Как только прошел слух, мужики сейчас же выбрали комитет. А в комитет избрали трех человек: Николая-сапожника, Степана и лавочника.
Николая выбрали за то, что он очень долго говорить мог и выдумывать то, чего до него никто не выдумывал.
Степана выбрали за то, что у него душа была уж очень хорошая, он всегда говорил о том, чтобы всем было хорошо и чтобы все было по справедливости, и все были бы равны.
И совесть у него была замечательная. Он скорее своему готов был отказать, но чужому никогда не отказывал.
Лавочника выбрали просто от хороших чувств. От этих же чувств выбрали бы и помещика, чтобы показать, что они зла не помнят, но не решились, побоявшись молодых, которые должны были скоро вернуться с фронта. И потому остановились на лавочнике.
— Он хоть жулик номерный, но деляга, — говорили мужики.
— Без жулика нешто можно, потому он тебе все знает, где, как и что. Может, он не для себя только будет стараться, а и для обчества.
— Довольны своими? — спрашивали соседние мужички из слободки.
— На что лучше. Одно слово — три кита. На подбор.
Деятельность избранных распределилась очень хорошо. Николай работал головой и языком. Он добивался главным образом того, чтобы устроить жизнь так, как еще нигде не было. И потому он взял на себя разработку планов, проектов.
— Главное дело — выдумать, — говорил он, — а сделать-то всякий дурак сделает.
Но у него был один серьезный недостаток: он свои планы никогда не согласовывал с жизнью. Чем меньше возможности было выполнить на деле то, что он придумал, тем для него было лучше: значит, так сразу далеко шагнул, что и рукой не достанешь. Значит, голова работает.
А голова, действительно, хорошо работала: не проходило дня, чтоб его не осеняла новая идея. Идей этих было столько, что он едва успевал их выкладывать, и даже часто сам забывал сегодня о том, о чем говорил вчера.
— Что ж ты, черт! Ведь вчера совсем другое говорил! — кричали ему мужики.
— Нешто все упомнишь, — отвечал Николай, — хорошо у вас одно дело, а я обо всем думаю.
Начал он с того, что деревню сразу превратил в столицу. По его плану, нужно было открыть школу для взрослых, столярную мастерскую, агрономические курсы, народный дом, пчеловодные курсы и театр. И все сразу и в разных помещениях, чтобы путаницы не было.
— А денег откуда возьмешь? — спрашивали мужики.
— Ерунда. По копейке со всех соберем, вот тебе и школа для взрослых.
— А насчет столярной мастерской?
— Ерунда. По две копейки со всех соберем, вот и все.
— А на агрономические курсы, значит, по три будет?..
На другой день школа и курсы отменялись, потому что у Николая мысль направилась куда-нибудь совсем в другую сторону. И мужики облегченно вздыхали при мысли, что одна копейка, две копейки и три копейки останутся в кармане. И чувствовали даже повышенное расположение к Николаю, что он так хорошо говорил, и в конце концов ничего не придется платить за это.
Такие перемены в решениях и планах Николая происходили оттого, что он никак не мог утерпеть, чтобы не говорить о задуманном со всяким встречным или первым попавшимся под руку приятелем, И если таких приятелей попадалось десятка полтора, то к вечеру задуманное до того ему надоедало, и так он уставал от него, точно работал целую неделю день и ночь.
— Как у тебя голова только терпит? — говорили мужики.
— Что ж сделаешь-то, время такое, надо стараться, — отвечал Николай, — зато теперь про нас в газетах пишут.
И, правда, писали, что в таком-то селе открылась школа для взрослых, народный дом, пчеловодные курсы и т. д. Это происходило потому, что Николай в волостном комитете рассказывал председателю, как о задуманном, председатель волостного комитета рассказывал в уездном комитете, как о начатом, председатель уездного рассказывал в губернском, почти как о законченном, в расчете на то, что пока он до губернии доедет, там уж обделают дело. А тот печатал в газете, как об открытом.
И не только не видели никакого убытка от деятельности Николая, а частенько получали и кое-какую выгоду. Николай вдруг решит разобрать на школу помещичью кухню. Разберут с удовольствием. Но школу класть еще не начали, как у Николая новая идея.
А кирпич лежит свободный.
А в хозяйстве он каждому нужен.
И когда Николай решит общественную библиотеку построить, наложивши на каждого по четыре копейки, то оказывается, что четырех копеек платить не придется, потому что и никакого кирпича нет.
Пойдет посмотреть на то место, где лежал кирпич — его и, правда, нет.
— Ну, и черт с ним, — скажет Николай, — какая тут библиотека, когда бани нету, ходим все как черти немытые.
Библиотеку откладывали.
— Вот это другое дело, — говорили старички, — в баньке попариться не грех, это всякий с удовольствием.
— Взносы небось придется на нее делать? — спрашивал кто-нибудь.
— Нет, — отвечал Николай, — вот амбар помещичий приспособим, перегородки из закромов высадим — и ладно.
Перегородки высаживали, и, когда приходили к нему за дальнейшими указаниями, он раздраженно кричал:
— Ну, какого черта еще прилезли? Чего вам?
— Насчет бани…
— Насчет какой бани?
— Обчественной.
— Вот надоели с этой баней. Всю жизнь сидели без бани — ничего, а то вдруг им баня понадобилась.
— Да нам не к спеху.
— Не к спеху, а лезешь?..
Баню пока откладывали.
— А перегородки себе взять можно? — нерешительно спрашивал кто-нибудь.
— Можно.
— Вот так до весны подработаем, — везде чисто будет.
Когда выбирали Степана, который старался всегда, чтобы все было хорошо, то каждый думал, что раз Степан — хороший человек, то он уж не откажет, если, к примеру, пойтить насчет леску попросить.
И так как каждому что-нибудь было нужно, то поэтому к Степану шли все.
И он никому не отказывал. Писал на бумажке какие-то крючки и отправлял к лавочнику для выполнения.
Но получалось всегда так, что одному даст, — глядишь — обидел другого. Написал одному выдать корову, отобрав ее у прасола, мужичок ушел, благословляя Степана. А через минуту прибежал прасол, прося написать бумажку о том, что его корова не подлежит реквизиции. Степану как-то неловко было отказать и этим обидеть человека. Он написал и прасолу. И когда мужичок прибежал, запыхавшись, и показал прасолу бумажку насчет коровы, прасол, прибежавший еще более запыхавшись, показал ему тоже бумажку насчет той же коровы.
Когда разговор заходил о том, чтобы делить помещичью землю, Степан первый присоединялся к этому, говоря, что несправедливо одному владеть тысячей десятин, когда у мужика и пяти нету.
Но, когда разговор заходил о том, чтобы в это воскресенье начать делить, Степану становилось жаль помещика, — тоже человек, и он говорил, что лучше подождать.
— Как там решат всем народом, так тому и быть. Немножко и подождать-то. Скоро соберутся.
— Да до каких пор ждать-то! Жрать нечего, — говорил кто-нибудь.
— Ну, я тебе записочку к арендатору напишу, он тебе муки даст.
— Что ж ты одному только напишешь, а остальные облизываться будут?
— Зачем одному, можно и не одному.
И все, окружив Степана, получали записки и бежали к арендатору за мукой.
— Вот человек, вот это душа. Чтобы он когда-нибудь тебе в чем-нибудь отказал, — примеру еще такого не было, — говорили мужики. — Не ошиблись, выбрали.
— На душу гляди, никогда не ошибешься. А минут через десять прибегал арендатор и торопливо говорил:
— Голубчик, дай скорей записочку, а то всего оберут, сукины дети.
И чем Степан был добрее ко всем, тем больше его начинали ненавидеть. И дошло наконец до того, что не могли слышать одного его имени, чтобы при том не помянуть своих и чужих родителей.
Лавочник, сообразно своему призванию, занялся хозяйственной частью, главным образом, кооперативом, куда посадил своего племянника, у которого нос посгоянно был в саже, а правая рука почему-то поднималась вместе с левой.
Но лавочник свое призвание, имевшее определение номерного, направлял односторонне: только для себя, забывая при этом об обществе. Поехал к Пасхе за товаром и привез почему-то одного мыла. Дешево очень было. Все подходили к прилавку, на котором лежали бруски серого мыла, и, потрогав руками, отходили.
— Хочешь умывайся, хочешь разговляйся, — сказал Сенька.
— Бани не построили, зато мыла сколько хочешь.
И так как мыла за глаза было много, то лавочник от себя стал сбывать его. Деньги за проданный крестьянам помещичий скот тоже поступили к нему.
— Квиток-то дашь? — спрашивал иногда какой-нибудь мужичок, только что внесший за корову деньги.
— Какой же тебе квиток, — говорил лавочник, — я вот тут тебя запишу.
Он ставил на клочке бумажки какой-то крючок и совал бумажку себе в карман, где у него были еще такие же бумажки.
— Не спутались бы, — говорил мужичок, — по разным карманам бы разложил.
— На каждого черта особый карман, что ли, буду готовить? — отвечал лавочник, — жирно будет, облопаетесь.
А потом и, правда, оказалось, что бумажки спутались: неизвестно, кто платил, кто не платил, и выходило так, что будто вовсе никто не платил, потому что, когда понадобились деньги на покупку товара, денег никаких не оказалось.
— Да ведь бумажки-то ты с нас брал? — закричали все в один голос.
— Брал, — ответил лавочник.
— Крючки-то свои ставил?
— Ставил.
— Ага, ставил? Так где ж они?
— Кто?
— Да бумажки-то эти с крючками?
— Он, должно, не в тот карман их клал…
— Чего галдите, вот ваши бумажки. Все тут записано. Проверяй.
И вынул из кармана пачку смятых истертых бумажек. Все посмотрели на бумажки и замолчали.
— Вывернулся, черт…
— Этот всегда вывернется. Вот отчетность бы завести, тогда бы они попрыгали. А деньги-то у тебя где?
— Деньги разошлись. Где ж им быть? Что я их съел, что ли? Очень мне нужны ваши деньги! — кричал уже лавочник. — Ежели бы я квитанций вам не показал, могли бы орать, а раз все тут, значит, и не галдите.
— Товар надо осмотреть, — сказал кто-то.
— Правильно. Веди в лавку. Зови дьячка для контролю.
Пришли в лавку, стали проверять. Оказалось, что в кассовой книге, в графе, где стоят рубли и копейки, записано «поступило три свиньи».
— Что-то они не в ту закуту попали, — сказал дьячок, держа желтый табачный палец на графе и повернув к мужикам голову с подпрятанной под воротник полукафтанья косичкой.
Ближние к дьячку нагнули головы к книге.
— Ты бы поаккуратней писал-то, — сказал кузнец малому, — тебе тут рубли нужно писать, а ты свиней сюда нагнал!
— Это я спутался, их вон куда надо… — сказал черноносый малый, полез правой рукой почесать затылок, и левая стала подниматься.
— Ты, должно быть, не той рукой писал… — сказал Сенька.
— Поаккуратней надо, — сказал член комиссии, — а то, за тобой не догляди, ты к весне тут целое стадо разведешь.
— Правильно, что ли? — спрашивали задние.
— Черт ее знает! Уж очень намазано чтой-то… Про свиней прочли, а про деньги чтой-то ничего не разберешь.
— Это я тут ошибся да пальцем растер, — сказал малый недовольно.
— Зачеркивал бы. А то скоро кулаком по всей книге начнешь мазать.
Когда же с лавочником заговорили о земле, то он, сам имевший 20 десятин купленной, говорил:
— С этим надо подождать, как там решат. Сейчас пока только налаживаем. Без закону нельзя. Вот соберутся, тогда… Зато мы с вас никаких налогов не берем.
Если кто-нибудь приходил к нему с запиской от Степана, который просил выдать просителю кирпича на хату, лавочник говорил:
— Нету кирпича. На школу пошел.
— Да ведь школы-то нету?
— Школы нету потому, что курсы решили строить.
— Да ведь курсы-то не построили?
— А, черт, пристал… У Николая спрашивай.
Проситель шел к Николаю.
— Кирпич из разломанной кухни брал? — спрашивал Николай.
— Брал…
— Ну, так какого же черта лезешь!
И выходило так, что все терпели от троих. С одной стороны, от пустой головы Николая, с другой — доброй души Степана, с третьей — от односторонне направленного номерного дара лавочника.
— Этому черту в святые надо было идти, а не обчественными делами заниматься, — говорили про Степана.
— Вот засели, окаянные, на обчественную шею. Когда ж это с фронту придут?!
— Кто же это вам удружил таких? — спрашивал кто-нибудь из мужиков.
— Сами, конечно. Кто ж больше? Ведь это какой народ…