Гамбурд Мириам

Менялы для прекрасной Лалы

Стадо беглых египетских рабов, сколоченное в народ Синайским откровением, голубоглазым быть не могло. Скорее оливковый колер подходит для жителей тех широт, оливковый, как переспелые маслины сорта «сури», которые не годятся для отжима на масло — только для засолки. Неплох для пустынников карий или пегий в крапинку цвет глаз, как оперение перепелов, спускавшихся на стан израилев по вечерам. Перепела съедались без соли и без лука, ведь лук репчатый и лук-порей, горшки с мясом и хлеб досыта остались в светлом рабском прошлом. А как насчет черного как африканская ночь? — тоже годится. Но голубой — нет. Тогда откуда у евреев голубые глаза? Подходящим может быть еще желтый цвет нильской воды в дни праздника полноводия, когда все ушли на праздник, а жена Потифара осталась, заболела якобы. Вместе с ней в огромном пустом хозяйском доме остался управляющий имением молодой раб Иосиф, тот самый, которого православная традиция зовет Прекрасным, а еврейская — Праведником. Хозяйка влюблена в своего раба, но он отказывает ей во взаимности. Остался он в доме чтобы исполнить свои обязанности — привести в порядок счета хозяина. Остался исполнить супружеские обязанности хозяина! — считают авторитеты Талмуда. Так о чем это я? Да, о голубом цвете глаз. Об этом существует легенда — и нет, как известно, ничего достоверней легенды — о казаках Богдана Хмельницкого, промышлявших продажей девушек, выкраденных в украинских, тогда еще польских, еврейских местечках, богатой и процветающей еврейской общине Стамбула. Выкуп пленных — важная заповедь и дело богоугодное, и община регулярно выкупала несчастных пленниц, которые после нескольких дней пребывания на казачьем судне частенько прибывали на турецкий берег беременными. Их дети, появившиеся на свет, по законам Галахи считались евреями. Казаки умыкали только молодых и красивых, таких можно было продать и в гарем, тем самым создавая здоровую конкуренцию между гаремом и еврейской общиной. Цены на пленниц диктовал огромный невольничий рынок, расположенный рядом с портом. Сюда в XVII веке переместился багдадский женский рынок, столетием раньше бывший самым большим на Востоке. Молодые женщины шли по тысяче курушей за особь, мужчины — за восемьсот, пожилые женщины — за двести, старики спросом не пользовались, поскольку товарной ценности не представляли. Лошадь, к примеру, стоила пять тысяч курушей. Закупщики из гарема платили за красавиц чуть дороже рыночной цены, представители общины накидывали еще несколько монет за каждую девушку. Торг шел яростный. Евреи должны были незамедлительно выкупить пленниц и таким образом соблюсти заповедь, волокита приравнивалась к кровопролитию, но, согласно предписаниям Талмуда, им запрещалось переплачивать, чтобы тем самым не возбуждать алчность продавцов и не провоцировать новые похищения. Галаха предписывала выкупать сначала мужчин и только потом — женщин, потому что проституция — удел женщины, но не мужчины. То, что пленники обоих полов подвергнутся насилию, у законников не вызывало сомнения. Казаки мужчин не крали, может, не были сведущи в еврейских законах, но, скорее всего, мужчины-евреи не представляли для них никакого сексуального интереса. Другое дело, перепуганные девушки, оказавшиеся против своей воли на казачьем фрегате в открытом море. Угроза бросить непокладистую пленницу за борт в набежавшую волну обычно смиряла сопротивление даже самых строптивых. Растерянные заплаканные девушки сходили на берег, стараясь ничем не выдать своей постыдной тайны, увы, заранее известной встречающим. Представители еврейской общины отсчитывали надлежащую сумму и уводили только что выкупленных молодых польских евреек навстречу новой жизни, а казаки грузили на свое судно дорогое инкрустированное турецкое оружие, конскую упряжь работы искусных ремесленников Османской Порты, штуки парчи, бархата и атласа, сафьяновую обувь, керамические расписные изразцы и пахлаву. Отлаженный эксклюзивный промысел процветал не один год, но иногда случались сбои.

Старшая дочь вдовца, резника Шломы, пропала год назад, поговаривали, что ее утащили казаки. Это случилось в Судный день, когда малочисленные мужчины местечка на голодный желудок молились в синагоге, и кто-то из женщин видел, как двое евреев выкрестов, из тех, что ушли жить в Сечь к казакам, приторочили ее к седлу, и как совсем мальчишка казачок Микита вскочил на коня и конь понес его с поклажей прочь. Через год Микита привез несчастному отцу письмо от дочери. Заслышав о письме, Шлома, как был — с ножом в одной руке и только что зарезанной курицей в другой, выскочил из резницы, приветствуя казака снопом перьев и брызгами куриной крови. Дочь писала о том, что живет она в Хаскойе, еврейском квартале Стамбула, что замужем, что в месяце таммузе у нее родился сын и мальчик, как положено, был обрезан на восьмой день жизни, что муж у нее инвалид, но добрый, и что она никак не может привыкнуть к здешней еде и готовит на субботу цимес, такой, как готовила дорогая покойная мама, да будет ее душа вплетена в связку жизни, а муж ее за это ругает. Резник бросился целовать гостю руки, на столе тотчас появилась горилка, казанок с тушеным мясом и черносливом и хала, оставшаяся от субботы. Дочь писала правду: община заботилась о сватовстве и замужестве выкупленных пленниц и снабжала их хоть и скромным, но все-таки, приданым. Рассчитывать на хорошую партию ни они, ни их потомки в нескольких последующих поколениях не могли. Никому бы не пришло в голову сватать их за сыновей уважаемых семейств, но на обочине жизни богатой стамбульской общины водилось много нежелательного люда: новообращенных, бывших преступников, калек, умственно отсталых и просто бедняков, за которых никто не хотел идти. Их-то и получали в мужья беременные от казаков польские еврейки.

В семье резника подрастала младшая дочь Ривка. В ее пятнадцать у нее уже три года как были месячные, и в эти дни цветы никли в ее присутствии и соленья скисали. Когда Микита впервые увидел ее девичье перепуганное лицо с широко открытыми голубыми(!) глазами и яркими веснушками, то испытал с трудом преодоленное желание заключить в объятия младшую, а не старшую сестру, которой тоже всего-то минуло шестнадцать и чей день свадьбы был назначен сразу после праздника Суккот. В засаде их ждали два перехрыста, и молодой казак не решился своевольно нарушить уговор, но теперь он зачастил в гости к резнику. Когда Шлома заметил щербинку на переднем зубе младшей дочери (не успела созреть, подумал, а уже вянет) и решил не тянуть и подыскать ей жениха, дочь уже была крещена в православную веру, обвенчана с Микитой и беремена. Молодые вынашивали план: Ривку похитят, продадут стамбульской общине, Микита получит свою долю и они славно заживут. Где? Найдется для них место под солнцем. Дружки уважили просьбу Микиты и во время плавания не покусились на его дивчину: ее рвало от морской болезни, и аппетита она ни у кого не вызывала. На борту среди девушек была пленница куда как интересней. Лея — красавица-еврейка с польским гонором. Перехрысты заманили ее на судно обманом, посулив девушке встречу с якобы оставшейся в живых матерью, в действительности зарубленной во время погрома, — и Лея поверила. За услугу они взяли всего ничего — только колечко с брильянтом. Перехрыстами звались евреи-выкресты, которые с семьями уходили жить в Запорожскую Сечь. Спасаясь от погромов, шли к погромщикам, похоронив убитых, шли к убийцам чтобы выжить самим. Так они кончали с непосильной, унизительной, жестокой еврейской судьбой. В Сечи занятий для них хватало: от врачевания и торговли до всех видов посредничества, и некоторые быстро обучались непривычному делу — владению оружием. «Чем человек виноват? — сказал жид Янкель из повести «Тарас Бульба». Там ему лучше, туда и перешел». Неполных три века спустя евреи из тех же мест шли в революцию, и это было легче — не требовалось креститься и порывать с еврейством. Евреи из черты оседлости уходили в революцию от унизительной судьбы, от невыносимой затхлости местечковой жизни, от уродливой нищеты, от гнетущей безнадежности, от накопившейся веками обиды, от беспомощности и страха. Да и как было устоять перед великим соблазном променять все это на власть? Тем более что идеи равенства и демократии не чужды иудаизму, и ребенок выносил их из хедера вместе с навыками диалектического мышления, словесной эквилибристики и вшами.

Лея, с детства ее звали Лалой за звонкий голос, была из богатой семьи, разоренной и уничтоженной погромами. Ее отец начинал управляющим, и со временем стал арендатором поместья и сельскохозяйственных угодий крупного шляхтича и поселился с семьей в господском доме. Хозяин жил в Варшаве, и отец с любимой дочкой несколько раз в году ездили к нему отчитываться в делах. Арендатор сам собирал подати с крестьян и во время погрома крестьяне голыми руками разорвали его на части. Старший брат Лалы изучал медицину в Падуе. За год до своей гибели отец возил ее туда навестить брата и показать Италию. Она, конечно, не зашла в собор, еврейка ногой не ступит в христианский языческий храм, да и что там, кроме голого распятого, можно увидеть? Хлеб итальянцы выпекают на свином масле — от одного запаха тошнота подступает к горлу. Ткани у них, правда, красоты сказочной, но сплошной шаатнез: кайма на шерстяном отрезе из хлопка, безобразие. Тамошние евреи не говорят ни на польском, ни на идише, бедняги. Незнание этих двух языков не помешало сыну местного торговца корабельным лесом посвататься к видной польской еврейке и получить отказ. Лала развернула вправо свою красивую голову с туго заплетенной косой так, что подбородок коснулся ключицы, и выбросила голову влево вверх, как будто наотмашь сказала «нет». Коса, хлестнув по спине, смирно улеглась меж ее лопаток. Это было не первое отвергнутое сватовство. Маринуй, маринуй свое лакомое блюдо, как бы, смотри, оно не скисло — судачили злые языки. Два других (тоже старших) брата учились в иешивах, один в Люблине, другой в Кракове. Оба погибли от казачьих сабель.

Перехрысты нашли Лалу слонявшейся, как сомнамбула, по разграбленному и наполовину выгоревшему барскому, для нее родному, дому. Девушка представляла собой легкую добычу для мародеров-убийц, в изобилии шнырявших после погромов по местечкам и латифундиям, арендованным евреями. «Есть там кто, при ней?» — «Никого, господа казаки. Слуги-евреи все перебиты, христиан она нанять не может — закон не велит. На ней норковая шубка и кое-что из украшений, подаренных молодым паном. Он с детства влюблен в нее». — «Так что, гарна жидовочка скоро станет католичкой и женой шляхтича?» — «Вертит хвостом, требует от пана принять иудейскую веру, если уж он ее так любит». — «Так что, паныч, выходит, обрежется?» Хохот, грянувший после этих слов, прекрасно изобразил Илья Ефимович Репин на своей знаменитой картине «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». «Ой, мы избавим паныча от обрезания, — стонали казаки, — и от меховой свитки мы избавим дивчину, и еще от кое-чего мы ее избавим». Было уж как соблазнительно насолить пану и отведать яство с его стола.

«Письмо турецкому султану» являет собой образчик сочной и вдохновенной нецензурной ругани. Так, к примеру, респонденты обращаются к султану: «Самого гаспида (черта) внук и нашого хуя крюк…» и далее: «Чорт высирае, а твоэ вiйско пожираэ». Происхождение этого уникального документа туманно— подлинника не сохранилось, есть только копия, да и та — поздняя. Кто писал письмо и писал ли его кто-то вообще? Было ли оно отправлено адресату? Сложные и, прямо скажем, неоднозначные отношения были у Малоросскаго гетмана с турецким султаном. Репина можно обвинить в исторической недостоверности, но патриотическая ориентация художника безупречна. Османская Порта всегда оставалась опасным и враждебным южным соседом России, и даже в мирные годы крымские ханы из рода Гиреев, вассалы Турции, совершали жестокие набеги на русские земли и угоняли в ясырь целые деревни.

Лала на казацком судне и за ней глаз да глаз нужен, того и гляди, бросится за борт. Казаки сдергивают с нее батистовую шемизетку с расшитым лифом, обнажив маленькие круглые груди с острыми сосками, и связывают блузкой девушке руки за спиной. Голый по пояс, рыхлый, неатлетического вида, крупный чубатый казачина с жирным загривком — он сидит на картине Репина слева в пол-оборота к зрителю — намотал Лалину косу вокруг ладони и сжал ее в кулаке, как возница вожжу. На картине рядом с ним на столе лежит колода карт. Казаки во время игры снимали рубахи — в рукава ловкие шулера умели припрятать картишку.

Не в картах дело, художнику писать обнаженное выразительное тело интересней чем одетое, и голый персонаж легко становится композиционной доминантой. Судно сильно качает, и Лале не удается сохранить равновесие. Казак вертит ее головой, прикованной к его ручище, и девушка задыхается. Пытку ужесточает застоявшийся запах конского пота и водочного перегара. «Не желала полюбовно, а сейчас ты нас желаешь?» Укротитель несколько раз толкнул ее голову вперед так, что получилось «да, да, да». А вот и «нет» — ему понравилась забава и он принялся мотать голову жертвы из стороны в сторону. «Кончай балаган, панночка заждалась своего жениха. Вот мы устроим ей брачную ночь!» Отрывистый смех пробежался по кольцу плотно обступивших Лалу и сменился нервной тишиной. Державший жертву на привязи всем своим видом вопрошал: ну, что дальше? Тишина тотчас наполнилась хриплым боевым кличем, как будто звал бравых хлопцев в атаку на ляхов центральный персонаж репинского полотна. Вот он, чуть правее центра картины нависает над писарем, немолодой матерый вояка с внешностью кошевого атамана, «Жидовки шьют себе юбки из поповских риз<…> Зашумели запорожцы и почуяли свои силы». Атаман делает шаг к жертве и, рванув на себя ее пояс, турецким обоюдоострым ханджаром рассекает плотную ткань верхней и тонкую нижней юбок. Казаки отпрянули и кто-то даже осенил себя крестным знамением. Свят-свят…нечиста сила. Русалка-оборотень, змея подколодная… Лала стиснула бедра и сплела колени и голени, тонкие напряженные пальцы ног усилили сходство нижней части ее тела с рыбьим хвостом. Она превратилась не то в русалку, не то в крупную змею, которой наступили на голову, и она всем телом пытается высвободиться.

Замужние женщины в ашкеназских общинах брили головы и носили парики, чтобы в момент опасности изнасилования сдернуть парик с головы. Лысая женщина представляла в те времена непривычное зрелище. Уродливая, больная, оборотень? Наивный защитный маневр охлаждал, бывало, похотливый порыв.

Лала движением таза привела в действие «хвост» и хлестнула им стоявшего ближе других второстепенного персонажа репинской вакханалии, смуглого, в красной папахе, задиристого на вид казака. Для этого ей пришлось спиной тесно прижаться к полуголому палачу, и тот с готовностью обхватил ее тонкую талию свободной рукой и, постанывая, принялся тереться брюхом о ее тело. Смуглый хватил девушку по щиколотке, она вскрикнула, отдернула ногу, «хвост» распался, и русалка исчезла. Хохот облегчения, качка и выпитое для храбрости свалили вояк на палубу. Хлопцы и тот, что держал жертву на привязи, попадали, держась за животы от смеха. Самый молодой, он стоит на картине слева, как бы в стороне от происходящего, — ему очень нравится своевольная цурка, но страх сплоховать перед дружками и оказаться мазунчиком сильнее — он тоже валится на пол, подползает к Лале и затыкает ее крик поцелуем. Поцелуй получается долгим и страстным. Девушка обхватывает его губы своими и видно, как она ласкает его язык своим, ее горло ходит ходуном как будто она жадно пьет воду. Улюлюканье, хлопки в ладоши, эй, мы тоже хотим, горяча жидовочка, оставь и нам, Андрий! Не отрываясь от Лалы, молодец пытается стащить с себя шаровары, он возьмет Лалу первый! Мешают сабля и колесцовый мушкет, бренчит притороченная к поясу фляжка, стесняет большой кожаный кошель, а поцелуй затягивается, и парень первым начинает проявлять признаки беспокойства. Он мычит все громче и громче, и это жуткое мычанье совсем не похоже на стон наслаждения. Судно качнуло, казак отпрянул с прокушенным языком, и девушка выплескивает ему в лицо полный рот крови и ругательств: «Свиняча морда, кобиляча срака, рiзницька собака, нехрещенный лоб, мать твою в'йоб». Лала цитирует здесь знаменитое письмо, хотя несчастная сего письма и в глаза не видала. Так украинские крестьяне провожали ее отца, когда он сдирал с них пошлину с дыма. Молодой казак, как пес в жару, вываливает распухший язык и, согнувшись вперед, со спущенными портками, корчится и отплевывается кровью.

Подельники, протрезвев, с лязгом выхватывают сабли. Толстый седоусый казачище, Репин одел его в красный кафтан и белую папаху, замахивается, и девушка сама бросается на острие сабли — и перерубила бы себе шею, не отдерни возница ее голову в сторону и не разверни казак в красном саблю тупым ребром к ней. Удар пришелся по ключице и перешиб плечо. Боль, яркая, как беспощадный слепящий яркий свет, вытеснила собой все вокруг. Жертва больше не сопротивлялась. «Рыбам ее теперь скормить, что ли? Совсем потеряла товарный вид». Молодцы подтягивали шаровары и завязывали шнуры-очкуры. «Скормить жидовку рыбам мы всегда успеем», — точно, как в «Тарасе Бульбе»: «Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно», окончательно решает Лалину участь хмурый среди общего репинского веселья казак в черной кучме. — Пусть еврейская община выкупит». Знатоки репинского творчества утверждают, что для шедевра художнику позировали его друзья: академики, музыканты, журналисты, коллекционеры-меценаты. Как же вам не стыдно так себя вести, интеллигентные люди все-таки?

Циля, единственная из девушек, радовалась своему пребыванию на казачьем судне, она сама разыскала перехрыста и попросила устроить так, чтобы казаки ее украли. «А не боишься, что тебя продадут в гарем?» — «Что такое гарем?» — «У султана несколько сотен жен — это и есть гарем». — «Гарем мне и нужен». — «Ну, раз ты хочешь в гарем, то это будет стоить дороже». — «Я отдала вам все, что у меня было». — «А в кармане юбки, что ты там припрятала? Я так и знал — еще один злотый. Некрасиво лгать, твоим покойным родителям было бы за тебя стыдно. Я их близко знал. Какое горе, какое горе! А почему ты хочешь в гарем?» — «Если у султана столько жен, то он приходит к каждой только раз в несколько лет», — был ответ. Замужество виделось ей адом — это, как ее мать постоянно рожать. Трудное, отвратительно ритмичное пыхтение по ночам за перегородкой, мать выбивается из ритма, детский плач ей мешает. Роды: крики за перегородкой, крики, предвещающие смерть, а не начало новой жизни. Кыш, кыш, детей выгоняют во двор, но роды длятся часами, и дети возвращаются домой, едят и играют под страшные крики и стоят, и смотрят на перегородку. Отец бормочет молитвы. Крик новорожденного. Отец молится с новой силой и благодарит Всевышнего. Однажды Циля видела, как отец спрашивал о чем-то у раввина. Ни в коем случае, ответил раввин, зера ле-батала (разбазаривать семя впустую) — большой грех, ты делай свое дело, а Бог, благословенно Его имя, сделает свое. Бог сделал свое дело — всех порубили казаки.

При подходе к турецкому берегу, запорожцы почуяли удачу. Обрывки разговоров в таможне, о смысле которых они догадывались, уважительные взгляды и почтение к своим персонам, которое они с удовольствием отметили, — все говорило о том, что пробил их звездный час. Они привезли ценный дефицитный товар. На невольничьем рынке сложилась как нельзя более благоприятная для них ситуация. Ряды, обычно заполненные белокожими рабынями, были почти пусты, и цены на белый товар подпрыгнули до небес, тогда как негры, мужчины и женщины, не переставали прибывать. Негров вывозили в Турцию из Центральной и Восточной Африки через Красное море. Голландия, Франция, и Англия основали компании по торговле живым товаром, вывозившие рабов из Западной Африки. Пираты отбивали черных рабов у их «законных» владельцев — Вест-Индской компании— и продавали их в Малой Азии. Испания объявила торговлю неграми королевской монополией как самый прибыльный торговый промысел.

Среди торговцев белым товаром нарастало недовольство. Обычно нагайцы, потомки племен Золотой Орды, и татары привозили ясак — большие партии русских, но сейчас русским удалось выкупить всех своих пленных еще до того, как они попали на рынок. Правда, посредники обещают скорое прибытие нового груза, он, дескать, уже в пути, но разве можно положиться на их обещания. Пусто, нечем торговать, а ведь еще недавно здесь продавались валахи, а вон там поляки вместе со своими евреями. Как они потешно ссорились, не хотели стоять рядом с жидами. Казаки, украинцы, болгары, шведы, литовцы, западные славяне, черкесы — и на каждый товар свой покупатель! И кому это мешало? Англичане год назад пригнали сюда целую флотилию кораблей с ирландцами, целый народ. Тридцатилетняя война в Европе, какие поставки!

Тридцать лет воевали, что же вам мешает — воюйте себе дальше. После каждой битвы рынок ломился от нового товара. Разве это плохо, продавать пленных в рабство? Убивать их, что ли, лучше? Ваш Освенцим что ли лучше? Вот казаки Хмельницкого расточительно порубили и изничтожили своих евреев, а крымский хан, с которым гетман расплатился польскими землями, продал сорок тысяч украинских евреев, и их всех выкупили еврейские общины Стамбула, Салоник и Измира. Евреи Венеции, Рима и Амстердама тоже внесли деньги на выкуп своих братьев. Сколько было радости! А потом они все перессорились, одни, видите ли, — сефарды, а другие — ашкеназы, и даже браки между ними сегодня редкость. Пришлось, конечно, уступить в цене, сделка-то оптовая. Сейчас этот самый гетман, ходят слухи, заключил союз с русским царем, они больше не воюют друг с другом — вот и пусто на рынке. Но долго казаки без войны не могут, мир они ненавидят, и правильно, что в нем хорошего? — одни убытки. Здесь их покупают обычно в султанскую янычарскую гвардию; не так давно мы целый казачий курень распродали в янычары.

Представители еврейской общины Стамбула — банкир, держатель крупного пакета акций Вест-индской компании; оружейник, поставщик булатных клинков европейским армиям (секрет литья булатной стали хранился на Востоке, а европейские мастера изготовляли лишь рукояти); таможенник, чья семья придержала потомственные грамоты — бераты— на откуп морских и наземных таможенных пошлин; общинный казначей и главный раввин стамбульской общины — все они встречали прибывших в порту. Солидные бородатые вальяжного вида господа, они выглядели как челеби, зажиточные турки, только халаты подлиннее и черные островерхие испанского фасона шляпы — отличительный знак евреев Османской Порты, заменивший желтый тюрбан, на головах. Все как один безоружные. Немного поодаль от них новой партии товара ждала закупочная комиссия от гарема — двое черных евнухов из службы безопасности гарема, рыжий вертлявый еврей ашкеназской наружности и двое янычар, вооруженных болтавшимися у самой земли мамлюкскими секирами с полукруглыми лезвиями. Янычары стояли, широко расставив ноги, и спали на ходу от скуки. Увидев девушек, они оживились, но ненадолго. Лала почти ничего не видела из-за разъевших глаза слез, но ей показалось, что в рыжем еврее она узнала своего дядю, отплывшего в Турцию по торговым делам, когда она была еще ребенком, и не вернувшегося назад.

Респектабельные господа держались уверенно, стараясь ничем не обнаружить того, что покупательная способность общины сильно подорвана последними политическими событиями. Венецианский флот держит блокаду Стамбула, морской кордон выставлен при входе в город, враг у ворот, и община, как всегда, несет бремя военных расходов Турции плюс налог на блокаду в дополнение к постоянным налогам; еще и баш харадж — ежегодную подушную подать, и рав акчесы — налог на право иметь своего раввина, и еще многое другое. Выкуп пленных — важная заповедь, и для ее исполнения можно потратить деньги, скопленные на строительство новой синагоги, можно даже продать камни и балки, заблаговременно приобретенные для строительства. Но синагога уже возведена и недавно освящена внесением Торы в ее пределы, а вот кредиты на строительство не погашены и обрастают процентами. Ссуды хоть и получены от своих банкиров, но отдавать-то их все равно надо, а просрочишь, мало не покажется. Нынче евреи потеряли свои привилегии почти во всех ремеслах, турки научились не хуже них чеканить монеты и гранить драгоценные камни. Только в книгопечатании и во врачебном и аптекарском делах им все еще нет равных. Искусство врачевания — коварная вещь, чуть что не так, сразу — убийцы в белых халатах! Нищает община, еврейки уже не разгуливают по Стамбулу увешанные драгоценностями, в панбархате и парче средь бела дня, навлекая на себя зависть и на свой народ — гнев. А ведь однажды евреи Османской Порты чуть не погибли из-за их кокетства, но разве с женщинами поспоришь? А тут еще объявился мессия Саббатай Цви, как всегда, не вовремя, и провозгласил погромы Хмельницкого родовыми муками мессианской эры.

Казначей еврейской общины обращается через переводчика к запорожцам:

«Уважьте нас, достопочтенные казаки, мы же ваши постоянные клиенты, а постоянными клиентами надо дорожить, завтра вы снова привезете товар, кто знает, как сложится ситуация, в следующий раз мы пойдем вам навстречу».

«Никак не можно. Вон те (жест в сторону закупщиков из гарема) — плотют».

«Побойтесь Бога, помилосердствуйте, панове казаки, в два, в три раза, но не в пять же раз дороже за каждую девушку? Где это видано, чтобыцурка стоила так дорого, как лошадь?! Что в них хорошего, в этих девицах? Посмотрите, какие они замухрышки, заплаканные и перепуганные, худые, кому они, вообще, кроме нас, нужны?»

«Те говорят, худые — не страшно, мясо нарастет».

«Но они же не всех купят, вы же их знаете, отберут себе нескольких…»

Вперед выступает рыжий еврей, уполномоченный из гарема:

«Мы берем всех, кроме вон той (жест в сторону Лалы): она на ногах не держится, почему опирается на костыль, у нее изуродована голень, что у нее с плечом? Нам калеки не нужны. Мы — сераль, а не благотворительное общество, вы, — тычет указательным пальцем в лицо казначею, — известны своей благотворительностью, вот вы ее и покупайте».

Казаки: «Всех или никого. Мы продаем штучный товар, но оптом. Девушки в цене нонче».

Закупщик: «Калеку мы не покупаем, не навязывайте ее нам, за остальных платим полную цену».

Казак в овчинном тулупе: «Калеку уступим за полцены».

Казак в красном халате: «Да она же красавица!»

Закупщик, паясничая, декламирует на древнееврейском: «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая». Переходит на украинский: «Она длинноногая, это некрасиво, к тому же сильно хромает. Кажется, одну ногу ей придется укоротить. И живот совершенно плоский, голодом, вы ее морите? С товаром надо обращаться бережно».

«На них провианта не напасешься».

Раввин: «Девочки, наверняка, ничего не ели, боялись нарушить кашрут, только овощи и фрукты…»

«А фрукты-то нонче дороги».

Раввин обращается к закупщику на джудесмо, языке турецких евреев: «Беньямин, послушай, ты же хороший еврей, несмотря на то, что поляк, нельзя продать девушек в гарем, подумай сам, там же их обратят в ислам».

Закупщик: «Зато там хорошо кормят. Белокожие, блондиночки, рыженькие. Велено за ценой не стоять — брать товар. Сказали, ничего, султан обложит общину налогом на гарем. Ха, ха, скоро у вас будет новый налог!»

Оружейник и таможенник в один голос: «Почему у вас — у нас! Ты же один из нас».

Закупщик поворачивается и кричит казакам на украинском: «Вы только на них посмотрите, это я один из них!? Я приехал сюда нищим эмигрантом без кола и без двора, а они с меня во какие проценты за ссуду на дом выжимают! Это я один из них?! Это у меня, выходит, наследственные привилегии на откуп таможенных пошлин, на торговлю оружием, на черт знает что еще?! — Хмельницкого на них нет! Переходит на турецкий: А сейчас эти богачи хотят лишить меня честного заработка! Обращается к банкиру: Вот ты, заплати за несчастных пленниц, тебе же это раз плюнуть, для тебя же это гроши, выкупи их за свои кровные, подари им свободу, они так надеются, ну!»

Банкир: «Да как можно? Я сейчас при исполнении общественного поручения, на меня возложена ответственная миссия, я стою на страже общинных интересов, при чем здесь мои личные капиталы? Это не этично смешивать общественное и личное. И вообще, все мои деньги в обороте. На мелкие расходы нет наличных, только векселя. Жена месяцами не платит жалование прислуге — в доме совершенно нет денег.

Раввин: «Закон Торы не разрешает переплачивать за пленных, это можно только, когда их жизни угрожает опасность. В трактате Гиттин Вавилонского Талмуда сказано…»

Закупщик: «Так измените закон. Что, кишка тонка? Вот идет на вас мессия, он изменит. — К казакам через толмача: — Ну как, по рукам, господа казаки?»

Раввин: «Хотя в другом месте того же трактата высказывается совершенно противоположное мнение по этому поводу, любопытно, что Шульхан Арух…»

Как только завязался торг, Микита начал сильно нервничать, а теперь и вовсе распоясался, схватил гаремного закупщика за грудки, кричал ему в лицо: «Рассобачий жид, твое счастье, что ты здесь, в Турции, под защитой закона, а не то я тебя прибил бы, как собаку, да я таких, как ты…там…убирайся, недоверок, не для твоего гарема наши честные еврейки!»

Микиту оторвали от рыжего и отправили следить по накладным за погрузкой товара. Потея, с трясущимися руками, сходя с ума от волнения за Ривку, полуграмотный, он с трудом продирался сквозь кириллицу и арабскую вязь. Пять рулонов рытого бархата, десять штук альтабаса, що це такэ, а, вот, стриженый бархат, оксамит — это тоже бархат, восемь рулонов золотого бархата, нет, пять — золотого, откуда мне знать, какой из них рытый? Могилу я бы тебе вырыл, нехристь жидовская, ишь чего задумал, гарем! Порт погрузки, здесь написано Царьград, а здесь Истанбул — опять путаница.

Казаки с поклоном извинились перед закупщиком: мол, простите великодушно, многоуважаемый пане жид, молодо-зелено.

Через почти равные промежутки времени торг прорезал крик. Это Лала, наступив на искалеченную ногу, издавала звонкое девичье «ой-ой-ой», звук густел и переходил в тоскливый и страшный густой низкий рык раненого зверя. «Обопрись на меня, подруга, я маленькая, тебе будет легче» — предложила ей Циля на идише. «Ты мне не подруга», — отрезала Лала по-польски и развернула голову своим привычным движением, означающем чеканное «нет», но вскрикнула от боли в перебитой ключице.

Торжище гудело так, что посторонний мог бы подумать, что это митингует большая толпа. Турецкие евреи переговаривались между собой на ладино иджудесмо, гаремщики говорили по-турецки, и те и другие через толмача с казаками — на украинском, девушки между собой — на идише, казаки — по-украински: гомон прорезали реплики на польском, русском и арабском, древнееврейском, арамейском и испанском языках. К казакам подошел евнух и о чем-то тихо спросил. Все девственницы, — был ответ, — под гарантию.

Лала оставалась камнем преткновения. Седоусому в красном халате вздумалось полезть к ней в рот, чтобы показать покупателям ее здоровые зубы. Это было обычной процедурой при покупке рабыни, но он судорожно отдернул руку, вспомнил увечье, причиненное его подельнику.

«Не пытайтесь нам всучить калеку. Бракованный товар не для нас. Вот та маленькая, с красными пухлыми губками и курносыми большими пальцами ног, или вот эта, с грудью прямо под подбородком и усиками над верхней губой, — в самый раз. И та худенькая, в гареме ты быстро подернешься розовым жирком, как тебя зовут, Циля? «Стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные гроздья», — приплясывает, подняв руки над головой. — у нас ты сразу перейдешь в ислам и получишь новое имя, и эта, с ягодицами, как полные луны. «Округление бедер твоих, как ожерелье, дело рук искусного мастера». Хорош товар. А хромая нам не нужна. Что это у нее за борозды через все лицо, слезы прожгли?»

Раввин: «Не округление, Беньямин, а округлость. Мы читаем Песнь Песней по субботам, но вы, ашкеназы, только и знаете, что коверкать священные тексты».

Закупщик продолжает плясать: «Глаза твои голубые».

Раввин: «Не голубые, Беньямин, голубиные. Песнь Песней, глава далет, строфа алеф».

Казак: «Да она краше всех, а мы отдаем за гроши».

Закупщик: «Что лилия меж колючек, то возлюбленная моя меж дев». Какая там строфа?»

Раввин: «Ее кровь что ли краснее?»

Казак, смывавший с палубных досок кровавые плевки и девственную кровь: «А откуда нам знать, какого цвета ее кровь?»

Раввин употребил широко известное талмудическое выражение, у всех, мол, кровь красная, все равны.

Девушки, в сопровождении эскорта из евнухов под охраной янычар, затерялись в толпе, какое-то время широкие затылки янычар еще были видны, но потом и они исчезли. Все еврейки, кроме Лалы, были проданы в гарем. Запорожцы и рыжий закупщик, довольные сделкой, обменивались рукопожатиями и подписывали бумаги.

«Дядя Беньямин, — Лала обратилась на идише к закупщику, — ты меня не узнаешь?»

«Кто такая? С трудом от тебя отвязался!»

«Я — Лея, дочь твоей сестры, Ципоры».

«Сестра жива?»

«Нет, все погибли, только Моше с семьей живы, они остались в Италии».

«Так я и думал. Видишь, как я тебе помог, благодаря мне ты на свободе. Не будь здесь меня, ты бы отправилась в гарем, а так, община тебя выкупила. Потому что все евреи — одна большая семья, и мы должны помогать друг другу, и Бог нам поможет. Почему ты не вышла замуж, тебе ведь уже должно быть лет восемнадцать? Вот и доигралась. Но я тебя не оставлю, сиротинушка — пойду завтра в синагогу и буду за тебя молиться. А дом, вы жили в роскошном доме, кому он достался?»

«Не знаю, дом был арендованным».

«Жаль, что не собственным, очень жаль. Твой отец был недальновидным человеком, я предупреждал Ципору…»

Микита вернулся, когда девушек и след простыл. Друзья тянули его к кадушке, смотри, твоя доля, никогда столько не было. Они с удовольствием жменями пересыпали монеты, ворошили звонкое месиво из цехинов, дукатов, реалов и злотых. Микита не слушал, где она? Смотри дружок, твоя доля! Где она? Куда увели? Дворец Топкапы, сераль, где это?! Он побежал, плутая, продираясь сквозь толпу, ошибаясь дорогой, сабля мешала, била по ногам, — где? куда? — поскользнулся, упал, люди добрые, помогите, вскочил, потерял направление — и опоздал. Девушки вошли в Ворота Счастья, выход из которых был заказан, и ворота уже закрылись на засов. Микита колотил в ворота, жинка моя, жинка моя, коханка, жинка, выхватил саблю и стал рубить ею по воротам, но даже не поцарапал их. Он опустился на землю и заплакал. Там и остался. Он и сегодня сидит, прижавшись к воротам, дряхлый старик, его показывают американским и японским туристам. Они заходят внутрь, а его не пускают — у него нет билета. «Ривку, Ривку вы видели там?» — спрашивает он выходящих. «О, йес, Ребекка, конечно, видели». И он счастлив и его лицо озаряют благодарность и умиление. Туристы бросают ему мелкие монеты, но старик не берет их. «Он не притрагивается к деньгам. Когда-то очень давно он потерял любимую из-за денег», — поясняет гид. И туристы понимающе кивают головами.

Сделка была совершена и участники еще не успели разойтись, как началась высадка взятых татарами в полон русских женщин и на пристани стало тесно. Татары пришвартовали щебеку, судно средней величины, и молодые русые женщины, востребованный товар, сходили на пристань. Перед ними бегал низкорослый, как карлик, кривоногий и большеголовый татарин, играя длинным плетеным хлыстом. Он, как цирковой дрессировщик, то выписывал хлыстом в воздухе замысловатые фигуры, то волочил его за собой по грязной к вечеру мостовой стамбульского порта. К его плоскому лицу была припечатана гримаса радостного смеха, а изо рта, как частые залпы короткой ружейной стрельбы вылетало «ха, ха, ха, ха, ха». Женщин разлучили с семьями, оторвали от них грудных детей, рассортировали по возрасту и перед высадкой на берег, как скот, окатили водой для придачи товарного вида. У нескольких в дороге случился выкидыш, заболевших и оказывавших сопротивление просто выбросили за борт — неизбежные производственные издержки. Некоторые были нагие, другие — в разодранной одежде. Слезы и крики первых дней плена сменились воем, который стоял над ними плотным столпом до небес. Их разместили в женских рядах невольничьего рынка, и к утру цены на белокожих рабынь поползли вниз.

Запорожцы все как один, набычив шеи и насупив брови, исподлобья наблюдали позорный парад славянок. Они цедили сквозь зубы проклятия и угрозы и сжимали рукоятки сабель. Татарва, погань бусурманская.

«Достопочтенные господа казаки, — обратился к ним толмач, — челеби банкир хочет познакомить вас с последним еврейским изобретением — страховкой кораблей и грузов на случай пиратского захвата или кораблекрушения».

«А шо це такэ, страховка, это что, когда страх?»

«Что вы, панове казаки, это без страховки страшно, с ней-то как раз и не страшно. Вот вы везете ценный груз и солидную сумму наличными. В цивилизованных странах не принято возить деньги в бочонке, это неудобно, и вас могут легко ограбить. Если вас возьмут на абордаж пираты…»

«Это ты брось, у нас семипядные пушки-пищали, мы сами кого хошь ограбим.»

«В этом мы не сомневаемся. Но не исключена возможность кораблекрушения. Черное море очень коварно».

«Наша Христова вера нам помогает. Верно я говорю, братове

«В том-то и дело, что на Бога надейся, а сам не плошай. Мы предлагаем вам, дорогие паны, возмещение убытков в случае кораблекрушения и даже, не приведи Господи, вашей гибели. Ваши семьи получат полную стоимость груза».

«Это ты брось. Как же мы это проверим, коли нас не буде? Вы, жиды, хоть черта проведете».

«А как насчет векселя? Вы можете вложить ваши деньги в наш банк, а когда вы, даст Бог, приплывете в следующий раз, то получите по векселю все ваши деньги плюс двадцать процентов годовых — кругленькую сумму! Не прилагая никаких усилий, вы заработаете много денег. Примите наши гарантии, с этого момента вы становитесь нашими партнерами. Ну, как мы можем вас обмануть?! Это все равно, что обмануть самих себя, мы же с вами партнеры».

Казаки между собой: «Ну, что я вам говорил, евреи делают деньги из воздуха! Жидовское племя мошенников. Ну и хорошо, что делают, це наши деньги! А как обманут? Шеи свернем. Шибко большой навар получается. Не можно отказаться. Никак не можно. А как обманут? Не обманут, мы же снова с товаром приплывем. Не можно отказаться».

«Ну, добре. Клянемся крестом святым, обманите — шеи свернем».

Циля после обращения в ислам стала Наджлей («широкоглазой»). В гареме ее обучили турецкому и арабскому языкам, Корану, каллиграфии, рисованию, томным танцам и хорошим манерам. Сераль выгодно отличался от института благородных девиц уроками изощренных любовных игр и невыгодно — жестокими казнями тех его обитательниц, кому этот земной рай был не по душе. В интригах Наджля не принимала никакого участия и не объедалась сладостями как ее товарки. Скука, бич гаремной жизни, ее не коснулась, она была всегда занята: Циля-Наджля часами сидела без движения, сложив ноги по-турецки, с широко открытыми голубыми (и эта — голубоглазая!) глазами и смотрела ей одной видимый, всегда один и тот же фильм.

Только однажды ей выпало счастье стать гезде — удостоившейся взгляда султана, и черный евнух торжественно уведомил ее об этом. Наджлю отвели в хамам и искупали в розовой воде, натерли ее тело благовониями, вплели в волосы нити жемчуга и закапали в глаза капли, расширяющие зрачки. Но султана отвлекла неудачная попытка турецких военных кораблей прорвать надолго затянувшуюся морскую блокаду Стамбула и Салоник. Венецианцы наглели с каждым днем и нанесли уже изрядный ущерб экономике и престижу Османской империи. Они препятствовали заходу в порт иностранных кораблей, и ни одному казачьему судну больше не удавалось пришвартоваться к стамбульской набережной. Правитель был так огорчен, что позабыл о Наджле, и ему не решились напомнить, а та, не подавая виду, в душе порадовалась такому повороту событий. Теперь она могла снова вернуться к просмотру любимого фильма.

Это был день стирки, Циля собрала белье по домам и ушла на реку с рассветом. Когда полоскали белье, она поймала на себе очень странный взгляд прачек-хохлушек и услышала шепот «батько… мамо», но они замолчали, когда она подошла к ним, чтобы узнать что случилось. Вечер, она идет домой по проселочной дороге, поспевает за своей длинной тенью, спине тепло от солнечных лучей, а грудь холодит прохлада. Натруженные руки гудят, но это ничего, она заработала немного, и можно будет купить мяса на субботу. Она любуется оттенками осенних кленовых листьев, от бледно-оранжевого до ярко-красного. Издали девушка замечает, что дверь их мазанки открыта. Из дома выскакивает собака с большим куском мяса в зубах. Почему это мать уже купила мясо, ведь до субботы еще далеко? Собака смотрит на нее совершенно так же, как прачки на реке. Циля заходит в дом и видит всех порубанными. Весь тяжкий труд, боль, крики, субботние молитвы — все порубано саблями. Голова матери валяется в изголовье сестренки, так что получается очень смешно, будто у сестренки огромная голова. Ноги отца, одна брошена на порог, другая закинута на печь, как будто отец шагает семимильными шагами. Маленькие тельца накрошены, как для жаркого, и разбросаны по полу, а какие-то куски тел плавают в казане. На лежанке для пыхтения — гора рук, маленьких и больших. Циля слышит писк и замечает шевеление. Вздутый живот мертвой матери, почему-то зашитый нитками, шевелится. Быстрее, быстрее, девушка хватает кухонный нож, разрезает нитки, быстрее, ребенок еще жив — и вытаскивает из материнской утробы мокрую от крови издыхающую кошку.

В хранилище Национальной библиотеки Турции обнаружена уникальная рукопись XVII века. Она написана женщиной по имени Циля-Наджля, прожившей большую часть жизни в султанском гареме и по достижении 30 лет, то есть пожилого возраста, выданной замуж за имперского сановника. Новобрачный был немало удивлен, обнаружив, что его новая жена — девственница. Специалисты считают, что перед нами первый в истории сценарий. Он написан по-турецки, витиеватым слогом, какому обучали в гареме. Текст в мельчайших подробностях живописует один день из жизни героини. На полях рукописи размещены несколько сотен рисунков, которые иначе как раскадровкой не назовешь, и она начинается словами: «Это был день стирки»- и заканчивается припиской на идише: «Если Бог так жесток, то его нет. Аллах ко мне добрей».

И пока Израиль, Польша и Украина оспаривают у Турции право владеть бесценным документом, в печать просочились слухи о том, что в Голливуде начались съемки фильма по сценарию Наджли.

Через девять месяцев после того, как община выкупила ее, Лала родила сына, отказалась его кормить и ни разу не повернула головы посмотреть на ребенка. Мальчика отдали кормилице. На восьмой день жизни он был обрезан и наречен красивым еврейским именем Эльнатан — «Богом данный», то есть Богдан. (А глаза, какого цвета были глаза у Леиного сына? Пойди разбери, какого цвета вообще глаза у младенцев. Кстати, иудаизм не придает никакого значения цвету глаз и чистоте крови). Ребенка усыновила богатая бездетная семья, и прожил бы он счастливую жизнь, купаясь в любви и деньгах, если бы приемные родители не поверили лже-мессии Саббатаю Цви и не пустили бы все свое состояние по ветру, уповая на то, что их ждут куда большие радости. Еврейские священные книги не сохранили ни имен разорившихся, ни имен богачей — только имена духовных лидеров.

Известны две концовки Леиной истории. Первая: ее жизнь обрывается трагически — Лея умирает после родов от родильной горячки. Вторая полна горького сарказма: кривая из-за плохо сросшейся ключицы, тощая и хромая на правую ногу, она гоняется за своим мужем, хромым на левую ногу, угрожая ему костылем, и осыпая смачной казацкой руганью, а уличные мальчишки потешаются над ними.

Обе версии, разумеется, абсолютно исторически достоверны и подтверждены документально.

А как же легенда? Она, выходит, никак не объясняет, какое отношение имеют казаки к еврейским голубым глазам. Ну, это потому, что до казаков были крестоносцы, а еще раньше — греки: погромы на Рейне и многие другие погромы тоже внесли свой немалый генетический вклад в состав колера еврейских глаз. Воины-победители получали покоренный город на разграбление и насилие в качестве премии за боевые заслуги и тяготы ратного дела. Погром — это премия за подвиги без особых тягот, и крестоносцы, как известно, перед тем как отплыть освобождать Святую землю от неверных, жестоко громили еврейские общины у себя дома. О крестоносцах существует легенда, и нет, как известно, ничего достоверней легенды…

Некоторые слова и выражения, приведенные в тексте курсивом, позаимствованы из повести Н.В.Гоголя «Тарас Бульба».

Загрузка...