Несчастье случилось на свадьбе недели за две до Покрова, когда хлеб был уже весь убран и в поле оставалась только запоздавшая картошка.
Спиридон накануне свадьбы дочери даже ходил на свой загон, посмотреть, не пора ли выпахивать картошку. Постоял там, посмотрел из-под руки кругом и понурый пошел домой. Месяц тому назад дочь, Устюшка, пришла и сказала, что выходит замуж за сына кузнеца Парфена, комсомольца.
— А денег на свадьбу кто тебе приготовил? — спросил Спиридон, не взглянув на дочь.
— Каких денег? Приданого ему не нужно, — а венчаться будем не у попа, просто запишемся, — сказала как-то небрежно, почти мимоходом Устинья, вильнула своей косой и ушла.
Жена Алена ахнула, а Спиридон бросился было за дочерью с кулаками, но сейчас же остановился и, махнув рукой, только сказал:
— Вот чертова порода-то пошла!..
Больше всего его задело почему-то, что жениху приданого не нужно. «Значит, хозяйства не справит, раз копейку не ценит», — подумал он.
Хотя он никогда ничем не выражал своей любви к жене, и если она уезжала одна в город и долго не возвращалась, то он выходил на улицу посмотреть, не едет ли, но всегда смотрел не в сторону околицы, а смотрел как будто по сторонам, чтобы люди не увидели, что он о ней беспокоится и ждет ее.
Говорили они с ней всегда только о хозяйстве и ни о чем больше. Теперь Спиридон стал молчалив и раздражителен, и если выпивал и его чем-нибудь задирали, у него глаза загорались диким огнем, и он, не помня себя, лез драться.
Один раз даже и в трезвом виде он едва не убил Семку кровельщика, маленького, лохматого мужичонку, за то, что тот ехидно его поздравил «с хорошим женихом и партийной линией».
Когда же он бывал пьян и лез с кем-нибудь драться, Алена всегда повисала у него на руках и твердила:
— Спиридон, голубчик, будет… Спиридон, милый, не надо…
И уводила его домой, прикладывая землю к синякам, которые он себе насажал в пьяном виде.
Чем ближе подходил день свадьбы Устиньи, тем Спиридон становился угрюмее и сумрачнее. И возможно, что если бы не было этой свадьбы, то не случилось бы и несчастья, такого нелепого и ужасного.
В деревне начиналось веселое время свадеб. Но Спиридон ходил понурый, точно пришибленный. Ему казалось каким-то позором, что свадьба его дочери будет не настоящая, без попа.
Свадебная пирушка была у жениха. Алена хотела было надеть свое лучшее голубое шерстяное платье, которое ей Спиридон однажды привез из города, но в самую последнюю минуту почему-то передумала и надела другое праздничное платье, попроще. «Как кто подтолкнул», — рассказывала она потом, уже в больнице, Спиридону.
Гости стали собираться еще задолго до темноты. Прежде, бывало, из церкви ехали на тройках с бумажными цветами, заплетенными в гривы и хвосты лошадей, а теперь приходили и приезжали без всяких цветов.
Спиридону и в этом показалось что-то позорное и обидное.
Казалось, что над ним и над его дочерью смеются, за настоящую свадьбу не считают. И он, надевший свою праздничную поддевку и намасливший волосы коровьим маслом, чувствовал себя глупо, как будто он совсем некстати вырядился. Другой бы на его месте вовсе не пошел сюда или бы нарочно все старое надел.
Народ набирался в избу, главным образом, все молодые ребята в пиджаках и френчах, и девчата, одетые тоже все по-городски — в белых платьях и туфлях с белыми чулками, как барышни. Они шумели, смеялись, как будто всем здесь командовали и заправляли они, а старики как-то неловко жались в сторонке.
В переднем углу стоял накрытый стол, устроенный из трех сдвинутых столов. На скатерти были положены вдоль по тарелкам вынутые из сундуков расшитые полотенца для утирания масленых ртов и рук. Стояли бутылки водки, вишневка и на блюдах — заливные куры.
Спиридона никто не встретил, не оказал ему, как отцу, почета, точно он не имел здесь никакого значения. И он стоял в толпе других гостей, дожидаясь, когда позовут садиться за стол. И чем он больше так стоял, тем больше в нем разгоралась обида: двадцать лет работал, дочь вырастил, а теперь на ее свадьбе стоит как неприкаянный, точно его из милости сюда пустили.
А тут попятился, не разглядел что сзади, и попал сапогом в кошачье блюдце с молоком, стоявшее у стенки. Блюдце хрустнуло, разломилось и из-под ног Спиридона потек ручей молока на середину пола. Некоторые из гостей фыркнули, а он покраснел до самого затылка.
Старики хозяева, Парфен и его жена Анисья, тоже как-то нескладно толкались, видимо, не зная, что делать со скучающими гостями. А молодежь забралась вопреки всем обычаям в спальню, оттуда слышался говор, смех. Устинья в белом платье, с волосами, собранными к затылку, в прическу с воткнутой в нее гребенкой, сидела с женихом на кровати, тоже смеялась и то оправляла ему галстук, то волосы, как будто он был для нее уже свой.
И от этого не было, как показалось Спиридону, никакой серьезности, никакого благообразия. И даже отдавало каким-то бесстыдством.
У Спиридона настроение стало еще хуже, когда он увидел, что здесь присутствует рябой Семка, который один раз уже подковырнул его насчет этой свадьбы.
Кум Спиридона, Сергей Горбылев, пожилой мужик с серой курчавой бородой и волосками на носу, как будто понял, что чувствовал Спиридон. Он отодвинул ногой черепки и, нагнувшись к Спиридону, подмигнул и сказал тихонько:
— Себе тоже в гости пришел?
— Вроде этого… — ответил угрюмо Спиридон.
Наконец оживились, зашумели. Молодые ребята, напирая друг на друга, толпой вытеснились из спальни, причем всех толкали.
Комсомолец Гараська Щеголев, друг жениха, вышел на середину избы и поднял вверх руку, как бы требуя тишины. Все затихли и смотрели на него и друг на друга с неловким чувством ожидания, что он сделает или скажет что-то такое, отчего всем будет стыдно и неловко за него и за себя. Гараська утер губы платком и, заложив палец за борт френча, сказал краткое приветствие молодым, заключавшееся в том, что он поздравлял новую пару, отказавшуюся от предрассудков и строящую новый быт.
Жених в коричневом френче и брюках, стоя рядом с невестой, то смотрел на оратора, то, улыбаясь, перешептывался с невестой, чтобы скрыть свою неловкость. А она тоже изредка шептала ему что-то, закрыв рот рукой.
И опять эта смелость и развязность дочери показалась Спиридону почти бесстыдством. Его старуха — не то что шептать и смеяться при всех с ним, когда он был женихом, она стояла, словно окаменела совсем, — до того боялась.
Спиридон смотрел на оратора, на его сухой, свешивающийся наперед вихор, и ему лезли мысли о том, что на него — отца наплевали, да еще на смех подняли, когда в молоко попал, всем командует какой-то мальчишка, у которого на губах молоко не обсохло.
В особенности ему показалось, что над ним потешается Семка, который, сидя на подоконнике и свертывая папироску, поглядывал на жениха с невестой и все ухмылялся чего-то. Лицо у него было рябое от оспы и на носу было особенно много рябин, так что кончик его был точно весь изъеден. И от того лицо его казалось Спиридону особенно гнусно-ехидным.
За стол он сел в поддевке, и ее широкие рукава, обшитые полоской кожи, мешали ему управлять ножом и вилкой. Стал резать курицу, упер вилку стоймя в тарелку, а она, неожиданно соскользнув, так взвизгнула, что все гости испуганно оглянулись. А соседа с левой стороны всего обдал куриным желе, тот испуганно выбирал его из курчавой бороды, точно ему в бороду не куриное желе, а искры из кузнечного горна попали.
Спиридон опять весь покраснел и с досады чуть не пустил тарелкой об пол и не ушел. Но удержался и только отставил тарелку и стал только пить.
— Неподходящее, видно, дело? — сказал ему через стол Семка.
Спиридон посмотрел на него и ничего не ответил.
Языки развязывались все больше и больше. Ножи отложили в сторону и стали работать руками, разрывая сухожилия на куриных ногах и обгладывая их зубами с маслеными губами. Молодежь, обступив молодых, заставляла невесту пить водку и целоваться с женихом
И Спиридону казалось, что они нахальничают над его дочерью у него на глазах, а все смотрят на него и, наверное, смеются над ним, что он сделать ничего не может.
Семка рябой, то и дело наклонясь вперед над столом пьяной головой, смотрел неслушающимися глазами на молодых, потом переводил их на Спиридона, и вдруг закричал пьяным голосом:
— Вали, ребята, целуй ее все, — не венчанная!
Спиридон побелел.
Соседние с Семкой мужики начали унимать его, а он еще больше кричал и хохотал пьяным смехом в лицо Спиридону.
Все сразу затихли. Назревал скандал. Но все-таки все были далеки от мысли о том, что сейчас произойдет.
— Вали, ребята, не церемонься! — закричал опять было Семка.
Но в это время вдруг что-то случилось… Сидевшие рядом со Спиридоном два мужика полетели на пол, а Спиридон очутился около Семки и стал душить его за горло. Семка одной рукой отдирал руки Спиридона, а другой искал на столе нож. Заметив его движение, Спиридон не спеша отвязал одной рукой с пояса под поддевкой свой самодельный из косы нож. Отвязав, он навалился на Семку среди отшатнувшихся от них соседей по столу и только было взмахнул рукой над моргавшим под ножом мужичонкой, как у него на руке повисла Алена и закричала:
— Спиридон, голубчик, будет… Спиридон, голубчик, не надо…
Он с озверелым видом изо всей силы отмахнулся от жены рукой, в которой у него был нож, и Алена, слабо, испуганно и как бы удивленно вскрикнув, медленно осела на пол.
Платье на ней было разрезано от груди до самых ног, и на полу показалась лужа темной крови, стекавшей от нее узеньким ручейком в углубление, и на ней плавала и кружилась пыль от земляного пола.
Рана оказалась смертельной. Алену свезли в больницу, и она медленно умирала.
Все в деревне жалели Спиридона и говорили о том, какое несчастье опрокинулось на него: осталось хозяйство без бабы.
Соседи часто заходили к нему, когда он сидел один, опустив голову, и говорили ему о том, что одному ему трудно в хозяйстве будет, что нужно жениться, ведь он еще не старик… Можно посватать за Катерину Соболеву, она хорошая по душе и работящая баба, хотя, впрочем, у нее трое ребят. Тогда можно взять Степаниду, у нее один мальчишка, вырастет, — помощником будет.
Но Спиридон ничего не хотел слушать.
На третий день его допустили к раненой.
Когда больничная сестра в белом халате провела Спиридона по высокому коридору и остановилась перед крайней дверью, Спиридон, шедший за ней неловко на цыпочках в своих больших сапогах и с шапкой в руках, тоже остановился и посмотрел на свою шапку, точно не зная, куда ее деть, и на свои сапоги, не наследил ли он ими.
Сестра вошла в палату. Спиридон в раскрывшуюся дверь увидел в дальнем углу пустой палаты койку и на ней чей-то незнакомый и чужой желтый лоб.
Сестра, заглянув на эту койку, повернулась и поманила Спиридона. Тот, еще больше приподнявшись на цыпочки, — отчего его сапоги неловко вихлялись на скользком натертом полу, — подошел.
Перед ним лежала Алена. Желтый, как у покойника, лоб оказался ее лбом. И странно было, что он так быстро стал таким. Вокруг глубоко запавших глаз залегли серые, землистые тени. Поверх серого больничного одеяла лежали выпростанные бледно-желтые, точно только что вымытые руки с выросшими желтыми ногтями.
Сестра вышла. Спиридон сел на кончик табуретки у постели.
Ему было стыдно и неловко, что он сам убил ее, а теперь пришел навещать.
— Ну, как?.. — спросил Спиридон каким-то чужим, как ему показалось, голосом. Хотел откашляться, но побоялся.
Слабый взгляд умирающей остановился на нем, и по ее лицу вслед за мелькнувшей бледной, как бы ободряющей улыбкой, пробежала тень заботы.
— Помру… — слабо, едва слышно выговорили ее бледные, бескровные губы. Она несколько времени лежала неподвижно, как бы отдыхая от сделанного усилия. Потом все с тем же выражением заботы сказала:
— Вот беда-то свалилась… как ты теперь один будешь… не справишься с хозяйством-то.
Она вошла в свою обычную роль заботы о нем и говорила так, как будто не ее положение умирающей нуждалось в заботе и сочувствии, а положение Спиридона, который остается жить один, когда у него картошка не вспахана и за ним самим некому будет присмотреть и некому помочь.
И Спиридон как-то по привычке принимал это и даже невольно делал вид, как будто его положение действительно тяжелое. Он даже хотел сказать жене, что соседи уж уговаривают его жениться, но что-то его удержало от этого. Он только махнул рукой, как бы не желая говорить о своем положении, и сказал:
— Да это что там, справлюсь как-нибудь. Вот тебя бы поправить…
Но больная на это только безнадежно покачала головой:
— Обо мне разговор уж кончен…
Потом посмотрела издали на свои руки, лежавшие на одеяле, приподняв их ногтями к себе, и, подумав, спросила:
— Что ж, живут? — очевидно, подразумевая дочь.
— Живут покамест, — ответил Спиридон.
Алена опять покачала головой.
— Бесхозяйственный… от приданого отказался, значит, копейку не будет беречь… несчастная она с ним будет… любить ее не будет…
— Какая там любовь… — сказал ей таким же тоном Спиридон.
— Больше двух дней не выживу… отработалась… — сказала Алена потом, застонав от боли, лежала несколько времени неподвижно с закрытыми глазами.
У Спиридона зачесались глаза и защипало в носу от слез. Он подумал о том, что она сама умирает, а думает только о нем, а он помнит, что не раз все-таки подумывал о предложении соседей, и так как привык больше всего беречь копейку, то ему было жалко денег, если придется нанимать человека, так как один после ее смерти он все равно не справится.
Алена, открыв глаза, повернула к Спиридону голову на плоской больничной подушке, посмотрела на него и как-то робко, нерешительно проговорила:
— Положи ты меня в голубом платье… это твоя память… так ни разу и не надела… только смотрела на него… видно, уж там вспоминать буду.
Спиридон подумал, потом сказал:
— Жалко… что ж оно в земле-то зря сопреет? Лучше Устюшка поносит.
— А, ну хорошо… в чем-нибудь, там не взыщут, что не приоделась…проговорила Алена, и на ее губах промелькнула слабая тень улыбки.
— И ровно, надоумил кто…
Она остановилась, часто и слабо дыша. Спиридон подождал, и, так как она молчала, он спросил:
— В чем надоумил?
— Платья-то этого не надела… и оно бы пропало зря… располосовал бы все…
У Спиридона опять зачесались глаза, а в горле точно застрял какой-то комок.
— Да, это что там… человек дороже платья, — сказал Спиридон, махнув рукой.
— Что ж дороже… человека-то уж нету, почесть… А я было уж надела его, потом опять сняла… прямо бог спас.
Спиридон утер украдкой глаза, проведя по ним и по носу шапкой, и на носу остался зацепившийся в виде пушинки клочок ваты от подкладки, которого он не заметил.
Алена хотела было ему сказать, но, видимо, ей стоило это большого напряжения, и она не сказала, а только смотрела на эту ватку, которая развлекала ее внимание.
Спиридон смотрел на жену и видел, что ей уж не встать, и она сама знает это, а все-таки продолжает заботиться о нем. И опять горе и жалость к человеку, с которым прожил целую жизнь, сжала ему спазмой горло.
Алена заметила это, ей стало жаль мужа, и, чтобы успокоить его и ободрить, она сказала:
— Не горюй… может, еще выживу… случаи бывают…
— Дай бог… — сказал Спиридон, а сам испуганно подумал, что ведь это беда тогда будет, если она в самом деле выживет, потому что все равно ни на какую работу не будет годна, ее только кормить да ходить за ней.
— К следователю уж вызывали, теперь затаскают, гляди, еще лошадь напоить некому будет.
Он сказал это затем, чтобы, во-первых, отогнать от себя эти лезшие в голову постыдные мысли, а, кроме того, ему как-то стыдно было сидеть перед умирающей от его руки жены здоровым, необремененным никакой заботой, никакими неприятностями, и ему хотелось как бы выставить себя в более несчастном положении, быть может, немногим лучше, чем положение Алены. Он даже старался говорить каким-то слабым, больным голосом.
— За что ж таскать-то… — сказала Алена, отвечая на его слова о следователе, — кабы ты нарочно… что ж с пьяного человека взыскивать, мало что бывает…
Она не договорила, закрыла глаза и закусила бледные губы.
— Больно тебе? — спросил Спиридон, чуть наклонившись с табурета.
Алена слабо кивнула головой, потом опять застонала и заметалась.
А Спиридон смотрел на нее и думал: «Неужели она все-таки выживет?»
Вошла сестра, оправила одеяло, взяла руку больной и, отвернувшись, стала пробовать пульс, потом мигнула Спиридону, чтобы он уходил. Но в это время Алена открыла глаза и, найдя ими мужа, сказала слабым голосом:
— Ну иди… может, не увидимся… найми копать картошку-то, не справишься один. А платье Устюшке отдай… пусть носит… меня все равно в каком…
Потом, отдышавшись, прибавила:
— Жениться бы тебе… что чужому человеку платить. Я уж думала о Катерине… хорошей души баба.
— Еще что выдумала! — сказал Спиридон, — может, бог даст поправишься.
Спиридон постоял с шапкой в руках около койки и, не зная, как проститься, молча поклонился жене поясным поклоном, как кланяются покойнику, потом пошел опять неловко, на цыпочках, из палаты все еще с пушком ваты на носу.
Придя домой, в свою пустую избу, где еще так недавно жена хлопотала у печи, Спиридон сел на лавку и долго сидел, опустив голову. Потом отодвинул ящик стола, ища чего-нибудь поесть, но ничего не нашел, кроме хлеба и холодных, ослизлых картошек на загнетке в чугунке.
И от этой пустоты и тишины чего-то остановившегося, от потери навеки своего неизменного заботливого друга, от этих холодных картошек опять в горле начал набираться комок слез.
Ведь она как мать была для него всю жизнь, даже теперь, умирая от его руки, думает и заботится только о нем вплоть даже до его женитьбы. А он не ценил и даже не замечал этого, и вот только теперь, когда ее нет с ним, когда холодная картошка в чугунке говорит о ее, быть может, вечном отсутствии, теперь он почувствовал.
И если не удастся спасти ее, то ради ее такой любви остаться ее памяти верным до могилы. И лучше есть эту холодную, ослизлую картошку, чем допустить, чтобы ее место заступил какой-то другой человек, хотя бы та же Катерина.
А когда он на другой день пошел в больницу, он подумал, как же теперь будет хозяйство: если она умрет, ему одному не справиться, нанимать — жалко денег.
Конечно, самое лучшее — жениться на Катерине. Но у Катерины хоть и душа хорошая, а у нее трое ребят. Тогда лучше Степанида, у нее один малый.
А если Алена останется жива, то все равно она теперь калека и работать не может, и так как одному с хозяйством не справиться, то все равно придется нанимать, потому что пока она жива, жениться на другой нельзя, да еще за ней ходить надо человека нанять.
И когда он подходил к больнице, ему подумалось, что вдруг сестра выйдет и скажет:
— Слава богу, твоя старуха останется жива, только тебе придется взять ее домой и нанять какую-нибудь соседку, чтоб ходить за ней, бог послал крест, надо терпеть, она уж не работница.
Спиридон стал соображать, во сколько это обойдется, и никак не мог сосчитать.
Подавленный этими мыслями, он вошел в больничный коридор и робко, точно ожидая своего приговора, стал с шапкой у двери.
Сестра встала из-за белого, выкрашенного масляной краской столика, за которым она что-то писала и, увидев Спиридона, подошла к нему.
— Ну… — сказала она.
Спиридон заморгал, у него замерло сердце и на лбу выступил холодный пот. Он даже утер его шапкой.
— Что ж делать, надо терпеть, — сказала сестра в то время, как у Спиридона при первых ее словах мелькнула мысль о хозяйстве, — в ночь скончалась, договорила сестра. — Она там, ее вынесли в мертвецкую, — прибавила она.
У Спиридона как-то против воли вырвался вздох облегчения. Но при мысли о том, что хозяйство его осиротело, что он уже никогда не увидит свою старуху, и при слове вынесли он почувствовал в горле опять знакомый ком и неожиданно для себя стал как-то нелепо, по-бабьи всхлипывать, так что самому стало стыдно.