Матрена едет в Петербург — Другой человек — Первоклассный дом — Просители — Отставники-хулители — Пора съезжать
Мне было тогда десять лет. И долгое путешествие по железной дороге из далекой сибирской губернии в самый знаменитый город России — Санкт-Петербург — произвело оглушительное впечатление.
Я ехала в город, который отцу стал пусть и временным, но все же домом. Для меня же он обещал стать целым миром. И даже паровоз — исторгающее дым чудище — я воспринимала как доброе существо, несущее меня на себе в новую, безусловно, волшебную жизнь.
В те времена не было вагонов-ресторанов, поэтому коридоры вагонов заполнял аромат снеди, припасенной путешественниками. Отдельный вагон, в котором ехали мы с отцом, не составлял исключения. И это только усиливало ощущения праздника — так вкусно пахло в нашем доме только по праздникам, ведь по обычным дням готовили наскоро. К тому же у нас всегда, а при отце особенно тщательно соблюдали все посты. Но недаром же от строгого поста освобождаются «все болящие и путешествующие», и я отводила душу. К тому отец от счастья, что я еду с ним, готов был исполнить мой любой каприз.
Признаюсь, меня просто распирало от гордости — мы едем в отдельном вагоне! Я не могла высидеть на месте и часу, тянуло пройтись по другим вагонам, чтобы в ответ на вопросы: «Чья ты, девочка, в каком вагоне твои родители?» — сказать, точнее, продекламировать: «Я дочь Григория Ефимовича Распутина, мы едем в прицепном вагоне в Петербург, где я буду теперь жить…»
Конечно, если бы с нами ехала мама, я бы и шагу не ступила за порог вагона. Отец же и в поездке не все время оставался со мной наедине. К нему то и дело заходили какие-то люди (из чистой публики), он что-то им рассказывал. Я еще удивилась — говорил он словно незнакомым голосом. Я не была дикаркой, хотя и росла в деревне, но так спокойно, как отец, научилась держаться с господами очень нескоро. В нем же не было ни раболепства, ни заискивания. Наоборот, к нему обращались даже с преувеличенным почтением, по некоторым было видно, что они робеют.
Я знала, что отца, в отличие от прочих, окружает какая-то тайна. Знала, что он обладает даром целительства. В общем, знала, что мой отец особенный. Но при этом воспринимала только как любимого отца. До остального мне дела не было.
В Санкт-Петербурге меня ждали сюрпризы. И главный из них — мгновенная перемена в отце. (Я тут же вспомнила его чужой голос в вагоне.)
В Покровском отец играл и веселился с нами. Я помню радость в его глазах, когда ему случалось сказать или сделать что-то такое, что доставляло нам радость.
В Санкт-Петербурге все было совсем иначе.
Отец выглядел другим человеком, не таким, как дома. Хотя в одежде перемена заметна была не особенно (я сравниваю, разумеется, не с годами странствований), вопреки моим фантазиям. В Покровском я изо все сил старалась вообразить себе, во что отец одевается, когда идет во дворцы к знатным людям. Мне представлялись какие-то причудливые наряды. Смесь из того, что я могла наблюдать в Тюмени, куда меня возили по большим праздникам катать на карусели, и того, что я видела в модных журналах, бережно хранимых Дуней в память о ее «барской жизни». Взяв за правило почти ничего не говорить от себя, сошлюсь на Симановича: «В своей одежде Распутин всегда оставался верен своему крестьянскому наряду. Он носил русскую рубашку, опоясанную шелковым шнурком, широкие шаровары, высокие сапоги и на плечах поддевку. В Петербурге он охотно надевал шелковые рубашки, которые вышивали для него и подносили ему царица и его поклонницы. Он также носил высокие лаковые сапоги».
И при этом он уже не принадлежал нам.
Другие люди, и их было много, изо дня в день приходили и выстраивались в очередь, предъявляя на него свои права. Если я и ревновала его к толпе почитателей и льстецов (а я ревновала!), то меня также интриговало их поклонение ему.
Сначала у нас не было своего жилья. Мой отец дружил с семейством Сазоновых. Господин Сазонов, как и отец, был религиозным человеком — членом Синода! — и очень занятым, я его почти не видела. Их квартира была тесноватой, но удобной, изящно обставленной и отделанной. Сазоновы держали двух служанок — повариху и горничную. Для того времени это был первоклассный дом, и хозяйство велось безукоризненно.
Отношения в семье поддерживались самые простые. При этом распорядок в доме соблюдался неукоснительно.
Я жила в одной комнате с дочерью Сазонова, девочкой на четыре года старше меня, избалованной родителями и вниманием бесчисленного количества молодых повес, что очень ей льстило.
Маруся Сазонова была поразительно красивой, и если бы не строгий надзор, уверена, рано или поздно из-за какого-нибудь ухажера разразился бы ужасный скандал.
Квартира Сазоновых вполне подходила для жизни семьи и для приема гостей, но она не была рассчитана на проживание в ней отца. Хозяин с уважением относился к тому, что делал отец, и никак не давал ему понять, что тот доставляет домочадцам неудобства. Посетителей же, идущих к отцу за помощью, становилось все больше. Квартиру заполнили хромые, увечные и нуждающиеся.
А теперь, когда распространился слух о том, что отца принимают при дворе, к нему стали стекаться и толпы карьеристов. Матери просили пристроить сыновей на государственную службу, дельцы стремились получить выгодный контракт, политики жаждали попасть в кабинет министров — все слетались к отцу.
Отец никогда не умел отказать нуждающимся в помощи и трудился самым старательным и добросовестным образом. Некоторое время он пытался принять всех. Молился за здоровье больных. Многие из них чудесным образом исцелялись, и очереди становились тем длиннее, чем шире распространялись слухи о его способностях врачевателя.
Он глубоко проникал в характер и природу людей. Обладал даром ясновидения, хотя сам никогда так не называл свои способности. Тем, кто проходил его строгий отбор (не подозревая об этом), он пытался помочь всеми силами. Он мог замолвить словечко министру или чиновнику, или тому, от кого зависела помощь просителю. Многих, однако, он отвергал, если они не выдерживали острого взгляда отца, умевшего тут же разгадать их цели. Таких людей он отсылал прочь с большим тактом, давая им понять, что они не сумели пройти испытания. (И я об этом уже писала.)
Важно заметить, что отец никогда не брал на себя смелость осуждать мотивы приходивших к нему людей. «Только Бог, — говорил он, — имеет право судить».
Руднев: «Ко всем окружающим он обращался на «ты». Прием многочисленных посетителей Распутина сопровождался следующей церемонией. Лица, знакомые с ним или обращающиеся к нему по протекции, целовали его в левую щеку, а он отвечал поцелуем в правую щеку. Просители, приходящие к нему без протекции, целовали его в руку. Распутин, между прочим, не любил, когда ему целовали руку люди, в искреннем уважении которых он сомневался. Не любил он также, чтобы его называли «отец Григорий».
Белецкий: «На своих утренних приемах Распутин раздавал небольшими суммами деньги лицам, прибегавшим к его помощи. Если требовалась большая сумма, то он писал письма для просителей и посылал с этими письмами к знакомым, а часто и к незнакомым лицам, преимущественно из финансового мира. Письма его, написанные безграмотно, с крестом наверху, письма, как пишут обыкновенно лица духовные, ходили во множестве по рукам и составляли предмет своеобразной пикантности; находились любители, которые покупали их и коллекционировали».
Симанович: «Между десятью и одиннадцатью у него всегда бывал прием, которому мог позавидовать любой министр. Число просителей иногда достигало до двухсот человек, и среди них находились представители самых разнообразных профессий. Среди этих лиц можно было встретить генерала, которого собственноручно побил великий князь Николай Николаевич, или уволенного вследствие превышения власти государственного чиновника. Многие приходили к Распутину, чтобы выхлопотать повышение по службе или другие льготы, иные опять с жалобами или доносами. Евреи искали у Распутина защиты против полиции или военных властей. Но мужчины терялись в массе женщин, которые являлись к Распутину со всевозможными просьбами и по самым разнообразным причинам.
Он обычно выходил к этой разношерстной толпе просителей. Он низко кланялся, оглядывал толпу и говорил:
— Вы пришли все ко мне просить помощи. Я всем помогу.
Почти никогда Распутин не отказывал в своей помощи. Он никогда не задумывался, стоит ли проситель его помощи и годен ли он для просимой должности. Про судом осужденных он говорил: «Осуждение и пережитый страх уже есть достаточное наказание».
Отец — не судил. Зато его судили.
Желающих позлословить об отце тогда, как и всегда, было более чем достаточно. В их числе — лжецелители и ясновидящие, отправители мистических культов, другие мошенники, лишившиеся расположения царского двора или аристократических салонов.
По достойному сожаления обычаю, отставники-хулители очень быстро объединили свои усилия. И самое прискорбное, что роль пастырей этого стада охотно взяли на себя церковные иерархи. Равно прочим смертным они оказались во власти греха зависти.
Еще вчера они в один голос возвышали отца, делая это вполне искренне, так как не могли предположить тогда, что сибирский мужик сможет шагнуть туда, куда его призвали. Для меня очевидно, что они так рьяно набросились на отца из-за ясного понимания его силы и возможностей. Он оказался лучше их, нужнее их. Это ли не повод для злобы?
Объединившись с фиглярами, архимандриты и ученые монахи признали собственное поражение. А как они заставляли несчастную женщину — царицу Александру Федоровну — покаяться в том, что не гнала от себя лжепророков… И Феофан был тогда впереди всех. Теперь ситуация (или команда со старого двора) переменилась.
Но час нанести решающий удар еще не настал.
Тем временем мы все еще жили в доме Сазоновых. Отец, конечно же, понимал, что злоупотребляет гостеприимством добрых хозяев. И начал подыскивать новую квартиру.
Но не только это соображение подтолкнуло его к действиям. Он испугался, что Маруся Сазонова может дурно на меня влиять.
Действительно, я, девочка из деревни, приходила в восторг от того, как блестящая столичная юная особа обращается со своими молодыми людьми — такими же блестящими.
И вот после того, как поймал несколько раз мои восхищенные взгляды, направленные на Марусю, отец решился на разговор. (Думаю, что в тот момент он пожалел, что рядом нет мамы.)
Как только отец усадил меня на колени (что часто бывало дома и никогда еще — в Петербурге), я почему-то поняла, что разговор будет неприятен для меня.
Он сказал, что я еще слишком маленькая, чтобы забивать себе голову чепухой по примеру «глупой девахи», родители которой позволяют ей делать все, что заблагорассудится. Отец боялся, что приятели Маруси, видя во мне легкую добычу, переключатся с нее на меня.
Мы должны переехать на другую квартиру, сказал отец.
Я что-то лепетала, не помню что. И тогда я вряд ли соображала, что говорю.
Передо мной разверзлась пропасть — меня хотят лишить Маруси. Значит, и чудных вечеров с коробками шоколадных конфет, с необыкновенным, взрослым, запахом духов, которыми душилась Маруся к приходу кавалеров (в остальное время это было невозможным — гимназисткам запрещалось пользоваться духами). И конечно, конечно, я уже не представляла жизни без танцев под граммофон…
Как я ни плакала, как ни просила, мы переезжали. Это было решено.
Я понимаю, что не будь Маруси, мы все равно переехали бы. Но меня до сих пор мучит совесть, что это из-за меня отец лишился последней ограды — имени хозяина дома — тогда члена Священного Синода.