне, и очнулись только после того, как сами зашли во двор, и, как только ступили в дом, сон превратился в кошмар.

Марта только что отреклась от дочери, после того как Люк, обезумев от ревности, сообщил ей, что видел у реки. Как только Мартин вернулся, она все ему рассказала. Он попытался успокоить ее, говорил, что выгонять дочь — наказание слишком суровое. Она спросила мужа, не на стороне ли он дьявола, и Мартин опустил глаза, не осмеливаясь больше перечить. То, с чем должна была бороться его жена, казалось, овладело ею прямо сейчас. Узнав об уходе Мабель, Эли, в свою очередь, захотел ее защитить. Марта холодно его выслушала, а потом сказала, что, если ему что-то не нравится, пусть идет жить в другое место или отправляется на тот свет, что, возможно, пришло время перестать им мешать. Старик ничего не ответил. Его взгляд переходил от дочери к зятю, как будто он хотел дать ей последний шанс передумать, а ему — заступиться наконец за дочь, пусть хоть подерутся, если надо. Эли знал: что ни скажи, Марта только еще больше разозлится. Если бы он хотя бы на секунду допустил, что его слова что-то изменят, он бы заговорил, но это было бесполезно, и молчание начало медленно отравлять его. Однажды он отомстит Марте, когда она потеряет бдительность. Может быть, Мартин тоже пострадает, но так или иначе они оба заплатят за содеянное, да, заплатят.

Мабель ушла, и Марта ни разу не упомянула о ней, как будто ее никогда и не существовало. Как забыть о пережитом позоре, и все из-за этой гулящей девки. «Гулящей». Марта удивилась, почему раньше не использовала это слово. Вечером она поставила тарелки чуть дальше друг от друга, так что все было выверено, пустого места за столом не осталось, вот такая маленькая хитрость. Она решила стереть все следы этой девчонки, которой даже собственное имя не нравилось. Марта думала — с глаз долой, из сердца вон.

Эли всегда надеялся, что для Мабель наступят лучшие времена, но не таким же образом, не так быстро. Для Люка отсутствие Мабель стало еще более невыносимым, когда он осознал всю свою ответственность. Его тайна теперь была только его тайной. Что касается Марка и Матье, уход сестры заронил в их сердца странные семена, и эти семена гнева совсем скоро прорастут. Каждый по-своему осознавал, что их общее детство только что закончилось, как будто им ампутировали ноги или руки, и что, если они когда-нибудь решат обрести свободу, им придется прихрамывать, чтобы добраться до нее.

Плоть повсюду, она везде. Сердце лишь обманка, преувеличение, лишь жизненно важный насос, более или менее отрегулированный механизм, иногда не срабатывающий вовремя. Мы не знаем, где оно: чуть правее, немного левее? Плоть же ищет другую плоть. Сердца остаются на расстоянии. Не могут дотронуться друг до друга. Они как жители пограничных селений, границу которых охраняет злая собака. Сердце внутри, плоть же снаружи. Плоть свободна, склонна к измене, непостоянна. Плоть питается, уплотняется при контакте с другой плотью. Плоть предпочитает быть нагой, живой, через плоть постигается миг, плоть можно ранить, но можно и вылечить, плоть хочет, желает постоянно. Плоть умоляет о ласках. Не придумали еще слова, чтобы рассказать о том, как свободна, как аморальна плоть. Сердце — скучный старый мудрец. Плоть — то ли бог, то ли дьявол.

Эли был прав: Мабель была не просто лучиком, она была целым солнцем. Она наполняла семью своим светом и теплом. Братья любили ее просто потому, что она была. Марк и Матье давно знали, чего требует ее плоть. Они не осуждали сестру, сдерживали свою мимолетную ревность, поскольку знали, что она вернется, чтобы сиять для них. Мабель принадлежала им. С ней и жизнь с родителями становилась легче, сестра была другой, близкой им, и кровь их бурлила.

Теперь, когда она ушла, братья ужасно скучали. Они смотрели, как она тихо уходила по пыльной дорожке, и растущая дистанция увеличивала и их страх. Когда Мабель исчезла, страх превратился в ужас; ужас заполнил пространство, которое она занимала, землю, по которой она ступала и которая не сделала ничего, чтобы сохранить ее следы. Когда пыль улеглась, Марк и Матье вошли в дом, как будто после перестрелки, которую они проспали. Что касается Люка, то с этого момента Мабель не будет гнездиться у него исключительно внизу живота, она будет сжирать его изнутри, изнурять мечтаниями.

Когда они висели в пустоте, единственной целью Матье и Марка было приблизиться к горизонту, хотя бы на длину веревки. Для Мабель же это было лишь шагом на пути к раскрепощению. Веревка быстро стала слишком короткой. Ее, конечно, вначале подтолкнули, но больше всего она хотела пуститься по новой широкой дороге в путешествие к личной свободе.

На следующий день братья попытались избежать удара судьбы, отправившись к виадуку в надежде на то, что сестра вернется. Люк шел волоча ноги. Он не хотел идти, но братья не оставили ему выбора. Он ничего не сказал им о своем предательстве.

У виадука Матье завязал сначала веревку Мабель. Как будто колокол подвешивал, но не для того, чтобы созвать паству, а чтобы возвестить, что наступил конец света. Затем он привязал свою веревку и свесился в пустоту. Остальные последовали за ним. Болтаясь в пустоте, они не отводили взгляда от веревки, на которой никого не было. В деревне зазвонил церковный колокол, звуки едва доносились, сливаясь в бесконечный звон, пока не получилось долгое эхо. Потом эхо исчезло.

Мальчики по очереди смотрели на виадук, надеясь увидеть, как появится их сестра, надеясь, что она вернется и что они все снова будут заряжены энергией детства и новой яростью, которая теперь заставит их быть более бдительными.

Жужжание электростанции частично покрывало звук воды, и, когда она текла под аркой виадука, река выглядела как извилистый жидкий вал. Люку было нехорошо. Он криво улыбался, как будто проволоку жевал, нижняя губа кровоточила. Марк про себя загадал желание, выискивая в природе какой-нибудь положительный знак. Но никакого знака не появлялось, небо по-прежнему было серым. Матье подумал, что все эти поиски знаков были в действительности огромным враньем самому себе. Все три брата переживали по-своему. Но думали об одном и том же.

Поезд прошел в обычное время, веревки затряслись, но вибрации не проникли в ребят, как обычно. Три тела висели, похожие на электрические катушки, на жертвы короткого замыкания, неспособные почувствовать эффект тока: механика без электричества, работающая вхолостую. Затем поезд исчез вдали, и снова установилась непривычная тишина.

Люк висел на конце веревки, запрокинув голову, расслабив руки, как труп на виселице. Теперь он смотрел на голую веревку, как будто пытался сделать так, чтобы она исчезла. Люк думал, что это единственное, что можно попробовать сделать, ему казалось, что если закроет глаза, то опять кого-нибудь предаст. Через некоторое время он выпрямился, вытащил палочку из-за ремня и стал крутить перед собой, он крутил ее довольно вяло, потом совсем остановился, и палка упала, отскочила от камня, плюхнулась в воду, всплыла и исчезла. Люк развел руки, повернулся грудью к арке акведука и заорал:

— Давайте, налетайте, выцарапайте мне глаза, это все, чего я заслуживаю.

Ни одна птица не вылетела, никто не собирался исполнять его желание. Его тело расслабилось и обвисло, как веревка. Марк и Матье смотрели на него, ничего не понимая, они думали, что у Люка просто очередной короткий приступ.

— Это все моя вина, — продолжал Люк, отчаянно глядя на братьев.

— О чем ты? — спросил Матье.

— Это моя вина, что Мабель ушла.

— Конечно, нет, это не твоя вина...

— Я видел ее с парнем у реки... я наябедничал на нее.

Люк начал корчиться на веревке, пытаясь развязать узел на поясе.

— Что ты делаешь? — резко спросил Марк.

Люк беспорядочно жестикулировал, не обращая внимания на запаниковавших братьев. Марк висел по ту же сторону виадука. Он повернулся к Люку и выпрямил ноги, поджал и снова выпрямил, как будто качался на качелях, так он смог оказаться поближе к брату, пока Матье быстро подтягивался на руках. Люк развязал первый узел, скользнул вниз на метр, но вторая веревка остановила падение. Он плакал, он даже не слышал, как кричали братья. Люк начал развязывать второй узел. Матье перескочил через перила и побежал к веревке Люка. Марку сначала удалось дотянуться до брата лишь пальцами ног, во второй раз — пяткой. Узел развязался в ту же секунду, когда Марк дотянулся до веревки и обвил Люка ногами за пояс, затем подался вперед, обхватил его руками и крепко обнял.

— Оставь меня в покое! — рыдал Люк.

— Бери веревку, черт возьми, и завяжи новый узел, поговорим наверху.

— Я так плохо с ней поступил, зачем дальше жить?

— Завяжи этот чертов узел, не зли меня!

Люк наконец повиновался. Он схватил первую веревку и начал обвязывать ее вокруг талии.

— Готово.

— Вторую бери.

— Не беспокойся, выдержит.

— Бери вторую, я тебе говорю!

Люк обвязался второй веревкой.

— Я тебя сейчас отпущу, только глупостей больше не делай, ладно?

— Хорошо.

Марк посмотрел на Матье:

— Поднимай!

Матье вытащил брата, а Марк вылез наверх сам.

Стоя на твердой земле, братья пытались успокоиться.

— Больше так не делай, — сказал наконец Матье, стараясь говорить спокойно.

Люк кивнул, глядя вниз.

— Она меня никогда не простит, — протянул он.

— Конечно, простит, она попросила нас заботиться о тебе.

Люк ничего не слышал. Марк смотрел на него, он смягчился, понимая, что его брат неспособен смириться с уходом сестры, в котором сам же был виноват. Мабель занимала в его мыслях слишком большое место. Он хотел, чтобы она была рядом, хотел ее чувствовать. Он вспомнил о том, как ее рука привела его к свету.

— Возможно, она тоже жалеет, — сказал он как будто сам себе.

— О чем жалеет? — спросил Марк.

Люк сглотнул. Он нервно перебирал пальцами штанины, не зная, куда смотреть. Мабель попросила его никому не рассказывать об их тайне. Он не предаст ее во второй раз.

— Думаешь, она вернется?

— Если не вернется, мы пойдем и приведем ее назад.

Хрупкое тело Люка расслабилось. Его пальцы перестали бегать по бедрам, он посмотрел прямо перед собой, поднял взгляд в небо, белое, как известь, как будто искал там сестру, но ее не было, а была лишь надежда на то, что они когда-нибудь снова увидятся. Там, где заканчивался виадук, дрожал горячий воздух. Они свернули свои веревки, и Марк подошел к веревке сестры. Матье подбежал к нему и удержал руку.

— Что такое? — спросил Марк.

— Ты когда-нибудь ловил что-нибудь без наживки?

Люк удивленно смотрел на братьев.

— Каждый раз, когда будем виснуть на веревках, будем думать о Мабель, —- объяснил Матье.

Марк отпустил веревку.

С того дня мальчишки решили больше не качаться на веревках, пока к ним не присоединится Мабель. Каждый раз, когда они проходили под виадуком, механически поднимали головы, чтобы посмотреть на веревку, как если бы это был канал, через который текли счастливые воспоминания. Даже если веревка когда-нибудь оборвется от старости, даже если уже не на что будет смотреть, они все равно поднимут головы, ведь эта веревка все равно как будто будет там, будет напоминать о Мабель и в конце концов поведает настоящую историю жизни этой девчонки, более правдивую, чем рассказы людей, что обычно помнят лишь о грехах и возмездии.

Мабель решила уйти из дома еще до того, как ее выгнали. Чемодан был давно собран. Слова Люка лишь все ускорили. Если бы в тот момент Люк стоял рядом, она бы его просто поблагодарила. Мабель никогда не говорила о своих планах с Матье и Марком, она боялась, что они начнут уговаривать ее остаться. Когда они снова увидятся, уже все поймут сами.

У города Мабель вспомнила о том, как она в последний раз ходила к виадуку. Как бросилась на веревке вниз, закрыла глаза, чуть приоткрыла рот, чтобы выдохнуть. С закрытыми глазами ей казалось, что веревка стала короче и что еще чуть-чуть — и она окажется на рельсах, будет смотреть на приближающийся поезд или даже бросится под колеса, приняв таким образом свою судьбу. Но судьбу она давно решила выбрать себе сама, подходящую именно ей, пусть и определенной ценой. Она выбрала свободу.

Мабель сошла с дороги, пошла напрямую, стуча подошвами по спресованному шлаку узкой дорожки, звук напоминал хруст попкорна. Вскоре она вышла к городской площади, двигалась легко, как гимнастка. Порывы ветра прижимали платье к бедрам, надували его по бокам, и Мабель была похожа на плывущую каракатицу. Эли сидел на бортике фонтана. Он прищурился и смотрел, как подходит внучка. Мабель поставила чемодан на мощеную землю, села рядом с дедом, опустила руку в воду и похлопала себя по затылку. Эли не сводил взгляда с чемодана, и его глаза были похожи на две пещеры, мокрые, покрасневшие от пронзительного холода старости.

— Вот, значит, как! — сказал он.

Мабель не ответила.

— Ты хоть знаешь, куда пойти?

— Да, не волнуйся.

Он наклонился к фонтанчику, вытянул здоровую ногу и вытащил из кармана скрученные в колбаску банкноты, перевязанные веревочкой. Немного подержал в руке, потому что не привык делать подарки, а она не привыкла их получать. Он не знал, как правильно подарить ей деньги, да и она не то чтобы представляла, что делать.

— Потерять не боишься? — сказала Мабель.

— Я, может, как раз и собираюсь их потерять... Держи! — ответил он, протягивая деньги Мабель.

— Я не могу их взять: дорогой подарок.

— Ничего не дорогой, если от всего сердца, и тебе они нужнее, чем мне.

— Вдруг тебе понадобятся.

— Не переживай, я, может, и старый, но еще очень даже крепкий, ты же знаешь.

— Знаю.

— Так что бери, и хватит об этом.

Эли взял Мабель за руку, вложил в ладонь денежную колбаску и сжал в кулак.

— Спрячь подальше.

Мабель засунула деньги в сумку. Потом, не сговариваясь, они оба посмотрели на воду и на тень от генеральской сабли, как будто старая статуя их благословляла.

Эли нахмурился. Он почувствовал фантомную боль в ноге, как будто ее отморозил, а теперь она горела огнем. Это было знаком, что он чего-то не предусмотрел.

— Ты ведь далеко не уедешь? — спросил он, стараясь не выдать волнения.

— В городе комнаты сдают, я нашла одну, вроде свободная.

Тень от сабли стала меньше. Мабель поднялась и взялась за чемодан.

— Давай, беги, пока солнце не село.

— Спасибо, дедушка, — сказала она, похлопав по сумке.

Эли смотрел, как она уходила, стараясь убедить себя в том, что эта Мабель — уже не та девчонка, которой он когда-то советовал уйти из дому, что эта Мабель скоро станет счастливой. Эли не сдержался, и слезы брызнули у него из глаз. Он сразу поднял лицо к небу. Над головой проплывали белые облака, как лодочки по спокойному морю.

Вдова Брок окинула Мабель презрительным взглядом. Она потребовала за комнату в своем пансионе плату вперед за два месяца, с нескрываемым удовольствием назвала цену, уверенная, что у девушки уж точно не хватит денег. Мабель вытащила из сумки свернутые колбаской купюры, которые подарил ей дед. При виде денег вдова Брюк широко раскрыла свои маленькие глазки. Мабель выудила необходимую сумму. Вдова Брок сразу пожалела, что не попросила больше, и криво улыбнулась, когда брала деньги. Она рассказала, что могут и, особенно, что должны делать проживающие в пансионе, подчеркнув, что девушке даже и думать не следует нарушать правила. В пансионе следовало вести себя любезно, скромно и соблюдать тишину. Если хоть что-то пойдет не так, девушку выставят за порог. Вдова Брок нашла нужным уточнить, что ни один молодой человек не должен входить внутрь пансиона. Мабель со всем согласилась, и вдова показала ей скудно обставленную комнату.

Мабель упала на кровать и стала размышлять о цепочке событий, из-за которых она тут оказалась. Эта комнатушка была первым шагом к свободе. Мабель пообещала себе, что сделает все необходимые шаги, ничего не пропустит, не пойдет на сделку с собственной совестью. Еще она пообещала себе, что никогда никому ничего не будет должна, что никогда не будет ни от кого зависеть. Она впервые почувствовала себя женщиной; конечно, она была лишь в самом начале пути, но та плывущая по течению девчонка уже исчезла. Мабель помечтала еще немного, потом, безмятежно улыбаясь, стала раскладывать вещи; ей не терпелось познать новые тайны, ей хотелось, чтобы по венам побежала обновленная кровь.

Загрузка...