Страна назначения выяснилась только в аэропорту, у стойки компании «Эр Франс». Уэстолл тянул до последней возможности и только перед самой регистрацией вручил мне билет и паспорт. И я прочел: «Лондон— Танжер — Агадир».
«Эр Франс» прямого отношения к полету не имела, рейс выполнялся компанией «Руаяль Эр Марок». Не самой большой и не самой престижной в мире. Обзаводиться собственной стойкой в Хитроу ради единственного и даже, как будто, не ежедневного рейса марокканцам показалось накладно, вот европейская «старшая сестра» и согласилась прийти им на помощь. По давней колониальной памяти и, разумеется, не бесплатно.
Паспорт был новый. Опять Дэвид Лок, но с уточненной, доподлинно моей, датой рождения. И не убогий, тяп-ляп, документишко от имени посольства, а истинный «двуспальный лева», сорокастраничный, бархатно зеленый с золотым тиснением, выданный самим «Хоум офисом» — министерством внутренних дел. Срок действия — десять лет, аж до 25 января 1994 года. И хотя реально «лёва» прожил у меня в кармане не десять лет, а десять дней, но и их хватило, чтобы вызубрить номер —226246 Е.
Не сомневаюсь, было тут нечто от психологического эксперимента. Одно дело, мол, открещиваться от британского гражданства заочно, теоретически, и совсем другое — получив его нежданно-негаданно в руки. То кнут, то пряник. А ну как дрогну и соглашусь на то, что прежде высмеивал? А ну как, впечатленный пограничным и таможенным могуществом зеленой книжицы, не захочу ее отдавать?
И ведь, будь моя воля, не отдал бы. При условии, что сумел бы распорядиться ею иначе, чем мечталось «опекунам». Пограничные-то права книжица давала действительно немалые — въезд без визы в любую страну Западной Европы плюс почти во все страны, причисленные к так называемому Британскому содружеству. И даже это не все: к примеру, Марокко на довоенных картах красили не в зеленый британский, а в лиловый французский цвет, а виза в паспорте не проставлена. Не нужна. Собственно, ее отсутствие и дало мне повод расспросить Уэстолл а о визовом режиме: неужели, мол, без всяких формальностей практически куда захочу? Наивность моя была изрядно наигранной, наблюдения за «лёвами», за их международными претензиями и возможностями накапливались давненько. Однако Уэстолл истолковал мое любопытство по-своему, оно ему льстило, он посмеивался, но отвечал.
А что, если исхитриться и махнуть из Марокко, раз такая фортуна, прямехонько в Париж к Сабову? Допустим даже, что врученная мне паспортина с подвохом, что есть там какая-нибудь неприметная запятая или условный знак и без сопровождающего меня из Англии не выпустили бы. Но марокканцам эта тонкость, надо полагать, невдомек. А обменять билет — наверняка не проблема…
Сильно повлиял на меня удавшийся утром разговор. Хорошо еще, что Уэстолл приписал мое возбуждение гипнотическому воздействию британского паспорта и неладного не заподозрил. Если объективно, улетал я навстречу полной неизвестности и должен был бы по меньшей мере волноваться. Только где там! В тот день мне опять казалось море по колено — хоть в Парагвай, хоть в ЮАР. «Боинг» с арабской вязью на фюзеляже, коротко взревев, оттолкнулся от бетонки и окунулся в низкие хмурые облака — а я все разглядывал «лёву» да прикидывал, какие средства и пути к избавлению он мне сулит.
«Боинг» как «боинг», неотличимый от сотен и тысяч своих собратьев. Марокканская его принадлежность определялась разве что по размытому, в бурых тонах, пейзажу на стенке пилотской кабины — экзотические развалины на фоне песков, цепочка верблюдов да парочка пальм сбоку. Первый пилот, судя по фамилии, отнюдь не марокканец, а немец. Обслуживание стандартное, средненькое. Уэстоллу, во всяком случае, не понравилось, буркнул что-то в том смысле, что дерут, как за первый класс, а кормят, как в чартерном рейсе. Ни подтвердить, ни опровергнуть его суждение не могу: чартерными, то бишь заказными туристскими, особо дешевыми, рейсами не летал.
Потом он вовсе расслабился, откинул спинку, задремал. И то сказать, при любых обстоятельствах, известных и неизвестных ему, сбежать с высоты шести миль мне бы не удалось. На такое не хватало даже моей разыгравшейся после утренней удачи фантазии. Где-то под нами, в шести милях, лежала Франция — сначала Нормандия, потом Бретань, потом Бискайский залив. Если трасса не отклонялась резко от берега, то мы прошли более или менее над легендарной Ла-Рошелью, где д’Артаньян, как помнится каждому с малолетства, заслужил наконец мушкетерский плащ. Насколько же проще было, наверное, жить в те прямодушные времена! Хотя, впрочем, выражение насчет плащей и кинжалов возникло как раз тогда, в позднем средневековье…
Испанию «боинг» пересек по диагонали, от Страны Басков до Гибралтара. Гибралтар, в отличие от Мадрида, Севильи и что там было еще по пути, увиделся с борта вполне отчетливо. Багровое солнце к этому часу завалилось на запад, облака посветлели, расслоились, и в сумерках, при почти прояснившемся небе, внизу мелькнули колючие прожекторные огни. Это случилось минуты за две-три до посадки. А тут и Уэстолл проснулся и смерил геркулесовы столбы с приткнувшимся подле них форпостом британской короны горделиво-удовлетворенным взглядом.
Колючие гибралтарские прожектора были ему откровенно милы. Что из того, что некогда эта твердыня являлась одной из многих, что далее на восток ее подпирали Мальта, Суэц и Аден, а ныне от всей цепочки остались лишь базы на Кипре, — но Гибралтар-то целехонек! Чуть позже, в какой-то из «африканских» бесед, я затронул чувствительный вопрос о наследственных имперских амбициях: на кой ляд держаться за один отдельно взятый, стратегически ничего уже не решающий клочок земли? Уэстолл ответил английской пословицей: «Одинокое дерево стоит прочнее». И неизвестно, чего в этом ответе было больше — желания погасить ненужный, по его мнению, разговор или защитить любыми, первыми пришедшими на ум средствами мирок политического самообмана.
А первым африканским впечатлением оказался ветер. Тугой и влажный — не из Сахары, а с Атлантики. Не холодный, особенно после Лондона, но не такой уж и теплый, свитер не повредил бы. К моменту посадки солнце закатилось, багровая полоса на западе быстро тускнела, темнела, сливалась с небом. В такой час предметы либо пропадают в тени, либо выступают из нее резко, будто обведенные тушью. Зданьице аэровокзала запомнилось рельефно белым, хотя, возможно, в действительности было желтым, или голубоватым, или еще каким-нибудь.
После многолюдного, многоярусного и многоязыкого Хитроу аэровокзал в Танжере представился крохотулькой, если брать по отечественным меркам, районного масштаба. Три с половиной пассажира плюс буфетчик, на лице которого навечно запечатлелось презрение к своей профессии и ко всему человечеству. Увечные кресла. Скудное освещение. Захолустье на перекрестке воздушных путей. Думал ли я, что именно здесь через десяток дней приведется пережить минуту настолько острую, что сравнить ее просто не с чем даже в этом, ничего не скажешь, богатом острыми ощущениями «фестивальном» году…
Еще примерно час полета на другом «боинге», неотличимом от прежнего. Посадка. Опять атлантический ветер, но из полной тьмы. Опять захолустный одноэтажный вокзал, правда, народу побольше. И после короткой, ничем не примечательной таможенной процедуры — полтора часа на машине в ночь. Рядом Уэстолл. Впереди безмолвный, очень высокий — как только за руль влез? — водитель в бурнусе.
Если бы не бурнус да не прилепленные к ветровому стеклу, невесть зачем, переводные картинки с диснеевским Микки-Маусом, можно бы вообразить, что нас занесло куда-нибудь в Среднюю Азию. Мышонок, впрочем, ничего не доказывает — в наш век мог по суетному характеру забежать куда угодно. Кругом несомненно равнина. Фары выхватывают из мрака то высаженные у обочин, выбеленные по-над корнями тополя, то глухие стены и заборы, тоже выбеленные. Для полноты иллюзии навстречу попадается нечто похожее на арбу, а следом старикан на осле — босые ноги почти волочатся по земле. Самарканд? Хорезм? Бухара?
Но нет, решительно нет. На развилке дорог — «джип».
Отмашка светящимся жезлом — остановиться. Патруль. Чужая форма, бурный гортанный спор с шофером. И дело не в том, что я долго ничего не понимал — не понял бы и по-узбекски, даром что прожил в Узбекистане после блокады целый год, — а в явственном без перевода абсолютном неравноправии спорящих. Патрульный поигрывал жезлом, как дубинкой, а шофер словно съеживался и на глазах становился меньше ростом: он был привычно готов к тому, что его могут не просто остановить, а вытащить из-за руля, обыскать, ограбить, избить…
В конце концов шофер обернулся и на каком-то немыслимом полуевропейском наречии попросил нас предъявить документы. Уэстолл не задумываясь вложил под корешок паспорта две банкноты по фунту каждая. Паспорта были возвращены, банкноты исчезли. Жезл милостиво разрешил двигаться дальше.
Вот тогда-то, на ночном шоссе после этой малоприятной встречи, из неведомых глубин памяти вдруг высунулся, выстроился по строчкам и начал стучать в висках звонкий, еще довоенный и доблокадный, стишок:
Маленькие дети!
Ни за что на свете
Не ходите в Африку,
В Африку гулять!
………………………………
В Африке разбойник,
В Африке злодей,
В Африке ужасный
Бар-ма-лей!
Он бегает по Африке
И кушает детей —
Гадкий, нехороший, жадный
Бармалей!
Долгим выдался для меня этот день, начавшийся звонком в Париж из будки у станции лондонского метро «Эрлс-корт» и закончившийся в Южном Марокко, в отеле «Золотая газель», примерно в ста километрах от побережья. Африки я, собственно, еще и не видел — а стишок всплыл, и я с ним больше не расставался.
Что, солдат-патрульный был так уж похож на Бармалея? Да нет, конечно. Обыкновенный туповатый парень, дорвавшийся до маленькой власти. Раболепный перед всяким, кто сильнее, зато агрессивно наглый по отношению к тем, кто слабее. Вполне международный тип в специфической местной упаковке. На роль Бармалея куда лучше годился мой постоянный, знакомый мне с ранней осени надзиратель Джеймс Уэстолл. Но ведь до этой секунды, до встречи с патрулем на темной марокканской дороге, мне такое сравнение в голову не приходило.
Неважно, в сущности, когда и отчего всплыл детский стишок, куда важнее, что всплыл. Это же сработала ассоциативная, эмоциональная память! Та, что была так долго подавлена, замурована, разъята на атомы. Та, без которой и речи не могло быть о сопротивлении настоящем, активном, последовательном и взвешенном, единственно имеющем шансы на успех. От «тени отца Гамлета» утром к Корнею Чуковскому вечером — для того чтобы пройти такой путь, стоило перелететь и в Африку, и к черту на рога…
Итак, «Золотая газель» у стен древнего арабского города Тарудант. 30 градусов с минутами северной широты, 9 градусов западной долготы. Ни южнее, ни западнее я до той поры не бывал.
Город — самая настоящая крепость с глинобитными стенами десятиметровой, как минимум, высоты. И недюжинной красоты, какая всегда идет бок о бок с истинной, выверенной веками целесообразностью. Взять этакую цитадель приступом во времена, когда ее возводили, было задачкой не из простых. Тем более что цитадель не отъединяла имущих от неимущих, как феодальные замки, а объединяла горожан всех сословий, брала под защиту сразу все поселение, как древнерусские кремли.
А нынче за стенами — рынок. Весь город — сплошной рынок, где с восхода до заката зазывают, нахваливают, захлебываются в спорах, назначают цену заведомо несусветную, чтоб потом снижать ее по дирхему в минуту, расходятся не сговорившись и сходятся вновь. Продают все и всё. Продают посуду и платье, ковры и зелень, эмаль и чеканку, пряности и верблюдов, американские сигареты и японские транзисторы. Гашиш и героин продают тоже, только не так громогласно. Тысяча и одна ночь, хоть и с привкусом кока-колы.
Что касается «Золотой газели», то это ночь тысяча вторая, поддельная. Среди пальм и вечнозеленых кустов разбросаны одноэтажные каменные бунгало грубой, как бы доисторической кладки, но со всеми удобствами. Чирикают какие-то крупные хвостатые птицы. Бассейн, выложенный голубой плиткой. Прислуга в фирменных крахмальных бурнусах. Апельсиновые деревья в огненнорыжих неснятых плодах. Над входом в бунгало — живописная ветка золотых лимонов. Лимоны и апельсины — бесплатно, вернее, оплачены постояльцами заранее, да еще и неоднократно.
— Ну и зачем? — спросил я Уэстолла утром на третий день. Накануне осмотрелся, и стало ясно — отель дорогой. Очень дорогой. Для богатых бездельников, для бизнесменов, воспылавших провести уик-энд в обществе новой секретарши. И, естественно, для тех, кто хочет обтяпать без лишнего шума иные не вполне законные дела. Но применительно к конкретной ситуации — зачем такие расходы? Зачем так далеко?
Занятная деталь: после того как я вернулся домой и выступил на пресс-конференции, западные газетчики с ног сбились, проверяя названные мной адреса и выискивая неназванные, лишь бы они имели ко мне какое-то отношение. Так возник из небытия убогий псевдорусский ресторанчик «Балалайка» в Ричмонде-на-Темзе: узнав меня по портретам, владельцы попытались сделать на мне рекламу, а я и был-то там один-единственный раз и совершенно случайно. Так же объявились сами собой и другие британские, американские, итальянские и парижские адреса. Осенью 1984 года на два-три месяца возникла парадоксальная ситуация, когда ссылка на мое имя сулила барыш. И, как в рассказе Леонида Андреева «Бездна», разномастные субчики бросились следом, визжа возбужденно: «И я! И я!..»
А «Золотая газель» промолчала. Африканскую мою поездку вообще упомянули всего однажды, в «Санди телеграф» за 23 сентября. Сделал это, разумеется, Харт-Дэвис. Никаких подробностей, страна не названа, только укоризна в мой адрес: как же Битову не стыдно, спецслужбы у нас такие заботливые, даже в Африку его свозили, загаром среди зимы обеспечили… Но никто в других газетах, изнывавших тогда в поисках благоприятных для Запада версий и громоздивших нелепость на нелепость, на эту, казалось бы, жирную «косточку» не польстился. Не сомневаюсь — пробовали, да не вышло. Не позволили ее подобрать, инициативу Харт-Дэвиса сочли, поразмыслив, опасной, чреватой логическими, да и дипломатическими затруднениями.
Вообще Харт-Дэвис, на долю которого выпало оправдываться в печати от имени и по поручению нашкодивших и изобличенных «профессионалов», не столько помог им, сколько навредил. Хотел как-то подготовить английскую публику к тому, что я расскажу (за несколько дней до пресс-конференции «опекунам» стало ясно, что я опять не погиб и ее не избежать), — проговорился о «соучастии» ЦРУ. Коснулся моего так называемого заявления — проболтался, что использовали специальный монтаж. Воистину, заставь умника богу молиться, он себе ненароком лоб расшибет…
Я далек от того, чтобы преувеличивать роль харт-дэвисовых обмолвок: западному читателю, задавленному сенсационными заголовками и тенденциозными комментариями, было не до них. Но они характерны и достойны упоминания. Во-первых, возможно, как своеобразная страховка на случай, если придется признаваться и приносить извинения на высоком официальном уровне. А во-вторых, и это наверняка, в сентябре 84-го наш знакомец из «Санди телеграф» заметался меж двух соблазнов: услужить «заказчикам» и угодить подписчикам, заработать денежку, привлечь внимание не ко мне, а к себе. И отнюдь не исключено, что второй соблазн оказывался подчас сильнее.
…Однако в январе, очутившись за тридевять земель от Харт-Дэвиса, я, что греха таить, позволил себе забыть о нем. Позволил как раз тогда, когда следовало бы помнить о нем неотступно, когда его лик с отвисшей губой должен был бы являться мне в кошмарах. Но не было кошмаров. Мимолетного подозрения, что мое африканское «турне» прямо связано с деятельностью «помощника», и то не было. «Рабочая гипотеза» оставалась прежней: советские представители предприняли что-то решительное, обеспокоившее тюремщиков донельзя, вот меня и сбагрили подальше. Масштаб расходов, да и расстояние, я считал пропорциональным давлению и приставал к Уэстолл у в надежде, что он так или иначе подтвердит это.
Он не подтвердил. Сначала отбрехивался, ссылался со смешком на «doctor’s orders» — предписания доктора Джонатана, потом, когда однообразие вопросов-ответов надоело нам обоим, снизошел до разъяснений.
Тому способствовало и мелкое, но смутившее Уэстолла обстоятельство: я поймал его опорожняющим «мой» холодильник. Бунгало внутри делилось на две половины, и на «моей» половине все было то же и так же, как у него, только зеркально. И в холодильниках был один и тот же набор напитков, возобновляемый каждодневно, от лимонада и содовой до виски и коньяка «Курвуазье». Выйдя неожиданно из ванной, я накрыл своего «наставника» на том, что он переносит «мои» бутылочки к себе. На «Курвуазье», тем более из холодильника, мне было наплевать, но я стремительно, с превеликим удовольствием возмутился:
— Что это значит?!
— Не сердитесь, — произнес он. — Крепких напитков вам все равно нельзя. По крайней мере, временно.
— Кто сказал, что нельзя?
— Доктор Джонатан.
— Опять доктор! Он что, передал вам свои полномочия? И какое вам, собственно, дело до моего здоровья?
Уэстолл сосредоточенно помолчал. Я понял: назревает очередной монолог. А ведь и правда, с самого отлета из Лондона он их не произносил и, должно быть, соскучился.
— Вы не заметили, какими глазами смотрел на вас Мустафа? — начал он вроде бы ни к селу ни к городу. — Как на европейца. Как на врага. Внешне он был очень любезен, неплохо справился с обязанностями гида, честно заработал свои чаевые. Но когда он думал, что его не видят, он смотрел на вас с ненавистью. На меня, вероятно, тоже…
Мустафа — так звали парня, который при первой же вылазке в Тарудант привязался к нам у ворот отеля и не отходил от нас ни на шаг, пока не довел обратно до сторожки привратника. Сносно говорил по-английски. Представился студентом на каникулах, а кем был на деле — бог весть, может, и соглядатаем за праздношатающимися иностранцами. На порядки, установленные в Королевстве Марокко, это походило бы вполне, и не забавно ли, если «Сикрет сервис» попала под наблюдение третьеразрядной тайной полиции? Но недоброжелательства, не говоря уж об открытой ненависти, я за «студентом» не примечал. И вообще — при чем здесь Мустафа, разве он залез ко мне в холодильник?
— Пропасть, — изрек Уэстолл. — Непроходимая пропасть разделяет народы. Цивилизации прошлого, как арабская, никогда не смирятся с тем, что их могущество позади. И ненавидят нас, пришедших им на смену. То же, по существу, относится к советскому блоку, с той разницей, что тут борьба еще не решена, точки не расставлены, поэтому ненависть взаимна. Наша — к Советам, Советов— к нам. Но не воображайте, что Мустафа смягчился бы, если бы догадался, что вы из-за занавеса. Нет и нет, даже отшатнулся бы еще резче. К нам, людям Запада, он хоть привык, мы не посягаем на его обычаи, не разрушаем мечетей и не сдергиваем с женщин чадру…
Мне стало почти смешно. Опять коктейль из банальностей, политическая пошлятина, приправленная имперской спесью. Запад есть запад, восток есть восток, и с мест они не сойдут… Тоже мне, Киплинг новоявленный! Ну ничего, я уже не тот, что в Шотландии, спеси я тебе сейчас поубавлю…
— Послушайте, Джим, вы наплели сейчас вагон чепухи. Почему вы так уверены, что у арабов все в прошлом? Пока что Запад ввозит нефть из арабского мира, а не наоборот. Откуда вы взяли, что в Советском Союзе разрушают мечети? Что за дикий бред о взаимной ненависти? А кроме того, напоминаю, что спрашивал я вас вовсе не про Мустафу…
Цели своей я не достиг — он не смутился.
— Браво! Вы не представляете себе, как приятно слышать ваши возражения. Я даже готов согласиться, что перегнул, и признаюсь, что сделал это нарочно. Зачем? Чтобы проверить вашу реакцию. Реакция возвращается, значит, психика восстанавливается, рекомендации доктора Джонатана были совершенно точны.
— Да оставьте вы в покое доктора Джонатана! Захотелось выпить — так и скажите и зубы мне не заговаривайте…
Вот теперь он, пожалуй, обиделся. А я ощутил его обиду и обрадовался. Не по мстительности, нет. Вывести его из себя — это же единственно давало мне шанс пробить броню лицемерия, а следовательно, что-то узнать.
— Выходит, я поторопился вас похвалить, — сказал он после паузы. — Вспыльчивы и грубы вы по-прежнему. Ничего, вылечим.
Какой смысл вкладывал Уэстолл в это «вылечим»? Прямой или косвенный? Обещание или угрозу? Наверное, помаленьку и того и другого.
— А кто виноват, если я болен? Кто кормил меня всякой отравой?
Его опять покорежило — но пришлось отвечать. Нехотя, с оглядкой, взвешивая слова.
— Видите ли, прежде всего надо было выяснить, кто вы. Чтоб результат был быстрым и безошибочным, следовало заблокировать волю. Потом — смягчить последствия нанесенной вам моральной травмы. Раз наука предлагает помощь, отвергать ее просто нелепо, не правда ли? В невидимой войне применение специальных препаратов вместо оружия прогрессивно и гуманно…
Ну каков лицемер! Прогрессивно, стало быть, и гуманно. И от меня же еще подтверждение требуется!
— А как насчет прав человека, Джим? Тех самых, о которых вы здесь так пылко печетесь? И обвиняете Советский Союз в том, что мы злоупотребляем мерами принуждения, злоупотребляем психиатрией в борьбе с инакомыслящими, топчем свободу личности, подавляем индивидуальность. Для чего все это? Не для того ли, чтобы скрыть, что вы и сами не прочь поиздеваться над себе подобными, когда можете?
Он усмехнулся, показалось, с облегчением. Мои аргументы его не испугали. Опасался он, видимо, каких-то других, которых я не нашел. Из многомесячного опыта общения с «профессионалами» могу заключить, что чаще всего они пугались собственной тени. Пугались, когда мерещилось, что я догадался о какой-нибудь их особенно грязной, особенно уязвимой тайне. Чего именно боялся в Африке Уэстолл? Чего-то боялся, очень, и доказал это днем спустя грубо и зримо…
— Нет, все-таки вы поправляетесь, — сказал он. — Определенно поправляетесь. Логика уже в полном порядке. Я и возражать не стану. Одно пожелание: приучайтесь говорить «мы», имея в виду не Советский Союз, а Запад. Вы теперь, как и я, человек Запада. Навсегда. Ручаюсь, в «Золотой газели» красных никогда не бывало. И не будет.
— Ручаетесь? Не торопитесь ли?
— Ну не сумасшедший же вы отказываться от такого уровня роскоши! Мне такое и то выпадало не часто.
— А вы убеждены, что людям, кроме роскоши, ничего и не надо?
— А вы нет? Бросьте! Тот же Мустафа душу дьяволу продал бы, лишь бы получить малую долю тех благ, что предлагаются вам.
— Дался вам этот Мустафа! Вы же сами заявляли, что он вас ненавидит.
— Ненавидит, пока голодный. Попал бы из-за ворот сюда, в бунгало, и ненависть сразу испарилась бы.
— Упрощаете, Джим, упрощаете. И упорно не отвечаете. Зачем вам такие расходы? К чему эти сказки Шехерезады? Раньше вы спокойненько обходились фермой в Йоркшире.
— То было раньше.
— А теперь? Что изменилось теперь?
— Доктор рекомендовал вам полную смену обстановки.
Броня лицемерия вновь отвердела, прошибить ее мне не удалось. Я устал. Сил все еще было мало, их надо было копить. И для этой цели Африка несомненно годилась лучше Йоркшира.
— Ладно, — решил я. — Хватит пикироваться, пошли в бассейн. Правды вы все равно не скажете.
— Да, — легко и весело согласился он. — Правды не скажу.
Уэстолл мне снится. Три года прошло с тех пор, даже три с лишним, давно поджили импортные болячки, успокоилась кардиограмма, а он никак не желает оставить меня в покое и вламывается в сны. И наши с ним «собеседования» припоминаются без натуги. Однажды средь бела дня мне почудилось, что его несравненная шляпа-пирожок мелькнула в толпе на Тверском бульваре. Нет, я не бросился никуда звонить, я осознал, что это мираж, но до чего же назойливый, до чего неотступный!
На следующий день после «правды не скажу» он нанял машину и повез меня в древнюю столицу страны Маракеш. Попробовал по кратчайшей дороге — по заасфальтированному кое-как серпантину, бывшей караванной тропе сквозь Высокий Атлас. Щит перед горным участком честно предупреждал на нескольких языках, что дорога труднопроходима. Уэстолл презрительно покосился на щит, просвистел мимо, но на третьем километре подъема прокатный мотор стал задыхаться, потом скрежетнуло и загромыхало под днищем — то ли глушитель, то ли подвеска. Пришлось разворачиваться, спускаться с гор, ремонтироваться, выбирать другое шоссе — километров на сто длиннее, но пошире и поровнее.
Красивые это горы, Высокий Атлас. Красно-бурые на обрывах, темно-зеленые на затененных лесистых склонах, серебристые в узких долинах, где полно оливковых рощ. А выше — приснеженные вершины под ослепительно синим небом. И все это называется — зима. Февраль 1984 года.
Описывать Маракеш не стану. Во-первых, я уже описал Тарудант, а Маракеш в древней части своей — то же самое, только больше. И во-вторых, я никоим образом не хочу превращать эту книгу в «клуб кинопутешествий». Судить об увиденном в пределах туристских шаблонов, как бы соревнуясь с Уэстоллом? Увольте. А глубже, основательнее судить не могу и чисто географические, экзотические впечатления, если они не связаны с перипетиями «кинофестиваля» напрямую, пропускаю. Пропустил бы, наверное, и Маракеш, если бы не занимательные приключения в дороге. Особенно в обратной дороге.
Вечерело. Здесь, на другом континенте, было бесконечно теплее, чем в Лондоне, но зимний-то день удлинился ничтожно. Шоссе от Маракеша вначале вело строго на запад, упираясь в низкое распухшее солнце, в пламенный, какой-то дымный закат. Из этого дымного пламени, рыча, навстречу нам вырывались тяжелые трайлеры. Ехать было неуютно. Уэстолл давил на клаксон, жался к обочине. Через асфальт переметало колючки, пыль, песок. Из школьной памяти проклевывалось забытое определение — полупустыня.
Так продолжалось километров семьдесят, до поселка Шемайя, где трасса круто поворачивала на юг, к горам. И тут, за самым поворотом, пристроившись в пыли у неказистой лавчонки, стояла… черная «Волга». Самая обыкновенная, о какой мечтают начинающие начальники районного калибра. Откуда она взялась, какими судьбами занесло ее в забытый аллахом и людьми поселочек на краю пустыни? Этого я никогда не узнаю. Номер был марокканский, незнакомый и нечитаемый. Дипломатический? Не исключено, хотя советское посольство тут наверняка ни при чем. Наши представительства за рубежом, как правило, не пользуются машинами, не имеющими рынка в стране пребывания, чтобы не приходилось выписывать любую стекляшку и гаечку из Москвы.
По части гаечек Уэстолл был, по-видимому, не осведомлен. А марку машины опознал. И надо же случиться такому, чтобы «Волга», едва пропустив нас мимо, тронулась следом! Уэстолл прибавил газу — она тоже. Он еще — и она еще.
И тут мой «опекун» откровенно струсил. И, уже не считаясь ни с чем — ни с обманчивым сумеречным светом, ни с правилами движения, — бросился наутек. Обходил впритирку попутные трайлеры и увертывался от встречных, резал сплошную осевую и шел на двойной обгон, выжимая из поношенного мотора последние, неведомые самому мотору резервы. Большого риска не возникало — шоферил Уэстолл классно. Но даже мне — а уж мне-то было бы простительно — ни на миг не подумалось, что «Волга» подкарауливала нас в поселке Шемайя в засаде. А ему примерещилось. У страха, как известно, глаза велики.
Следующие два дня прошли тихо-мирно, не считая словесных стычек с Уэстоллом, которые превратились в своего рода ритуал, обязательную умственную разминку. Чувствовал я себя все лучше, мысль работала все яснее. Но тут, в предпоследний марокканский день, местная тайная полиция надумала наконец заняться нами всерьез. Наверное, ее можно понять: странноватой парой мы казались со стороны, не вполне вписывались в привычный контингент «Золотой газели». За гомосексуалистов, занявших бунгало для своих утех, нас, надеюсь, не принимали — но могли возникнуть и иные полицейские подозрения: не имеем ли мы отношения, например, к подпольной торговле оружием или наркотиками?
Решили проверить. И проверили. В очередную суточную дозу напитков оказался подмешан опиум. Или другое сокрушительное зелье. Уэстолл впоследствии утверждал, что опиум. Ему виднее.
Независимо от химической формулы, эффект был ошеломляющим в прямом смысле слова. Отведав припасенного в холодильниках, он и я разом впали в неодолимую сонливость и «отключились» часов на пять. Я очнулся первым и с трудом растолкал «опекуна»: он же пил крепкое за двоих, ему и досталось крепче. Уж если у меня голова раскалывалась, то можно вообразить, каково ощущалось зелье в комбинации с виски и коньяком…
Как он ругался! Как поносил «скудоумных варваров», а заодно кого-то из посольства ее величества в Рабате! С этого «кого-то» он отчетливо обещал снять скальп и шкуру, высушить их на солнышке и прибить к порогу, чтобы всяк сладострастно вытирал о них ноги. Оставалось, правда, неясным, чем именно провинился «кто-то» и каким образом мог бы предотвратить то, что произошло. Полагаю, что никаким: по логике «Интеллидженс сервис» привлекать внимание к «Дэвиду Локу» и уж тем паче раскрывать псевдонимы не следовало в тот момент ни в коем случае. Этого и не делали — но засекретились и перестраховались настолько, что навлекли на себя подозрение. В трагикомических событиях вокруг «Золотой газели» был повинен не кто-то конкретно, а «профессионалы» вообще, выпестованные ими стереотипы вселенского недоверия и слежки. Вор у вора дубинку украл…
А с другой стороны, какое неправдоподобное нагромождение обстоятельств! Та самая киносюжетность, которую я высмеивал, от которой открещивался. На протяжении всего-то нескольких дней — тут вам и столкновение интересов спецслужб, хоть и по недоразумению, и тайный обыск, уверен, безрезультатный, и дикая шоссейная гонка с отрывом от преследователей, правда, воображаемых. Только перестрелки и не хватало. И ведь все это еще чепуха по сравнению с тем, что припасла мне Африка на прощание…
Так и подмывает спросить: а нельзя было, раз уж киноинтрига ворвалась в жизнь, без промедления развивать ее по экранным рецептам? Не будить Уэстолла, пусть дрыхнет, а спереть у него ключи от прокатной машины и — назад в Маракеш, а оттуда в Рабат, в посольство. Не в британское, разумеется. Да, могло бы выйти впечатляюще, если бы… Если бы столица Марокко была удалена от «Золотой газели» километров на сто, а не на четыреста. Если бы удалось добраться туда сквозь ночь, по сомнительного качества дорогам, невзирая на головную боль. Если бы нашлась по пути заправочная станция кругосуточного действия — бензину было мало. Если бы я не заблудился и меня не задержал патруль — ведь ни карты, ни языка, ни водительских прав. Тысяча и одно «если бы»… И тысяча против одного, что Уэстолл успел бы очухаться, разыскать своего «кого-то» по телефону, поднять с постели, и к утру на меня началась бы охота по всем правилам. С предопределенным финалом.
Между прочим, африканские эпизоды меня до сих пор смущают больше всего. И не тем трусоватым смущением, с каким я в свое время столкнулся при подготовке пресс-конференции и газетных репортажей: мол, напустишь экзотики, обмолвишься о бассейне с голубой водой и дармовых апельсинах — и подогреешь в неокрепших душах соблазн «сбегать туда и обратно». Чушь это штампованная, унаследованная от застойных, перестраховочных лет. Не то что апельсина — кожуры от него не получит бесплатно такой «доброволец». А коль не поверит, решит, прочитав эту книгу, все равно испытать судьбу, — тогда, простите за откровенность, и черт с ним.
Мне ведь тоже никто ничего не дарил. Благотворительностью либо «компенсацией за моральный ущерб» и не пахло. За «щедростью», в какие словесные кружева ее ни рядили бы, скрывалась корысть. Меня воспринимали как живую инвестицию, «капиталовложение», рассчитанное на высокие проценты. Мнилось, что чем выше кредит, тем весомее будет отдача.
А у избыточной роскоши африканского «турне» была еще и дополнительная причина. Диктовалась эта роскошь не заботой о моем здоровье (оздоровительная, реабилитационная задача ставилась, но была попутной) и не необходимостью сплавить меня из Лондона на неделю-другую (это можно было бы устроить вдесятеро дешевле). С течением времени я пришел к твердому выводу, что поездка санкционировалась, а может, и субсидировалась из-за океана. Уэстолл сорил в Марокко деньгами оттого, что деньги были дважды не свои.
И вот тут-то оживает и сумрачно ворочается в душе червь сомнения. Да, мне был нужен отдых. Да, именно там, в голубом бассейне, я смыл с себя остатки наркотического дурмана и последующие испытания встретил с ясной головой. Да, еще до Марокко я сумел связаться с Родиной и кое-что сообщить, заложить как бы первые камешки в фундамент будущего своего возвращения. И все же… И все же я провел эти «марокканские каникулы» пассивно. Я просто выжидал. Пусть это было разумно, а попытка к бегству в краденой машине — джеймс-бондовщина, киноштамп. Но как ни издевайся над штампами, как ни сравнивай шансы «за» и «против», а возможность, хотя бы теоретическая, была. А вдруг получилось бы?..
Поступать разумно бывает иногда унизительно.
Мы вылетали из Агадира рано утром. Уэстолл клевал носом, в аэропорту сделал попытку опохмелиться, но в баре, как назло, не продавали ничего спиртного — то ли до полудня, то ли до вечера, то ли в принципе. И за похмельными своими муками проморгал мой «опекун» ответственную минуту, когда я проходил пограничный контроль. Чиновник при виде «двуспального лёвы» изобразил любезную улыбку и ничего не сказал. Как было угадать, что по марокканским установлениям следовало заполнить анкетку и украсить паспорт верноподданного британца Дэвида Лока выездной печатью? Есть масса стран, самых разных, где на въезде паспорта припечатывают, а на выезде нет. На въезде в Соединенные Штаты контроль был строжайшим, а на выезде удовольствовались билетом: улетаешь— и улетай, Америка не заплачет…
Но Африка — не Америка. В Танжере при проверке паспортов на пересадке меня арестовали.
Ну не совсем арестовали, но задержали и отвели за перегородку, пред бдительные очи дежурного начальника. Уэстолл кинулся следом, а его не пустили. У него-то в паспорте все было в порядке! Он позеленел, посерел, почернел и только успел шепнуть:
— Ради бога, ни с чем не спорьте…
Почему он так изменился в лице? Ведь вскоре выяснилось, что на этот случай — не обязательно такой, но на случай любого моего столкновения с иноземными пограничными и иными властями — «опекун» был застрахован, и неплохо. Но промашка, его промашка, была бесспорной и грубой, и производство в полковничий чин, наверное, отодвинулось бы. И думаю, что дело не только в предчувствии нагоняя по службе. Наворот случайностей, исполосовавших «марокканские каникулы» вдоль и поперек, оказался чрезмерным даже для него.
Что уж говорить обо мне! Сколько лет прошло, а я вновь и вновь перебираю эти случайности, возвращаюсь к ним, и особенно к инциденту в Танжере, пытаюсь как-то подчинить их логике, выстроить в сколько-нибудь связную цепь. Безнадежно, ничего не выходит. Цепь не выстраивается.
Действительно, что она, вместе взятая, должна означать? Разгильдяйство, небрежность, некомпетентность «Сикрет сервис» и персонально Джеймса Уэстолла? Ну уж нет! Под африканским солнцем он, конечно, слегка подрасслабился и галстука не надевал, но не сам же он выпустил на трассу черную «Волгу» и не сам подсыпал себе в виски снотворное. А вообразить, что все это было спланировано заранее и нацелено против меня, составляя некую хитроумную провокацию, — извините, это уже паранойя. Слишком сложно, да и зачем?
Нет уж, коль на то пошло, у меня назрело объяснение, не претендующее на научность. Когда нормальная человеческая жизнь с обычными, отлаженными связями причин и следствий раскалывается, уступая место катаклизмам, роковым стечениям обстоятельств, сумеречной зауми «плащей и кинжалов», то и теория вероятности дает трещину. А затем она же требует восстановить равновесие, реставрировать здравый смысл, залатать причинно-следственную дыру. И чем невероятнее сложились исходные события, тем выше возможность новых неожиданностей, как бы призванных вернуть все на круги своя, хоть нередко ударяющих вслепую и мимо цели.
Но попробуйте, только попробуйте представить себе этот миг внезапного пронзительного соблазна! Уэстолл остался за перегородкой. У меня в руках британский паспорт; но я один на один с официальными лицами третьей страны. Что, если обратиться к ним за помощью, объявить, что паспорт — фальшивка, попросить связать меня с советским посольством? Однако до столицы, до посольства — все те же четыреста километров, хоть и с другой стороны. А на размышление — пять, от силы десять секунд.
Секунды истекли. И я сказал:
— А какое мне, собственно, дело до ваших анкет? Сами завели такой порядок, сами и следите за его выполнением…
Дежурный начальник лично заполнил анкету на имя Дэвида Лока, пришлепнул «лёву» недостающей печатью. Извинился передо мной, выпустил обратно в зал. Уэстолл воскрес из мертвых прямо у меня на глазах.
Как хотите, а я до сих пор считаю эти десять секунд в Танжере самыми острыми за весь год, едва ли не самыми трудными во всей моей жизни. Если бы я поступил иначе, если бы поддался соблазну, мне бы не вернуться домой никогда. Вероятность добраться до Рабата на краденой машине была призрачной, равнялась, скажем, нескольким долям процента. Здесь шансы были равны круглому нулю. Почему? Узнаете в следующей главе.
«Не ходите, дети, в Африку гулять…»
А до конца «кинофестиваля» оставалось еще полгода.