Глава 2. ПОСТПРОСТРАНСТВО И ЧЕРНЫЕ ЧУДЕСА

Часть 1. Причины, цели, чудеса


Три парадигмы: напоминание о методе и важность постмодерна


Несмотря на то, что в названии фигурирует вначале «Постпространство», а потом уже «черные чудеса», порядок изложения тем будет обратным: вначале мы обсудим черные чудеса, а потом постпространство.

Хочу обратить внимание на методологию изложения: следует постоянно иметь в виду парадигмальный подход, который лежит в основе этой книги.

Напоминаю кратко: существуют парадигма премодерна (традиционное общество), парадигма модерна (посттрадиционное, современное общество) и парадигма постмодерна — та самая странная парадигма, которой, в принципе, не может быть, но которая есть. Она-то нас и интересует более всего.

Парадигма постмодерна никем толком не описана. Я недавно решил полистать литературу по постмодерну, и оказалось, что большая часть — это материалы абортивного рода. Но, тем не менее, тематика сверхинтересная, и штрихами она намечена во французской школе. Те, кто полагает, что тема хорошо изучена, заведомо дисквалифицированы, они вообще не понимают, о чем идет речь. Преодолеть постмодерн с наскоку невозможно, также как было невозможно преодолеть Новое время, даже еще сложнее. При этом никакой ортодоксии в вопросе изучения постмодерна не существует, поэтому это явление мы должны снова и снова продумывать практически с нуля. Несмотря на то, что об этих вещах написаны уже тонны книг, самого главного не сказан и близко. Постмодерн нужно изучать так, как будто никто о нем ничего не слышал или слышал какие-то обрывки.

Если мы не поймем, что такое Постмодерн, то не поймем, что такое Радикальный Субъект и Конец Света, а это очень важно понять.


Понятие причины и цели: почему? и зачем?


Итак, к делу. Что такое причина, цель и чудеса?

В русском языке мы обычно не делаем большого различия между вопросом «почему?» и вопросом «зачем?», в принципе, это для нас кажется почти одним и тем же. Но с точки зрения философской, это абсолютно разные вещи. «Почему?» отсылает нас к причинам — почему произошло то-то и то-то, «зачем?» — к целям происходящего.

На базе разбора этих философских понятий — причины и цели — можно проследить, что такое чудо, и как оно понимается в рамках наших трех парадигм. Так мы и подходим к тому, что мы назвали«черными чудесами» — к той эксплозии постмодернистической виртуальной квазионтологии, которая составляет экстатический привкус постсовременности.


Причина и цель в премодерне (манифестационизм)


Парадигма премодерна включает в себя манифестационизм и креационизм[11]. Рассмотрим манифестационизм – более примордиальную форму Традиции.

В парадигме манифестационизма нет представления о жесткой причинной обусловленности явлений. Явление -- человек, существо, мир, ветер, звезды -- есть, а их причины, строго говоря, может и не быть. Причина человека Традиции (манифестационизма) особенно не заботит. Почему звезды светят — это не так принципиально, а вот зачем они светят — это другое дело. Цель есть. Эта одна из главных тем философии Аристотеля -- то, что больше всего интересовало древнегреческих философов манифестационистского толка — цель, telos.


Энтелехия


Аристотель использует специальный термин — «энтелехия» — «наличие цели в себе». Энтелехия — это наличие цели. Каждая вещь, с точки зрения манифестационизма, несет в себе свою собственную цель, свой собственный смысл. Вещь в своем высшем измерении, в своем идеальном архетипе, в своем предназначении и есть этот telos, эта цель. А причинная цепочка, которая ведет к достижению этой цели, может варьироваться, и , в конечном счете, произвольна. Генезис (происхождение) направлен к вполне определенной цели, а причинные цепи, которая ведет к ее достижению, могут быть взаимозаменяемы. В этом смысл понятия судьбы, рока, фатума, а позже христианского понятия Промысла.

Например, человек пошел на улицу, поскользнулся, упал, его переехало трамваем, и он умер. «Пошел на улицу» -- это причина. Казалось бы, «не пошел» бы — не умер. Но с точки зрения энтелехии, поскольку смерть человека в данный конкретный момент является целью (исполнением судьбы), то он может не пойти на улицу, но решит принять ванну, у него случится сердечный приступ, он захлебнется и умрет. То есть умрет в любом случае. А пойдет он на улицу или не пойдет — не важно. Какая бы ни была причина смерти, именно смерть является смыслом данного эпизода человеческой жизни. Или другой пример, пошел юноша на дискотеку, влюбился, поженился, дети родились. Не пошел на дискотеку — всё равно влюбился в продавщицу цветов, женился, всё равно дети… Telos превалирует над причиной.

Таким образом, в мышлении человека энтелехийного не так принципиально, почему произошло то или иное событие, и соответственно, на выяснение причин определенного события, на продумывание логических цепочек, ведущих к какому-то конкретному результату древние особо много времени не тратили. Основное внимание человека Традиции было сосредоточено на телосе, на цели, на смысле: если нечто есть, значит, у него заведомо есть некий смысл. И именно смысл, который несет в себе вещь, явление, событие, как раз и завораживал внимание людей премодерна, а логическая цепочка предшествования могла быть произвольной.

В парадигме премодерна основное значение имеет вопрос «зачем?». Он принципиален и вполне конкретен, а вопрос «почему?» второстепенен.


Отщепенцы из Абдер


В древнегреческой досократической философии никто, как правило, не задавал вопроса о причинности явлений, но очень много говорили о целях явлений. Кроме одной подозрительной группировки мыслителей из фракийского города Абдеры. Всё в пресократической философии, что носит подозрительный, очень тревожный и зловредный характер связано с этим городом — Абдеры. Оттуда вышла самая мразь, которую только можно себе представить — атомисты Левкипп, Демокрит, и даже софист Горгий, утверждавший, что мир создан из ничто, тоже оттуда. Куда ни плюнь — приходишь в Абдеры. Это единственная группка философов-атомистов, которые задумывались о том, не зачем, а почему возникла Вселенная, что вообще никого тогда не волновало: не волновало Ксенофонта, Анаксимена, Анаксимандра, Гераклита, Фалеса, Эмпедокла, Парменида, вообще никого, а эту группировку из Абдер волновало. Но это особый вопрос, какие страшные вещи должны были происходит по ночам во Фракии, что люди там задавались вопросом «почему?», хотя в то время все нормальные люди в Греции задавались вопросом «зачем?».


Почему? и зачем? в модерне


Приходит парадигма модерна. Все знаки меняются на противоположные. Мы много раз говорили об оппозиционности языка современности и языка Традиции.

С точки зрения модерна, отношения между вопросами «почему?» и «зачем?» переворачиваются. В философии современности (современности в парадигмальном, а не временнóм смысле) всё строго наоборот: существует вопрос «почему?», но не существует «зачем?». Каждое явление очень строго детерминировано: из столкновения одной частицы с другой обязательно вылетит третья, либо энергия появится, либо она подвергнется энтропии, либо произойдет что-то еще, предопределяющее последующие траектории. Если первая и вторая частицы не столкнутся между собой, то третья никогда и ни при каких обстоятельствах не вылетит, энергия не увеличится и не уменьшится, и чего-то еще тоже не произойдет... Но когда становится вопрос, зачем третья частица должна вылетать из столкновения этих двух, люди современности (модерна) разводят руками и говорят: этот вопрос некорректно поставлен, мы говорим только о детерминистских цепях.

Итак, если в традиционном обществе существует четкость в представлении о цели и смысле явления, не важно как он трактуется — в каждой философии, в каждой модели, в каждой мифологической картине это зачем, для чего истолковывается по-своему, но всякий раз этот смысл есть, а в отношении причин существует свобода (может быть, поэтому, а может быть, и по-другому или вообще неизвестно почему), то с точки зрения парадигмы модерна, всё наоборот — очень точно предопределены причины конкертного явления, но совершенно не определено его значение, его смысл.


Кто подправляет орбиты планет?


Возьмем Ньютона, творца современной научной картины мира. Ньютон объясняет, почему кружатся планеты (их притягивает сила тяготения), но как только он сталкивается с проблемой отклонения от этой детерминистской модели, он говорит: ну вот, тут вмешивается Бог-механик, который подправляет орбиты, чтобы они не упали. У мыслителей модерна на ранних стадиях становления детерминистской философии еще наглядно видны логические дыры, сбои, и чтобы обойти их они прибегают к экстравагантным (для людей более поздних стадий модерна) объяснениям.


Карл Поппер как борец с энтелехией


В парадигме модерна существует жесткая детерминированность структур, совершенно однозначное представление о причинах и многозначное о целях. Досконально описывается, почему происходит кипение воды, а для чего — вопрос остается открытым.

Антиномистские тезисы философов из Абдер — фактически стали основой идеологии современного мира. Тогда, в досократический период это была группка отщепенцев, сегодня это «мировое правительство», возводящее парадоксы в статус догмы. Теоретик либерализма ХХ века Карл Поппер подробно останавливается на критике Аристотеля и, особенно, на учении об энтелехии. Казалось бы, эта тема была в центре внимания философов эпохи Возрождения, когда новые последователи Демокрита (в первую очередь, Галилео Галлией) боролись с Аристотелем. Почему же критика телеологии снова стала актуальной в ХХ веке, когда либерализм и парадигма модерна, безусловно, доминируют? Поппер и Хайек стараются вычистить модерн от всех возможных пережитков, которые способны проникнуть в модерн под сурдинку, играя на бессознательном. И самым ярким проявлением этого проникновения, это тайной мести Традиции, они справедливо считают любые намеки на телеологию и смысл, на наличие у бытия цели и ориентации, которые появляются как в философии Гегеля или Маркса, так и в политических учениях нелиберального (антилиберального) толка – как правых, так и левых.

Итак, если премодерн, традиционное общество, нечетко знает почему, но четко знает зачем, то современное общество, модерн, наоборот, четко знает почему, но совершенно не знает или произвольно гадает зачем. В традиционном обществе существует телеологический детерминизм или предопределенность цели, а в обществе модерна существует каузальный детерминизм, то есть предопределенность причин.


Эрозия каузальности плюс эрозия телеологии


Теперь мы переходим к постмодерну. В постмодерне происходит эрозия и телеологического и каузального детерминизма. Отныне мы имеем отныне дело с миром, в котором абсолютно не понятно, почему и точно так же непонятно зачем. Явление есть, но к этому явлению совершенно произвольно может быть подставлена (любая) причина и столь же произвольно подставлена (любая) цель. Нечто произошло, но почему это произошло и зачем произошло, этот вопрос отныне не ставится. Это принципиальная черта постмодерна, и если мы поймем, осмыслим ее, то мир, который нас окружает — его образы, предметы, процессы, атрибуты, теледикторы, юмористы, политкоментаторы и политики — предстанут в совершенно ином свете.

Дискурс постмодерна размыкает цепочки причин и следствий. Этот дискурс заведомо строится на эрозии каузального детерминизма, поэтому-то мы и говорим о постмодерне, т.е. уже не только о модерне, но чем-то принципиально новом, что приходит после него. Но вместе с тем, в термине постмодерн сохраняется и привязка к модерну, ведь постмодерн не означает антимодерн, что-то от модерна остается, наследуется. Наследуется эрозия телеологического детерминизма, которая составляла сущность гносеологической парадигмы модерна.

Причинные и целевые цепи в постмодерне становятся произвольными или гипотетическими, а значит, каждый индивидуум волен субъективно гадать, почему нечто произошло и зачем это произошло, поскольку никакой научной, мифологической или религиозной аксиоматики больше не существует.


Как относиться к постмодерну традиционалистам?


Краткий парентезис и несколько забегая вперед: почему мы любим постмодерн? Этот вопрос часто задают. Мы «любим» постмодерн только потому, что мы не любим модерн[12]. Постмодерн крушит запреты модерна, его ингибиции, и для премодерна, от лица которого мы, традиционалисты, выступаем, это шанс. Хочу подчеркнуть — не более, чем шанс, но и не менее. Это принципиально, и этим наполнена аксиологическая нагрузка данного разбирательства.


Чудо в премодерне


Теперь посмотрим, что такое чудо?

Рассмотрим полноценный премодерн. Чудо в премодерне, в традиционном обществе — это просто норма, неотъемлемое качество бытия. Бытие в премодерне всегда чудесно, всегда очаровано, всегда enchante (фр.), bezaubert (нем.). Эта очарованность свойственна пребыванию сакрального человека в сакральном мире. Человек традиционного общества живет в пространстве чуда. Элиаде пытается выделить элементы профанного в примитивных традиционных (сакральных) обществах, но согласитесь, если внимательно читать его книги, это ему удается с трудом; скорее он проецирует на архаические общества религиозные критерии, свойственные монотеистической авраамической цивилизации.

На самом деле, для полноценного человека полноценного традиционного общества не существует нечудесного. Его глаза широко открыты и одновременно полны волшебства, что бы он ни созерцал: муху, солнечный луч, пришедшего в гости духа, воняющий труп хорька, который прогнил перед воротами его хижины, лунное затмение или пенящиеся водопады. Он с одинаковой степенью заинтересованности, внимания, ужаса и некоего внутреннего веселья относится ко всему происходящему.

Человек Традиции — это глубоко веселый человек. По большому счету веселье не покидает его никогда — ни ночью, ни днем. Он живет в потоке чудесного и даже, смотря на гвоздь, молоток или собственный палец, его распирает чувство невероятной нагруженности: бытие хлещет через край всегда, в любых направлениях. Как только человек традиционного общества останавливается, он начинает хохотать и веселиться, даже если ему очень грустно, даже если он раб, строящий пирамиду, потому что, на самом деле, всё бытие насыщено таким количеством световых онтологических лучей, которые пробиваются и проскальзывают сквозь всё, что для него всё чудесно.


Россия нерасколдованная страна


Небольшое отступление. В России явно до самого недавнего времени -- да, наверное, и сейчас кое-что осталось -- существовали элементы традиционного общества. Федор Сологуб, декадентский писатель «серебряного века», начинает свой роман «Мелкий бес» с утверждения, что в России реальность чудовищна, а чудовищность реальна. Цепочка определений -- чудесное, чудовищное, чуднóе, чýдное – восходит к одному и тому же корню. Эти вещи не являются противоположными. Где чудовище, там и чудеса. Действительно, чудовище тоже развлекает своей нелепостью, невнятностью, оно возвращает человека к очарованности, хотя и в аспекте ужаса, который тоже бывает веселым…


Пространство чуда


Пространство чуда в Традиции — это всё пространство, абсолютно всё чудесно. Человеку Традиции даже трудно объяснить, что есть чудеса и не-чудеса, поскольку теоретически в открытом мире может иметь место любое явление, каковое только представимо (или не представимо). Птицы уносят детей в далекие страны, медведи женятся на деревенских девицах и играют громкие свадьбы, умершие предки приходят проведать потомков, принося с того света золотые яблочки и множество иных замечательных и полезных предметов, за печкой домовиха рожает домовенка, у реки хохочут русалки, а в море стонут сирены, мужик прикручивает к телеге колесо, а весной поспевает просо. Все в равной мере привычно и волшебно. Возникнет ли нечто или не возникнет, случится или нет, приведут ли к нему какие-то детерминистские цепи или не приведут, безразлично. Человек Традиции не разделяет события мира на возможные и невозможные, и поэтому для него всё хорошо и везде хорошо. Все осмыслено и течет, куда надо, о чем знают только старые мудрые люди, а остальные просто в это верят…

Эта чудесность становится возможной за счет того, что все уровни существования онтологически связаны между собой золотой нитью, которая растворяет одно состояние или существо в другом, небо растворяет в земле, женщина в мужчине, взгляд в предмете созерцания…

Чудо — это наличие смысла и души во всём, с чем имеет дело человек Традиции.


Чудо в креационизме


Здесь следует сделать небольшое отступление о креационистском подходе, свойственном монотеистическим традициям. Авраамизм существенно корректирует описанную выше идеалистическую картину. Она справедлива для архаических обществ, к которым почти в полной мере можно отнести и сегодняшние Индию, Китай и даже Японию вместе со всеми остальными дальневосточными культурами, а также архаические племена Латинской Америки, Африки или Тихого Океана. Многие народы земли – причем их большинство! – продолжают с парадигмальной точки зрения жить в золотом веке, в райских условиях, в пространстве непрерывных чудес. Когда мы говорим о чуде — это не значит, что речь идет о каком-то действительно фантастическом событии, речь идет о восприятии. Для папуасов Новой Гвинеи или сельских брахманов Северной Индии это чудо --червяков, духов, грязи, дождей, богов, звезд, носов -- продолжается и сейчас. Чудо рядом с нами. Потому что премодерн существует и сегодня. Если мы правильно сумеем распознать его, если мы сможем посмотреть на себя и на мир чудесными глазами, то мы сможем представить себе, чтó такое полноценное традиционное общество.

Креационизм, монотеистические религии разбивают эту идеальную картину. Парадигма монотеизма лежит между традиционным обществом и парадигмой модерна, это промежуточная стадия. С одной стороны — это еще традиционное общество, с другой — это уже предпосылки модерна.

В креационизме (модели Творец-Творение), как и у пресократических философов-атомистов, впервые в истории религии появляется каузальный детерминизм. Креационизм утверждает: Бог творит одноразовым образом единственную реальность. Это безусловный элемент детерминизма. Здесь существуют четкая причина и четкое следствие (у творения есть цель, это приход мессии и восстановление реальности в ее первозданном виде).

Но факт Творения порождает брешь в манифестационистском пространстве сплошного чуда. Само Творение – это, конечно, чудо, первочудо. Но это такое чудо, которое в своей чудесности единственно и уникально, как уникален Творец. Все остальное будет заведомо менее чудесно. Из этой иерархии несопоставимости Творца и Творения позже разовьется идея профанности, нечудесности.


Генезис и эсхатология


В монотеистических традициях, как правило, существует два важнейших элемента — это происхождение, онтогенез (Книга Бытия, с которой начинается Библия) и эсхатология — учение о Конце Света (Апокалипсис). При этом каузальный детерминизм утверждается в плане творения мира и растворяется, снимается, как строго предопределенная логическая система, в эсхатологии, в учении о конце. Стало быть, если мы рассмотрим представление монотеистической традиции о начале времен и о конце времен, то в начале времен мы увидим каузальность, а в конце времен мы увидим телеологический детерминизм. И та реальность, которая описывается в качестве мессианской эпохи, по сути дела парадигмальным образом воспроизводит телеологическую детерминистичность, свойственную премодерна. Иначе говоря, в рамках креационизма есть два онтологических круга: один, концептуально связанный с посттрадиционной логикой модерна — это каузальный детерминизм; другой — эсхатологический, связанный с манифестационизмом — это телеологический детерминизм.

Настоящая и тотальная чудесная реальность начинается в христианстве в мессианскую эпоху со нисхождения Небесного Иерусалима, и это не просто нарушение привычного порядка вещей, но самое принципиальное из возможных событий -- возврат отторженного от Творца Бытия в Его лоно, что, в принципе, нарушает одномерную каузальную логику Творения и утверждает онтологическую связь там, где ее, с точки зрения простой причинной цепи ее быть не могло. Ведь созданное из ничто Творение не может стать Творцом, так как оно как было, так и есть ничто. Но Конец Света обещает именно такое чудо.


Чудо в христианстве


Христианство — религия, основанная на чуде. На чуде не потому, что Христос осуществлял удивительные вещи, а потому, что сам факт Его воплощения был абсолютно непредставим, невозможен и немыслим в строго каузальной системе иудейского богословия. Мессию ждали, но Бога и Сына Божьего нет. Поэтому о рождении Христа и говорится, что это «ангелам несведомое таинство». Ангелы всё видят правильно, всё в их небесном мире происходит логично, всё просчитано и причинно обусловлено. Всё кроме одного, кроме рождения Сына Божьего как Сына Человеческого. Это действительно чудо, потому что открывает человечеству и миру новое упование, новую свободу.


Чудо как исключение


Огрубленно можно сказать, что в рамках монотеистических религий существует относительная сакральность, относительная чудесность. Да, чудо всегда может быть, но как исключение, так как нарушает определенную каузальную логику. Мы чаще всего по инерции и оперируем с такой монотеистической трактовкой чуда как исключения. Когда мы говорим «чудо», мы имеем в виду: происходит то, чего быть не может — сбой причинно-следственной цепи.

Человеку манифестационистской традиции — буддисту, индуисту или члену архаического племени -- трудно, а то и невозможно объяснить, что мы, как представители авраамической (в корнях) культуры, под чудом понимаем прорыв каузальной причинной цепи, возникновение явления, которое не предопределено той причинной логикой, признаваемой в качестве подоплеки мира и событий этого мира.


Советский атеизм как урок каузальности


В советских атеистических фильмах несуществование Бога доказывалось следующим образом: седой ученый с бородкой и в халате крутил ручку прибор, где между электродами появлялся разряд электричества – как молния в миниатюре. Он говорил, обращаясь к собравшимся крестьянам или студентам: «видите, как все оно устроено?! А вам попы врали, что святой Илья по небу на колеснице едет. Это не только Бог делает, но и я могу.» Но и кого бы из креационистских теологов он бы этим удивил? С точки зрения последовательного креационизма, в молнии нет ничего чудесного, это последствие небесных (ангельских) перемещений: ангельские воинства переместились — и молния ударила. Всё логично и понятно. Причинность логического функционирования тварного мира описана иначе, нежели у атеиста-громометателя с его приборчиком, но иное токование каузальных закономерностей ни в чем не умаляют веру. Поэтому религия теоретически способна относительно принять и науку – описание каузальных цепей монотеистического мироустройства не является областью догматики. Есть устоявшиеся модели, как правило, предполагающие в первую очередь символическое истолкование, но в любом случае, выбор рациональных систем объяснения мироустройства – это вопрос, который можно дискутировать.

Атеист с молнией явно обращался не к теологам, но к архаической премодернистической русской национальной сакральной публике, которая, несмотря ни на что, воспринимала мир как нечто не избирательно, но всецело чудесное. Он не столько отсутствие демонстрировал ангелов или Бога, сколько гипнотически настаивал, что мир механистичен, детерминистичен с точки зрения его каузальных причин, в то время, как в основе русской национальной психологии лежит именно панчудесность, всеволшебство мира. Он убивал русское в русских. В смягченной форме это делали просветители начиная с петровских времени, постепенно пытаясь окатоличить, рационализировать или протестантизировать русское народное – сакральное! -- православие.

Итак, чудо в монотеистическом контексте — это возможность наличия (грядущего) смысла (цели). Телос, безусловно, есть, но он связан с нарушениями каузальной системы и поэтому две модели -- причинная (каузальная) и целевая (телеологическая) -- в истории христианства постоянно накладываются друг на друга.


В модерне чуда нет


Переходим к парадигме модерна. Есть ли здесь чудо? Совершенно очевидно, что в модерне чуда нет и быть не может именно потому, что модерн (в своем наиболее чистом – либеральном -- виде) отрицает имманентный смысл и телеологию. Существует лишь система жестко детерминированных явлений, которая может по-разному осмысляться — и как естественный отбор, и как толкание бессмысленных атомов, частиц, столпотворение молекул и инфузорий, случайно приводящее к появлению обезьян, а кувыркание обезьян также случайно выводит из них первых homo sapiens. И как бы все виды ни мельтешили — у них нет цели, нет телоса стать чем-то другим. Все имеет причину, но ничто не имеет цели. Детерминизм абсолютно нерушим в модерне, поэтому в модерне нет чуда.

Что значит «нет чуда», если говорить уже на языке философии? Это означает, что здесь ни при каких обстоятельствах не может произойти сбоя причинных детерминистских структур. У каждого явления всегда существует строго определенная совокупность причин, существование которой не подлежит постановке под вопрос. Если мы не знаем этой системы причин, если мы не представляем, что это такое, это не значит, что ее нет. И дальше начинается современная наука.

Современный мир — это le monde desenchante, entzauberte Welt (М.Вебер) это мир раз-очарованный, расколдованный, у которого нет очарования, который утратил свою чудесность, утратил свое веселое измерение. Это унылый и грустный мир, в котором нет и не может быть чуда. В нем много чего есть, а чуда нет. И в нем нет цели и значения, этот мир не ведет никуда, этот мир просто есть, он сложился, у него строго определенная структура и эта структура неотменима. Тотальная каузальность парадигмы модерна полностью отрицает возможность сбоя, и этим она фундаментально отличается от монотеизма..


Черное чудо


Мы рассмотрели

· всечудесность манифестационистского премодерна,

· избирательную чудесность монотеистических парадигм,

· бесчудесность, расколдованность парадигмы модерна

и теперь подходим к постмодерну.

В постмодерне снова появляется чудо. Но каково его значение, что это за чудо? Я это определяю термином «черное чудо». Почему оно «черное»? Потому, что это чудо принципиально не имеет смысла. Представьте себе, что происходит нечто фантастически увлекательное, только абсолютно ни к чему не ведущее, ничего не означающее.

Детерминизм в системе постмодерна полностью разложен, размыт, подвергнут эрозии. У явления, которое происходит в мире постмодерна, нет причины (то есть причина его может быть любой). Мы можем произвольно выбрать любую гипотезу и сказать, что это произошло потому-то и потому-то, либо нечто прямо противоположное.

Поскольку существует размытая каузальность, и всякое явление оторвано от своих причинно-следственных связей, то оно может быть таким, а может быть иным, оно может быть, но может и не быть. Так появляется онтология чистой случайности, алеаторная онтология. Мы выходим за сферу жесткой решетки модерна, которая предопределяет каждое явление. Чудо становится возможным, потому что оно не невозможно. Поскольку не существует четкой уверенности в причинно-следственной предопределенности происходящего, то почему бы не произойти некоему чрезвычайному и необычному явлению? Более того, почему бы не происходить только чрезвычайным и необычным явлениям и почему бы не воспринять всё, происходящее с нами, как чрезвычайное и необычное? «Почему бы и нет?» — говорит человек постмодерна и начинает постепенно втягиваться в обаяние этого предложения.

Виртуальность как таковая, ее наступление, прогрессирующее завоевание ей пространства нашей жизни и представляет собой постмодернистское чудесное. Виртуальность — это черное чудо. Почему? Потому что оно бессмысленно. И это характерная черта постмодерна. Чудо в постмодерне происходит ни для чего.

Если в премодерне чудо свидетельствовало о тотальной пронизанности лучами бытия всех уровней жизни, всех существ, если в монотеистических религиях чудо определяло сбой в жесткой модели соотношения Творец-Творение и показывало перспективу возможной искупительной эсхатологической свободы, если в парадигме модерна чуда не было вообще, то черное чудо постмодерна возможно, оно есть, но оно бессмысленно, оно не имеет ни цели, ни значения, оно вообще ничего больше не означает. Черное чудо есть и просто призывает нас признать это как факт.


Камни, падающие и летающие


Существует энергия черного чуда. Эта энергия заключается в ироничном опровержении причинных сетей. Например, человек бросает камень вверх, и он не падает, а улетает куда-то выше и выше. Зачем он бросил этот камень? Трудно сказать. Но камень летит, летит, и люди провожают его недоуменными взглядами. Здесь важно не опровергнуть теорию гравитации, не доказать, какой это сильный человек. Это ироничная издевка над нашей привычкой к тому, что подброшенный камень обязательно падает. Но падал-то он, фатально падал, обратите внимание, только в модерне. До наступления эпохи модерна у подброшенного вверх камня была совершенно иная траектория. Мы знаем, что в христианском мире люди верой с горчичное зерно двигали горами, святые люди появлялись в разных местах одновременно, и совершенно не факт, что все подброшенные христианами камни обязательно падали. Думаю, большинство все же падало, но это никак не вытекало из христианского учения, а значит, были камни, которые не падали. Православная традиция утверждает, что один из русских святых, Антоний Римлянин, Новгородский чудотворец, приплыл на Русь на камне. Камни срывались в библейском рассказе о сне Навуходоносора без помощи рук человеческих. И если мы рассмотрим мифологию камней в традиционном мире, то мы увидим, что чего только с ними не происходило... На камнях плавали, на них летали, на них ездили, их ели, в них входили, как Мерлин, из них рождались, как Митра, то есть камни жили своей насыщенной каменной жизнью и периодически обнаруживались в самых невероятных контекстах. У них была самостоятельная напряженная, насыщенная судьба, поинтереснее, чем у многих двуногих.

Конечно, в христианскую эпоху с камнями было чуть сложней, чем прежде, но были тайные камни — камень Святого Грааля, волшебные изумруды, которые делали людей невидимыми — то есть в истории камней, их взлетов и падений было множество примеров сбоя детерминистской причинной сети.

По-настоящему роковым образом камни начали падать камни только у Ньютона, после того, как ему на голову упало яблоко. После этого все камни стали лететь с ровно одинаковой скоростью g и всегда вниз.

Но давайте посмотрим, что происходит с камнем в постмодерне. Почему он летает? Потому что это удачный рекламный ход. Например, открывают бутылку пива «Tinkoff», пробка летит вверх, исчезает из вида и не возвращается... Это падение камня вверх вместо падения вниз, предполагавшегося в эпоху модерна, — по большому счету не означает вообще ничего, просто смотри и дивись. Это не означает ни опровержение закона Ньютона, ни его подтверждение, это просто вообще ничего не означает, и человек думает: ну, что-то выпил я вчера лишнего, или перебрал дозу. Надо «Tinkoff» хлебнуть… Такое явление принадлежит к категории простейших черных чудес постмодерна.


Черный праздник бессмысленности


В постмодерне может произойти всё что угодно, но только с тем условием, что это не будет ничего означать. Как только в постмодерне происходит чудо со смыслом, чудо, имеющее своей задачей или своей подоплекой некое указание, например, на сбой каузальных сетей или на чудесность мира, вот такое чудо мгновенно будет аннулировано, оспорено, разоблачено, осмеяно и дисквалифицировано: оно не пройдет. Происходят только бессмысленные, идиотские чудеса, которые ничему не учат, никого ни к чему не обращают, а просто сиюминутно иронично отвлекают нас от той бездонной скуки, в которой человек постмодерна пребывает. Это -- сиюминутная мгновенная вспышка ироничного интереса, который тут же растворяется во всепоглощающей скуке.

Для того, чтобы человечество не сорвалось в никуда и не размазалось по бетону, эти черные чудеса пролиферируются Системой, чтобы мы не могли ни на секунду освободиться. Если камень не падает, значит, происходит уже что-то другое. Главное — привлечь вспышку нашего онтологического внимания, чтобы высосать из людей последний интерес к тому, что их окружает.

Понятно, что уже никто не будет ходить на лекции по устройству паровой машины, заниматься физикой, математикой, это уже не интересно. Модерн утратил свое обаяние, он разрушил всё, что мог, он разрушил всю традиционную цивилизацию, но и сам он исчерпал свой потенциал, он не интересен, и люди, когда им говорят что-то о модерне, о прогрессе, о социальной справедливости, зевают. Даже самые убежденные, даже троцкисты спят, уж не говоря об обычных людях, поскольку модерн полностью утратил свой шарм, он больше не привлекает, он всё, что можно разрушил, он всё, что можно окутал (бесцельными) каузальными сетями и закончил свое существование. Сегодня нас может привлечь только нечто экстраординарное, нечто постмодернистское, нечто из категории черных чудес.


Телепортация


Что можно привести как примеры черных чудес? Черное чудо — это, например, телепортация. Когда говорят, что сейчас идет ускорение средств коммуникации, это верно. В традиционном мире тоже была телепортация, но она была «обычная» — человек проснулся в одном городе, выпил в каком-то другом, а лег спать в третьем, и каждый из этих городов был отделен от прочих огромными расстояниями. Но это только в профаническом мире километры имеют строгое количественное измерение. С точки зрения традиционного мира, между разными точками пространства есть многомерные маршруты. Есть тайные подземные коммуникации, где от Москвы до Токио рукой подать, а от квартала в квартал одного и того же города не дойти за всю жизнь… ОБ этом повествуют предания о путешествиях на ветре, на ковре-самолете, на коньке горбунке или на особом животном Бураке, как это сделал Мухаммед в своем волшебном путешествии из Мекки в Иерусалим.

Сегодня черное чудо телепортации осуществляется с помощью мобильников, интернета, самолетов, то есть на самом деле человек сегодня здесь, а завтра там, практически как и в чудесном традиционном мире. Единственное отличие в том, что его путешествия, его перемещения и содержание его коммуникаций утрачивают какое бы то ни было значение.

Сегодня все могут говорить со всеми по мобильнику, но давайте послушаем, о чем люди говорят, о чем мы сами говорим. Давайте зафиксируем, запишем в дневнике переговоры с другом, со знакомыми или с родственниками. И если всё это записать, а потом внимательно, немножко отстраненно на это посмотреть, то мы поймем, что, несмотря на колоссальные средства и возможности коммуникации, содержательная сторона коммуникации резко снижается. Мы, в принципе, несем ахинею, говоря по мобильному, посылаем SMS или MMS, платим за это, но по большому счету мы никому ничего не сообщаем, мы ничего нового не узнаём. Телеология этого коммуникационного процесса крайне незначительная, а то и вовсе отсутствует.

Раньше люди для общения ходили друг к другу в гости из одной деревни в другую: пока соберешься, пока отправишься, а там дождь пойдет — приходится откладывать, потом дорогу развезло, а по дороге волки встретились, разбойники — целая жизнь, но когда уже дошел до другой деревни — сел и поговорил по-настоящему. Передал целый мир, рассказал, о чем думал, пока шел, пока с волками и разбойниками возился. В этом случае коммуникация приобретала огромный смысл. Сегодня она облегчается, пространство исчезает, а вместе с этим ускользает содержательная сторона. И в принципе, сейчас у молодых людей становится уже всё более и более модным просто хрюкать что-то в телефон друг другу, мычать, лаять, мяукать, издавать какие-то причмокивания, совсем как в российской эстраде... Кто-то звонит кому-то в метро, говорит: «Хочешь, я тебе сейчас Катю Лель спою?» И поет что-то непонятное. Эта коммуникация, в принципе, принадлежит к категории черных чудес. Можно на огромном расстоянии в любой момент поговорить с коллегой. Но о чем? И вот в этот момент, когда человек задумывается «о чем», ему опять становится очень грустно и, чтобы дальше не думать об этом, он подсаживается к телевизору, чтобы посмотреть, как там на Гавайях или куда-то на самолете летит.


Бизнес как чудо


Огромное количество человек, кстати, считает, что бизнесмены — это деловые люди, которые делают реальность. Я тоже так думал, пока немножко с ними не познакомился. Более бессмысленного занятия, чем бизнес, по крайней мере, в России, не существует. Люди перелетают через полмира, они сидят и теряют часы, недели и года в каких-то переговорах, а в результате сделок практически не происходит, потому что все деньги идут каким-то совершенно свободным и автономным от этих переговоров путем. И если они есть — то они и есть, а если их нет, так их и не прибавляется. И вот эта огромная бизнес-активность российского бизнес-сообщества — это просто некое прикрытие алеаторных коммуникаций. На самом деле, бизнесменам просто нравится летать на самолетах, менять офисы — в одном офисе пальма, а в другом уже пальмы нет, а там рыбки с аквариумом, причем, чем более бедный бизнесмен, тем у него более красивые, дорогие и мощные рыбы в аквариуме. По сути дела — это тоже черное чудо, черное чудо бизнеса.


Клоны


Какие еще чудеса готовит постмодерн? Это чудо клонирования, то есть серийного воспроизводства людей. Раньше у людей были четкие причины — папа и мама, которые друг с другом познакомились, подружились, стали друг за другом ухаживать, кокетничать, женились наконец-то и появились дети. Есть причина? Есть. Уже в модерне смысла в детях стало меньше, а причин больше. Папа и мама случайно сходились, а результатам своих схождений постфактум придумывали какое-то оправдание -- дети нужны, чтобы родину защищать, чтоб рабочие места создавать, чтоб потребление увеличивать. То есть смысл был размытый, а папа с мамой — настоящие. В постмодерне смысла у детей не будет, как и в модерне, но не будет и папы с мамой. Дети поэтому будут рождаться уже взрослыми и самостоятельными, осмотрительными и рассудительными. Практически с седыми висками. Первое, что они увидят в своих колбах – озабоченное лицо профессора, меняющего им раствор.


Бессмертие


Бессмертие — еще один элемент черных чудес. Мы знаем, что раньше активно велись процессы криогенной заморозки разных состоятельных и влиятельных граждан в надежде на грядущие чудеса науки в целях последующего воскресения. Так, Уолта Диснея создателя мультипликационной американской неомифологии заморозили на будущее… Теперь их уже начинают потихоньку размораживать. Говорят, уже есть несколько размороженных в Америке. Это бессмысленное воскрешение весьма показательно описано в двух литературных произведениях — у Густава Майринка и у Юрия Мамлеева. У Майринка в «Белом доминиканце» неоспиритуалистский псевдо-Машиах воскресил на своих радениях какого-то сбитого телегой нищего, и его поклонники кричали: «Чудо! Чудо! Пришел Мессия!» Но потом, примерно через день, этого нищего опять сбила телега. Именно в последнем обстоятельстве и вскрывается характерный признак черного воскрешения: зачем кого-то воскрешать, если его всё равно через день собьет телега?

У Мамлеева есть роскошный сборник повестей «Небо над адом». В одной из частей, «Что сверху, то и снизу», тоже действует черный мессия со странным именем Панарель. Он так же, как и майринковский персонаж, воскрешал разных существ, в основном животных, но дворовые мальчишки дразнили его тем, что приносили ему дохлых кошек, он тоже их воскрешал, они их еще раз убивали, а он их еще раз воскрешал и так за день он воскрешал бесконечно целую гору дохлых кошек. Тоже пример черного чуда.

Наше внимание переходит от проблем бедности, миллионов недоедающих африканцев к домашним кошечкам или к судьбе дворняжки, у которой заболела ножка... Действительно, с помощью колоссальных средств современной медицины врачи могут воскресить дворняжку, ну а то, что миллионы за это время сгинут, — не принципиально, поскольку гуманизм тоже подвергается в постмодерне эрозии, как и всё остальное.


Двойники


Еще одно черное чудо — редупликация “я”. Это тоже очень показательно. Речь здесь идет не о клонировании в смысле производства людей, а об игровой редупликации, о геймерском отношении к миру. Компьютерные игры представляют собой одну из форм чудес, потому что человек, играя в компьютерную игру, может быть любым. Если он прыщавый подросток-недоумок, то в игре он — огромный мускулистый герой, который размахивает мечом, нападает, насилует, убивает, брызжет кровь по всему экрану. И таким образом, происходит трансферт личного “я”. “Я” —«реальное», фиксированное, модернистское “я”, — всё больше и больше сужается или, наоборот, пухнет от гамбургеров, не вмещается уже ни в какие кресла (недавно один подросток умер от истощения, не в силах оторваться от компьютерной игры), а клонированное “я”, виртуальное представление о себе как о храбром герое, о бодром сверхчеловеке начинает становиться постоянной идентификацией человека.


Наркотики


Важнейшим элементом постмодерна становятся наркотики. Наркотики выполняли разные функции на протяжении эпохи модерна, но постмодерн без них практически немыслим. Наркотики — это и есть прямой билет в постмодерн. Человек покупает дозу, как билет на трамвай, и оказывается в мире черных чудес.

Что такое наркотики? Прежде всего — это псевдоинициация или расчлененная инициация. Это инициация в частичную сакральность при условии того, что происходит отказ от какой бы то ни было цельности. В наркотическом опыте обнаруживается подоплека мира — то, что находится чуть глубже, чем мир телесных форм и поверхностных чувств и мыслей -- но только во фрагментарной форме. Смысл наркотического опыта и пролиферации наркотиков в том, чтобы показать часть и никогда не показывать целого, и более того, показать часть таким образом, чтобы целое никогда и ни при каких обстоятельствах нельзя было разглядеть или им заинтересоваться.

Сакральность премодерна цельна, это своего рода «пан-наркотизм», потому что здесь вообще нет разницы между чудесным и не чудесным, волшебным и не волшебным, энергийным и не энергийным. Сакральность креационизма — избирательна. Сакральность модерна отсутствует. А вот черная сакральность постмодерна, наркотическая сакральность — фрагментарна.


Yeti и стержни


Часть постмодернистических чудес описана в достаточно привычных реестрах неоспиритуализма и параллельной трэш-культуры, на нем основанной. То, что мы видим по телевизору в «X-Files» — НЛО, стержни, инопланетяне, снежные люди, — всё это приходит в постмодерне и становится нашей реальностью. Это не выдумка, это не воображение. Что такое снежный человек, Yeti? Если премодернистические драконы, гномы, эльфы, нимфы и фавны соотносились с очень серьезными, фундаментальными аспектами онтологии, то снежный человек — это как раз элемент предельно идиотской имажинерии представителей постмодерна. Это некое существо, которое ни к чему не ведет, ни о чем не сообщает нам, оно, в принципе, на нас очень похоже, но немножко отличается. И размышление о снежном человеке, ловля снежного человека, вырезание из газет заметок про снежного человека представляет собой одно из чудесных хобби постмодерна.

Совсем недавно я видел совершенно замечательную передачу про стержней. Это некие летающие молодцы, которых иногда видно, иногда нет. Есть симпозиум, посвященный стержням, люди собираются, изучают их, один летчик даже снял этот стержень. Фактически создается некая культура снежных людей, стержней, инопланетян, которая дает нам реестр черных чудес.

Теперь вопрос: почему мы скептически к этому относимся? Да потому что в нас сильны пережитки модерна. Если бы мы были полноценными людьми постмодерна (а мы скоро ими станем, не волнуйтесь), то мы бы рассматривали все эти явления точно так же, как мы слушаем какой-то клип или воспринимаем информацию по телевидению. По большому счету, черные чудеса постмодерна сосуществуют с черными не-чудесами постмодерна, то есть они уравновешены между собой. Например, выступление какого-нибудь российского политика — это тоже черное чудо. Вы повнимательнее послушайте, что они говорят. Если мы постмодернистически к нему отнесемся, то поймем что всё его выступление — это нелепость, на самом деле, не меньшая, чем выступление Джонни Мяу-Мяу или Кати Лель.

Но пока еще грань между чудесами и не-чудесами постмодерна существует. Мы говорим себе: вот это передача ложная, а здесь нас «грузят», это «Очевидное-невероятное», в 15.00 нам расскажут про экстрасенсов и НЛО, а вот эта передача «про политику». В постмодерне чудеса и не-чудеса перемешиваются между собой. Постмодерн — это пролиферация черных чудес в том смысле, что передачу про снежного человека и репортаж из Госдумы мы должны схватывать на одном дыхании, это, в принципе, одно и то же. Не то, что это плохо или безумно, не то, что это хорошо или осмысленно, но всё это принадлежит пространству черных чудес. Жириновский в этом смысле как раз принадлежит к переходной стадии: это (еще) полу-политик, но (уже) полу-снежный человек.

Тот спектр реальности, который в модерне был исключен (еще не придуман или просто отсутствовал), сейчас приходит к нам, поэтому если через некоторое время к вам в квартиру позвонит Yeti, то в этом не будет ничего удивительного, он так же принадлежит к нашему миру, как сборщик подписей или рекламный агент «Кока-колы», он имеет всё те же онтологические основания в нашей постреальности, в реальности постмодерна.

Могут спросить: где можно увидеть этих снежных людей? Кто видел инопланетян? Однако точно также было и в древности, когда люди видели фавнов, — не каждый ведь их видел, но все понимали, что они есть и без них никуда, — и в эпоху модерна, когда все, казалось бы, видели молекулы и атомы, а, на самом деле, их тоже никто не видел, но все опять-таки понимали, что без них никуда, а теперь точно также вот эти гады существуют в нашем пространстве, поскольку чтó на самом деле есть — это вопрос онтологической парадигмы, а не вопрос опыта. Онтология же предопределяется распределением субъектно-объектных ролей, а также их коммуникационными или гносеологическими соответствиями, проистекающими из парадигмы.

Интересен не снежный человек, интересно, что в парадигме постмодерна он есть или «пост-есть»... Черные чудеса — это абсолютная реальность постмодерна. Но только надо сделать скидку на то, что сам постмодерн определенным образом «пост-есть»...


Часть 2. Постпространство


Среда черных чудес


Интересно посмотреть теперь, как изменяется представление о пространстве в рамках тех парадигм, которые мы кратко рассмотрели.

Для того, чтобы совершаться, черные чудеса должны иметь некую совершенно специфическую среду. Понятно, что снежный человек в мире модерна практически не встречается. Нет таких пейзажей, нет таких земель, нет таких гор, где он водится. Он водится в горах или в пространствах постмодерна, это надо понять. Соответственно, это пространство постмодерна должно быть качественно и существенно иным, нежели те пространства, которые мы знали раньше.

Здесь мы выдвигаем тезис: черные чудеса реализуются в постпространстве (мы уже говорили, что называя любое из явлений постмодерна, необходимо добавлять приставку «пост», потому что ничего из того, что мы определяем или с чем имеем дело, не может быть названо старыми именами -- каждая вещь, переходя из модерна в постмодерн, качественно меняет свою природу). Подобным образом, кстати говоря, следовало бы поступать, — что и делают внимательные исследователи, — и при рассмотрении традиционного мира. В премодерне тоже вещи были совершенно иными и существенно изменили свое содержание, свою природу, свое качество, свое бытие, попав в парадигму модерна. В постмодерне происходит следующий этап этого «пресуществления», превращения вещи в нечто иное. Хотя, точнее будет сказать, не вещи в нечто иное, а парадигмально понятой вещи в парадигмально понятую иначе вещь.


Пространство в премодерне: холос


Каково пространство в премодерне? Это пространство холистично (от греч. öλος — то есть целое). Это -- пространство, переходящее в радость. Это пространство веселое и исступленное, то есть экстатическое. Оно выходит само из себя. Ни одна вещь не стоит на месте. В каждой вещи, в каждом предмете, в каждой точке пространства содержится вход в нечто еще. Такая перенасыщенность, многопространственный характер каждой точки определяют энергийную упругость пространства традиционного мира. Это пространство живое. В нем вообще не было ничего, что было бы не наделено признаком витальности: там живая земля, живое небо, живые ветры, живые люди, живые покойники, там в принципе нет того, что было бы полностью в покое или в самодостаточной неподвижности, что было бы просто тем, что оно есть. В премодерне всегда присутствует энергетическая насыщенность того места, где мы находимся, того, что нас окружает, -- насыщенность чем-то еще. Это и есть исступленное пространство.

В такие миры, в такие беатитудные состояния прозрения впадали многие католические мистики. Они говорили: вот упал я после молитвы и увидел роскошный сад... Переживание удивительно пронзительной волшебной ткани опьяняющего присутствия, простертой вокруг человека, — ощущение, которое на высшем пике озарения переживали мистические созерцатели, — для обычного представителя традиционного общества в архаическую эпоху было нормой, бытовой «сельскохозяйственной» нормой.

Клюев замечательно описывал сакральность русской избы, сакральность русской печи, русских кур и русских сугробов. Там были сакральные комары, сакральные валенки, сакральные самовары. Даже элементы, завезенные из города — какие-то болты, которые были неприятны Клюеву, всё равно приобретали некое дополнительное фундаментально таинственное значение.

А вот так Клюев в «Песни о великой матери» описывает изгнание дух модерна (Запада) из завезенного из Англии сукна, прежде, чем из него был пошит детский зипун:

«Шептали в ответ сапожки:

«Тебя привезли рыбаки,

И звали аглицким сукном,

Опосле ты стал зипуном!

Сменяла сукно на икру,

Придачей подложку-сестру,

И тетушка Анна отрез

Снесла под куриный навес,

Чтоб петел обновку опел,

Где дух некрещеный сидел.

Потом завернули в тебя

Ковчежец с мощами, любя,

Крестом повязали тесьму

Повывесть заморскую тьму,

И семь безутешных недель

Ларец был тебе колыбель,

Пока кипарис и тимьян

На гостя, что за морем ткан,

Не пролили мирра ковши,

Чтоб не был зипун без души!»

«Зипун без души», то есть пронизанный «заморской тьмой» -- это вещь парадигмы модерна, и прежде чем русский сакральынй человек использует ее, он должен предварительно перевести ее в парадигму премодерна – т.е. освятить. В данном пассаже описано, как это делали олонецкие старообрядцы.


Солярная топография Традиции


Веселое исступленное пространство, пространство холистское обладало совершенно иными качествами, нежели ньютоновское пространство. Оно замыкалось в чашу.

Это пространство никогда не было маленьким или большим, не было больших или маленьких городов, не было затерянных селений, не было одиноких хуторов, не было представления о столице и периферии, провинции, пустыне. Пространство в мире Традиции на самом деле начиналось и заканчивалось в соответствии с совершенно иной логикой, оно было замкнутым, шаровидным. Пошел человек, например, в соседнюю деревню. Шел он, шел, и в какой-то момент не заметил, что идет уже как будто по стене, потом по небу, по Млечному Пути, потом возвращается к себе обратно в деревню.

В традиционном мире всё двигалось по кругу, там преобладала солярная топография. Солнце, звезды, боги, духи, люди, звери, — они все ходили по кругу, причем было не важно, куда двигаться. Куда бы человек ни пошел, он приходил приблизительно на те же самые замечательные просторы, как если бы он никуда ни ходил. Пространство могло открыть свое содержание, рассказать о себе и о других повесть, если человек просто замирал и смотрел на колебание травинки под весенним ветерком. Вся гамма происходящего в этот момент на маленьком узком стебле представляла собой для него колоссальное постижение смысла, сопоставимое по содержанию, например, с кругосветным путешествием.

Это пространство не имело границ, не имело четкого предела, оно было изоморфно, по нему люди могли ходить вверх головами, вниз головами, как антиподы, могли ходить по вертикали. Живые, мертвые, собачки, травинки, звезды, боги, демоны — всё это кружилось в едином неразрывном пространственном ансамбле. И люди осмысляли это существование таким образом – открыто и ужасаясь.

Всё было очень интересным в Традиции. Но не только потому, что там было что-то неожиданное. Там просто отношение к обычным вещам и явлениям было особым. Например, повседневное обращение с утварью, дойка коровы или кормление свиньи составляли по своей содержательности и насыщенности целые детективные истории. Например, побежала за свиньей — не догнала, упала, растянулась. Целая динамика, целая жизнь.

Пространство всегда было символически расчерчено, кодифицировано. Например, знали, что за рекой — деревня, скажем, Малые Хари, а здесь Большие Хари. Было очень четкое представление, что туда пойдешь — такой-то большой, стольный город найдешь, а туда лучше не ходить — овраги там одни, да болота. Но, тем не менее, это представление о строго определенном пространстве всегда было полно дополнительных элементов. Чуть позже мы поймем, что именно эти дополнительные элементы, обнаруживаемые помимо четкой ориентации — право-лево, север-юг, запад-восток, верх-низ, деревня -- город — именно эти сбои координат, искривления маршрутов как раз и делали пространство священным.


Великий священный сучок против евроремонта


Когда-то, занимаясь протоиероглифами Германа Вирта, я задумался о происхождении самого элементарного символа, первосимвола, если угодно. И я пришел к выводу, что речь здесь должна идти о некой маленькой непрямой линии — сучке или ветке — отображающей самую глубинную и самую архаичную форму сакральности. Не случайно бабки-колдуньи делают на сучках специальные заговоры, которые, говорят, лечат даже в безнадежных случаях. Они этот сучок растирают, потом побрызгают, плюют на него, трут, и всё проходит.

Идея сучка, погрешности, щепки, неровности, неточности, наличия непредвиденного обстоятельства, которое не предполагалось, распознается традиционным человеком повсюду. Традиционный человек, традиционное общество в пространстве любит фон, любит не саму дорогу, а ее изгиб и лужу посреди нее. Даже простой окурок, не уместно брошенный, может выполнять функцию совершенствования пейзажа до его сакральной цельности.

Самым несакральным, нехолистским пространством является чистый аккуратный евроремонт, где одни прямые линии, полное отсутствие пятен, перекосов стен и т.д. Евроремонт — это результат огромной работы по десакрализации холистсткого пространства. Поэтому человека, который ближе к традиционному обществу, когда он заходит в комнату, где царит беспорядок, охватывает более доброжелательное чувство, чем если бы он зашел комнату с идеальным порядком, потому что в беспорядке, в отклонении от нормы копошится жизнь, безукоризненно и очень точно схватываемая архаическими пластами внимания. А жизнь, на самом деле, именно такова, она шероховата, она ускользает, она кривая, она похожа на сучок или на ветерок, на что-то, что в принципе не ожидается. И сакральное пространство таково, оно замкнуто, бестолково и весело, оно исступленно.


Координаты экстаза


Пространство премодерна имеет экстатическую структуру. Конечно, у этого сакрального пространства есть Север и Юг, есть право и лево, есть восход и закат, есть верх и низ, это всё есть, но во всём этом обнаруживается элемент неопределенности. Например, идя на Север, можно попасть на Юг или, спускаясь в могилу, можно попасть на небо или не уходя никуда, а просто совершая определенного рода операции на печке (почесываясь, например), можно совершить реальное путешествие в те миры, которые действительно содержательны, интересны и осмысленны.

Иными словами, в сакральном пространстве есть ориентация, это не чистый хаос. Речь идет, конечно, не о том, что абы куда пойдешь, обязательно куда-то придешь — это еще не «Русский маршрут», — у сакрального пространства есть характерная структура, но эта структура — приблизительная.

Я недавно представил себе картину, которую, наверное, где-то опубликую в качестве иллюстрации к «Русской Вещи» и «Русскому маршруту». Суть этой картины в том, ось x и ось y расположены на ней не прямо, как нас учили, а криво и при этом еще и все время движутся, как ветки дерева от дуновений ветра... Вот такого рода оси координат, живые ветви, и являлись фундаментальными планами-картами сакрального пространства, живого пространства. Оно размечено, но эта размеченность странна, схватить ее логику очень трудно, это некая сновидческая размеченность, которая, тем не менее, интегральна. Она вводит человека в цельность, которая начинает открываться уже повсюду. И если правильно понимать это традиционное пространство, пространство парадигмы премодерна, оно, действительно, станет небесным пространством. О многих сакральных центрах так и говорится: «это небо на земле», «это райская страна», «это неземная земля»… Поэтому, с точки зрения сакральной географии, Россия представляет собой пространство Святой Руси. По сути, она и сейчас такова --- стоит здесь дотронуться до дерева, до бобра, до воды, как сразу же откуда-то вас пронзает русская национальная молния, которая приведет нас сразу к бытию всего, не просто к бытию отдельного бобра, отдельной березки или ручья, а к бытию всего.


Пространство модерна


Естественно, такого пространства, как в премодерне, в модерне не было и в помине. Что такое пространство модерна? Генетически оно происходит из пространства премодерна, но является его отрицанием. Пространство модерна структура не экстатическая. Это пространство мертвое, пространство, которое не дышит. Это не пространство-организм, не пространство-существо, а пространство-механизм.

Пространство Традиции умирает, и из этой смерти рождается пространство модерна. При переходе к парадигме пространства современности происходит выпрямление реальных, настоящих, древесных, спиралевидных осей координат. В модерне пространство начинают жестко описывать, переводя тем самым белые пятна упования в черные кляксы скепсиса.

Обратите внимание, каковы чувства большинства эпических путешественников модерна, описываемых, например, Киплингом. Возьмем его описание Индии. Носитель белой культуры ходит по бесконечной помойке, где сидят миллионы грязных загаженных придурков и возятся в своем дерьме. И он идет, смотрит и думает: какая же все тщета... В куче мусора сидит и гложет кость какой-то шиваит. По священной реке Ганг текут экскременты и обгорелые трупы. Вокруг проткнутые иголками, булавками и мусором голодные голые мужики с бородами, бесконечные вонючие заросли, гноящиеся, сочащиеся малярийной влагой отвратительно зеленые джунгли, инсекты и болота. Об одной только малярии сколько страниц...


География разочарования: пространство тщеты


Читая о путешествиях у авторов модерна, мы узнаём, как пираты или матросы съели несвежие галеты или отравились крысой, заболели холерой, а когда всех обманом выкинули на остров каннибалов, все бесславно сдохли. Отличная иллюстрация этого – среди многих других – фильм Вернера Херцога «Агирре – Гнев Божий» о латиноамериканских конкистадорах.

В пространстве эпохи великих географических открытий человек модерна обнаруживает тщету. Это -- мертвое пространство. Да, он описано отныне скрупулезно, точно и детально, горы карт навалены друг на друга. Но это анатомия трупа. Пространство из живого становится мертвым. Да, его изучили, точно описали длину кишок, описали, как бьется его сердце. Но благодаря этой анатомии пространства, жить стало не с чем. Те белые пятна, которые оставались, по сути, были уголками Традиции, пока их не добили, не доконали тоже.

В географии модерна происходит расколдовывание мира, это география désenchantement, география утраты очарованности, это раз-очарованная география. Мы знаем из нее, по какой точно широте протекает та или иная река, где находится та или иная гора, но мы абсолютно не знаем ничего о жизни этих объектов. По сути дела пространство стало тем, что подлежит колонизации, даже если это пространство рядом с вашим собственным домом. Такое отношение к пространству как к тому, что подлежит колонизации, распространяется даже на собственный огород, поэтому у людей модерна он такой аккуратный. Почему, вы думаете, у немцев в Европе всё так аккуратно, а нас, русских, это фасцинирует? Просто они колонизируют собственные огороды. Это абсолютно для нас непонятная вещь. Они относятся с тщательным умерщвлением и утилизацией, рационализацией и музеефикацией ко всему, что им принадлежит — включая деревья, травы, овощи. Они превращают их из живых священных вещей в мертвые объекты.

География модерна — это пространство, целиком превращенное в музей. Не только руины каких-то храмов или развалины каких-то древних поселений, но даже просто дорога или развязка на шоссе современной Европы представляют собой фрагменты музея.


К пространству постмодерна - дескриптивный дубль


На стыке модерна и постмодерна возникает провокационное стремление отождествить описание пространства с самим пространством, уравнять между собой пространство и его дескриптивный дубль. Дескриптивный дубль пространства — это абсолютно точная карта, где строго отложены метры, сантиметры, миллиметры от одной горы до другой, от населенного пункта до населенного пункта, от речки до речки, от границы до границы.

Демаркация границ стала фундаментальным элементом этого мертвого, музеефицированного отношения к пространству. Раньше границы между одним государством и другим были приблизительными, это были границы-полосы[13]. Половцы подъехали ближе, значит, граница сдвинулась, русские отодвинули половцев назад — граница менялась. Граница жила. Жизнь границы была связана с жизнью пространства: сначала пришли римляне, потом ушли римляне, и всякий раз вместе с римлянами менялись рельефы, пейзажи, те территории, по которым эти римляне топтались, за ними или от них неслись галлы, германцы, славяне и масса других замечательных людей древнего традиционного мира.

Постепенно это живое дышащее пространство стало настолько жестко изучаться, музеефицироваться, что, в конечном итоге, возник дескриптивный (описательный) дубль. По большому счету, уже не принципиально, был ли человек на Памире или только видел карту Памира, потому что, по сути дела, он просто может пересказать всю ту релевантную (с точки зрения модерна) информацию, которую может собрать путешественник, и даже больше, просто разглядывая карту Памира.

Вот это дескриптивное отношение к пространству, представление о том, что точное знание схемы или музейного дубля и является тождественным знанию самого пространства, пребыванию в этом пространстве, привело к очень показательному явлению: возник пространственный дубль природы, который, по сути, представлял собой вначале довольно неуклюжую систему бесчисленных карт. Mapa Mundi, которые стали рисовать в эпоху великих географических открытий, стали закреплять парадигму модерна применительно к пространству.


Клонирование пространства: субъект и протяженность


Постепенно от этой довольно неуклюжей еще, технологической модели стали переходить к более совершенным имитациям, муляжам пространства, в конце концов к клонированию пространства в виртуальном исполнении.

Здесь начался очень важный процесс: вместе с пространством стала клонироваться и виртуализироваться природа. Поскольку природа и пространство для человека модерна являются декорацией и воспринимаются как декорация, отсюда возникает дуализм Декарта: sujet et l’étendue, то есть рационально мыслящий субъект и протяженность, которая перед ним, а всего остального нет. Это яркий пример ортогонализации отношения человека модерна к пространству. Раньше, в премодерне, не было ни такого субъекта, ни такой étendue (протяженности), но было много чего другого и очень интересного. Теперь осталось только двое – рассудочный субъект и протяженность перед ним. Всё. Нет ни нимф, ни фавнов, ни духов, ни покойников, ни пьяных миров ускользающего смысла, за которым гоняешься как сатир за наядами, ничего. Только субъект и étendue. Удивительно скучная картина.

В такой ситуации природа и пространство являются декорацией, вначале они воспринимается как декорация, потом они отождествляется с декорацией, а далее возникает интересный момент: когда декорация и пространство, то есть схема и реальность, которую эта схема призвана описывать, становятся рядоположенными, то есть приблизительно сопоставимыми и взаимозаменяемыми, возникает идея смоделировать пространство. Тогда мы переходим к новому пространству или постпространству, т.е. к постмодерну.

Вначале живое пространство было высушено до уровня декорации, из живого листа был создан гербарий. А далее была проведена черно-магическая операция по оживлению декорации. Если вначале живое животное было приравнено Ламетри, Декартом и Гольбахом к аппарату, то есть живое было воспринято как аппарат, машина, то дальше уже аппарат и машину начали воспринимать как нечто живое. Ведь поскольку животное приравнивается к роботу, то и робот может приравниваться к живому существу, и отсюда пролиферация фантастических сюжетов об оживших машинах. Тематика оживших машин, драма технологических Пигмалионов постмодерна — типичная черта постпространства.

В географических картах модерн распознавал некую причинную структуру пространства, которая является его строгим эквивалентом, за исключением тех погрешностей, неточностей, случайных опечаток, шумов, фонов, приступов болезни, которые могут повлиять на картографа. Он, дескать, рисовал-рисовал, а потом что-то сбило ему руку. Исправление этих погрешностей создавало, с точки зрения картографии модерна, специфическую, но точную копию пространства. И вот на основании этой точной копии, выяснения механической системы пространства в дальнейшем возникла идея: если мы можем оперировать с точной копией, с виртуальным пространством точно так же, как с реальным, то не можем ли мы сделать следующий шаг — предопределять и изменять реальное пространство, отталкиваясь от виртуального пространства. Архитектура современных городов в чем-то и есть это порождение пространства на основе плана. И не случайно первые догадки о постмодерне возникли у архитектурных критиков.


Экран, которого нет


Постпространство — это пространство, которого нет в актуальности с точки зрения модерна (пока мы не говорим о том, есть ли оно с точки зрения премодерна...) Но раз то пространство, которое есть в модерне — это лишь одна из концептуальных версий и, более того, результат некой парадигмальной операции над предшествующей концептуальной конструкцией (пространством премодерна), то почему бы нам не допустить, что постпространство постмодерна в какой-то момент станет единственным и общепринятым. Тогда пространство модерна, которое мы считаем «реальным», будет полностью приравнено к виртуальному, то есть будет моделироваться с помощью искусственных технологий. И не только в компьютерных играх, как это имеет место уже сейчас.

Компьютерные игры — это еще очень грубые макеты... Совсем недавно появились новые прогрессивные технологии, где маленький световой эмитент, размером с булавочную головку, испускает лучи, воздействуя непосредственно на хрусталик глаза, и у человека перед глазами возникает компьютерный экран, которого на самом деле нет. Даже не стоит говорить о том, можно или нельзя сделать это технологически; технологически в постмодерне можно сделать абсолютно всё, вместе с тем можно ничего и не делать, так как любое действие или его отсутствие не имеет ни причин, ни следствий.

Постпространство игнорирует оба прежних пространства — и сакральное веселое, исступленное пространство премодерна, и мертвое, четкое, без белых пятен, киплинговское скептическое пространство модерна. И то, и другое прекращают свое существование. Постпространство – это ни то, ни другое, нечто третье.

В этом пространстве не действуют ни законы пространства премодерна, то есть законы путешествия по звездам и под землей -- , осмысленного путешествия вместе с сонмами других существ – веселых и пугающих компаньонов -- ни четкая жесткая холодная рациональная логика географии современного мира. Это постпространство совершенно специфическое, именно в нем и происходит пролиферация черных чудес. Оно является не только условием возникновения этих черных чудес, но уже само по себе есть одно из этих черных чудес, а может быть, и самое главное, потому что именно наличие этого постпространства делает остальные черные чудеса возможными.


Пространство без расстояний


Дадим несколько определений постпространства. Чем оно отличается от предыдущих двух моделей? Оно не знает расстояний. Никаких – ни «пресовременных» веселых, спиралевидных, ни современных — конкретных, отмеренных, суровых и грустных. Там просто вообще нет расстояний. Путешествие из Нью-Йорка в Гонконг, как постпутешествие, совершается в псевдопространстве самолета, который представляет собой некий сетевой элемент. Это напоминает движение информации по интернет-кабелю, где аэропорт — это терминал или сервер. Пространство превращено в некую виртуальную схему.

Человек, который живет в современном Нью-Йорке, может, в принципе, не знать, что у него находится за правым углом дома, он может никогда не посещать самых близких к нему территорий садика или внутреннего двора. Для него там могут располагаться совершенно неожиданные существа, он может бояться кого-нибудь в углу своей собственной квартиры, но, тем не менее, спокойно путешествовать по миру и чувствовать себя в Гонконге, Тель-Авиве или в Москве совершенно как дома.

Это пространство, по большому счету, есть пространство без расстояний или с такими причудливыми расстояниями, где посещение собственной кухни может таить в себе настоящее приключение, возможно, кошмар. На этом основано множество сценариев фильмов ужасов, когда человека пугает не неизвестное, не путешествие куда-то в экзотические места, а то, что начинает твориться у него дома. У Стивена Кинга очень много таких сюжетов: боязнь унитазов, раковин, труб, батарей, с которыми связаны всё более и более страшные видения и подозрения и одновременно свободное передвижение по всему миру — Рио-де-Жанейро, самолеты, терминалы, бизнес-чемоданчик, а приходит человек к себе, и его обуревает дикий ужас перед неизведанным, которое творится за кафелем...

Человек Традиции, конечно, знал свой дом отлично, знал своих овец, ни в коем случае свою бы свинью с чужой не спутал, травки все знал до одной, даже птичек или комаров распознавал как-то правильно: это наши летят, это чужие — что-то не то, будет заморозь, не взойдет репа. Супержизнь... А тут человек даже не знает, что у него в кармане лежит. Погрузит руку туда — и в ужасе отдернет: как это здесь оказалось!.

В сетевом пространстве ясно различимы терминалы, а то, что между этими терминалами находится, этого как бы и нет, и неожиданность начинается рядом... Человек прекрасно может разбираться в экономике самой далекой страны, знать сенегальский язык и при этом быть запуганным в трех стенах, бегать от соседей и заблудиться на лестничной клетке.


Нелокальное пространство и «трип»


Постпространство не знает локальности. Локальность — это свойство пространства модерна. Постпространство, не знающее локальности, отчасти напоминает предпространство, то есть премодернистическое, холистское пространство. Здесь так же, как и в пространстве Традиции, одни элементы пространства не связаны жестко структурно с близкими, но вполне могут быть связаны с дальними. Это пространство подозрения, основанное на почти шизофреническом угадывании связи никак несвязанных между собой частиц.

Пространство Традиции нелокально, и в нем всё между собой связано, но связано по логике фундаментального мифа, чьей частью оно является и в котором оно постоянно реактуализуется. В постмодерне же всё бессвязно связано между собой по логике расстроенного сознания. Это шизофреническая конспирология, описанная в наркотической прозе Берроуза, например, в «Голом завтраке». Наркоман осознает себя тайным агентом, вовлеченным в сложный и двусмысленный мир, полный неслучайных совпадений, непонятных рисков и опасностей. В этом мире, выйдя со станции метро в своем городе можно очутиться на базаре Туниса и осознать, что ты находишься там с важной секретной миссией по разоблачению заговора между Федеральным Правительством и инопланетянами. Наркотический «трип», дословно «путешествие» актуализирует постпространство – неподвижность или перемещения тела в пространстве идут параллельно странствиям сознания наркомана, иногда встречаясь, а потом снова расходясь. При этом наркомана не покидает ощущение, что «что-то здесь не так»…

В Традиции тоже многие вещи начинаются с подозрения, что «что-то здесь не так», но в конечном итоге сценарий традиционного познания пространства обязательно приводит человека к фундаментальному обнаружению того, что же это всё-таки было и для чего это всё было (телос, о котором мы говорили). А вот пространство подозрения постмодерна, основанное на интуитивной, но болезненной шизофренической взаимосвязи разрозненных элементов и разрозненных случайных всплесков этого пространства, никуда и ни к чему не ведет, оно длится и длится, только тяготит всё большим и большим количеством узлов на шее. Так как это пространство не упорядочено мифом.


Интернавтика


Характерным примером путешествия по постпространству является интернавтика. Это хождение, плавание по интернету, когда люди тыкают на случайные ссылки, беспорядочно мечутся между курсом валют, погодой, порносайтом или трэш-сенсацией, и все эти вещи, не связанные между собой никак, связываются, тем не менее, хаотической экзистенцией пользователя или произволом поисковой машины. Они связаны случайно, они связаны бессмысленно, их связь ни очень не сообщает и ни о чем не свидетельствует. Человек, вставая от компьютера после такого сеанса, не становится богаче интеллектуально, он даже не может пересказать, что он делал: c одной стороны, даже стыдно сказать чтó, с другой — даже и захочешь — не скажешь...

Все эти элементы интернавтики находятся «рядом», они абсолютно нелокальны, сам процесс перемещения внимания от одного баннера к другому, от одной ссылки к другой создает ощущение, что эти вещи находятся рядом. Это действительно составляет некую новую шизофреническую структуру пространства, где между порносайтом, новостью, что у Майкла Джексона отвалился нос и политическими новостями выборов президента есть какая-то абсолютно ясная связь... Какая? Человек, который тычет в кнопки, перемещаясь туда-сюда по интернету, об этом не задумывается, он этого не может понять. Но такая связь явно существует. И если он изо дня в день посещает те или иные топосы интернавтики, то у него возникает устойчивая сопряженность, которая потом начинает обыгрываться в телероликах: например, в предвыборных кампаниях различных политических деятелей... Постепенно такие образы сливаются, и возникает новая топография, а люди постепенно начинают ориентироваться в этом сложном и бессмысленном сочетании нелокальности, основанной на случайных извивах дури, приобретающей характер тоталитарной моды. В блогах, например, в Live Journal, это превращается в систематизированный нормативный образец.


Топосы-ловушки


Следующее качество: пространство постмодерна не знает границ. Это пространство One World, Единого Мира. Это пространство не территориально, оно сетевое, и это, пожалуй, самое главное.

Сетевой принцип заключается в том, что объекты хаотического внимания расположены в постпространстве повсюду и в то же время нигде... Более того, именно то, что притягивает наше внимание, как раз и обладает отведенным ему пространством. Внимание становится проекцией от пространства и наоборот: нас привлекает в пространстве только то, что каким-то образом воздействует на наше внимание. Соответственно, мы не познаём структуры пространства, но играем в бесконечную игру атомизированных топосов, которые мы выделяем, схватываем, бросаем, потом опять возникают новые, и мы снова берем их и снова бросаем… Но топосы этого постпространства, в свою очередь, начинают играть с нами, периодически превращая (искусственно или естественно) любое созерцаемое нами явление в ловушку нашего внимания, в своего рода вампирическую дыру, которая хочет ухватить от нас хотя бы немножко: «остановись взглядом!», «посмотри на это!», « а такое ты видел?!», «понял? не понял — дальше смотри!».


Реклама как абсолют утопии


Расположены топосы внимания таким образом, что они никуда не ведут, но наше внимание постоянно захвачено, это ведется великая работа рекламы. Только очень архаичные (непостмодернистские) люди покупают «тот самый порошок», который «мы идем к тебе», Tide. Нормальный человек постмодерна «Tide» не покупает, потому что он стирает все, что нужно, уже фактом его созерцания. Он давно уже всё понял, и с «Тайдом» у него другие отношения, пост-отношения. Он начинает догадываться, что, может быть, такого порошка вообще не существует, его нигде не продают, но сам факт, что этот человек постоянно ходит из экрана в экран, из одной квартиры в другую, агрессивно навязывая нечто, является базовым сетевым импульсом постпространства, одним из тех, к каким сводится сегодня вся жизнь. Люди смотрят, куда он идет, кто еще ему откроет, будут ли на следующей домохозяйке бигуди… Лохматая энергия, прущая на пролом, заряжает как от сети. Это превращается в энергетический рекламный quest, и все забывают о стирке, обо всём на свете, ходят немытые, грязные, Tide со своими жрецами испускают острые лучи, от которых никуда не скрыться -- наше внимание схвачено, покорено. Ненадолго – на мгновение… Но в постмодерне все на мгновение, включая нас самих. Человек постмодерна – мгновенен.

На определенном этапе внедрения постмодерна теряется сама экономическая подоплека пролиферации образов постпространства. Реклама начинает рекламировать рекламу: «Смотрите на этой неделе» — огромный плакат, ты на него смотришь, потом думаешь: «Что надо смотреть?» И в конечном итоге видишь: «Смотрите на этой неделе — на этом месте будет объявление о том, что надо будет смотреть на следующей неделе»... Таким образом, возникают не просто топосы, а картинки, которые ничего не изображают, рожи, которые ничего нам не говорят об их обладателях.

Пространство постмодерна — это «утопия», в этимологическом смысле. Утопия — это то, чего нет, у чего нет места (u-topos: u — нет, topos — «место» по-гречески). Это no place.


Премодерн: экстатический хорос


Следует внимательнее рассмотреть два термина: топос и хорос. Хорос — это греческое слово, которое означает «место», «пространство», но имеет также значение «передвижение» и «интервал», то есть это место с включенными в него погрешностями, дистинкциями, структурами и т.д. Здесь много очень разных оттенков. Это и объединение разных предметов в одном пространстве и в то же время насыщенность, нагруженность, полнота. Хорос -- это непустое пространство. Это местность вместе с домами, курами, деревьями, колодцами, баранами, это всё вместе и одновременно вместе с тем, что между птицей, колодцем, ведром, метлой, свиньей. Интервал обязательно включен в понятие хороса.

Премодерн оперирует именно с хоросом, это и есть сакральное пространство. И тогда даже маленькая страна, даже маленькая деревня становится империей, а империя становится огромной раскинувшейся по континентам деревней. Большое и маленькое отменяются за счет качественной насыщенности хороса, потому что если мы приглядимся, то в каждой точке этого хороса мы можем найти огромное количество информации, так же, как путешествуя по бескрайним просторам империи.

Экстатический хорос — это пространство премодерна.


Модерн: скептический топос


Хорос сменяется в парадигме модерна представлением о топосе, о месте. Топос — тоже греческое слово, но оно означает «место просто так», место, не обязательно наполненное чем-то. Это место, которое может что-то содержать, а может и ничего не содержать. На концепции топоса как раз и были выстроены современные модели представления о пространстве.

Под хоросом можно понимать то, что называлось «естественными местами» Аристотеля, против чего Галилео Галилей и прочие творцы парадигмы современного мира фундаментально боролись. Хорос — это место с его содержимым, качественное пространство, в котором всегда заведомо уже что-то есть – например, то что только еще будет(но в возможности). С точки зрения нашего понимания Традиции, чтó есть в этом качественном пространстве? В нем есть радость. Это пространство, набитое радостью, которая его разрывает, это экстатическая эксплозия внутреннего достоинства и счастья, которое содержится в каждой маленькой точке. Даже самый маленький элемент сакрального мира — это всегда сакральный хорос, исступленный хорос. От хороса произошло слово «хор» -- и как место, где поют и как сами певцы. А на самом деле, поет место.

Ему на смену в парадигме модерна приходит топос. Топос — это опустошенный хорос, хорос, из которого изгнали пение. В пространствах топоса мы уже видим только отдельно взятые выделенные элементы, оторванные друг от друга, но все еще обладающие определенной иерархической структурностью, хотя и не привязанной жестко к месту. Из внимания топоса выпадают интервалы.

Например, есть топос фабрики. Фабрика — это топос и, другой топос, например, парк рядом с рабочим кварталом, куда рабочие по воскресеньям или в маленьком промежутке между сном и трудом выходят выпить и погулять. Оба топоса имеют разные структуры. Один – сухой и трезвый для работы, другой – для невеселой праздности. Станки фабрики и скамейки и аллеи парка строго разграничены и упорядочены. Сакральность может пробиться туда, только если рабочий выпьет как следует (на фабрике или в выходные), и у него перед глазами все поплывет. Тогда он услышит музыку объектов, но скорее всего, это будет более всего напоминать адскую какофонию, Штокхаузена или индастриэл, а не музыку сфер.


Экстатический топос


Постепенно иерархия строгих, расчерченных и безжизненных топосов модерна растворяется и размывается, и возникает особое явление: не экстатический хорос (с ним уже покончено) и не раз-очарованный скептический топос, с ним тоже покончено, возникает некий гибрид — экстатический топос. Вот этот экстатический топос и представляет основу структуры пространства постмодерна или постпространства.

Постпространство состоит из неупорядоченного конгломерата экстатических топосов. Это место эфемерной экстатики, не постоянной, но преходящей. Вот, например, объявление в метро: хочешь влюбиться — позвони 555-66-77... Это объявление принадлежит к экстатическому топосу. У человека постмодерна нет сил влюбиться, он сам по себе не влюбляется, у него уже ничего не осталось в душе, он уже полностью исчерпан модерном, у него нет эмоций, нет естественного. Казалось бы, что естественнее влюбленности, но нет, не тут-то было. Скептический топос модерна, включая психоанализ и пролиферацию порнографии, расколдовали и эрос. И вот механики и операторы постмодерна приглашают искусственно воссоздать утраченное, провоцируют протезирование самых элементарных (но ставших недоступными) движений души — приглашают позвонить и влюбиться.

Это откровенная симуляция естественного влечения, которое полностью иссякает в унисексе постмодерна. Желание, которое в модерне еще оставалось (как самая главная угроза капитализму, согласно постструктуралистам), в постмодерне уже расчленено на отдельные экстатические топосы -- такие, как курорт, массаж, метро, сексолог, собачка, подружка, Макдональдс. Эти отдельные элементы, каждый из которых не связан ни с чем другим, квантуют, разделяют на порции качества человеческое желание, не столько провоцируя его, сколько подменяя. Фактически в этом объявлении о том, что хочешь влюбиться — позвони 555-66-77 — содержится не просто предложение каких-то сомнительных эротических услуг. Это предложение-желание: пойди туда — там ты захочешь, пойди туда — там у тебя что-то зашевелится, позвони туда — там из тебя, холодной собаки, хоть что-нибудь, да выбьют. Это и есть действие экстатического топоса. Это не просто место развлечения или реализации желаний, у человека постмодерна нет желаний. Это не просто фрагмент протяженности (étendue) предназначенный для «культурного отдыха». Экстатический топос — это амбивалентная субъект-объектная реальность, которая содержит призрак желания в самом себе. Не мы идем туда, он идет в нас, и «помогает нам влюбиться». Пребывая в этом топосе – мы «влюбляемся», но он мгновенно расстворяется, и мы остываем – до встречи со следующим топосом – следующим объявлением – «купи себе бутерброд, ведь ты его хочешь»». Новый топос помогает нам почувствовать голод. Это топос, где одновременно живет и голод и его удовлетворение.

Смысл экстатического топоса – например, в форме коммуникации с помощью мобильного телефона, -- заключается в самом факте коммуникации. Кто кому звонит, если на обоих концах трубки хрюкают и хихикают, вообще не понятно и не имеет значения. Какая разница — ты позвонил или тебе позвонили, попал ты туда или не туда. Кстати, часто люди, ошибаясь номером, продолжают говорить, как ни в чем не бывало, поскольку субъектные реальности, индивидуальности уже стерты в постмодерне. Поэтому уже не важно куда позвонил. Куда позвонил — туда и позвонил.


Отступление: Новый Университет как хорос


У меня создается впечатление, что самые лучшие наши сторонники пришли к нам как раз по ошибке. Они то ли предлагали духи или чай, толи принесли посылку, но ошиблись дверью, толи просто мимо проходили и заинтересовались, но все попали в Новый Университет, да так в нем и остались. Петр Первый в Московский Университет вместе с первыми профессорами из Германии завозил оттуда же и студентов – иначе некому было бы слушать. Новый Университет, со своей стороны, распространяет и институционализирует и знание, и его реципиентов – выполняя в духе постмодерна роль своего рода экстатического топоса. Правда, у нас обучают веселой науке и часто после лекций, а то и во время них самих поют, играют, пляшут и радуются... Так что это ближе к хоросу… Тем более что в некоторых случаях несколько преподавателей читают лекцию одновременно перед одной и той же аудиторией – как мы вместе с Головиным, Джемалем и Мамлеевым на одном из занятий. Чистый хорос…


Черное чудо «Макдональдса»


Маршруты постмодерна состоят из экстатически привлекательных элементов. Как Бодрийяр говорил, сегодня не люди фотографируют объекты, а объекты заставляют людей их фотографировать. Это и есть свойство экстатического топоса. Это элемент окружающего нас пространства, который вызывает в нас внезапное движение чего-то, что у нас еще осталось. Храмом экстатического топоса является «Макдональдс». Это постпарадигма экстатического топоса. «Макдональдс», обратите внимание, он именно радует, причем на очень короткий срок. Он радует, забавляет, развлекает и не пойми чем — еда там безвкусная, содержания никакого в «Макдональдсе» нету, витаминов тоже, но, тем не менее, это и есть постомодернистическая утопия, то есть место, которого нет. И не случайно в нем сидит клоун, показывая, что это место ироничное, это насмешка над идеей ресторана, еды, пищи, это псевдосакрализация еды, туда люди приходят, действительно, не пойми зачем, и так возникает некое чудо... «Макдональдс» — это тоже пример черных чудес, потому что ни причинной, ни целевой нагрузки он не несет.


Слом иерархий топоса


В постмодерне пространство полностью перемешано. Мы уже не можем разделить, где место для труда, а где место для отдыха, где офис, а где ресторан, где фабрика, а где курорт — иерархия разрушена. Всё проникнуто искрами эфемерной экстатичности, которая вспыхивает в обезжизненном пространстве и тут же исчезает. В офисе клерк пишет в блоги, хохочет и лазит по порносайтам, а с курорта часами говорит по мобильному с коллегами по работе, узнавая последние новости и переживая за результаты.

Это так называемая сетевая экстатика или триумф геймерского отношения к миру. По сути дела, человек и на работе и в ресторане и даже дома постоянно играет. Обратите внимание, наши подростки уже не просто подражают персонажам историй и эпосов. Такое впечатление, что они всё время даже в offline нажимают кнопки — Upload, Reload, щелкают на ссылки, двигают стрелками. И как быстро они -- в отличие от людей пожилых или в возрасте -- осваивают компьютер, уже где-то с пяти лет современный ребенок запросто проделывает с компьютером всё то, чему раньше обучались в институтах на пятом курсе... А они в пять лет без проблем... Компьютер сам по себе принадлежит к топосу постмодерна.


Экстатический топос и наркотики фрагментирования


Естественно, топос постмодерна ясней всего различается в наркотиках. Причем постмодерн имеет свои собственные наркотики. Если поздний модерн, особенно в период декаданса тяготел к морфию, который худо-бедно, но вводил человека в некую реальность, пусть она и не до конца, как правило, могла быть изученной — на это не хватало здоровья, человек довольно быстро сходил на нет, но, тем не менее, какие-то обещания конца пути содержатся в самой структуре опиата. А вот в экстази уже ничего нет. Это, действительно, просто эфемерный квант бессмысленной и беспричинной эйфории. Или взять ЛСД. ЛСД — это целый миф. У ЛСД, безусловно, есть сценарий и законченная география своеобразного квазисакрального мира. Хиппи были, можно сказать, своего рода «заблудившимися традиционалистами». Но современные наркотики, такие, как экстази или метадол — это наркотики фрагментирования, которые вышибают человека из пространства, технического, скучного и заурядного в пространство никакое. Загрузиться экстази — это то же самое, что сходить в «Макдональдс» или посмотреть рекламу. Это никуда и ни к чему не зовет, не ведет, никак не меняет человеческую структуру. В этом и состоит экстатический топос новых наркотиков, наркотиков постмодерна. Принимая эти наркотики, человеку кажется, что он «встал на место», хотя на самом деле он как раз окончательно расстался с каким бы то ни было местом или с какой бы то ни было точкой пространства, даже с ностальгией по нему.

Человек стирается, а эфемерный топос наркотического сиюминутного тока живет вместо него, ни к чему его не привязывая, ни к чему не поощряя и не подталкивая.


Обещание Радикального Субъекта


Мы в нашем курсе о Радикальном Субъекте заходим издалека, и в этой лекции, как и в первой, я пока о Радикальном Субъекте говорить не буду. Но что можно анонсировать в преддверии следующих наших встреч?

Радикальный Субъект — это явление, которое мы должны исследовать в рамках постмодерна. Однако само это явление связано скорее не с постмодерном, а с его концом (с его Бесконечным Концом). Но говорить о Радикальном Субъекте, не изучив предварительно специфику постмодерна и его постонтологии, невозможно. Не поняв, не визуализировав постпространство черных чудес, мы точно никогда не поймем, что такое Радикальный Субъект, потому что нас обязательно собьет желание или инерция рассмотреть эту категорию в рамках какой-то одной из предшествующих парадигмальных, гносеологических, онтологических и философских конструкций.

Это единственное, что я пока могу сказать. Как в сериале: оставайтесь с нами, дальше вы узнаете все про Радикального Субъекта. Обещаю, я вам все расскажу, но не сейчас. Пока это введение, хотя и расширенное. Мы всё ближе и ближе подходим к теме, но сначала чрезвычайно важно осознать кондиции постмодерна, осознать радикальный парадигмальный сдвиг по отношению к предшествующим системам языка, восприятия, общения, философии.

Сегодня люди, в первую очередь, русские люди, которые меня больше всего интересуют, должны всё фундаментально пересмотреть. Нам не впервой, мы много раз уже всё пересматривали, у нас есть «традиции» пересмотра, но, тем не менее, это требует на сей раз, как мне кажется, особой дерзости, особой удали. Модерн, действительно, кончился. Это надо осознать. То, что нам чаще всего навязывают под «постмодернизмом» и «постмодерном» — это жалкий лепет. И поэтому мы сейчас должны понять, что такое настоящий постмодерн. Без этого мы не поймем ни то, что происходит вокруг, ни то, что происходит внутри нас самих. Постмодерн – это серьезно, и делать вид, что ничего не произошло – глупо. Исследуя постмодерн, мы будем все теснее постигать и Новую Метафизику, которая парадоксальным образом может обнаружиться только в самых критических точках цикла. А ничего критичнее постмодерна представить себе невозможно.


Ответы на вопросы


Вопрос: Чем принципиально ваш анализ отличается от описанного Бодрийяром в «Терроре ничем не детерминированного кода»?

Дугин: Принципиально ничем не отличается. Бодрийяр описывает то же явление, о котором я говорю, может быть, немного с другой стороны. Бодрийяр — один из тех, кто действительно говорит дельные вещи относительно постмодерна, которые могут быть привлечены в качестве релевантного свидетельства.

Вопрос: Вы считаете, что заставить заплатить Абрамовича налог на недра — это черное чудо?

Дугин: Да... Правильно. Точно. Это невозможно, да.

Вопрос: Что делать с антиутопией постмодерна, с этим черным чудом? Не является ли это постпространство просто прелюдией к Finis Mundi, Концу Света?

Дугин: Конечно, является. Я не употреблял таких сравнений заведомо, чтоб остаться в рамках философского дискурса, но постмодерн — это и есть эпоха антихриста в самом развитом ее состоянии, это очевидно.

Вопрос: Что создает парадигмы или как они формируются?

Дугин: Это хороший вопрос. Действительно, парадигмы никем не создаются, это некая абсолютная вещь, которая распределяет роли и качественное содержание бытия, субъекта, пространства. То есть парадигмы — это нечто большее, чем, скажем, мышление, идеология, религия. Парадигмы существуют сами по себе, и о природе их можно строить любые гипотезы, поскольку они глубже, чем гипотезы.

В свое время, по моему, Делёз написал: большинство авторов мне интересно исследовать, потому что я захожу к ним сзади, их имею и потом излагаю, а вот с Ницше так не получается, потому что как бы я ни зашел, какую бы работу ни стал читать — он оказывается сзади. Вот парадигмы — это то, что оказывается всегда сзади. Всегда. Парадигму никто не создает, это она всех создает.

Вопрос: Как соотносятся между собой в вашем понимании предопределенность, замысел и промысел?

Дугин: Я бы не стал разделять эти вещи. В принципе, Промысел Божий относится скорее к цели. Для Промысла важно, чтобы что-то произошло, а не то, чтобы создать для этого причины, оно произойдет даже если причин не будет, поэтому Промысел часто действует чудесно, а рок, фатум, ананке, судьбу можно рассмотреть как и детерминизм, то есть причинную предопределенность, и как целеполагание – в зависимости от контекста.

Вопрос: Существом какой парадигмы вы являетесь, традиционной? Откуда такое глубокое погружение в проблемы постмодерна? Или вы смотрите со стороны, находясь над всеми парадигмами, или еще что-то?

Дугин: Еще что-то.

Вопрос: Связаны ли черные чудеса с какими-то глобальными изменениями в пространственно-временном континууме?

Дугин: А я как раз об этом и говорил. Конечно, связаны. Да, пространственно-временной континуум постмодерна, где происходят черные чудеса, которые с нами случаются и будут случаться, поверьте, — это действительно иной пространственно-временной континуум, причем иной дважды: иной по отношению к экстатическому хоросу и к неэкстатическому модернистическому топосу.

Вопрос: Надо ли чинить дороги? Не всё ли равно, что одушевлять и осмыслять: телегу, дорогу или самолет?

Дугин: Какой-то поэтический вопрос... Я, честно говоря, не совсем понял... Одушевлять... Вы знаете, в рамках парадигмы премодерна нет неодушевленной телеги и неодушевленного самолета, просто нету, и вы не можете ничего «одушевлять», это же не искусственная акция, это как все и так без вас и меня есть. В парадигме премодерна телега живая, она дышит, плачет, ворчит, печка ездит, щука болтает. Не то, что бы это кто-то придумал, это так на самом деле. Потом, когда приходит Галилео Галилей, все замолкают, печки перестают ездить, щуки немеют, телега глохнет... А сейчас — чего уж и говорить...

Вопрос: Александр Гельевич, у меня есть идея некоего традиционалистского проекта, однако нет финансового и творческого потенциала.

Дугин: Это остроумно... Всё. Благодарю вас.


Загрузка...