У Алексея Максимовича

– Предлагаю тост за хозяина дома!

Со своего места поднимается Алексей Максимович:

– Я здесь не хозяин! Хозяин – Моссовет.

К возвращению из эмиграции Горькому приготовлена золотая клетка: особняк Рябушинского на Малой Никитской, построенный по проекту Франца (Федора) Осиповича Шехтеля. Не Алексей Максимович выбирал себе приют, не он обставлял его мебелью, более того, тут все до мельчайших деталей противоречит склонностям подневольного обитателя. Трудно было найти в Москве жилище, настолько далекое от его натуры.

Здесь, как на Арбате: одна дверь ведет в два разных музея.

Так что, подходя к этому зданию, еще не знаешь толком, к кому, собственно, идешь: к великому архитектору или к первому председателю Союза писателей СССР.

Особняк Рябушинского – пожалуй, самый выдающийся образец архитектуры всего течения, известного как «московский модерн». Его причудливая кованая ограда, мозаичный фриз с лиловыми орхидеями еще на подступах к дому рождают атмосферу некой зыбкости и тревоги.

К моменту вселения «буревестника революции» особняк уже был изрядно потрепан катаклизмами, обрушившимися на него после октябрьского переворота. Для почетного квартиранта дом пришлось освободить от нескольких обосновавшихся там советских учреждений, уже начавших пробивать новые двери и Бог весть чего сумевших бы натворить. Так что, быть может, для здания это было счастливым решением. Но никак не для Алексея Максимовича, который так и не смог ощутить его своим, хотя признавал, что в нем «работать можно».

Шехтелевский шедевр полон зашифрованных смыслов, символических намеков. Весь он – от витражей и ажурных оконных переплетов до резных деревянных панелей, от струящейся лепнины потолка до изысканных светильников, от причудливого рисунка паркета до затейливых дверных ручек и шпингалетов – настроен на каждодневное, пристальное разглядывание и разгадывание.

Горький называл дом «нелепым», однако вынужден был как-то приспособить его для жизни. Ни о какой гармонии здесь не могло быть и речи. Сюда вселили человека, глубоко враждебного эстетике здания.

Весьма характерно, что именно внес в продуманный до мельчайших деталей интерьер новый жилец. Это сорок четыре книжных шкафа, построенных по чертежам Горького, – безликих, чисто функциональных, призванных вместить его огромную, в десять тысяч томов, библиотеку. И пусть комнаты, отведенной для книг, не хватило, и шкафы не только вылезли в вестибюль, но и поползли вдоль стен потрясающей – эстонского вазелемского мрамора – парадной лестницы, заслонив ни много ни мало гениальные витражи. Зато двадцать шесть тематических разделов, из которых состоит библиотека Алексея Максимовича, удалось разместить согласно воле хозяина. А ведь лестница – стержень, на который нанизано всё пространство дома, выстроенное вокруг ее спирали.

Вообще-то в Москве есть еще один музей Горького – на Поварской в здании Института мировой литературы. Библиотека была бы уместнее там. Но это наши соображения дилетантов, может быть, музейщики сочтут его крамольным.

И еще один предмет мебели – самый важный для писателя – письменный стол был изготовлен по заказу Алексея Максимовича: без ящиков, больше похожий на обеденный, и на десять сантиметров выше обычного, ему по росту. На этом столе стоит статуэтка из обширной горьковской восточной коллекции. Три обезьянки: одна закрывает лапками (хочется сказать, руками) глаза, другая – уши, а третья – рот. Это аллегория, точно отражающая уклад жизни дома: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу». А не замечать и скрывать было что.

Загромоздила дом и тяжелая казенная мебель – кожаные кресла и диваны, дико контрастирующие с волнообразными, текучими линиями лепнины на потолках, рисунком паркета, со всеми неистребленными шехтелевскими штучками.

Странное дело, ярчайший деятель начала ХХ столетия никак не связывается в нашем представлении с Серебряным веком, русским модерном. Горький оставил несколько статей, прямо указывающих на его принципиальное неприятие искусства модерна, он учинил разгром знаменитой «Принцессе Грезе» М.Врубеля, ему вообще претил русский декаданс. Даже его имя, присвоенное МХАТу, всегда казалось навязанным, чуждым облику и интерьерам здания в Камергерском проезде. Понятие «современник» вовсе не означает согласного со своим временем. Художник, такова его судьба, редко совпадает со вкусами и пристрастиями эпохи, то опережая, то, наоборот, ретроградствуя.

Нет места Алексею Максимовичу Пешкову с его жестоким детством и каторжными университетами, его сжил со свету «великий пролетарский писатель, основоположник социалистического реализма, председатель Союза писателей СССР». Да и Максиму Горькому места не так уж много. Замысел создателя дома никак не соответствует ни характеру, ни привычкам обитателя, разрывая и без того непростую духовную организацию писателя.

В этом доме можно принимать делегации одуревших от робости и затравленно озирающихся на буржуйские прихотливые завитушки шахтеров и колхозников-передовиков, пионеров, кремлевских гостей – Сталина, Жданова, Калинина и Ворошилова, собратьев-писателей, тщательно профильтрованных бдительным секретарем Пе Пе Крю – Петром Петровичем Крючковым, надзирающим заодно и за самим классиком по заданию НКВД. Отсюда можно отправиться на белом пароходе по Беломоро-Балтийскому каналу, до слез умиляясь, как «черти драповые» чекисты перевоспитывают социалистическим трудом контрреволюционеров и вредителей. Как печально сострил сам Алексей Максимович, «я не лицо, а целое учреждение». Кстати, в этом особняке и учреждался Союз писателей, здесь во главе с Горьким работало его Оргбюро. А вот писать в этой удушающей атмосфере как-то не получается. Слишком уж мягки диваны, в них погружаешься как в невесомость, отрываешься от земной тверди. Только изрекать: «Если враг не сдается, его уничтожают» или «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».

Москва – город большой и, главное, эклектичный. Как в годы ее экономического расцвета говаривали купцы, «денег хватит на все стили». А еще жили-доживали дворянские особняки, уютные мещанские… Но для вернувшегося из эмиграции «первого пролетарского писателя», «буревестника революции», было выбрано здание, решительно враждебное его вкусам. Знал ли об этом кремлевский Управдом? Конечно, знал. Смеем догадываться, что помещение выбрано преднамеренно, это входило в программу укрощения классика. Он и не должен был чувствовать себя дома , упираясь взглядом в причудливые завитки дверных ручек или декадентские изломы витражей.

У Марины Ивановны

Этот музей по праву называется «культурный центр». Здесь бесценные фонды, преданные своему делу сотрудники и незаученными словами рассказывающие экскурсоводы, самый лучший из виденных нами музейный сайт. Нас очень многое связывает с домом в Борисоглебском переулке. Не счесть, сколько раз бывали в его зале, сами проводили там литературные вечера.

Но сейчас не об этом. Сегодня мы, не задерживаясь, проходим прямо к лестнице наверх. Мы ведь – в гости.

Прийти сюда запросто по стечению обстоятельств и «скрещенью судеб» у каждого из нас есть особые, личные основания.

Художник Леонид Евгеньевич Фейнберг оставил воспоминания «Три лета в гостях у Максимилиана Волошина», где описывает коктебельские встречи с Мариной Цветаевой и Сергеем Эфроном в 1911 – 1913 годах, и множество уникальных, теперь классических фотографий Макса, сестер Цветаевых, всего коктебельского мирка: «Лето 1911 года. Только одно лето, когда у меня был с собой мой дешевый фотоаппарат «Дельта», хорошо снимавший, хотя объектив был даже не «аплант», а простой ландшафтный». Для Елены Холмогоровой Л.Е.Фейнберг был по-домашнему Дюдя, поскольку приходился ей родным дедом.

А в семейном архиве Михаила Холмогорова хранились фотографии Андрея Цветаева (теперь находящиеся в фондах музея) – выпускника 7-й Московской гимназии имени императора Александра III, сделанные его одноклассником и дядей Михаила – Александром Сергеевичем Холмогоровым.

Здание, где располагалась гимназия, – легендарный «дом Фамусова», за который так боролась московская общественность, сожгли ночью 1967 года по устному приказу тогдашнего градоначальника Гришина. Дом в Борисоглебском чуть не постигла та же участь. К 1979 году уже выселили жильцов, кроме одного человека: Надежда Ивановна Катаева-Лыткина категорически отказалась покинуть «дом Марины». Она подняла на ноги писателей, художников, на защиту особняка встали многие москвичи. Свою роль в спасении здания от сноса сыграл академик Дмитрий Сергеевич Лихачев.

Не считая отчего дома в Трехпрудном («душа моей души»), этот был самым долгим приютом Марины Ивановны Цветаевой. В его поисках она изъездила чуть ли не пол-Москвы. Выбрала за сумасшедшую планировку – трехуровневая квартира с чердаком («Это сборище комнат, это не квартира совсем!», «Кто здесь мог жить? Только я!»).

Она вошла сюда в сентябре 1914 года хозяйкой: обустраивала, обставляла мебелью по своему вкусу. Во всем благополучие: дочь профессора, совсем недавно, два года назад, воплотившего в жизнь многолетнюю мечту – создать в Москве музей изящных искусств, жена талантливого студента-филолога, автор трех книжек стихов, ее поэзию с восторгом принимают московские символисты.

Они и станут желанными гостями дома Марины Цветаевой – Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Вячеслав Иванов, Константин Бальмонт, Борис Зайцев, Василий Розанов, Николай Бердяев, Илья Эренбург, князь Сергей Волконский, Александр Таиров, Алиса Коонен, Юрий Завадский…

Но уже где-то гремит война, грохот пушек пока не доносится до Москвы, а грядущая революция дремлет эмбрионом в утробе «Второй отечественной», как тогда казенные патриоты называли германскую войну. Только в марте 1915 года молодой муж уйдет добровольцем. Вернется в 1917-м, чтобы в том же году, в декабре, отправиться в «лебединый стан» – Белую гвардию. А в дом придет разруха.

Ходишь по этим удивительным комнатам – все разные: гостиная с высоченным потолком, мраморным камином и «окном в небо», проходная комната без окон, зато с роялем, светлая просторная детская (« большой зеленый солнечный веселый рай для детей »), где даже были клетки с шустрыми белками. Кабинет Марины – весь из углов (можно посчитать: их одиннадцать!), крутая лестница с «забежными» ступенями, ведущая в кабинет Сергея Эфрона ( «По-моему, это – каюта» ), где рукой достаешь до потолка, зато окна на разных уровнях: одно наверху, другое – вровень с крышей, куда запросто можно было вылезти позагорать. А еще выше мансарда, где находили ночлег гости.

Здесь нет ограждающих канатов – можно ходить по коврам и паркету, почти нет музейных пояснений – они вынесены за пределы жилья – и это усиливает впечатление реальности. Но помимо воли сквозь восстановленный уют проступают иные картины. От всей цветаевской мебели уцелели туалетный столик и зеркало:

Хочу у зеркала, где муть

И сон туманящий,

Я выпытать – куда вам путь.

И где пристанище…

«Муть зеркала» оказалась не метафорой. Можно подойти и заглянуть в его волнистое стекло. Оно действительно искажает реальность, и видимое в нем кажется не отражением, а какой-то невнятной, неразгаданной картиной. Как будто зеркало хотело бы сохранить в своей глубине счастливые дни этого дома, но скрыть, забыть те невзгоды, которые превратили его в коммуналку и трущобу.

Среди неисчислимых бед, которые принесла революция, была и эта: рухнул уклад жизни и непредсказуемым образом потекли судьбы.

«В зале, которая находилась рядом с приемной и вела в комнату Марины, был, частию, стеклянный потолок. Он был пробит в нескольких местах, а на полу валялись огромные куски штукатурки. Это в верхнем этаже обвалился потолок, пробил стеклянный потолок залы, и тяжелые куски штукатурки от времени до времени еще продолжали падать…

– Что нового, Марина?

– Да что же нового может случиться? Какие-то поляки у меня поселились. Очень вежливые. Говорят со мной по-французски и любезно сообщают, что у меня очень много интересных вещей в доме, которые, очевидно, мне не нужны. Добрые такие. Они освобождают дом от ненужных вещей. Сегодня унесли и продали стенные часы. Говорят, мешают спать боем. Деньги за них не то потеряли, не то проиграли в карты по дороге», – вспоминал свой приход к Марине Цветаевой в 1920 году Константин Бальмонт.

Пока цел был потолок, в гостиной в камине пылала ненасытная «буржуйка», сожравшая мебель красного дерева, которую Марина рубила собственными руками. И тепла от нее было так немного…

– А что с Вами будет, как выйдут дрова?

– Дрова? Но на то у поэта – слова

Всегда – огневые – в запасе!

Нам нынешний год не опасен…

Но эти годы были мало сказать что опасны. Какая горечь, что самая большая комната в доме – детская, а трехлетняя Ирина в 1920-м умирает от голода в приюте! И уютный кабинет сделался бесполезен – стихи писались углем на стенах – где найдется местечко.

А в странной проходной комнате под портретом Бетховена в мемориальной квартире и теперь стоит рояль, но вовсе не мамин, привезенный из Тарусы. Тот был обменен на мешок грубой черной муки, потянул на пуд.

«Как тяжел б ы т, как удушливо тяжел! Как напряженно было б ы т и е, как героически напряженно!

А помните, как вошел к Вам грабитель и ужаснулся перед бедностью, в которой Вы живете? Вы его пригласили посидеть, поговорили с ним, и он, уходя, предложил Вам взять от него денег. Пришел, чтобы в з я т ь, а перед уходом захотел д а т ь. Его приход был б ы т, его уход был б ы т и е». (Сергей Волконский. Из предисловия к книге «Быт и бытие», посвященной Марине Цветаевой). «Мелочи быта возвысились до обряда», страшного обряда. И отъезд из России становится неотвратим. «На нашей половине царил унылый предотъездный хаос, ничего общего не имевший с тем живым и неувядаемо-разнообразным, порой веселым беспорядком, в котором мы, лишившиеся прислуг и не обретшие их навыков, “содержали квартиру”, а она – нас», – писала Ариадна Эфрон.

Цветаева покидает Россию, уезжает на вокзал из Борисоглебского переулка, оставляет дом недолгого счастья и жесточайших бед.

Мы ходим по восстановленным комнатам, и всё время манит к себе зеркало – кривое зеркало «страшных лет России»…

На обратном пути задерживаемся у стендов, где отражена история дома, рассказано о цветаевских соседях. Все это очень интересно. Но ни личные вещи, ни тщательно, по крупицам собранные сведения «вокруг» Цветаевой сегодня не влекут нас к себе. И еще раз понимаешь, с каким тактом разведены в музейном пространстве те самые «быт» и «бытие», знание и живое чувство, несовместимое с казенными табличками. Конечно же, одно без другого немыслимо, но как важно было нам сегодня окунуться в двухслойную, противоречивую, но тем и подлинную атмосферу. И становится совершенно неважно, что далеко не все предметы видели хозяйку дома. Довольно зеркала…

Выходим в Борисоглебский, где сидит, подперев руками голову, бронзовая Марина Цветаева работы скульптора Нины Матвеевой и смотрит на собственными руками созданный и разрушенный, последний в ее жизни настоящий дом, дальше – лишь адреса…

Загрузка...