В состоятельных бессарабских семьях было принято посылать детей учиться в Западную Европу. Высшее техническое образование Самуил Дойч получил в Мюнхене во второй половине тридцатых годов. Как же ему, еврею, это удалось? Может быть немецкая фамилия помогла? Вовсе нет, почти все Дойчи, как известно, — евреи. Инженерную Академию он закончил с отличием и диплом, украшенный гербовой черной свастикой сверху в центре листа в обрамлении готических букв хранил при себе в заветном чемоданчике все лихие советские годы с риском для жизни. Как он выжил во время войны? Был ли мобилизован в Советскую армию? Не спрашивайте — не знаю. В послевоенные годы Дойч то занимал высокие ответственные должности — был главным инженером Госпрома Молдавии, то пускался в бега и отсиживался за печкой у дальней родни в Краснодаре. Он был поджарым, тонкогубым и близоруким, ступал осторожно, как канатоходец, и совершенно не разбирался в людях. «Самуил снова привел в дом какого-то подонка и уверяет меня, что тот — порядочнейший человек», — жаловалась жена. Ей случалось заставать мужа за нелепой беседой с почтальоном или сантехником. «Как здоровечко, товарищ главный?» — интересовался сантехник, прочищая трубу от унитаза. «Нет, нет, любезный Вы мой, как Ваше здоровье — это куда важнее, расскажите мне об этом поподробнее, прошу Вас». В голосе хозяина звучала нездешняя доброжелательность. После ухода инсталлятора семья обычно не досчитывалась гаечного ключа или отвертки. У подчиненных велеречивый стиль вызывал оторопь, куда большую, чем хамские окрики или развязная фамильярность других руководителей, и всякий раз после подобного приветствия они ждали беды. Начальника прозвали «иезуитом». Прозвище закрепилось за ним и сохранилось даже со сменой страны проживания, сам он об этом не знал.
Его мучили иные прозрения и догадки. Он подозревал, что зубной врач вмонтировал ему под коронку передатчик, считывавший мысли. Тогда-то он и заметил, что «транслирует» на немецком — любое его действие подчинялось ритму заученных с детства любимых стихов Шиллера, Гете или Рильке. Открытие заставило его похолодеть, и с этого момента он был постоянно занят тем, что «глушил» свои декламации бравурными советскими маршами. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…» — распевал он в уме, доказывая свою политическую лояльность. Немецкая классика, надо сказать, отступала под натиском противника, но вскоре снова возвращалась на прежние позиции.
Вся эта возня так занимала его, что на воспитание единственного сына, толстого истеричного мальчика, сил почти не хватало. Но даже то малое, что он преподал ребенку, было строго систематизировано. Прежде всего, и он был в этом неколебимо уверен, мальчику следовало привить аристократические европейские манеры. Урок хорошего тона всегда начинался одним и тем же наставлением, им же и заканчивался: если тебе подали чай с лимоном, чай выпей, но лимон ни в коем случае не ешь — так поступают плебеи. Дальше дело не шло, сын быстро терял терпение и убегал драться во двор. Через несколько минут оттуда доносился густой рев, и жена баллистической ракетой в горизонтальном полете прошибала дверь и устремлялась на помощь избиваемому младенцу.
Лимон мальчик за все свое детство видел всего лишь раз, когда семья посетила соседку в больнице, и специально для нее где-то достали лимон. Больная равнодушно выпила чай, а ломтик лимона оставила на донышке нетронутым в лучших традициях европейского этикета, потом закрыла глаза и умерла.
В возрасте тридцати лет сын с престарелыми родителями перебрался в Израиль, где цитрусовых ешь — не хочу, чай пьют не с лимоном, а с наной, и вести себя по-плебейски считается нормой.
По приезде в Израиль господин Дойч подал просьбу о прохождении специального экзамена. Немецкое правительство учредило солидные пособия-компенсации «лицам немецкой культуры, пострадавшим от нацизма», и тем самым поставило немецких выше остальных евреев, «просто» пострадавших от нацизма. К просьбе были приложены ксерокопия диплома со свастикой и справка о первой семье Дойча, погибшей в концлагере в Транснистрии в 1941 году. О гибели родителей и младшей сестры, расстрелянных в том же 41-ом, никаких документов не было. Они жили на севере Бессарабии в живописном городке Сороки и владели водяной мельницей. Дело вел отец, мать, элегантная дама родом из Австро-Венгрии, к мукомольному производству никакого отношения не имела — ее интересовали венская мода и поэзия. В то утро, когда евреев согнали и выстроили в колонну, она, рассказывали, завела беседу с немецким офицером (может быть, о литературе?..), и они даже улыбались друг другу. «Вы доставили мне огромное удовольствие, фрау… я очень сожалею, но…» Это, конечно, выдумки очевидцев. С чего бы немецкому офицеру нарушать устав и разговаривать с еврейкой? Кто-то даже помнил, что он ударил немолодую женщину прикладом, когда та обратилась к нему на родном для обоих наречии — так-то достоверней.
За год до этих событий, когда, как говорили в Бессарабии, «зашли Советы», хозяин мельницы незамедлительно отдал дело на хорошем ходу новой власти. Компаньон заартачился — его с семьей, как говорили в Бессарабии, «подняли», что означает — выслали, но через много лет он вернулся.
В комиссию по компенсациям входили пожилой профессор новейшей истории Гейдельбергского университета (интересно, чем он занимался во время войны? — да простится мне бестактный и совершенно неуместный вопрос), и молодой доцент, защитивший докторскую диссертацию на тему «Немецкие евреи и Холокост», и бдительные чиновники, в задачу которых входило выявление фальшивых соискателей. «У Вас нет оснований для получения нашей компенсации — какой же Вы человек немецкой культуры? Вы связать двух слов на немецком не можете», — замечал чиновник. «Но я говорю на идише, и это — диалект немецкого! И, потом, вся моя родня погибла во время оккупации». «За них Вы уже получили то, что Вам полагалось. Мы очень сожалеем, но…»
Наш экзаменуемый к подобной досадной категории просителей не относился. Он предстал перед взыскательными судьями и прочел наизусть на безупречном немецком тоном истинного ценителя высокой поэзии первые страницы Фауста Гете. Декламировал он долго, но никто его не перебил, и, дочитав, низко как актер поклонился. Экзаменаторы аплодировали стоя, потом послышались восклицания: «О, это восхитительно!», «Вы доставили нам огромное удовольствие, господин Дойч!». Он вышел на улицу совершенно счастливым. Ему даже показалось, что он вернулся в предвоенную Германию — он молод, удачлив, в воздухе — тревога, предчувствие грозных событий, и это придает остроту любви и вкус еде, и проникновенность музыке, и… — окрик на иврите вернул его к действительности.
Вожделенную ежемесячную компенсацию Самуил Яковлевич Дойч успел получить всего два раза, по наследству она не передавалась — члены его семьи лицами немецкой культуры не были.