Сперва было несколько встреч в доме у Джо Хайнса, но я обычно приходил туда пьяный и поэтому мало что помню о рождении левой газетки «Наш королек». Мне только потом рассказали, как это было, вернее, как я себя там вел.
Хайнс: Ты сказал, что разгонишь всю шайку и начнешь с того, который в инвалидном кресле. Потом ты стал орать, и люди стали уходить. Кого-то ты ударил по голове бутылкой.
Черри (жена Хайнса): Ты не желал уходить, ты выпил 0,7 виски и все время говорил, что отдерешь меня у книжного шкафа.
— Отодрал?
— Нет.
— Ага, тогда — в следующий раз.
Хайнс: Слушай, Буковски, мы хотим организоваться, а ты приходишь и только все портишь. В жизни не видел такого склочного пьяницы!
— Ладно, я ухожу. Хрен с вами. Кому нужны газеты?
— Нет, мы хотим, чтобы ты писал нам. Мы считаем, что ты лучший писатель в Лос-Анджелесе.
Я поднял бокал.
— Оскорбляете, свиньи! Я не затем пришел, чтобы меня оскорбляли!
— Хорошо, может быть, лучший в Калифорнии.
— Слыхали? Продолжаешь оскорблять?
— В общем, мы хотим, чтобы ты делал колонку.
— Я поэт.
— Поэзия, проза — какая разница?
— Поэт говорит много и за короткое время; прозаик говорит слишком мало и слишком долго.
— Нам нужна твоя колонка в газете.
— Налей мне, и ты нанял.
Хайнс налил. И нанял. Я допил и отправился в свою трущобу, размышляя о том, какую совершаю ошибку. Мне скоро пятьдесят — и связался с этими волосатыми, бородатыми недорослями. Клёво, папаша, ох, клёво! Война — говно. Война — ад. Барайтесь, не сражайтесь. Все это я знаю уже пятьдесят лет. Меня это уже не возбуждает. Да, и еще — дурь, трава. Клёво, старичок!
Дома я нашел еще пол-литра, выпил, потом четыре банки пива и сел писать первую статью. Про то, как схлестнулся в Филадельфии с восьмипудовой проституткой.
Хорошая получилась статья. Я исправил опечатки, подрочил и лег спать…
Газета родилась на нижнем этаже двухэтажного дома, который снимал Хайнс.
Там были придурковатые энтузиасты, и дело было новое, и все были возбуждены, кроме меня. Я все искал, с кем бы там переспать, но все они выглядели одинаково и вели себя одинаково — всем было по девятнадцать лет, все русые, узкозадые, плоскогрудые, деловитые, боевитые и безотчетно самодовольные. Когда бы я ни протянул к ним пьяную лапу, они неизменно оставались холодны. Неизменно.
— Слушай, дедуля, пусть у нас тут поднимается только северовьетнамский флаг!
— А-а, все равно она у тебя, наверно, рыбой пахнет!
— Ах ты грязный козел! Какой же ты… отвратительный!
И уходили, тряся восхитительными яблочками ягодиц, а в руке унося — вместо моей красивой пурпурной головки — какую-нибудь молодежную заметку о том, что полицейские шмонают ребят на Сансет-Стрипе и отбирают у них леденцы. А я, величайший поэт после Одена, должен свистеть в кулак…
Газета чересчур разрослась. Или же Черри заволновалась из-за того, что я валяюсь на кушетке пьяный и пялюсь на ее пятилетнюю дочь. Совсем стало скверно, когда дочь пристрастилась сидеть у меня на коленях, и ерзать, и, заглядывая мне в лицо, говорить: «Я люблю тебя, Буковски. Поговори со мной. Можно я принесу тебе еще пива, Буковски?»
— Возвращайся скорее, моя хорошая!
Черри: Слушай, Буковски, старый потаскун…
— Черри, дети меня любят. Ничего не могу поделать.
Девочка Заза прибежала с пивом, взобралась ко мне на колени. Я открыл банку.
— Я люблю тебя, Буковски, расскажи мне сказку.
— Хорошо, птичка. Жили-были старик со старухой и миленькая девочка, и однажды они заблудились в лесу…
Черри: Слушай, старый ты потаскун…
— Э-э, Черри, у тебя и впрямь грязное воображение!
Черри убежала наверх искать Хайнса, который сидел в сортире.
— Джо, Джо, нам надо переводить отсюда редакцию! Серьезно говорю!
Они отыскали пустой дом неподалеку, двухэтажный, и однажды ночью, попивая портвейн, я светил фонариком, а Джо, открыв телефонный шкаф на стене дома, переключал провода, чтобы поставить отводные трубки и не платить за них. В это же примерно время другая левая газетка, единственная, кроме нас, в Лос-Анджелесе, обвинила Джо в том, что он украл у них копию списка подписчиков. Я, конечно, знал, что у Джо есть совесть, мораль, идеалы, — из-за них-то он и ушел из крупной ежедневной газеты. Из-за них ушел и из той левой. Джо был натуральный Христос. Это точно.
— Не тряси фонарь, — сказал он…
Утром в комнате у меня зазвонил телефон. Это был мой друг Монго, Гигант Вечного Кайфа.
— Хэнк?
— Да?
— Вчера вечером заходила Черри.
— Да?
— Со списком подписчиков. Очень нервничала. Просила его спрятать. Сказала, Дженсен идет по следу. Я спрятал его в подвале, под рисунками Карлика Джимми, теми, тушью, что он перед смертью сделал.
— Натянул ее?
— Зачем? Там одни кости. Она бы меня ребрами исколола.
— Карлика Джимми ты дернул, а он весил всего сорок пять кило.
— У него была душа.
— Да?
— Да.
Я повесил трубку…
Следующие четыре или пять номеров «Нашего королька» выходили с шапками:
«МЫ ЛЮБИМ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛА»,
АХ, МЫ ЛЮБИМ «СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛА»,
ЛЮБИМ, ЛЮБИМ, ЛЮБИМ «СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛА.»
Еще бы не любить. Украли у них список подписчиков.
Однажды вечером Дженсен и Джо обедали вместе. После Джо сказал мне, что теперь «все в порядке». Не знаю, кто там кого натянул или что происходило под столом. Не интересовался.
А вскоре я выяснил, что, помимо волосатых и бородатых, у меня есть и другие читатели…
Новое Федеральное здание остекленело торчит над Лос-Анджелесом как взбесившийся бокал; в нем кафкианские анфилады комнат, и у владельца каждой — персонососальная секретарша; все кормятся друг от друга и тихо возятся в тепле и уюте, как черви в яблоке. Я заплатил сорок пять центов за полчаса стоянки, вернее, получил квитанцию на эту сумму и вошел в вестибюль с монументальной росписью, какую бы мог сделать Диего Ривера, если бы ему ампутировали девять десятых разума: американские солдаты и индейцы улыбаются налево и направо и хотят выглядеть благородно, всё — в какашечно-желтом, рвотно-зеленом и сопливо-голубом.
Меня вызвали в кадры. Я знал, что не для повышения. Забрали у меня письмо и сорок пять минут мариновали на жесткой скамейке. Это их обычная метода под названием «мы знаем, что у тебя говно в кишечнике, а у нас нет». К счастью, по прошлому опыту я уже знал эти дешевые номера и, чтобы отвлечься, стал смотреть на всех проходивших девушек и воображать, как они задирают ноги в койке или берут в рот.
Вскоре между ногами у меня образовалось нечто громадное… — ну, громадное по моим масштабам, — так что пришлось смотреть в пол.
Наконец меня пригласила войти очень черная нарядная негритянка, вполне изысканная, но и не совсем как бы оторвавшаяся от корней; улыбкой она дала понять мне, что сейчас мне вдуют, но одновременно намекнула, что и сама не прочь бы поднести мне на блюдечке. Это меня утешило. Хотя и абстрактно.
И я вошел.
— Садитесь.
Человек за столом. Обычный говнюк. Я сел.
— Мистер Буковски?
— Да.
Он назвался. Мне это было без надобности.
Он откинулся на спинку, уставился на меня.
Конечно, он ожидал увидеть кого-то помоложе и поинтереснее, кого-то более дерзкого, более интеллигентного и развращенного… А я был просто старый, усталый, скучный, с похмелья. Он — седоватый, вальяжный, если вам понятно, о какого рода вальяжности я говорю. Никогда не выкапывал свеклу с сезонниками, не попадал раз пятнадцать — двадцать в вытрезвитель. И лимоны не собирал с шести утра без рубашки, потому что к полудню будет сорок пять в тени. Только бедные знают смысл жизни; богатым и благополучным приходится гадать о нем. Чудно: мне на ум пришли китайцы. Русские размякли; теперь, наверно, только китайцы знают смысл — не размякли, в земле ковыряясь. Хотя вообще-то политических взглядов у меня нет, все это тоже туфта: история нас всех поимела, а меня раньше времени — достала допекла, задолбала, смылила.
— Мистер Буковски?
— Да?
— Видите ли… наш информатор…
— Продолжайте.
— … написал нам, что вы не женаты на матери вашего ребенка.
Тут я вообразил, как он украшает рождественскую елку с бокалом в руке.
— Это верно. Я не женат на матери моего ребенка; ему четыре года.
— Вы его поддерживаете материально?
— Да.
— В каком размере?
— Я вам не скажу.
Он опять откинулся на спинку.
— Вы должны сознавать, что служащий государственного учреждения должен придерживаться определенных норм.
Не чувствуя за собой никакой вины, я не ответил.
Я выжидал.
О, где вы, ребята? Кафка, где ты? Лорка, расстрелянный на проселке, где ты? Хемингуэй, который жаловался, что за ним следит ЦРУ, и никто ему не верил, кроме меня…
Потом вальяжный, отдохнувший, не собиравший свеклу повернулся, залез в лакированный шкафчик позади и вытащил шесть или семь экземпляров «Нашего королька». Он кинул их на стол как вонючие, поганые, червивые какашки. Он постучал по ним не собиравшей цитрусов рукой.
— Мы имеем основания полагать, что автором этой колонки — «Заметки старого козла» — являетесь вы.
— Да.
— Что вы можете сказать об этих статьях?
— Ничего.
— И это вы называете журналистикой?
— Лучше писать не умею.
— У меня растут два сына, сейчас изучают журналистику в лучших колледжах, и Я НАДЕЮСЬ…
Он постучал по листкам, по этим вонючим листкам нефабричной, немозолистой рукой с колечком и сказал:
— Я надеюсь, что мои сыновья никогда не будут писать, как ВЫ!
— Не будут, — пообещал я.
— Мистер Буковски, я полагаю, наша беседа окончена.
— Угу, — сказал я. Я закурил сигарету, встал, почесал пивное брюхо и вышел.
Вторая беседа произошла раньше, чем я ожидал. Я трудился — как всегда, усердно — на своем паршивом рабочем месте, и вдруг из динамика загрохотало: «Генри Чарльз Буковски, зайдите в кабинет начальника смены!»
Я прервал свою важную работу, взял увольнительную у своего попки и отправился в кабинет. Секретарь Начальника, старая седая квашня, окинул меня взглядом.
— Это вы Чарльз Буковски? — спросил он с нескрываемым разочарованием.
— Да, друг.
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Я последовал. Здание было большое. Мы спустились на несколько этажей, прошли по длинному коридору, попали в большую темную комнату, которая вела в другую большую темную комнату. За столом метров в двадцать пять длиной в дальнем конце сидели двое. Они сидели под одинокой лампой. А у ближнего конца стоял стул, для меня.
— Можете войти, — сказал секретарь. И слинял.
Я вошел. Оба встали. На троих — одна лампочка, темень. Я почему-то подумал о разных убийствах и похищениях.
Потом подумал: мы в Америке, старик, Гитлер умер. Умер ли?
— Буковски?
— Да.
Оба пожали мне руку.
— Садитесь.
Клёво, старичок.
— Это мистер… из Вашингтона, — сказал другой, местный главнокомандующий мудозвон.
Я не ответил. Лампа была красивая. Из человечьей кожи?
Бремя беседы взял на себя господин Вашингтон. У него был портфель, порядком набитый бумажками.
— Итак, мистер Буковски?
— Да?
— Вам сорок восемь лет, и вы одиннадцать лет состоите на службе у правительства Соединенных Штатов.
— Да.
— Вы были женаты на вашей первой жене два с половиной года, развелись и женились на вашей нынешней жене — когда? Назовите, пожалуйста, дату.
— Даты нет. Не женился.
— У вас есть ребенок?
— Да.
— Сколько ему лет?
— Четыре года.
— Вы не женаты?
— Материальную помощь ребенку оказываете?
— Да.
— В каком размере?
— В обычном.
Он откинулся на спинку. Мы сидели и молчали минуты четыре или пять.
Затем возникла пачка экземпляров полуподпольного «Королька».
— Эти статьи пишете вы? «Заметки старого козла»? — спросил господин Вашингтон.
— Я.
Он передал экземпляр господину Лос-Анджелесу.
— Вы это видели?
— Нет, нет, я не видел.
Над моей колонкой был изображен ходячий член на ножках, громадный, ГРОМАДНЫЙ И НА НОЖКАХ. А история была о том, как я вдул моему другу по ошибке, по пьянке, приняв его за какую-то свою подружку. Потом две недели не мог выжить его из моей квартиры. Это была чистая правда.
— И это вы называете журналистикой? — спросил господин Вашингтон.
— Ничего про журналистику не знаю. Но история мне показалась смешной. Вам она не показалась забавной?
— А эта… эта иллюстрация наверху?
— Член на ножках?
— Да.
— Не я его рисовал.
— Значит, к отбору иллюстраций вы не причастны?
— Газету верстают во вторник вечером.
— И по вечерам во вторник вас там нет?
— По вторникам мне полагается быть здесь.
Они помолчали, полистали «Наш королек», полюбовались на мои статейки.
— Знаете, — сказал господин Вашингтон, снова постучав по «Корольку», — у вас не было бы никаких сложностей, если бы вы продолжали писать стихи, но коль скоро вы занялись вот этим…
Он опять постучал по «Нашему корольку».
Я выждал две минуты и тридцать секунд. Потом спросил:
— Надо ли нам рассматривать почтовое начальство как новых литературных критиков?
— Нет, нет, что вы, — сказал господин Вашингтон, — мы не об этом говорим.
Я сидел и молчал.
— От почтовых служащих ожидают соблюдения определенных норм. На вас направлено Внимание Общественности. Вы должны служить примером примерного поведения.
— Мне кажется, — сказал я, — что вы ограничиваете мою свободу слова, угрожая лишением работы. Американский Союз гражданских свобод может этим заинтересоваться.
— Тем не менее мы предпочитаем, чтобы вы больше не писали этих статей.
— Джентльмены, в жизни каждого человека наступает минута, когда он должен решить: стоять ему или спасаться бегством. Я решил стоять.
Молчим.
Ждем.
Ждем.
Шелест «Наших корольков». Затем господин Вашингтон:
— Мистер Буковски?
— Да?
— Вы еще будете писать статьи о министерстве почт?
Я написал о них всего одну и, по-моему, скорее юмористическую, чем ругательную, хотя, может быть, у меня просто мозги набекрень.
На этот раз я заставил их подождать, потом ответил:
— Не буду, если вы меня к этому не вынудите.
Тут стали выжидать уже они. Допрос этот напоминал шахматную партию, когда ты ждешь, чтобы ошибся противник, сунулся не туда своими пешками, конями, слонами, ферзем, королем, мозгами. (А тем временем — пока вы это читаете — моя проклятая работа говорит мне «до свидания». Клёво, старичок. Шлите доллары на пиво и венки в фонд реабилитации Чарльза Буковски.)
Господин Вашингтон встал.
Господин Лос-Анджелес встал.
Господин Чарльз Буковски встал.
Господин Вашингтон сказал:
— Я полагаю, наша беседа окончена.
Мы все стали пожимать руки, как обалдевшие от зноя змеи.
Господин Вашингтон сказал:
— Но пока что не бросайтесь ни с каких мостов…
(Странно, мне это и в голову не приходило.)
— …подобного случая у нас не было уже десять лет.
(Десять лет? Кто был этот последний несчастный?)
— Так что? — спросил я.
— Мистер Буковски, — сказал господин Лос-Анджелес, — возвращайтесь на рабочее место.
Я провел немало тревожных минут, блуждая в поисках выхода из этого подземного кафкианского лабиринта. Когда я наконец добрался до места, мои недоразвитые
коллеги (и порядочные мерзавцы, между прочим) зачирикали вокруг:
— Где это ты был, малыш?
— Чего им было надо, папаша?
— Разложил там еще одну черненькую, озорник?
Я ответил им Молчанием. Кое-чему учишься у нашего дорогого Дяди Сэма.
Они все чирикали, и зубоскалили, и вертели пальчиками в своих мыслительных жопках. Перепугались не на шутку. Я был Крепкий Старикан, и если меня смогли обратать, то и любого из них обратают.
— Хотели назначить меня министром почт, — сказал я.
— И чем кончилось, папашка?
— Я сказал им, чтобы встали на чем сидят.
Мимо прошел бригадир, и они оказали ему знаки почтения, я же, Буковски, зажег сигару, небрежно швырнул спичку на пол и уставился в потолок, словно меня посетила большая чудесная мысль. Чистый понт: в голове у меня было пусто; хотелось только виски стакан да шесть или семь холодного пива…
Подтирочная газетка как будто разрасталась и переехала на другую улицу. Но мне всегда было противно носить туда материал, потому что все говнились и выдрючивались и вообще были так себе, надо сказать. Ничего не меняется. История Человекозверя — очень медленная. Они были не лучше тех засранцев, которых я встретил в 39 или 40 году в лос-анджелесской студенческой газете, — надутые дундуки, кропавшие свои глупые тухлые статейки, не снимая маленьких журналистских шляпок. Такие важные, что никого вокруг себя не видели. Газетчики всегда были самой паршивой породой; у тех, кто тампоны подбирает в сортире, души не в пример больше.
Поглядел я на этих недоделанных, вышел и больше не возвращался.
Сегодня. «Наш королек». Двадцать восемь лет спустя.
В руке у меня статья. За столом сидела Черри. У телефона — Черри. Очень важная. Говорить некогда. Или Черри не у телефона. Что-то пишет на бумажке. Говорить некогда. Все тот же вечный понт. Тридцать лет красотку не сломали. И Джо Хайнс — носится по дому, делает большое дело, бегает вверх и вниз по лестницам. У него был кабинетик наверху. Персональный конечно. В задней комнате под его присмотром какой-нибудь бедный говнючок набирал на машине Ай-би-эм очередной номер. Он платил говнючку тридцать пять долларов в неделю за шестьдесят часов работы, и говнючок был рад, отращивал бороду и красивые печальные глаза и в поте лица набирал эту паршивую третьесортную газетку. И по всем помещениям на полную громкость играли Битлы, и телефон звонил беспрестанно, и Джо Хайнс, главный редактор, беспрестанно УБЕГАЛ КУДА-ТО ПО ВАЖНОМУ ДЕЛУ. Но на следующей неделе, когда ты раскрывал газету, было непонятно, для чего он бежал. Этого там не было.
«Наш королек» жил пока что. Мои статьи по-прежнему были хорошие, но сама газета — недоносок. От нее уже несло покойником…
Каждую пятницу вечером происходила летучка. Пару раз я туда заваливался.
Потом, послушав о своих скандалах, перестал ходить. Хочет жить газета — пусть живет.
Я держался подальше, а писанину свою просто засовывал под дверь в конверте.
Потом мне позвонил Хайнс:
— У меня идея. Собери мне самых лучших поэтов и прозаиков, кого знаешь, и мы откроем литературное приложение.
Я собрал ему номерок. Он напечатал. И его арестовали за «непристойность». Но я повел себя красиво. Я позвонил ему:
— Хайнс?
— Да?
— Раз тебя за это арестовали, я буду писать тебе даром. Эта десятка, что ты мне платишь, пойдет в фонд защиты «Нашего королька».
— Большое спасибо, — сказал он.
Теперь он имел лучшего писателя Америки задаром…
Потом как-то вечером мне позвонила Черри.
— Почему ты не ходишь на наши собрания? Нам тебя ужасно недостает.
— Чего? Что ты несешь, Черри? Наширялась, что ли?
— Нет, правда, Хэнк, мы все тебя любим. Пожалуйста, приходи на следующую летучку.
— Я подумаю.
— Без тебя номер мертвый.
— А со мной — дохлый.
— Ты нам нужен, старик.
— Я подумаю, Черри.
И я зашел. Подвиг меня на это сам Хайнс, сказав, что, поскольку у нас первая годовщина «Королька», вдоволь будет вина, и женщин, и жизни, и любви.
Но, явившись на взводе и ожидая увидеть парочки на полу и праздник любви, попал в трудовые будни этих созданий. Сгорбленные и унылые, они напомнили мне старушек надомниц, которым я развозил сатин на вековой давности лифтах с веревками и ручной тягой, среди крыс и вони — и эти надомные старухи, гордые полумертвые невротички, работали и работали, чтобы сделать миллионером кого-то… в Нью-Йорке, в Филадельфии или Сент-Луисе.
А эти в «Нашем корольке» трудились без жалованья, и между ними, сцепив руки за спиной, расхаживал Джо Хайнс, грубоватый и толстоватый, и следил, чтобы каждый (каждая) из добровольцев исполнял свой долг надлежащим образом.
— Хайнс! Хайнс, сука паршивая! — заорал я, едва вошел. — Ты тут плантацию развел, вонючий Саймон Легри! Ты визжишь о несправедливостях полиции и Вашингтона — ты самая большая, самая грязная свинья из них всех! Ты — Гитлер, помноженный на сто, ты подлый рабовладелец! Ты пишешь о зверствах, а сам их утраиваешь! Кому ты полощешь мозги, паскуда? Кем ты себя вообразил?
К счастью для Хайнса, остальные сотрудники давно ко мне привыкли, и все, что я сказал, сочли глупостью — Хайнс у них стоял за Правду.
Хайнс подошел и сунул мне в руку сшиватель для бумаг.
— Садись, — сказал он, — мы хотим увеличить тираж. Садись и пришпиливай эти зеленые рекламки к каждой газете. Мы рассылаем лишние экземпляры потенциальным подписчикам…
Поборничек Свободы Хайнс использовал приемы большого бизнеса, чтобы распространять свой поносный листок. Полная каша в мозгах.
В конце концов он не выдержал и отнял у меня сшиватель.
— Медленно работаешь.
— Пошел ты к чертовой матери. Шампанское ведрами обещали. А я тут скрепки жую…
— Эдди!
Он кликнул другого раба, со впалыми щеками, паучьими ручками, нищего. Бедняга Эдди голодал. Все голодали ради Идеи. Кроме Хайнса и его жены — эти жили в двухэтажном доме, ребенка учили в частной школе, а в Кливленде жил Папка, один из паханов в тамошней главной газете, и денег у него было больше, чем всего остального, вместе взятого.
Хайнс выгнал меня, а заодно парня с маленьким пропеллером на кепочке — Сладкого Дока Стенли, так его, кажется, звали, и Сладкого Дока подругу, и мы спокойно вышли черным ходом с одной бутьшкой дешевого вина на троих. Вслед нам раздался голос Джо Хайнса:
— И чтобы я больше никогда вас не видел — но к тебе это, Буковски, не относится!
Знал, поганка, на чем его газета держится…
Потом снова нагрянула полиция. Из-за того, что напечатали фотографию влагалища. А постарался тут, как всегда, сам Хайнс. Он хотел любыми способами увеличить подписку или же погубить газету и соскочить. Но с клещами этими он управиться, похоже, не умел, и клещи сжимались все туже. Газетой интересовались только люди, работавшие за тридцать пять долларов в неделю или задаром. Однако ему удалось переспать с двумя молодыми энтузиастками, так что время тратил не совсем впустую.
— Брось ты свою паршивую работу и переходи к нам, — сказал мне Хайнс.
— На сколько?
— Сорок пять долларов в неделю. Включая твой гонорар. По средам будешь развозить газету — машина твоя, бензин оплачиваю я, плюс особые задания. С одиннадцати до семи тридцати, пятница и суббота — выходные.
— Я подумаю.
Приехал из Кливленда его отец. Мы напились у Хайнса. Хайнс и Черри совсем не обрадовались папке. А папка бьш не дурак выпить. Траву не употреблял. Вьшить и я был не дурак. Пили всю ночь.
— От «Свободной прессы» надо избавиться так: поломать их киоски, прогнать разносчиков с улиц, расшибить башку-другую. Вот как мы делали в прежние дни. Деньги у меня есть. Найму громил, уличную сволочь. Буковски можем нанять.
— К чертовой матери! — завопил молодой Хайнс. — Слушать не желаю эту гадость, ты понял?
Папка спросил меня:
— А ты, Буковски, как на это смотришь?
— Я смотрю положительно. Передай мне бутылку.
— Буковски сумасшедший! — завопил Джо Хайнс.
— Но ты печатаешь его, — сказал папка.
— Он лучший писатель в Калифорнии, — объяснил молодой Хайнс.
— Лучший сумасшедший писатель в Калифорнии, — уточнил я.
— Сынок, — не унимался папка, — у меня столько денег. Я хочу поддержать твою газету. Надо только расшибить пару…
— Нет. Нет. Нет! — завопил Джо Хайнс. — Я на это не пойду!
Потом он выбежал из дома. Какой хороший человек Джо Хайнс. Он выбежал из дома. Я налил себе еще и сказал Черри, что отдеру ее возле книжного шкафа. Папка сказал: чур, я второй. Черри обругала нас, а Джо Хайнс бегал в это время со своей большой душой по улице…
Газета держалась кое-как и умудрялась выходить еженедельно. Потом начался процесс о фотографии влагалища.
Прокурор спросил Хайнса:
— Вы возражали бы против орального секса на ступенях муниципалитета?
— Нет, — ответил Джо, — но это могло бы вызвать затор на улице.
Эх, Джо, подумал я, опять ты срезался! Надо было сказать: «Я предпочел бы оральный секс внутри муниципалитета, где он обычно и происходит».
Когда судья спросил защитника, что означает фотография женского полового органа, защитник ответил: «Ну, он так устроен. Так уж он устроен, братец».
Процесс они, конечно, проиграли и подали апелляцию.
— Провокация, — сказал Джо Хайнс горстке репортеров, — полицейская провокация, и только.
Блестящий человек был Джо Хайнс…
Следующий наш разговор произошел по телефону.
— Буковски, я только что купил пистолет. Сто двадцать долларов. Великолепное оружие. Я намерен убить человека.
— Откуда ты говоришь?
— Из бара рядом с газетой.
— Сейчас приеду.
Когда я прибыл, он расхаживал по тротуару перед баром.
— Зайдем, — сказал он, — угощу тебя пивом.
Мы сели. Бар был полон. Хайнс говорил очень громко. Его было слышно в соседнем районе.
— Я размажу его мозги по стене… Я прикончу ублюдка!
— Кого это, мальчик? За что ты его хочешь убить?
Он уставился в пустоту.
— Клёво, старичок. За что ты хочешь убить ублюдка, а?
— Он е… мою жену, вот за что!
— А-а.
Он продолжал смотреть в пустоту. Это было как в кино, и даже хуже.
— Это великолепное оружие, — сказал Джо. — Вставляешь сюда обоймочку. Десять зарядов. Очередью. От ублюдка останется мокрое место!
Джо Хайнс.
Прекрасный человек с большой рыжей бородой.
Клёво, старичок.
Я его спросил:
— А как же все ваши антивоенные статьи в газете? Как с вашими призывами к любви? Куда девались?
— Да брось ты, Буковски, ты же никогда не верил в эту пацифистскую ерунду?
— Не знаю… Наверно, не совсем.
— Я предупредил его, что убью, если не отстанет, и что же? Вхожу, а он сидит на кушетке, в моем доме. Что бы ты сделал на моем месте?
— Ты превращаешь это в вопрос частной собственности, тебе понятно? Плюнь на это. Выбрось из головы. Уйди. Оставь их.
— Сам ты так поступал?
— После тридцати лет — всегда. А после сорока это дается легче. Но в молодости я сходил с ума. Первые ожоги — самые болезненные.
— Нет, я убью этого ублюдка! Я размажу его мозги по стене!
Нас слушал весь бар. Любовь, старичок, любовь.
Я сказал ему:
— Пошли отсюда.
Выйдя из бара, Хайнс упал на колени и завопил: душераздирающий четырехминутный вопль. Наверно, его было слышно в Детройте. Потом я поднял его и отвел к моей машине. Он схватился за дверную ручку, упал на колени и снова навел свой рупор на Детройт. Он сдвинулся на Черри, бедняга. Я поднял его, усадил в машину, залез с другой стороны, поехал к бульвару Сансет, потом по бульвару направо, и на перекрестке, под красным светом, он снова дал сирену. Я закурил сигарету. В соседних машинах все повернулись на крик рыжебородого.
Я подумал, он не перестанет. Придется его оглушить.
Но когда зажегся зеленый свет, он вдруг кончил. Мы тронулись дальше. Он сидел и всхлипывал. Я не знал, что сказать. Сказать было нечего.
Я подумал: отвезу-ка его к Монго, Гиганту Вечного Кайфа. У Монго в голове полно мудни. Может, поделится с Хайнсом. Сам-то я с женщиной не жил четыре года.
Все позабыл, ничего в этом не смыслю.
Закричит еще раз, подумал я, стукну по голове. Еще одного раза я не выдержу.
— Слушай! Куда мы едем?
— К Монго.
— Нет, нет! Только не к Монго! Терпеть его не могу! Он только будет глумиться!
Эта сволочь не знает жалости!
Верно. У Монго были хорошие мозги, но безжалостные. Ехать к нему не имело смысла. А сам я с этим не совладаю. Мы ехали куда глаза глядят.
— Слушай, — сказал Хайнс, — у меня тут девушка. Два квартала отсюда. Подвези. Она меня понимает.
Я свернул с бульвара.
— Знаешь, — сказал я, — не убивай его.
— Почему?
— Кто, кроме тебя, станет печатать мои статейки?
Я подвез его к дому, высадил, подождал, пока ему не открыли, и уехал. Может, между ног утешится. Мне бы тоже не помешало…
При следующем разговоре Хайнс сообщил, что съехал из дому — Я больше не мог терпеть. Представляешь, тут я ночью принял душ, собираюсь уже в койку, хочу вдохнуть в красавицу немного жизни — и что же?
— Что?
— Я вхожу, а она убегает из дому. Ну не сука?
— Слушай, Хайнс, знаю я эти дела. Я ничего не скажу о Черри — не успеешь оглянуться, как вы снова сошлись, и ты припомнишь мне все плохое, что я о ней сказал.
— Я никогда не вернусь.
— Ну, ну.
— Я решил не убивать мерзавца.
— Хорошо.
— Я вызову его на драку. По всем правилам бокса. Ринг, рефери, перчатки.
— Давай, — сказал я.
Два быка сразятся из-за коровы. Притом костлявой. Но в Америке корову часто получает проигравший. Инстинкт материнства? Бумажник толще? Член длиннее? Пес его знает…
На то время, пока он сходил с ума, Хайнс нанял вместо себя парня с трубкой и в галстуке. Но ясно было, что «Наш королек» при последнем издыхании. И всем было наплевать, кроме тех, кто трудился за тридцать пять и двадцать пять долларов в неделю или бесплатно. Эти любили газету. Она была не такая уж хорошая, но и не совсем плохая. Все-таки там была моя колонка «Заметки старого козла».
А трубка-галстук выпускал газету. Она ничуть не изменилась. Между тем до меня доходило: «Джо и Черри снова сошлись. Джо и Черри снова разошлись. Джо и Черри сошлись опять. Джо и Черри…»
Однажды в среду холодной синей ночью я вышел, чтобы купить на улице номер «Нашего королька». Я написал одну из лучших моих статей, и мне было интересно, осмелятся ли ее напечатать. В киоске лежал номер за прошлую неделю. В синем воздухе запахло дохлой кошкой: игра была кончена. Я купил дюжину пива, вернулся к себе и помянул покойницу. Я давно ждал конца и все равно оказался не готов. Я сорвал со стены плакат и кинул в мусор: «НАШ КОРОЛЕК. ЕЖНЕДЕЛЬНАЯ ГАЗЕТА ЛОС-АНДЖЕЛЕССКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ».
Теперь правительству не о чем беспокоиться. Я снова стал примерным гражданином.
Тираж двадцать тысяч. Если бы мы довели его до шестидесяти — без семейных неприятностей, без полицейских рейдов, — мы бы уцелели. Не уцелели.
На другой день я позвонил в редакцию. Барышня плакала в трубку.
— Буковски, вчера вечером мы пытались тебя разыскать, но никто не знает, где ты живешь. Это ужасно. Все пропало. Все кончено. Телефон звонит без конца. Я тут одна. В следующий вторник вечером мы собираем редакцию — подумаем, как сохранить газету. Но Хайнс все забрал — все материалы, список подписчиков и машину Ай-би-эм, хотя она ему не принадлежит. Нас обчистили. Не осталось ничего.
Какой у тебя нежный голосок, детка, какой печальный, нежный голосок, перепихнуться бы с тобой, подумал я.
— Мы думаем основать газету хиппи. Левая себя исчерпала. Приходи, пожалуйста, во вторник вечером к Лонни.
— Постараюсь, — ответил я, зная наперед, что не приду. Значит, кончились — почти два года. Всё. Полиция победила, город победил, правительство победило. Пристойность снова правит миром. Может быть, и полицейские перестанут меня штрафовать на каждом углу. И Кливер[1] перестанет слать нам записки из своего убежища. А «Лос-Анджелес тайме» можно купить где угодно. Господи Иисусе и Пресвятая Богородица, Жизнь Печальна.
Однако я дал девушке мой адрес и телефон — чем черт не шутит, авось и порезвимся на пружинах. (Харриет, ты так и не пришла.)
Пришел зато Барни Палмер, политический обозреватель. Я впустил его и открыл пиво.
Он сказал:
— Хайнс сунул дуло себе в рот и нажал на спуск.
— И что получилось?
— Осечка. Он продал пистолет.
— Мог попробовать еще раз.
— И один раз требует большого мужества.
— Ты прав. Прости. Ужасно вчера надрался.
— Рассказать, что у нас было?
— Конечно. Это ведь и мой конец.
— Ну вот, это было во вторник вечером, мы верстали газету. Там была твоя статья, слава Богу, она оказалась длинной, потому что материала у нас не хватало. Никак не могли натянуть на полосу. Явился Хайнс, в дымину пьяный. Только что опять разошелся с Черри.
— Тьфу.
— Ну да. В общем, номер не собирался. А Хайнс путался под ногами. В конце концов ушел наверх, лег и вырубился. Как только он ушел, все начало складываться.
Мы успели, и оставалось еще сорок пять минут, чтобы отвезти в типографию. Я сказал, что отвезу сам. И знаешь, что произошло?
— Хайнс проснулся.
— Как ты догадался?
— Я такой.
— Ну, и он захотел сам отвезти ее в типографию. Погрузил макет в машину, но до типографии не доехал. Утром приходим — лежит от него записка, а в редакции шаром покати — ни Ай-би-эм, ни списка подписчиков, ничего…
— Я слышал. Знаешь, давай посмотрим на это так: он затеял чертову газету, он имел право ее и угробить.
— Но Ай-би-эм-то была не его. Он может попасть в переплет.
— Хайнс привык к переплетам. В переплетах он расцветает. Балдеет от них. Ты бы послушал, как он вопит.
— Но там же маленькие люди, Бук, они работали за четвертак в неделю и все отдавали газете. У них картонные подошвы. Они спали на полу.
— Маленького человека всегда опускают, Палмер. Такова уж история.
— Ты говоришь как Монго.
— Монго обычно прав, хотя он сволочь.
Мы поговорили еще немного и распрощались.
В тот вечер на работе ко мне подошел высокий негр.
— Что, брат, я слышал, ваша газета накрылась?
— Верно, брат, но где ты это слышал?
— Напечатано в «Лос-Анджелес тайме», на первой странице второй тетради. Там небось празднуют.
— Наверно, празднуют.
— Нам ваша газета нравилась. И статьи твои. Крепко заворачивал.
— Спасибо, брат.
В обеденный перерыв (10.24 вечера) я вышел и купил «Лос-Анджелес тайме». С ней отправился в бар напротив, взял на доллар пива, закурил сигару и сел за столик под лампой.
«НАШ КОРОЛЕК» ДОПЕЛ СВОЮ ПЕСНЮ
«Наш королек», вторая по величине подпольная газета в Лос-Анджелесе, прекратил свое существование. Об этом сообщили во вторник ее издатели. Газета не дожила десяти недель до своей второй годовщины. Как сообщил редактор-распорядитель Майкл Энгел, кончину этого еженедельника предопределили большие долги, трудности с распространением и штраф в 1000 долларов за публикацию непристойного материала. По его словам, тираж газеты приближался к двадцати тысячам.
Однако, по мнению Энгела и других сотрудников редакции, «Наш королек» мог бы выходить и дальше; решение о закрытии газеты принял Джо Хайнс, ее 35-летний главный редактор.
В среду утром, когда сотрудники прибыли в редакцию на Мелроуз авеню, 4369, их ждало письмо от Хайнса, где, в частности, говорилось:
«Газета выполнила свою художественную задачу. В политическом же плане она никогда не была влиятельной. Материал, публикуемый нами сегодня, не лучше того, что печаталось год назад… Как художник я должен оставить работу, которая потеряла способность к развитию… хотя это — мое детище, и оно приносит мне доход».
Я допил пиво и вернулся на свой государственный пост…
Через несколько дней пришло письмо по почте:
«10.45, понедельник.
Хэнк,
сегодня утром я нашел в почтовом ящике записку от Черри Хайнс. (Я уезжал на воскресенье и вернулся только утром.) Черри пишет, что она и дети больны, живут на Дуглас-стрит, номер… и у них большие неприятности. Я не мог найти Дуглас-стрит на своей х… карте, но хотел сообщить о ее записке.
Барни».
Дня через два мне позвонили. Не женщина, охваченная страстью. Барни.
— Слушай, Джо Хайнс в городе.
— И мы с тобой тоже, — сказал я.
— Джо опять с Черри.
— Да?
— Хотят переезжать в Сан-Франциско.
— Давно пора.
— С газетой хиппи ничего не вышло.
— Ага. Извини, что не смог прийти. Напился.
— Ничего. Послушай, я тут получил задание в газете. Но как только кончу, хочу с тобой связаться.
— Зачем?
— Я нашел спонсора с пятьюдесятью тысячами.
— Пятьюдесятью?
— Да. Живые деньги. Хочет вложить. Хочет открыть новую газету.
— Держи меня в курсе, Барни. Ты всегда мне нравился. Помнишь, как мы запили у меня дома в четыре часа дня, протрепались всю ночь и отвалились только в одиннадцать утра?
— Да. Та еще ночь была! По части поддачи ты заткнешь за пояс любого молодого.
— Да.
— Значит, как только развяжусь, я тебе звоню.
— Да. Держи меня в курсе, Барни.
— Хорошо. А ты держись пока.
— Ладно.
Я пошел в сортир, прелестно после пивка просрался, потом залез в постель, подрочил и уснул.