Где-то за кулисами нервничали спортсмены. А я была на сцене и играла самую главную роль.
Ив Монтан поцеловал меня - осторожно, как мама. Я и раньше целовалась на катке, вернее, после катка. И на вечере, вернее, после вечера. Я и раньше закрывала глаза, чтобы не отвлекаться на посторонние предметы. Но сейчас все было иначе, чем раньше. Я почувствовала ожог, потом блаженство, будто упала в холодную воду Мои клетки несли совсем другую информацию: я всегда, всю жизнь сидела у его ног, и над моей жизнью всходило его лицо.
- А почему блондинка не пошла с вами в театр?
Это был провокационный вопрос. Я ждала, что Ив Монтан поблагодарит судьбу, которая предложила ему вместо блондинки меня.
- Не захотела, - сказал Ив Монтан. Не понял моей провокации.
- Могла бы просто не пойти - и все. Зачем было отдавать билет? Демонстрация...
Я совсем близко подвела его к нужной мысли. Он должен был сказать: "Тогда я не встретил бы тебя..."
- Конечно, некрасиво, - согласился Ив Монтан.
- Тогда вы не встретили бы меня, - прямо сказала я Мне надоели намеки.
- Она хотела, чтобы я понял. И я понял, только не то, что она хотела.
Я почувствовала, что не в силах переключить его внимание с блондинки на себя.
- Сколько вам лет? - Я решила переключить внимание на него самого, а заодно поближе познакомиться.
- Тридцать один.
- Вы женаты?
- Женат.
- А как ее зовут?
- Так же, как тебя.
- Вы ее любите?
Ив Монтан напряженно задумался.
- Конечно, - вспомнил он. Было непонятно, о чем думал так долго. Для того чтобы так ответить, можно было не думать вообще.
- А как же блондинка? - удивилась я.
- Блондинка - это блондинка, а жена - это жена.
- А я - это я?
- А ты - это ты.
Вспарывая воду, прошел речной трамвайчик. Кто-то возвращался на нем из своего свадебного путешествия.
- Но я так не хочу.
- А как ты хочешь?
- Я хочу, чтобы жена - это я, блондинка - это я и я - это я. Всю жизнь.
- Конечно, человек должен заниматься одним делом и жить с одной женщиной. Но бывает, что не найдешь своего дела и не встретишь свою женщину. Все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было. Поэтому надо уметь радоваться тому, что есть, а не печалиться о том, чего нет.
- А я так не хочу! Я так не буду!
- Будешь. Все так живут.
Моя мама во всем видит проблемы, а Ив Монтан ни в чем не видит никаких проблем. С мамой я, как бестолковый альпинист, постоянно преодолеваю горные вершины. А с Ивом Монтаном я бреду по пустыне Каракумы и не вижу ни одного холмика.
- А я знаю, почему блондинка не пошла с вами в театр.
- Почему? - он обернулся.
- Потому, что вы инструктор. Учите, как плавать, а сами не плаваете. Учите, как жить, а сами не живете.
- Дурочка, - сказал Ив Монтан. - В восемнадцать лет я такой же был.
- А вы не помните себя в восемнадцать лет.
- Откуда ты знаешь?
- Вы сами сказали.
Я поднялась, стала натягивать свою "майку".
Ив Монтан достал папиросу, поставил ноги на санки - так, будто собирался скатиться. Но полозья были ржавые, вместо снега - камни. Да и куда ему было ехать? Разве что в реку... Мне вдруг стало неудобно бросать его одного в чужом городе на выброшенных санках.
- Хотите, я вас домой провожу? - предложила я.
- Ты что, обиделась? - заподозрил он.
На что я могла обидеться? Он ничего не обещал мне и не хотел казаться иным, чем есть на самом деле. Правда, я приняла его за Ива Монтана, а он оказался инструктором по плаванью из Средней Азии. Но ведь это была моя ошибка, а не его. Он был ни при чем.
- Просто вы приезжий, - объяснила я. - А я здесь живу...
Весь день стояла жара, а так как природа все уравновешивает, ночью прошел дождь. Асфальт стал блестящим, а лужа возле нашего дома заметно выцвела. В ней увеличился процент воды. Я шла в "майке", обхватив себя руками, чтобы не трястись от холода. У меня дрожали все внутренности, я просто физически устала от этой вибрации. Я была пустая настолько, что даже кости были полы, как у птицы, и ветер гудел в них - оттого, наверное, так холодно было.
Лифт в доме был выключен, я пошла пешком и где-то в районе третьего этажа вспомнила про соль. Была уже ночь, магазины закрыты. Соль можно было достать только у нашей дворничихи Нюры. Она жила на первом этаже, и у нее в прихожей стоял целый мешок соли - крупной и мутной, как куски кварца. Этой солью она посыпала зимой скользкие дорожки, чтобы люди не падали.
Нюра открыла мне дверь босая, в ночной рубашке Выслушав мою просьбу и мои извинения, уточнила:
- Тебе много?
- Да нет, - сказала я, - чуть-чуть...
Она ушла, потом вернулась и протянула мне спичечный коробок, туго набитый солью. Я поблагодарила, а Нюра не слушала, смотрела на меня задумчиво и вдруг спросила:
- Тебе, Танька, сколько лет?
- Восемнадцать.
- Дура я, - решила Нюра. - В войну надо было б мне ребенка принести, сейчас бы уже такая была...
- Больше, - сказала я.
- Даже больше, - огорчилась Нюра. - Совестно было - с ребенком и без мужика. А уж лучше одной, чем с каким алкоголиком...
- Или с пьяницей.
- Это все одно.
- Нет, - сказала я, - это большая разница: пьяница хочет - пьет, не хочет - не пьет. А алкоголик и хочет - пьет и не хочет - тоже пьет.
Когда я вернулась домой, мама подметала квартиру - наводила мещанский уют. Уют современных мещан, которые живут медленно и невнимательно. Она выпрямилась, стала смотреть на мои голые руки и ноги, на обвисшие после купания неорганизованные волосы.
- Где ты была? - спросила мама и поудобнее взялась за веник. Было непонятно - то ли она хотела на меня нападать, то ли от меня защищаться.
- На! - я протянула ей спичечный коробок.
- Что это? - растерялась мама.
- Соль, - объяснила я. - Ты же просила...
- А где ты ее взяла?
- Сама выпарила.
Я повернулась и пошла в ванную. Мне хотелось побыть одной, а главное - согреться.
В меня медленно входило тепло, заполняя мои кости.
За дверью осторожно, будто я сплю, двигалась мама, и я поняла вдруг, что она несчастная баба, что ей тоже было столько лет, сколько мне. Поняла, что у меня был отец - может быть, такой же, как Ив Монтан. Может быть, мама тоже хотела заниматься одним делом и жить с одним человеком, но у нее ничего не получилось, потому что все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было.
Я вспомнила, как Ив Монтан отломил мне полсвечки, и заплакала.
Слезы скатывались к ушам, а потом приобщались к остальной воде. Вода и слезы были одинаковой температуры, мне казалось, будто я лежу, погруженная в собственные слезы.
В дверь постучала мама.
- Тебе Петров звонил, - сказала она.
Я не отозвалась, наивно полагая, что мама постучит и уйдет. Но мама не уходила.
Я вышла из собственных слез, надела халат и стала вытирать лицо. Терла до тех пор, пока оно не сделалось красным.
Мама посмотрела на меня и вдруг сказала:
- Таня, хочешь, я не буду тебя больше бить?
- Все равно... Ты ведь не целишься.
- Я тебя больше пальцем не трону, - пообещала мама. - Иди поешь.
- Не хочу.
- А что ты хочешь?
Я пошла в комнату и стала стелить свой диван. Возле дивана стоял ящик для белья - с дырками, чтобы проникал воздух. Я наклеила однажды на дырки с внутренней стороны рисованные рубли, - получилось, будто ящик набит деньгами.
- Я не знаю, чего я хочу, - сказала я маме. - Я знаю, чего не хочу.
Мама ждала.
- Я не хочу быть инструктором... Я хочу сама плавать или посыпать дорожки солью, чтобы другим ходить удобно было. И я просто счастлива, что провалилась в педагогический. Я больше не буду туда поступать.
- А как ты собираешься дальше жить?
- Чисто и замечательно.
- Таня, если ты будешь так со мной разговаривать...
Мама хотела добавить: "Я тебе всю морду разобью", но вовремя спохватилась. Все-таки обещала не трогать меня пальцем и даже давала честное слово.
ДЕНЬ БЕЗ ВРАНЬЯ
Сегодня ночью мне приснилась радуга.
Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг - вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостает.
Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся еще и оттого, что проспал.
Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.
Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.
Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр и министр обороны Цейлона Сиримаво Бандаранаике, а я попрежнему учитель французского языка средней школы.
Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что, наверное, не приду.
Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто - когда надо и когда не надо, - чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь - врут тогда, когда боятся.
Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.
Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.
В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время, не торопясь, одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.
Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом "Б".
Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.
Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.
Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А ее мама говорит, что я сижу не на своем месте. "Своим" местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.
Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.
Я спокойно оторвал билет, сел против кассы и стал припоминать, как мы с Ниной ссорились вчера по телефону. Сначала я говорил - она молчала. Потом она говорила - я молчал.
Женщина тем временем опустила газету и строго поинтересовалась:
- Молодой человек, сколько вы опустили в кассу?
Тут я понял, что она не близорука - наоборот, у нее очень хорошее зрение - и что она контролер. Опыт общения с контролерами у меня незначительный. Но сегодня я не воспользовался бы никаким опытом. Сегодня я решил никого не бояться.
- Три копейки, - ответил я контролерше.
- А сколько стоит билет? - Такие вопросы в школе называют наводящими.
- Четыре копейки, - сказал я.
- Почему же вы опустили три вместо четырех?
- Пожалел.
Контролерша посмотрела на меня с удивлением.
- А вот сейчас оштрафую вас, заплатите в десять раз больше. Не жалко будет?
- Почему же? - возразил я. - Очень жалко.
Контролерша смотрела на меня, я - на контролершу, маленькую, худую, с озябшими пальцами. Она была такая худая, наверное, оттого, что много нервничала - по своей работе ей приходилось ссориться с безбилетными пассажирами.
А контролерша, глядя на меня, тоже о чем-то думала: припоминала, наверное, где меня раньше видела. На меня многие так смотрят, потому что я похож на киноартиста Смоктуновского, только у меня волос побольше. Но моя контролерша скорее всего в кино ходила редко и про Смоктуновского вряд ли слышала.
- Может, вы просто забыли бросить копейку? - Это был следующий наводящий вопрос.
- Я не забыл. Я пожалел.
Такой искренний безбилетник контролерше, очевидно, раньше не попадался, и она не знала, как в таких случаях себя вести.
- Вы думаете, мне приятно брать с вас штраф? - растерянно спросила она.
- По-моему, в этом заключается ваша работа.
- Нет, не в этом; моя работа в том, чтобы касса делала полные сборы. Да. А некоторые так и норовят обмануть. Или вовсе ничего не платят, а билет отрывают... - Контролерша, видимо, хотела сказать мне о роли доверия на современном этапе к человеку, о принципе "доверяй и проверяй" и о том, что именно они, контролеры, призваны повышать сознательность граждан.
Но ничего этого она не сказала, а, махнув рукой, прошла вперед и села под табличкой "Места для пассажиров с детьми и инвалидов".
Троллейбус остановился, я бросил в кассу пятикопеечную монету и сошел. Это была моя остановка.
В школе было тихо и пустынно. Школьный сторож Пантелей Степаныч, а за глаза просто Пантелей, сидел в одиночестве возле раздевалки в своей неизменной кепочке, которую он носил, наверное, с тех пор, когда сам еще ходил в школу.
Пантелей - и сторож, и кассир, и завхоз, он чинит столы и парты, прибивает плакаты и портреты знаменитых людей. Если бы ему поручили, он мог бы преподавать французский в пятом "Б" и делал бы это с не меньшим успехом, чем я. Во всяком случае, приходил бы вовремя.
Увидев меня, Пантелей скорчил гримасу, как Мефистофель, и погрозил пальцем:
- Смотри, жене все скажу.
Это была его дежурная шутка. Молодым учительницам он говорил то же самое, но заменял слово "жене" словом "мужу": "Смотри, мужу все скажу".
Учительниц это раздражало, потому что мужей у многих не было, а Пантелей каждый раз напоминал об этом.
Я стал раздеваться и уже видел свой пятый "Б" в конце коридора второго этажа: Малкин бегает по партам, давя каблуками чернильницы, а Собакин наверняка сидит под потолком.
В пятом "Б" раньше помещался спортивный зал, и в классе до сих пор осталась стоять шведская стенка. Собакин каждый раз забирается на самую верхнюю перекладину, и каждый раз я начинаю урок с того, что уговариваю его сойти вниз.
Обычно это выглядит так:
- Собакин! - проникновенно вступаю я.
- А! - с готовностью откликается Собакин.
- Не "а", а слезь сию минуту.
- Мне отсюда лучше видно и слышно.
- Ты слышишь, что я тебе сказал?
- А че, я мешаю?..
Дальше начинается ультиматум с моей стороны, что если-де он, Собакин, не слезет, я прекращу урок и выйду из класса.
Собакин продолжает сидеть на стенке, завернув носы ботинок за перекладину. Класс молча, с интересом наблюдает. Несколько человек болеют за меня, остальные за Собакина.
Я проигрываю явно. Выйти я не могу: стыдно перед учениками и попадет от завуча. Собакин слезать не собирается. Мне каждый раз хочется подойти, стянуть его за штаны и дать с уха на ухо, как говорит Нинина мама, чтоб в стенку влип.
Кончается это обычно тем, что детям становится жаль меня, они быстро и без разговора водружают Собакина на его положенное место.
Сегодня я, как обычно, "открыл" урок диалогом с Собакиным.
- Собакин!
- А!
- Ну что ты каждый раз на стену лезешь? Хоть бы поинтереснее что придумал.
- А что?
- Ну вот, буду я тебя учить на свою голову.
Собакин смотрит на меня с удивлением. Он не предполагал, что я сменю текст, и не подготовился.
- А вам не все равно, где я буду сидеть? - спросил он.
Я подумал, что мне, в сущности, действительно все равно, и сказал:
- Ну сиди.
Я раскрыл журнал, отметил отсутствующих.
Уроки у меня скучные. Я все гляжу на часы, сколько минут осталось до звонка. А когда слышу звонок с урока, у меня даже что-то обрывается внутри.
Я прочитал в подлинниках всего Гюго, Мольера, Рабле, а здесь должен объяснять Imparfait спрягаемого глагола и переводить фразы: "это школа", "это ученик", "это утро".
Я объясняю и перевожу, но морщусь при этом, как чеховская кошка, которая с голоду ест огурцы на огороде.
Я скучаю, и мои дети тоже скучают, а поэтому бывают рады даже такому неяркому развлечению, как "Собакин на стенке". Сегодня Собакин слез сразу, так как, получив мое разрешение, потерял всякий интерес публики к себе, а просто сидеть на узкой перекладине не имело смысла.
Отметив отсутствующих, я спрашиваю, что было задано на дом, и начинаю вызывать к доске тех, у кого мало отметок и у кого плохие отметки.
Сегодня я вызвал вялого, бесцветного Державина, у которого мало отметок, да и те, что есть, плохие. Дети дразнят его "Старик Державин".
- Сэ ле... матен... - начал "Старик Державин".
- Матэн, - поправил я и, глядя в учебник, стал думать о Нине.
- Матен, - угрюмо повторил, Державин.
Я хотел поправить еще раз, но передумал, - у парня явно не было способности к языкам.
- Знаешь что, - предложил я, - скажи своей маме, пусть она перестанет нанимать тебе учителей, а найдет своим деньгам лучшее применение.
- Можно, я скажу, чтобы она купила мне батарейки для карманного приемника? - Державин посмотрел на меня, и я увидел, что глаза у него синие, мраморного рисунка.
- Скажи, только вряд ли она послушает.
Державин задумался, а я, взглянув на его сведенные белые брови, подумал, что он вовсе не бесцветный и не вялый, - просто парню не очень легко жить с такой энергичной мамой и таким учителем, как я.
Через класс пролетела записка и шлепнулась возле Тамары Дубовой.
- Дубова, - попросил я, - положи записку мне на стол.
- Какую, эту?
- А у тебя их много?
- У меня их нет.
Я почувствовал, что если вовремя не прекратить этот содержательный разговор, он может затянуться. Удивительно, в общении с Дубовой я сам становлюсь дураком.
- Ту, что валяется возле твоей парты, - сказал я.
Дубова с удовольствием подхватилась, подняла записку, положила передо мной на стол и пошла обратно, вихляя спиной. Для нее это была большая честь - положить мне на стол записку, да к тому же даровое развлечение пройтись во время урока по классу.
Читать записку при всех мне было неловко, а прочитать хотелось: интересно знать, о чем пишут друг другу двенадцатилетние люди.
Я сунул записку в карман.
- Э тю прэ кри Мари а сон фрер Эмиль, - читал Державин.
- Переведи, - сказал я, незаметно вытащил под столом записку и стал тихо разворачивать: она была свернута, как заворачивают в аптеках порошки.
- "Ты готов? - кричит Мария своему брату Емеле..."
- Не Емеле, а Эмилю, - поправил я.
- Эмилю... Нон, Мари...
Я развернул, наконец, записку: "Дубова Тома, я тебя люблю, но не могу сказать, кто я. Писал быстро, потому плохо. Коля".
Теперь понятно, почему этот известный неизвестный каждый раз лазит под потолок.
Мне вдруг стало грустно. Подумал, что им по двенадцати и у них все впереди. А у меня все на середине.
- Садись, - сказал я Державину.
Я встал и начал рассказывать о французском языке вообще - не о глагольных формах, а о том, что мне самому интересно: о фонемоидах, о том, почему иностранец, выучивший русский язык, все равно говорит с акцентом; о художественном переводе, о том, как можно одну и ту же фразу перевести по-разному. Я читал им куски из "Кола Брюньона" в переводе Лозинского. Читал Рабле в переводе Любимова.
Мои дети первый раз в жизни слушали Рабле, а я смотрел, как они слушают: кто подперев кулаком подбородок, кто откинувшись, глядя куда-то в окно, залитое небом. Дубова ела меня глазами, следила, как движутся мои губы. Павлов смотрел мне прямо в лицо; в первый раз он глядел не сквозь меня.
Передо мной сидели тридцать разных людей, а раньше все они казались мне похожими друг на друга, как полтинники, и я никого не знал по имени, кроме Собакина и Дубовой.
Потом мы вместе стали переводить первую фразу из заданного параграфа: " С'est ie matin", и получилось, что эти три слова можно перевести в трех вариантах: "Вот утро", "это утро" и просто "утро".
В конце урока я вызвал Павлова - мальчика, над которым все смеются. В каждом коллективе есть свой предмет для насмешек. В пятом "Б" это Павлов, хотя он не глупее и не слабее других.
Помня о фонемоидах, Павлов старался произносить слова в нос: хотел продемонстрировать такое произношение, чтобы француз не обнаружил в нем иностранца. Я не понимал ни слова, потому что он ухитрялся произносить в нос не только гласные, но и согласные.
Дети переводили глаза с меня на Павлова, с Павлова на меня. Я сидел непроницаем, как сфинкс, - они решили, что Павлов читает правильно. И не засмеялись.
Зазвенел звонок. Это Пантелей включил электрические часы. Мне показалось, что Пантелей рано их включил. Я сверил со своими - все было правильно. Урок кончился, а я не успел объяснить Imparfait глаголов первой группы, не успел опросить двоечников.
Это значит отставание от программы; это значит высокий процент неуспеваемости; это значит, будет о чем поговорить на педсовете.
На перемене я иду в столовую. Мне надо прежде зайти в учительскую, положить журнал. Но идти туда я не хочу, потому что встречу завуча или директора.
В столовой завтракает "продленный день". Возле буфета - очередь: девчонки и мальчишки тянут пятаки, каждый мечтает о пирожке с повидлом.
Я люблю наблюдать детей в метро, на улице, в столовой, но не на уроке. На уроке я испытываю так называемое "сопротивление материала".
Я хотел взять сосиски с капустой, но в это время в столовую вошла завуч Вера Петровна, и я вместо сосисок решил взять сырники, от которых у меня изжога.
Я решил взять сырники потому, что не умею правильно есть сосиски: люблю их кусать, чтобы кожица хрустела. Такая манера есть не соответствует светскому этикету, а обнаруживать перед завучем свою несветскость мне не хотелось.
Тем не менее я беру сосиски и иду к столу.
В обществе Веры Петровны я чувствую себя сложно. Семьи у нее нет, работает она хорошо - в этом смысл ее жизни. Семьи у меня тоже нет, работаю я плохо - и смысл моей жизни, если он есть, не в этом.
Для Веры Петровны нет людей умных и глупых, сложных и примитивных. Для нее есть плохой учитель и хороший учитель.
Я - плохой учитель. Перед ней я чувствую себя несостоятельным и поэтому боюсь ее. Я обычно стараюсь дать ей понять, что где-то за школьными стенами проходит моя иная, главная жизнь. И в той жизни я куда более хозяин, чем остальные учителя, которые не читают Рабле не то что в подлиннике, но и в переводе Любимова.
Сегодня я ничего не давал понять. Я ел сосиски прямо с кожицей, ждал, когда Вера Петровна начнет говорить о моем опоздании.
- Слякоть... - сказала она, глянув в окно. - Скорее бы зима...
Я промолчал. Мне вовсе не хотелось, чтобы зима приходила скорее, потому что у меня нет зимнего пальто.
Кроме того, я понимал, что "слякоть" - это проявление демократизма. Это значило: "Вот ты опаздываешь, халтуришь, а я с тобой как с человеком разговариваю".
Я молчал. Вера Петровна блуждала ложкой в супе.
- Скажите, Валентин Николаевич, - начала она тихим семейным голосом, - вы после института пошли работать в школу... Вы так хотели?
- Нет, я хотел поехать в степь.
Я действительно хотел тогда поехать в степь. Не для того, чтобы внести свой вклад, - его и в Москве можно внести. Не для того, чтобы наблюдать жизнь, - ее где угодно можно наблюдать. Мне хотелось в другие условия, потому что, говорят, в трудностях раскрывается личность.
Может, вернувшись потом в Москву, я стал бы переводить книги и делал это не хуже, чем Лозинский. Может, во мне раскрылась бы такая личность, что Вера Петровна просто ахнула?
Но, кроме всего, мне хотелось посмотреть, какая она, степь, и познакомиться с людьми, которые живут там, работают и обходятся без московской прописки.
- В какую степь? - не поняла Вера Петровна. - В казахстанскую?
- Можно в казахстанскую, можно и в другие.
Вера Петровна, наверное, подумала, что я ее разыгрываю и что это неуместно.
- Что ж вы не поехали? - строго спросила она.
Теперь придется объяснять, что у меня очень больная мама, от которой ушел папа. И придется рассказать про Нину, которая к тому времени, когда меня распределяли, не закончила еще своего высшего образования, а заканчивает только в этом году.
- Я нужен был в Москве.
- Кому?
Вера Петровна думала, что я скажу - пятому "Б".
- Двум женщинам, - сказал я.
Завуч стала быстро есть суп. Она решила не задавать больше вопросов на посторонние темы, потому что неизвестно, о чем я еще захочу ей рассказать в порыве откровенности. Вера Петровна решила говорить только о деле.
- Вот вы сегодня опять опоздали, - начала она. - За эту неделю третий раз.
- Четвертый, - поправил я.
- Вам не стыдно?
Я задумался. Сказать, что совсем не стыдно, я не мог, стыдно - тоже не мог.
- Не очень, - сознался я.
- А напрасно. Вы понимаете, что это такое? Был звонок. Вас нет, дети волнуются...
- Что вы! - возразил я. - Наоборот, они думают, что я заболел, и очень рады.
Вера Петровна посмотрела на меня внимательно и вдруг смутилась. Наверное, подумала, что я кокетничаю с ней. Это было приятно ей, хоть я и плохой учитель. А я, когда она покраснела, впервые увидел, что она еще молода и вовсе не так самоуверенна.
- Скажите, - спросила она, - неужели у вас нет большой мечты? - Это был уже не наводящий вопрос. Это был простой человеческий вопрос.
- Есть. Я хочу писать рассказы.
- Почему же не пишете?
- Я пишу, но их не печатают.
- Почему? - изумилась она.
- Говорят, плохие.
- Не может быть. У вас должны быть хорошие рассказы.
Вот всегда так. Во мне всегда подозревают больше, чем я могу. Еще в детстве, когда я учился играть на рояле, учительница говорила моей маме, что я способный, но ленивый. Что если бы я не ленился, то из меня вышел бы Моцарт. А я точно знаю, что Моцарт бы из меня не вышел при всех условиях.
Во время нашего разговора в столовую вошла учительница начальной школы Кудрявцева. Она молчит, в разговоре не участвует, обдумывает предстоящий урок. Так хороший актер перед спектаклем входит в образ.
Появилась учительница пения Лидочка.
Она мечтает стать киноактрисой и свою работу в школе считает временной; знакома со многими знаменитыми писателями, артистами и когда рассказывает о них, то называет: Танька, Лешка.
Пришел наш второй мужчина - учитель физкультуры Евгений Иваныч, или, как его фамильярно зовут ученики, Женечка.
Меня ученики зовут "шик мадера", а Женечку "тюлей".
Он считает меня размазней, интеллигентом, скучным человеком, потому что я не поддерживаю за столом Лидочкиных изысканных тем. Женечка понимает толк в стихах, любит народные песни, но стесняется обнаружить это. Ему нравится казаться хуже, чем он есть.
Мне нравится казаться лучше, чем я есть, Лидочке - талантливее.
Я редко встречаю людей, которые хотят казаться тем, что они есть на самом деле.
В конце перемены, перед самым звонком, является наш третий мужчина (всего, включая Пантелея, нас четверо), учитель физики Александр Александрович, или, как зовут его дети, Сандя.
Санде пятьдесят лет. Он любит говорить, что всех врагов нажил честно. Это правда. Сандя никого не боится, и, для того чтобы говорить правду, ему не надо постоять во сне между двух радуг. Сандя "режет" эту самую правду направо и налево. Он постоянно всем недоволен. И часто он прав. Но вместе с тем я всегда чувствую, что его больше всего интересует собственная персона. Я знаю, он подсчитывает, сколько съел за день жиров, белков и углеводов. Если углеводов не хватает, Сандя в конце дня съедает кусочек черного хлеба.
Сейчас он пил кофе с бутербродами, которые принес из дому. Ел бутерброд с икрой - в ней много белков, и на чем свет поносил фильм "Знакомьтесь, Балуев" и всю киностудию "Ленфильм".
Фильм был на самом деле плохой, киностудия действительно за последние годы почти ничего интересного не выпустила, но я чувствовал, что Сандя врет.
- Послушайте, - поинтересовался я, - зачем вы врете?
Сандя на минуту перестал жевать. За столиком рассмеялись, потому что все видели фильм "Знакомьтесь, Балуев".
- С вами сегодня невозможно серьезно разговаривать, - сказала Вера Петровна и поправила волосы.
Зазвенел звонок. Пантелей исправно нес службу. Мне надо было идти в девятый "А".
У нашей школы есть "преимущество" перед другими школами в районе рядом колхозный базар. В других школах лучшие показатели по успеваемости и посещаемости, а возле нашей - базар.
Я пользуюсь этим преимуществом, чтобы купить Нине цветы и виноград. Дарить цветы считается признаком внимания и изысканности, а Нине будет приятно, если я проявлю внимание и изысканность.
Ходить с цветами по улице я стыжусь, поэтому прячу цветы в портфель.
За виноградом очередь метров в триста. Если я стану в хвост очереди, тогда мне придется пройти мелкими и редкими шагами эти триста метров, а я тороплюсь к Нине.
Я подхожу прямо к продавщице и говорю ей, протягивая металлический рубль:
- Килограмм глюкозы.
Дальше действие начинает развиваться в двух противоположных направлениях. В кино это называется "параллельный монтаж" и "монтаж по контрасту". У меня одновременно и "параллельный" и "по контрасту".
Продавщица улыбается и начинает взвешивать мне виноград, отбирая спелые гроздья и выщипывая из них гнилые ягоды. Она так делает потому, что я не требую для себя никакого исключения, и потому, что я похож на Смоктуновского.
С другой стороны, мною заинтересовалась очередь, и выразителем ее интересов явился старик, который должен был получить виноград вместо меня и тоже приготовил для этой цели металлический рубль.
- Молодой человек, - строго сказал старик, - я вас что-то здесь не видел...
- Правильно, - подтвердил я. - Вы меня видеть не могли, я только что подошел.
- А вы, между прочим, напрасно обижаетесь, - укоризненно заметил старик. - Если вы отходите, надо предупреждать. В следующий раз дождитесь последнего, а потом уже идите по своим делам.
- Хорошо, - пообещал я.
Я взял виноград и пошел. Очередь энергично выразила свое отношение мне в спину.
Нина живет на улице Горького, за три остановки от рынка. Я мог бы сесть на троллейбус, но иду пешком, потому что у меня неудобные деньги: три копейки и пять копеек. Кроме того, троллейбус останавливается на противоположной Нининому дому стороне, а я не люблю переходить дорогу.
Говорят, что я со странностями. Я, например, помногу ем, а все ровно худой. Перевожу рассказы с одного языка на другой, хотя об этом меня никто не просит и денег не обещает. Не даю частных уроков, хотя об этом меня просит большое количество людей и обещают по два пятьдесят за час.
Нина говорит, что я тонкая натура и у меня нервы.
Нинин папа - что в двадцать пять лет у человека нервов не бывает.
Нинина мама - что все зависит не от возраста, а от индивидуальных особенностей организма.
К моим индивидуальным особенностям она относится пренебрежительно. Презирает меня за то, что я живу в каком-то Шелапутинском переулке, а не в центре. За то, что я не из профессорской семьи, что у меня нет зимнего пальто, что я не снимаюсь в кино, не печатаюсь в газетах и зарабатываю меньше, чем она.
Чтобы понравиться Нининой маме, я, предположим, мог бы обменять свою комнату на меньшую и переехать на улицу Горького. Мог бы сшить себе хорошее пальто, напечататься в газете. Но заработать больше, чем Нинина мама, я не могу.
Нинина мама работает косметичкой. Дома она приготавливает крем для лица, но не для своего. Себе она покупает крем в польском магазине "Ванда", а тот, что делает, продает клиенткам по три рубля за баночку.
Рецепт изготовления Нинина мама держит в большом секрете - боится, что стоит лишь намекнуть, как все сразу догадаются и тоже захотят сами делать крем.
Я бы, например, смог, потому что знаю секрет. Он прост, как все гениальное. Берется два тюбика разного крема, по пятнадцать копеек за тюбик - можно купить в аптеке, в парфюмерном магазине, можно при банях, в зависимости от того, куда удобнее зайти, чтобы не переходить дорогу. Надо взять два тюбика, выпустить крем из одного, из другого, перемешать крем палочкой или ложкой - лучше палочкой, потому что ложка будет пахнуть, налить немного одеколона для запаха и аккуратно разложить по баночкам. Вот и все.
По-моему, не тяжело, и каждый при желании мог бы заменить Нинину маму на ее посту. Но она имеет на этот счет собственное мнение, отличное от моего. Движется она с достоинством, кожа у нее белая - польские кремы, говорят, на меду и на лимонах. Собственные мнения, которых у нее много и все разные, высказывает медленно и в нос.
Нинин папа считается в доме на голову ниже мамы. Работает он инженером. Правда, он хороший человек, но, как говорит Нинина мама, хороший человек - не специальность, денег за это не платят.
Я все это понимаю, поэтому хожу к Нине редко - в тех случаях, когда она больна и когда мы ссоримся.
С Ниной мы знакомы пять лет, но наши отношения до сих пор не выяснены. За это время у нас было много хорошего и много плохого.
У меня такое чувство, будто сам господь бог поручил мне заботу о ней. И я не знаю, то ли жить без этого не могу, то ли мне это ни к чему.
Я до сих пор не знаю, поэтому мы ссоримся.
Вчера снова поссорились, и я опять не знаю, так ли необходимо идти к ней с цветами. Но я представляю, как она отрывисто смеется, курит папиросу за папиросой, говорит всем, что наконец-то отделалась от меня, и не спит ночь. И вот я иду к ней после работы, чтобы она перестала курить и спала ночью.
Откровенно говоря, когда мы ссоримся, я начинаю думать о себе хуже, чем это есть на самом деле, а о Нине лучше. Начинаю смотреть глазами Нининой мамы. А мне хочется видеть себя глазами Нины.
Открыла мне соседка - неправильно сосчитала количество звонков.
В квартире Нины живет восемь семей, и на двери прикреплен списочек всех жильцов в алфавитном порядке Против каждой фамилии проставлено количество звонков.
Против Нининой фамилии - восемь звонков, потому что начинается она с буквы "я" и стоит, естественно, последней.
Каждый раз, когда подхожу к двери, я думаю, что если нажимать кнопку редко, пережидая после каждого звонка, то в квартире, как в мультфильме, изо всех дверей в алфавитном порядке будут высовываться головы. Высовываться и слушать.
Я быстро звоню восемь раз. Представляю, как при этом все квартиросъемщики бросают свои дела и начинают торопливо считать, шевеля губами.
Сегодня мне открыла соседка, ее фамилия начинается с буквы "ш" и стоит в списке перед Нининой. Она часто отпирает мне дверь, и мы хорошо знакомы.
Когда я вошел в комнату, Нина чертила, нагнувшись над столом, с умным видом рисовала кружок. Весь лист величиной с половину простыни был изрисован стрелочками, кружками и квадратиками.
Увидев меня, Нина перестала чертить, выпрямилась и покраснела от неожиданности, радости, от обиды, которая еще жила в ней после ссоры, и оттого, что я застал ее ненакрашенной.
Моя Нина бывает красивая и некрасивая. Бесцеремонная и застенчивая. Умная и дура. Ее любимый вопрос:
"Хорошо это или плохо?" - и каждый раз я не знаю, как ей ответить.
Мать поздоровалась со мной приветливее, чем обычно, и, прихватив соль, ушла на кухню. Я понял - она в курсе наших дел.
Я разделся и сел на диван. Нина снова принялась чертить. Мы молчали.
Она, видно, собиралась сказать мне нечто такое, чтобы я понял раз и навсегда, но ждала, когда я начну первый.
А я не начинал первый, и это злило ее.
Телевизор был включен. Шла передача "Встреча с песней". За столом сидели действующие лица и их исполнители, вели непринужденную дружескую беседу в стихах.
Время от времени все замолкали, за кадром включали песню - тогда один из артистов принимался старательно шевелить губами. Артист, изображающий летчика, спел подобным образом две песни - одну тенором, а другую басом.
Когда передача закончилась, диктор стал перечислять фамилии тех, кто эту передачу готовил. Я подумал: хорошо бы всей этой компании приснилась ночью радуга.
- Валя! - Нина отложила карандаш. Не выдержала.
- Прежде всего я хочу знать, за что ты меня не уважаешь?
Все-таки лучше, если бы она была только умная.
- С чего ты взяла, что я тебя не уважаю?
- Мы договорились в семь. Я ждала до семи пятнадцати, стояла как не знаю кто... Я не говорю уже о любви, хотя бы соблюдай приличия...
Последнюю фразу Нина придумала не сама, заимствовала ее из немецкого фильма "Пока ты со мной" с Фишером в главной роли.
- Я пришел в семь шестнадцать, тебя не было, - сказал я.
- Почему ты пришел в семь шестнадцать, если мы договорились в семь?
- Я не мог перейти дорогу: там, возле метро, поворот - и не поймешь, какая машина свернет, какая поедет прямо.
- Ну что ты врешь?
- Я не вру.
- Значит, считаешь меня дурой...
- Иногда считаю.
Нина посмотрела на меня с удивлением. По ее сценарию я должен был сказать: "Брось говорить глупости, я никогда не считал тебя дурой".
Тогда бы она заявила: "И напрасно. Я действительно круглая дура, если потратила на тебя лучшие годы своей жизни".
Но я путал карты, и Нине пришлось на ходу перестраиваться.
- И напрасно... - сказала она. - Я все вижу. Все.
Что там она видит? Будто дело в том, пришел я в семь или в семь шестнадцать. Главное, что я не делаю предложения.
- Что ты видишь? - спросил я.
- То, что ты врешь, - Нина побледнела сильнее, наверное, действительно не спала ночь.
- Когда я говорю правду, ты не веришь.
- Ты не думал, что я вчера уйду...
Я понял, Нина решила не перестраиваться, а просто сказать мне все, что приготовила для меня ночью.
- Ты привык, что я тебя всегда жду. Пять лет жду. Но больше я ждать не буду. Понятно?
Вот тут бы надо встать и сделать предложение. Но я молчу.
Где-то в казахстанской степи есть сайгаки - такие звери, похожие на оленей. Я их видел в кино. Сайгаки эти жили еще в одно время с мамонтами, но мамонты вымерли, а сайгаки остались и, несмотря на свое древнее происхождение, бегают со скоростью девяносто километров в час.
Ленька Чекалин рассказывал, как охотился ночью с геологами на грузовике. Если сайгак попадает в свет фар, он не может свернуть, наверное, потому, что ночью степь очень черная и сайгак боится попасть в черноту.
Представляю, что он чувствует, когда бежит вот так, я очень хорошо представляю, поэтому не хотел бы охотиться на сайгака. Но вцепиться в борт грузовика, ощутить всей кожей пространство и видеть в высветленном пятне бегущего древнего зверя я бы хотел.
Если бы меня после института на оставили в Москве, я, может, увидел бы все это своими глазами. Но меня оставили в Москве, и я боюсь, что теперь никуда не поеду. А если женюсь на Нине, то вообще, кроме Москвы и Московской области, а также курортных городов Крыма и Кавказа, ничего не увижу.
Нина ждала, что я отвечу, но я молчал.
- И вообще ты врешь, будто переводишь по вечерам, - грустно сказала она. - Где твои переводы? Хоть бы раз показал...
- Нет никаких переводов. Я по вечерам к Леньке хожу, а иногда в ресторан.
- Я серьезно говорю, - Нина подошла ко мне. - Ты куда-то уходишь, я... ну, в общем, правда, покажи мне свои переводы.
- Да нет никаких переводов, - сказал я серьезно. - Я к Леньке хожу, а тебя не беру, ты мне и так за пять лет надоела. Там другие девушки есть.
Нина засмеялась, села возле меня, и я почувствовал вдруг, что соскучился. Мне даже невероятным показалось, что когда-то я обнимал ее. Нина быстро оглянулась на дверь. Я прижал ее к себе, услышал дыхание на своей шее, подумал - правда.
- Дурак, вот ты кто.
Эту фразу Нина не планировала, и это была ее первая умная фраза. День еще не кончился, и если мне повезет, то я услышу вторую.
В шесть часов пришел отец, и все сели за стол. В последнее время каждый раз, когда я прихожу, меня усаживают обедать.
Разливая суп, Нинина мама переводила глаза с меня на Нину, с Нины на меня. Ей хотелось понять по нашим лицам, помирились мы или нет.
- Разольешь, - предупредил отец. Он сидел за столом в пижамных штанах, хотя жена каждый раз говорила ему, что это не "комильфо".
Нинина мама так ничего и не поняла по нашим лицам. Пребывать в неизвестности она больше не могла, поэтому спросила:
- Ну как?
Нина покраснела.
- Мама!
- Ну как суп, я спрашиваю. Валя, как вам суп?
Суп был нельзя сказать чтобы вкусный, но лучше, чем те, которые я ем в школе.
- Ничего, - сказал я.
Нинина мама посмотрела на меня с удивлением, потому что только последний хам может есть и хаять то, что ему дают. Бывают такие положения, в которых говорить правду неприличнее, чем врать. Но сегодня надо мной висела радуга.
- Очень вкусный, мамочка, - быстро сказала Нина.
Это была ее следующая умная фраза. Если так пойдет дело, то сегодня Нина побьет рекорд.
- Валя, вы читали в "Правде", как орлы напали на самолет? - спросил отец.
Вряд ли он спросил это из соображений такта. Просто знал, что следующий вопрос о супе жена предложит ему, за двадцать пять лет совместной жизни он выучил на память все ее вопросы и ответы.
- Читал, - сказал я.
- Что, что такое? - заинтересовалась Нина.
- Летел пассажирский самолет где-то в горах, кажется. А навстречу ему три орла. Один орел разогнался - и прямо на самолет.
- Идиот! - сказала Нинина мама.
- Ну, ну... - Нина нетерпеливо заерзала на стуле.
- Ну и упал камнем с проломленной грудью, а те два улетели, - закончил отец.
- Надо думать, - заметила Нинина мама, которая тоже улетела бы, будь она на месте тех двух орлов. - Только последний дурак бросится грудью на самолет.
- Это хорошо или плохо? - Нина посмотрела на меня.
- Для орла плохо, - сказал я.
- Ничего ты не понимаешь... - Нина стала глядеть куда-то сквозь стену, как Павлов сквозь меня, а я задумался: действительно, хорошо это или плохо? Мог бы я броситься грудью на самолет или улетел, как те два орла?..
- Представляешь, - медленно проговорила Нина, - наверное, он решил, что это птица.
Она глядела сквозь стену: в руках забытый кусочек хлеба, лицо растроганное и вдохновенное, глаза светлозеленые, чистые, будто промытые. Если бы знать, что она может поехать за сайгаками, я согласился бы просидеть в этой комнате всю жизнь и никуда не ездить. Согласился бы каждый день общаться с ее мамой, каждый день встречать в школе Сандю - только бы знать, что Нина может поехать.
Все думали о своем и молчали, кроме Нининой мамы.
Она, очевидно, думала о том, сделаю я сегодня предложение или нет, а вслух рассказывала про соседа, который ушел от жены к другой женщине, несмотря на ребенка, язву желудка и маленькую зарплату.
Фамилия этого человека начиналась с буквы "а", звонить ему надо было один раз, поэтому в лицо я его не видел. А жену видел и на месте соседа тоже не посмотрел бы на язву желудка и на маленькую зарплату.
- Прожить десять лет и... как вам это нравится?! - возмущалась Нинина мама.
- Мне нравится, - сказал я. - На месте вашего соседа я бы раньше ушел.
Нина засмеялась.
- А как же, по-вашему, ребенок? - поинтересовалась мать.
Отец улыбнулся в тарелку.
- Уходят от жены, а не от ребенка.
Нина снова засмеялась, хотя я ничего смешного не сказал.
- Но ведь существуют... - Нинина мама стала искать подходящие слова. Мне показалось, я даже услышал, как заскрипели ее мозги.
- Нормы, - подсказал отец.
- Нормы, - откликнулась Нинина мама и испуганно посмотрела на меня.
Я должен был бы сказать, что, конечно, существуют нормы и долг порядочной женщины строго их соблюсти. Но я сказал:
- Какие там нормы, если их друг от друга тошнит?
Отец хотел что-то сказать, но тут он подавился и закашлялся.
Жена хотела заметить ему, что это не "комильфо", но только махнула рукой и быстро проговорила:
- Дядя Боря звал в воскресенье на обед. Пойдем?
Значит, меня собираются представить будущим родственникам.
- А сегодня вас дядя не звал? - спросил я.
- При чем тут сегодня? - не понял отец.
- Ни при чем. Просто я жду, может, вы уйдете...
Нина бросила вилку и захохотала, а Нинина мама сказала:
- Вечно эти молодые выдрючиваются.
"Выдрючиваться" в переводе на русский язык обозначает "оригинальничать, стараться произвести впечатление".
Странно, сегодня я целый день только и старался быть таким, какой есть, а меня никто не принял всерьез. Контролерша подумала, что я ее разыгрываю, Вера Петровна - что кокетничаю, старик решил, что я обижаюсь, Нина уверена, что я острю, а Нинина мама - что "выдрючиваюсь".
Только дети поняли меня верно.
Родители ушли. Мы остались с Ниной вдвоем.
Нина, наверное, думала, что сейчас же, как только закроется дверь, я брошусь ее обнимать, и даже приготовила на этот случай достойный отпор, вроде: "Ты ведешь себя так, будто я горничная". Но дверь закрылась, а я сидел на диване и молчал. И не бросался.
Это обидело Нину. Поджав губы, она стала убирать со стола, демонстративно гремя тарелками.
Я вспоминал, что у меня в портфеле лежат для нее цветы, достал их, молча протянул.
Нина так растерялась, что у нее чуть не выпала из рук тарелка. Она взяла цветы двумя руками, смотрела на них долго и серьезно, хотя там смотреть было не на что. Потом подошла, села рядом, прижалась лицом к моему плечу. Я чувствовал щекой ее мягкие, теплые волосы, и мне казалось, что мог бы просидеть так всю свою жизнь.
Нина подняла голову, обняла меня, спросила таким тоном, будто читала стихи:
- Пойдем в воскресенье к дяде Боре?
За пять лет я так и не научился понимать ход ее мыслей.
- Денег не будет - пойдем.
- Какой ты милый сегодня! Необычный.
- Не вру, вот и необычный.
Зазвонил телефон. Нинины руки лежали на моей шее, и я не хотел вставать, Нина - тоже. Мы сидели и ждали, когда телефон замолчит.
Но ждать оказалось хуже. Я снял трубку.
- Простите, у вас случайно Вали нет? - робко спросили с того конца провода. Я узнал голос Леньки Чекалина.
- Случайно есть, - сказал я.
- Скотина ты - вот кто! - донесся до меня моментально окрепший баритон. Ленька тоже узнал меня.
Я вспомнил, что обещал быть у него вечером.
- Здравствуй, Леня, - поздоровался я.
- Чего-чего? - моему другу показалось, что он ослышался, потому что такие слова, как "здравствуй", "до свидания", "пожалуйста", он позабыл еще в школе.
- Здравствуй, - повторил я.
- Ты с ума сошел? - искренне поинтересовался Леня.
- Нет, просто я вежливый, - объяснил я.
- Он, оказывается, вежливый, - сказал Ленька, но не мне, а кому-то в сторону, так как голос его отодвинулся. - Подожди, у меня трубку рвут, это было сказано мне.
В трубке щелкнуло, потом я услышал дыхание, и высокий женский голос позвал:
- Валя!
Меня звали с другого конца Москвы, а я молчал. Врать не хотел, а говорить правду - тем более.
Сказать правду - значило потерять Нину, которая сидит за моей спиной и о которой я привык беспокоиться.
Я положил трубку.
- Кто это? - выдохнула Нина. У нее были такие глаза, как будто она чуть не попала под грузовик.
- Женщина, - сказал я.
Нина встала, начала выносить на кухню посуду.
Она входила и выходила, а я сидел на диване и курил.
Настроение было плохое, я не понимал почему: я прожил день так, как хотел, никого не боялся и говорил то, что думал. На меня, правда, все смотрели с удивлением, но были со мной добры.
Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах.
Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном.
Преимущества сегодняшнего дня были для меня очевидны, однако я понимал, что если завтра захочу повторить сегодняшний день - контролерша оштрафует меня, Вера Петровна выгонит с работы, старик - из очереди, Нина - из дому.
Оказывается, говорить правду можно только в том случае, если живешь по правде. А иначе - или ври, или клади трубку.
В комнату вошла Нина, стала собирать со стола чашки.
- Ты о чем думаешь? - поинтересовалась она.
- Я думаю, что жить без вранья лучше, чем врать.
Нина пожала плечами.
- Это и дураку ясно.
Оказывается, дураку ясно, а мне нет. Мне вообще многое неясно из того, что очевидно Санде, Нининой маме.
Но где-то я недобрал того, что очевидно Леньке.
Ленька закончил институт вместе со мной и тоже нужен был в Москве двум женщинам. Однако он поехал в свою степь, а я нет. Я только хотел.
Пройдет несколько лет, и я превращусь в человека, "который хотел". И Нина уже не скажет, что я тонкая натура, а скажет, что я неудачник.
- Ты что собираешься завтра делать?
- Ломать всю свою жизнь.
Нина было засмеялась, но вдруг покраснела, опустила голову, быстро понесла из комнаты чашки. Наверное, подумала, что завтра я собираюсь сделать ей предложение.
САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ (Рассказ акселератки)
Нам задали классное сочинение на тему: "Самый счастливый день в моей жизни".
Я раскрыла тетрадь и стала думать - какой у меня был в жизни самый счастливый день? Я выбрала воскресенье - четыре месяца назад, когда мы с папой утром пошли в кино, а после этого сразу поехали к бабушке. Получилось двойное развлечение. Но наша учительница Марья Ефремовна говорит: человек бывает по-настоящему счастлив только в том случае, когда приносит людям пользу. А какая польза людям от того, что я была в кино, а потом поехала к бабушке? Я могла бы не учитывать мнения Марьи Ефремовны, но мне надо исправить оценку в четверти. Я могла бы иметь и тройку в четверти, но тогда меня не переведут в девятый класс, а отправят в ПТУ. Марья Ефремовна предупредила, что сейчас в стране переизбыток интеллигенции и дефицит в рабочем классе, так что из нас будут создавать фонд квалифицированной рабочей силы.
Я заглянула в тетрадь своей соседки Ленки Коноваловой. Ленка строчила с невероятной скоростью и страстью. Ее самый счастливый день был тот, когда ее принимали в пионеры.
Я стала вспоминать, как нас принимали в пионеры в Музее погранвойск, и мне не хватило пионерского значка. Шефы и вожатые забегали, но значка так и не нашли. Я сказала: "Да ладно, ничего..." Однако настроение у меня испортилось, и я потом была невнимательна. Нас повели по музею и стали рассказывать его историю, ноя ничего не запомнила, кроме того, что мы когда-то делили с японцами какую-то речку и даже разодрались. Однако до войны дело не дошло. А может, я что-то путаю. Я такие вещи вообще не запоминаю. Мне это совершенно не интересно.
Однажды мы с мамой отвели домой пьяного ханурика. Он потерял ботинок и сидел на снегу в одном носке. Мама сказала: нельзя его бросать на улице, может, у него несчастье. Мы спросили, где он живет, и отвели его по адресу. От этого поступка была наверняка большая польза, потому что человек спал не на сугробе, а у себя дома и семья не волновалась. Но самым счастливым днем это не назовешь: ну отвели и отвели...
Я перегнулась вправо и заглянула в тетрадь Машки Гвоздевой. Она сидит впереди меня. Я там ничего не разобрала, но Машка наверняка пишет, что самый счастливый день был тот, когда у них взорвался испорченный синхрофазотрон и им дали новый. Эта Машка просто помешана на схемах и формулах. У нее выдающиеся математические способности, и она уже знает, куда будет поступать. У нее есть смысл жизни. А у меня единственное, что есть, как говорит Марья Ефремовна, - это большой словарный запас, и я легко им орудую. Поэтому мне в музыкальной школе поручают доклады о жизни и творчестве композиторов. Доклад пишет учитель по музыке, а я его зачитываю по бумажке. Например: "Бетховен - плебей, но все, что он достиг в жизни, он достиг своим трудом..." И еще я объявляю на концертах, например: "Сонатина Клементи, играет Катя Шубина, класс педагога Россоловского". И это звучит убедительно, потому что у меня рост, цвет лица и фирменные вещи. Цвет лица и фирма мне перешли от мамаши, а рост - непонятно откуда. Я где-то читала, что в современных панельно-блочных домах, не пропускающих воздух, созданы условия, близкие к парниковым, и поэтому дети растут, как парниковые огурцы.
Машка Гвоздева безусловно попадет в интеллигенцию, потому что от ее мозгов гораздо больше пользы, чем от ее рук. А у меня ни рук, ни мозгов - один словарный запас. Это даже не литературные способности, просто я много знаю слов, потому что я много читаю. Это у меня от папы. Но знать много слов совершенно не обязательно. Мальчишки в нашем классе вполне обходятся шестью словами: точняк, нормалек, спокуха, не кисло, резко, структура момента. А Ленка Коновалова любую беседу поддерживает двумя предложениями: "Ну да, в общем-то..." и "Ну да, в общем-то, конечно..." И этого оказывается вполне достаточно: во-первых, дает возможность говорить собеседнику, а это всегда приятно. Во-вторых, поддерживает его сомнения. "Ну да, в общем-то...", "Ну, в общем, конечно".
Неделю назад я слышала по радио передачу о счастье. Там сказали: счастье - это когда что-то хочешь и добиваешься. А очень большое счастье - это когда что-то очень хочешь и добиваешься. Правда, потом, когда добьешься, - счастье кончается, потому что счастье - это дорога к осуществлению, а не само осуществление.
Что я хочу? Я хочу перейти в девятый класс и хочу дубленку вместо своей шубы. Она мне велика, и я в ней как в деревянном квадратном ящике. Хотя мальчишки у нас в раздевалке режут бритвой рукава и срезают пуговицы. Так что дубленку носить в школу рискованно, а больше я никуда не хожу.
А что я очень хочу? Я очень хочу перейти в девятый класс, поступить в МГУ на филологический и познакомиться с артистом К.К. Мама говорит, что в моем возрасте свойственно влюбляться в артистов. Двадцать лет назад она тоже была влюблена в одного артиста до потери пульса, и весь их класс сходил с ума. А сейчас этот артист разжирел как свинья, и просто диву даешься, что время делает с людьми.
Но мама меня не понимает, я вовсе не влюблена в К.К.
Просто он играет Д'Артаньяна, и так он замечательно играет, что кажется, будто К.К. - это и есть сам Д'Артаньян - талантливый, неожиданный, романтический. Не то что наши мальчишки: "точняк", "нормалек" и ниже меня на два сантиметра.
Я смотрела "Мушкетеров" шесть раз. А Рита Погосян - десять раз. Ее мама работает при гостинице "Минск" и может доставать билеты куда угодно, не то что мои родители - ничего достать не могут, живут на общих основаниях.
Однажды мы с Ритой дождались К.К. после спектакля, отправились за ним следом, сели в один вагон метро и стали его разглядывать. А когда он смотрел в нашу сторону, мы тут же отводили глаза и фыркали. Рита через знакомых выяснила: К.К. женат и у него есть маленький сын. Хорошо, что сын, а не дочка, потому что девочек любят больше, а на мальчишек тратится меньше нежности, и, значит, часть души остается свободной для новой любви.
У нас с К.К., правда, большая разница в возрасте - двадцать лет. Через пять лет мне будет восемнадцать, а ему тридцать восемь. На пусть это будет его проблемой. А молодость еще никогда и никому не мешала.
Рита сказала, что К.К. - карьерист. В Америке из-за карьеры стреляют в президентов. И ничего. То есть, конечно, "чего", но еще не такие дела делаются из-за карьеры.
Неизвестно - отрицательная это черта или положительная. Мой папа, например, не карьерист, но что-то большого счастья на его лице я не вижу. У него нет жизненного стимула и маленькая зарплата. Недавно я на классном часе докладывала о политической обстановке в Гондурасе.
Честно сказать, какое мне дело до Гондураса, а ему до меня, но Марья Ефремовна сказала, что аполитичных не будут переводить в девятый класс. Я подготовилась как миленькая и провела политинформацию. Буду я рисковать из-за Гондураса.
Ленка Коновалова перевернула страницу - исписала уже половину тетради. А я все сижу и шарю в памяти своей самый счастливый день.
В передаче о счастье я запомнила такую фразу: "Перспектива бессонных ночей за штурвалом комбайна..." Может быть, комбайнер тоже был карьерист.
Вообще, если честно, мои самые счастливые дни - это когда я возвращаюсь из школы и никого нет дома. Я люблю свою маму. Она на меня не давит, не заставляет заниматься музыкой и есть с хлебом. При ней я могу делать то же самое, что и без нее. Но все-таки это - не то.
Она, например, ужасно неаккуратно ставит иглу на пластинку, и через динамики раздается оглушительный треск, и мне кажется, что иголка царапает мое сердце. Я спрашиваю: "Нормально ставить ты не можешь?" Она отвечает:
"Я нормально ставлю". И так каждый раз.
Когда ее нет дома, в дверях записка: "Ключи под ковриком. Еда на плите. Буду в шесть. Ты дура. Целую, мама".
Я читала в газете, что Москва занимает последнее место в мире по проценту преступности. То есть Москва - самая спокойная столица в мире. И это правда. Я убедилась на собственном опыте. Если бы самый плохонький воришка-дилетант и даже просто любопытный, с дурными наклонностями человек прошел по нашей лестнице и прочитал мамину записку, то получил бы точную инструкцию: ключи под ковриком. Открывай дверь и заходи. Еда на плите - разогревай и обедай. А хозяева явятся в шесть.
Так что можно не торопиться и даже отдохнуть в кресле с газетой, а около шести - уйти, прихватив папины джинсы, кожаный пиджак и мамину дубленку, отделанную аляскинским волком. Больше ничего ценного в нашем доме нет, потому что мы - интеллигенция и живем только на то, что зарабатываем.
Мама говорит: когда человек боится, что его обворуют, его обязательно обворуют. В жизни всегда случается именно то, чего человек боится. Поэтому никогда не надо бояться. И это точно. Если я боюсь, что меня спросят, - меня обязательно спрашивают.
Когда я выхожу из лифта и вижу записку, я радуюсь возможности жить как хочу и ни к кому не приспосабливаться. Я вхожу в дом. Ничего не разогреваю, а ем прямо со сковороды, руками и в шубе. И стоя. Холодное гораздо вкуснее. Горячее - отбивает вкус.
Потом я включаю проигрыватель на полную мощность и зову в гости Ленку Коновалову. Мы с ней вырываем из шкафа все мамины платья, начинаем мерить их и танцевать. Мы танцуем в длинных платьях, а ансамбль "Синяя птица" надрывается: "Не о-би-жайся на меня, не обижаа-а-йся, и не жалей, и не зови, не достучишься до любви". А в окно хлещет солнце.
Потом Ленка уходит. Я сажусь в кресло, закутываюсь в плед и читаю. Сейчас я читаю две книги: рассказы Хулио Кортасара и пьесы Александра Вампилова. Эти книги маме подарили ее подхалимы.
У Вампилова мне очень нравится: "Папа, к нам пришел гость и еще один". А папа отвечает: "Васенька, гость и еще один - это два гостя..." Я читаю и вижу перед глазами К.К., и мне бывает грустно, что все-таки он женат и у нас большая разница в возрасте.
А у Кортасара в рассказе "Конец игры" есть слова "невыразимо прекрасно". Они так действуют на меня, что я поднимаю глаза и думаю. Иногда мне кажется, что жить - невыразимо прекрасно. А иногда мне становится все неинтересно, и я спрашиваю у мамы: "А зачем люди живут?" Она говорит: "Для страданий. Страдания - это норма". А папа говорит: "Это норма для дураков. Человек создан для счастья". Мама говорит: "Ты забыл добавить как птица для полета. И еще можешь сказать - жалость унижает человека". Папа говорит: "Конечно, унижает, потому что на жалость рассчитывают только дураки и дуры.
Умные рассчитывают на себя". А мама говорит, что жалость - это сострадание, соучастие в страдании, и на нем держится мир, и это тоже талант, который доступен не многим, даже умным.
Но спорят они редко, потому что редко видятся. Когда папа вечерами дома - мамы нет. И наоборот. Если мамы нет - папа читает газеты и смотрит по телевизору хоккей. (У нас была няня, которая не выговаривала "хоккей" и произносила "фокея"). Посмотрев "фокею", прочитав газеты, папа требует мой дневник и начинает орать на меня так, будто я глухая или нахожусь в соседней квартире, а он хочет, чтобы я услышала его через стенку. Когда папа кричит, я почему-то не боюсь, а просто хуже понимаю. Мне хочется попросить: "Не кричи, пожалуйста, говори спокойно". Но я молчу и только моргаю.
Иногда мама приходит довольно поздно, однако раньше отца. Она видит, что его дубленки нет на вешалке, ужасно радуется. Быстро переодевается в пижаму, и мы с ней начинаем танцевать на ковре посреди комнаты, вскидывая ноги, как ненормальные, обе в пижамах и босиком. У мамы пижама в ромбик, а у меня в горошек. Мы ликуем, но шепотом, сильно разевая рты, и нам бывает невыразимо прекрасно.
А когда у мамы библиотечные дни и она целый день дома, готовит еду на несколько дней, а отца нет до позднего вечера, - вот тут-то она появляется у меня в комнате, не учитывая, что мне надо спать, а не разговаривать, и начинает из меня варить воду.
Она говорит:
- По-моему, он от нас ушел.
Я говорю:
- А как же кожаный пиджак и джинсы? Без них он не уйдет.
- Но он может прийти за ними позже.
- Глупости, - говорю я. - От меня он никуда не денется.
Однако я пугаюсь, и у меня начинает гудеть под ложечкой и щипать в носу. Я не представляю своей жизни без отца. Я скачусь на одни тройки и двойки. Я вообще брошу школу и разложусь на элементы. Я получаю хорошие оценки исключительно ради отца, чтобы ему было приятно. А мне самой хватило бы и троек. И маме тоже хватило бы. Она рассуждает так: "Три - это удовлетворительно. Значит, государство удовлетворено".
- Я с ним разведусь, - говорит мама.
- Причина?
- Он мне не помогает. Я сама зарабатываю деньги. Сама стою в очередях и сама таскаю кошелки.
- А раньше было по-другому?
- Нет. Так было всегда.
- Тогда почему ты не развелась с ним раньше, десять лет назад?
- Я хотела обеспечить тебе детство.
- Значит, когда я была маленькая и ничего не понимала, ты обеспечивала мне детство. А сейчас, когда я выросла, ты хочешь лишить меня близкого человека. Это предательство с твоей стороны.
- Ну и пусть.
- Нет, не пусть. Тогда я тоже не буду с тобой считаться.
- У тебя впереди вся жизнь. А мне тоже хочется счастья.
Я не понимаю, как можно в тридцать пять лет, имея ребенка, хотеть какого-то еще счастья для себя. Но сказать так - не тактично. И я говорю:
- А где ты видела счастливых на вое сто процентов? Вон тетя Нина моложе тебя на пять лет, худее на десять килограмм, однако без мужа живет и ездит каждый день на работу на двух видах транспорта, полтора часа в один конец. И занимается каким-то химическим машиностроением, чтобы заработать на кусок хлеба. А ты - работаешь через дорогу, любишь свою работу, все тебя уважают.
Занимаешь свое место в жизни. Вот уже пятьдесят процентов. Я - удачный ребенок. Здоровый и развитый. Еще сорок пять. Ничем не болеешь один процент. Вот тебе уже девяносто шесть процентов счастья, остается четыре процента... Но где ты видела счастливых на сто процентов?
Назови хоть кого-нибудь.
Мама молчит, раздумывает - кого назвать. И в самом деле - никто не счастлив на все сто процентов. "В каждой избушке свои погремушки". Или как я где-то вычитала: "У каждого в шкафу свой труп". Но маму не утешает чужое недосчастье. Она хочет свои недостающие четыре процента вместо первых пятидесяти. Сидит на моей постели и дрожит, как сирота. Я говорю:
- Ложись со мной. Я тебя присплю.
Она ложится ко мне под одеяло. Ступни у нее холодные, и она сует их мне в ноги, как эгоистка. Но я терплю.
На мой глаз капает ее слеза. Я опять терплю. Я ее очень люблю. У меня даже все болит внутри от любви. Но я понимаю, что, если начать ее жалеть, она раскиснет еще больше. И я говорю:
- Поди посмотри на себя в зеркало при свете дня. Ну кому ты нужна, кроме нас с папой? Ты должна жить для нас.
Но вообще, честно сказать, я считаю: человек должен быть эгоистом. Карьерист и эгоист. Чтобы ему было хорошо. А если одному хорошо, то и другим вокруг него тоже хорошо. А если одному плохо, то и остальным пасмурно.
Так ведь не бывает, чтобы человек горел на костре, а вокруг него ближние водили хороводы.
Тихо скрипит ключ, это папа осторожно вводит ключ в замок, чтобы нас не разбудить. Потом он на цыпочках входит в прихожую, стоит какое-то время, видимо, раздевается. И так же на цыпочках идет в свою комнату, и половицы виновато поскрипывают. Как-то бабушка сказала, что папа себя не нашел. И когда он ступает на цыпочках, мне кажется - он ходит и ищет себя, не зажигая свет, заглядывая во все углы. И мне его ужасно жалко. А вдруг и я не найду себя до сорока лет и не буду знать, куда себя девать.
Заслышав папины шаги, мама успокаивается, и засыпает на моем плече, и дышит мне в щеку. Я обнимаю ее и держу как драгоценность. Я лежу и думаю: хоть бы она скорее растолстела, что ли... Я мечтаю, чтобы мои родители постарели и растолстели, тогда - кому они будут нужны, толстые и старые? Только друг другу. И мне.
А сейчас они носятся колбасой, худые и в джинсах. Мне иногда кажется, что одна нога каждого из них зарыта, а другой они бегут в разные стороны. Но куда убежишь с зарытой ногой?
Между прочим, у Ленкиной мамаши вообще нет мужа, трое детей - все от разных отцов, слепая бабка, две кошки и щенок. Однако у них в доме шумно, хламно и весело. Может быть, потому, что Ленкиной мамаше некогда в гору глянуть. Когда у человека остается свободное время, он начинает думать. А если начать думать, обязательно до чего-нибудь додумаешься.
Однажды, год назад, на нашей улице маленький мальчишка попал под машину. Все побежали смотреть, а я побежала домой. Я тогда ужасно испугалась, но не за себя, а за моих родителей. Я и сейчас боюсь: вдруг со мной чтонибудь случится, попаду под машину или вырасту и выйду замуж? На кого я их оставлю? И что они будут делать без меня?..
Загоруйко подошел к Марье Ефремовне и сдал тетрадь. Наверное, для него самый счастливый день будет тот, когда "битлсы" снова объединятся в ансамбль. Загоруйко знает все современные зарубежные ансамбли:
"Кисеи", "Квины", "Бони М". А я только знаю: "Бетховен плебей...", серенаду Шумана по нотам и кое-что по слуху.
Я посмотрела на часы. Осталось шестнадцать минут.
Раздумывать больше некогда, иначе мне поставят двойку, не переведут в девятый класс, и я буду токарь-наладчик или буду швея-мотористка. Швея с большим словарным запасом.
Я решила написать, как мы сажали вокруг школы деревья. Где-то я прочитала: каждый человек за свою жизнь должен посадить дерево, родить ребенка и написать книгу о времени, в котором он жил.
Я вспоминала, как тащила полное ведро чернозема, чтобы засыпать в лунку и дерево лучше прижилось. Подошел Загоруйко и предложил:
- Давай помогу.
- Обойдусь, - отказалась я и поволокла ведро дальше. Потом я высыпала землю в лунку и разжала ладони.
На ладонях был след от дужки ведра - глубокий и синий.
Плечи ныли, и даже ныли кишки в животе.
- Устала, - сообщила я окружающим с трагическим достоинством.
- Так и знал! - ехидно обрадовался Загоруйко. - Сначала пижонила, а теперь хвастаться будет.
Противный этот Загоруйко. Что думает, то и говорит, хотя воспитание дано человеку именно для того, чтобы скрывать свои истинные чувства. В том случае, когда они неуместны.
Но что бы там ни было, а дерево прижилось и останется будущим поколениям. И, значит, за содержание Марья Ефремовна поставит мне пятерку, а ошибок у меня почти не бывает. У меня врожденная грамотность.
Я снова посмотрела на часы. Осталось одиннадцать минут. Я встряхнула ручкой, она у меня перьевая, а не шариковая, и принялась писать о том дне, когда мы с папой пошли утром в кино, а после поехали к бабушке.
И пусть Марья Ефремовна ставит мне что хочет. Все равно ни эгоистки, ни карьеристки из меня не получится. Буду жить на общих основаниях.
Я написала, что кинокомедия была ужасно смешная, с Дефюнесом в главной роли, и мы так хохотали, что на нас даже оборачивались, и кто-то постучал в мою спину согнутым пальцем, как в дверь. А у бабушки было как всегда. Мы сидели на кухне и ели очень вкусную рыбу. (хотя мама утверждает, что бабушкина рыба - несоленая и пахнет аммиаком, будто ее вымачивали в моче). Но дело ведь не в еде, а в обстановке. Меня все любили и откровенно мною восхищались. И я тоже всех любила на сто процентов и тем самым приносила огромную пользу. У меня глаза папины, у папы - бабушкины - карие, бровки домиком. Мы глядели друг на друга одними и теми же глазами и чувствовали одно и то же. И были как дерево: бабушка - корни, папа - ствол, а я - ветки, которые тянутся к солнцу.
И это было невыразимо прекрасно.
Конечно, это был не самый счастливый день в моей жизни. Просто счастливый. А самого счастливого дня у меня еще не было. Он у меня - впереди.
СТО ГРАММ ДЛЯ ХРАБРОСТИ
Окно светилось золотисто-оранжевым светом, и в этом рассеянном золоте была видна девушка. Она сидела на краешке стула, прислонив к себе арфу, и серебряные звуки летели над вечерним двором.
Младший научный сотрудник Никитин сидел в доме напротив, в своей однокомнатной квартире, и, положив руки на подоконник, а голову на руки, смотрел в окно.
Почти все девушки, которых он знал - его знакомые и знакомые знакомых, - ходили в джинсах, подвернутых над сапогами по моде "диверсантка", курили сигареты, умели водить машину, умели ругаться, как слесарь-водопроводчик, и это составляло свой шарм и было даже модно.
Было модно быть слегка грубой и независимой, девушкойподростком, L'enfant terrible, что в переводе означает "ужасный ребенок". Эта, в доме напротив, была не подростком и не диверсанткой, она была только девушка. Девушка - ангел, и аксессуары у нее были ангельские: арфа.
Никитин смотрел и смотрел. Он сидел в полной темноте, чтобы быть невидимым другой стороной.
Вот она встала... Потянулась, как нормальный человек.
Подошла к окну и посмотрела на Никитина. Он мигом соскользнул с подоконника, присел на корточки. Замер.
Потом взглянул. Занавески в золотом окне были задернуты.
Никитин выпрямился, хрустнув коленками. Включил свет, и этот свет явил однокомнатную квартиру холостякарадиолюбителя. Вокруг лежали какие-то металлические части, тянулись проводки и провода всех возможных сечений, и было впечатление, что Никитин стоит среди обломков рухнувшего самолета. И лицо у него было как у летчика, потерпевшего аварию на необитаемом острове.
Никитин постоял какое-то время, потом шагнул к телефону и одним духом набрал семь цифр. Затаил дыхание.
- Я слушаю вас, - прозвучал голос, серебряный, как арфа.
Никитин молчал.
- Я ничего не слышу, - доверчиво сказал голос.
- А я молчу, - сказал Никитин.
- Почему?
- Видите ли... Вы меня совсем не знаете... И даже не представляете... Я ваш сосед... Из дома напротив...
- Ну почему не представляю? У вас полосатые занавески. В семь пятнадцать утра вы делаете гимнастику с гантелями. А в семь тридцать пять пьете молоко прямо из пакета.
- Значит, вам меня тоже видно?
- Тоже.
- И вечером?
- И вечером.
Никитин вытер лоб рукавом.
- А как вас зовут, сосед напротив?
- Женя... То есть Евгений Палыч... Ну, в общем, Женя.
- А меня Наташа.
Помолчали.
- А что вы делаете сегодня вечером? - осмелел Женя. - Может, пойдем походим?
- Заходите. Мы и решим. Может, действительно пойдем и походим.
- А когда?
- Да хоть сейчас, - предложила Наташа.
- Подъезд пять, квартира двенадцать? - уточнил Никитин.
- А откуда вы знаете? - поразилась Наташа.
- Вычислил. Я же математик-программист. Я и адрес ваш вычислил, и телефон.
- А меня?
- Разве можно вычислить мечту? - полуспросил-полуответил Никитин.
- Жду, - тихо сказала Наташа и положила трубку.
Никитин стоял и слушал гудки, еще не понимая, но предчувствуя, что случилось счастье.
Через двадцать минут Никитин вышел из своей квартиры. На нем была польская полосатая рубашка, югославский галстук, розовый в черную крапинку, и синий финский костюм. Пиджак он застегнул на все три пуговицы.
Сбегая со своего пятого этажа, Никитин посмотрел мимоходом в оконное стекло, на свое отражение. Отражение его несколько задержало.
Никитин неуверенно потрогал галстук. Потом так же неуверенно спустился еще на один лестничный марш и подошел к двери на третьем этаже, которая была простегана малиновой кожей и украшена блестящими кнопками. Позвонил. Звонок затейливо звякнул.
Дверь отворил Гусаков.
На нем был стеганый халат, какие носили адвокаты в дореволюционной России.
Гусаков был член-корреспондент, член четырех королевских обществ, руководитель научного центра, в котором среди прочих трудился и Никитин в чине младшего научного сотрудника. У Гусакова была квартира номер 69, а у Никитина 96, и почтальон часто путал ящики.
Гусакову писали чаще раз в шестьсот. Он был нужен и в нашей стране и за рубежом, во всех четырех королевствах, поэтому Никитин довольно часто возникал перед стеганой дверью. К нему привыкли. Может быть, даже Изабелла, жена Гусакова, думала, что он - почтовый работник. Она поверхностно улыбалась Никитину. Он тоже вежливо улыбался и всякий раз пытался понять ее возраст: тридцать или шестьдесят.
- Здравствуйте, Валерий Феликсович! - поздоровался Никитин.
- Здравствуйте, Женя, - поздоровался Гусаков, глядя в пустые руки Никитина.
- Извините, пожалуйста... У меня несколько неожиданный вопрос. Разрешите?
- Валяй, неожиданный...
- Валерий Феликсович, вот вы объездили весь мир. Скажите: этот галстук идет к этой рубашке?
- Как корове седло, - откровенно определил Гусаков. - Сюда нужен сплошной.
- Сплошной? - потерянно переспросил Никитин.
- Прошу, - пригласил Гусаков и первым пошел в глубь своей квартиры.
Никитин двинулся следом.
Все стены квартиры были увешаны ключами разнообразных размеров и назначений. Здесь были ключи от амбарного замка и ключи от города Антверпена.
- На свидание? - поинтересовался Гусаков, шагая мимо ключей.
- Да, - сознался Никитин.
- Влюбился? - с завистью спросил Гусаков.
- Вы знаете... она совсем другая, чем все.
- Это всегда вначале так кажется.
- Нет, - Никитин остановился и остановил Гусакова. - Все это все. А она - это она.
Гусаков открыл шкаф. Гардероб у него был, скажем прямо, богаче, чем у Никитина, и выбор галстуков шире. Одних сплошных - штук четырнадцать.
- Надевайте! - Гусаков протянул ему галстук из своей коллекции.
- Неудобно, - сознался Никитин.
- Дарю!
Видимо, Гусакову понравилась роль деда-мороза. Он повязал галстук широким роскошным узлом на тощей высокой шее Никитина. Потом снял с плечиков золотистый замшевый пиджак.
- А вот это будет в тон галстуку.
- Ой, что вы? Я не возьму! А вдруг запачкаю?
- А ты не пачкай.
Гусаков обрядил Никитина в пиджак и отступил на шаг, прищурившись. Перед ним стоял совершенно иной Никитин, чем тот, который пришел десять минут назад. От нового Никитина веяло другими городскими привычками, как будто он только что вернулся из самого красивого королевства и у него в портфеле лежит новенькая пара хрустальных башмачков, тридцать седьмой размер.
- Вам очень идет, - позавидовал Гусаков. - Мне он, пожалуй, маловат...
- Я вам сегодня же верну, - испугался Никитин. Он боялся, что ему подарят пиджак и сердце не справится, лопнет от благодарности.
- Можно и завтра, - успокоил Гусаков. Он играл роль деда-мороза, а не сумасшедшего, и пиджак из антилопы он дарить не собирался. То, что это была антилопа, а не свинья, нигде не было написано, но все же благородное происхождение пиджака каким-то образом читалось и как бы перемещало обладателя в другой социальный слой.
В комнату заглянула Изабелла.
- Влюбился, - объяснил Гусаков происходящее. - На свидание идет.
- Да? - тихо и глубоко обрадовалась Изабелла, всматриваясь в Никитина, как бы ища в нем приметы избранности. - А почему такое лицо?
- Я боюсь, - сознался Никитин. - Мы с ней, откровенно говоря, почти не знакомы...
Гусаков открыл бар, налил полстакана виски. Протянул.
- Спасибо, - поблагодарил Никитин. - Только я не пью.
- А вам никто и не предлагает пить. Это маленький допинг. Как лекарство.
Никитин послушно выпил и закашлялся. Постоял в некоторой прострации, потом пошел - в той же самой прострации. Закрыл за собой дверь.
- Странный, - сказала Изабелла.
- Есть немножко, - подтвердил Гусаков. - Но способный. Любит науку, а не себя в науке.
- А почему бы тебе не назначить его на место Кошелева? - предложила Изабелла.
- А Кошелева куда?
- На пенсию. Или на повышение.
Гусаков посмотрел на жену, вернее, сквозь жену, обдумывая предложение.
- А не рано? - усомнился Гусаков.
- Человек все должен получить в этой жизни своевременно. Пока ему этого хочется. Вон на Кубе, все министры молодые.
- Так то Куба, - раздумчиво проговорил Гусаков. - Там климат другой. Там бананы растут.
Никитин тем временем пересек двор. Решительно вошел в пятый подъезд. Поднялся пешком на третий этаж. Подошел к квартире двенадцать.
Постоял. Потом повернулся, так же решительно зашагал обратно.
На углу синими буквами было написано "Синяя птица" и под надписью нарисована птица, но какая именно - непонятно. Никитину было не до птицы. Он вошел в кафе и спросил официантку:
- У вас нет чего-нибудь немножко выпить? Грамм пятьдесят?
- У нас не распивочная, - высокомерно ответила официантка.
- Простите, а где ближайшая распивочная?
- В магазине.
Очередь в винный отдел была длинная, но текла довольно бодро, и Никитин довольно скоро предстал перед продавщицей Нюрой. На Нюре был синий берет, белый халат, и под глазом - давний, уже выцветший синяк. Может быть, Нюра разодралась с недисциплинированным покупателем.
- Скажите, пожалуйста, а у вас такие маленькие бутылочки есть? спросил Никитин и, раздвинув большой и указательный палец, показал размер бутылочки.
- Мерзавчики, - подсказали за спиной.
- Да, мерзавчики, - подтвердил Никитин.
- Нет! - ответила Нюра, как бы обижаясь на невыполнимое требование.
- А чуть побольше?
- Чекушка, - подсказали за спиной.
- Да. Чекушка.
- Нет!
- Не задерживайте! - потребовали в очереди. - Тут люди на работу торопятся!
Никитин послушно отошел от прилавка. Остановился в растерянности.
- Может, скооперируемся? - спросил, подходя, благообразный господин с бородкой, похожий на члена Государственной думы. А может, и бывший член. - Мне тоже не нужно целой бутылки. Возьмем и разольем, кому сколько надо.
Никитин повернулся к Нюре.
- В очередь! - потребовали за спиной.
- Но я же стоял! Ведь я стоял? - спросил Никитин у Нюры, восстанавливая справедливость.
- Как очередь решит, - распорядилась Нюра. Она сама ничего единолично не решала и была как бы частью текучего коллектива, именуемого "очередь".
Никитин махнул рукой на справедливость и встал в хвост.
- Какое безобразие! - привычно возмутился господин с бородкой. - Вот мне надо немножко спирта для компресса. А в аптеке без рецепта не дают...
И тут появился Федя.
На его лице и одежде отчетливо читалась вся его прошлая и настоящая жизнь.
- Давай возьму! - предложил Федя, дергая за пятерку, выступающую из пальцев Никитина.
Не дожидаясь ответа и, видимо, не нуждаясь в нем, Федя взял деньги и пошел в начало очереди.
- Бутылочку, Нюра! - он протянул пятерку через головы.
- В очередь! - потребовала очередь.
- Для больного беру, - объяснил Федя и взял бутылку, так же через головы. Видимо, у него с Нюрой была своя мафия.
Отнес Никитину бутылку и рубль сорок сдачи.
- Пошли! - скомандовал он. - Стакан у меня есть.
Трое вышли из магазина.
По улице шел транспорт и пешеходы. Текла своя уличная жизнь.
- Давай во двор, - предложил Федя и первым направился под арку.
Остановились возле песочницы под детским грибом. Два мальчика дошкольного возраста строили из песка тоннель.
- Здесь неудобно, - сказал Никитин.
Перешли за угол дома. За углом стояли высокие баки с пищевыми отходами.
Господин достал портмоне, стал копаться в мелочи.
- Вот, - он протянул Феде три монеты. - Здесь шестьдесят копеек. Мне совсем чуть-чуточку.
Федя вытащил из кармана стакан, обтер его изнутри полой пиджака, откупорил бутылку и отлил немножко в стакан. Посмотрел. Подумал и, в результате размышлений, аккуратно отлил половину стакана обратно в бутылку.
- Держи, - сказал он, протягивая. - Тут ровно на шестьдесят.
Господин взял стакан и пошел.
- Э! Ты куда? - удивился Федя.
- Домой. Мне собаке надо компресс сделать. Ее кошка оцарапала, объяснил господин.
- А стакан? Что он тебе, дары природы? Он, между прочим, денег стоит.
- Сколько?
- Полтинник.
Господин снова покопался в своем портмоне. Достал пятьдесят копеек. Отдал Феде и ушел.
- От жлобяра! - возмутился Федя. - Собака, значит, - из стакана, а люди - из бутылки.
Он отметил ногтем свою долю. Выпил. Проверил. Сделал еще два глотка, после чего протянул Никитину.
- На!
- Ой! Как-то я не могу, - смутился Никитин.
- А ты вдохни воздуху, - проинструктировал Федя.
Никитин послушно вдохнул.
- Задержи!
Никитин задержал.
- Пей!
Никитин сделал несколько глотков.
- Выдыхай!
Никитин закашлялся.
- Нюхай!
Федя достал из кармана пыльный кусок огурца, сунул под нос Никитину, подержал и положил обратно в карман.
- Ну как? Разлилось? - заботливо спросил Федя.
Никитин прислушался к себе.
- Разлилось, - неуверенно сказал он.
- Может, еще сбегать? - предложил Федя.
- Спасибо. Не стоит. Вообще-то я не пью... - сознался Никитин.
- Я тоже.
- Нет, правда. Это я только сегодня. Для храбрости.
- В суд, что ли, вызывают?
- Да нет... Представляете... ее окно прямо против моего окна. И вот ночь. Звезды. И она играет из "Щелкунчика" танец феи Драже.
Никитин стал перебирать в воздухе пальцами, показывая, как она играет.
- Вот и у меня драже, - сказал Федя. - Давай еще бутылку возьмем.
- Сейчас подумаю.
- Подумай, - согласился Федя.
- Нет! Не надо! Все! - Никитин решительно рассек рукой воздух. - Не боюсь! Вот сейчас встану и пойду!
- Куда? - не понял Федя.
- К ней.
- В гости? - уточнил Федя.
- В гости!
- А что ж с пустыми руками! Надо бутылочку купить!
- Идея...
- Бутылочку и банку шпрот, - Федя усовершенствовал идею.
- Духи! - растолковал Никитин. - Как же я сам не догадался...
Перед прилавком парфюмерного магазина стояла одна только женщина, но Федя, не умеющий ждать в очередях, отодвинул ее плечом.
- Простите, - извинился он. - На самолет опаздываем.
Женщина посмотрела на Федю в вегоневой старушечьей кофте, потом на Никитина в изысканном замшевом пиджаке, и на ее лице проступили следы усилий: видимо, она пыталась объединить этих двоих в одну компанию, но у нее не объединялось. Женщина пожала плечом и отошла от прилавка.
- Скажите, пожалуйста, какие у вас самые лучшие духи? - спросил Никитин у продавщицы.
- Тройной бери, тройной, - подсказал Федя.
- "Клема", пятьдесят рублей, - ответила продавщица.
- Сколько? - не поверил Федя.
- Пятьдесят, - невозмутимо повторила продавщица.
- Что? Да за такие деньги я сам в коробочку залезу!
- Вряд ли купят, - усомнилась продавщица, оглядывая Федю с ног до головы, со спортивных кед до потертой макушки.
- Вам платить или в кассу? - спросил Никитин.
- В кассу.
Никитин подошел к кассе. Федя устремился следом.
- Не балуй ее, Женя. Не балуй. Она тебе потом на голову сядет. Бери тройной. Все из одной бочки. Поверь...
- Она арфистка, - произнес Никитин и поднял палец.
- Артистка... - с пренебрежением повторил Федя. - Знаю я их. Им черную икру и брильянты подавай. А где ты ей брильянты возьмешь? Ты кем работаешь?
- Математик.
- И я математик. Вот и считай...
Никитин тем временем расплатился, отдал чек и получил "Клема" в изумрудной коробочке.
Федя понял, что дело сделано и уже ничего нельзя переменить.
- Красиво, - похвалил он. - Обмыть надо.
Ресторан "Гавана" был оформлен изнутри всевозможными циновками, деревяшками, с учетом латиноамериканского фольклора. Сплошные экзотические занавески полностью скрывали широкий Ленинский проспект за окном, и у Никитина было впечатление, что он не в Москве, а в Гаване.
Певица за окном пела "Бессаме муча", что значит "целуй меня, девушка".
- Сколько прекрасного заложено в людях, - философствовал Никитин. Взять хотя бы нас. Ведь мы же совсем не знакомы. А как вы ко мне отнеслись... С каким участием...
Федя скромно подвинул Никитину тарелку с салатом.
- Или вот, - продолжал Никитин, поставив локоть в тарелку. - Валерий Феликсович - член-корреспондент. Член четырех королевских обществ! Я его спрашиваю: подходит галстук? А он мне пиджак дал. А почему? Потому что он по-настоящему интеллигентен. Ведь что такое интеллигентность? Это не количество знаний. Сейчас все все знают. Настоящая интеллигентность это доброжелательность! Каждый человек прекрасен до тех пор, пока он не докажет тебе обратное. Вот мы с вами, в сущности, не знакомы. А вы проявили ко мне доброжелательность: время теряете, слушаете меня. Потому что вы - по-настоящему интеллигентный человек.
- Я такой, - согласился Федя. - А этот жлоб...
Собака... Собака, значит, - из стакана, а люди - прямо из бутылки. Не люблю я таких людей! Не уважаю!
- Я тоже, - легко согласился Никитин и выпил половину фужера.
- И начальник твой жлоб! - разоблачил Федя. - Всучил пиджак, а теперь всю жизнь попрекать будет.
- Ну что вы, он не будет...
- Глазами, - Федя слегка вытаращил свои глаза. - Так и будет все время показывать: я тебе пиджак дал, я тебе пиджак дал... Вот я у Петровича трешку взял, говорю: "С получки отдам". А он говорит: "Можешь не отдавать". Ну я и не отдал. Так он мне теперь глазами все время показывает, что я ему должен "спасибо" говорить.
Тьфу! Знал бы - отдал бы! Вот так и начальник твой.
- Он не такой, - заступился Никитин.
- Не та-акой... - передразнил Федя. - Что ж он тебе пиджак-то с пятном дал...
- Где пятно? - Никитин стал себя оглядывать.
- А вот...
На локте действительно было совсем свежее, влажное пятно.
- А раньше не было, - удивился Никитин. - Что же делать?
- Можно вывести, - успокоил Федя. - Спиртным надо.
Федя взял салфетку, окунул сев фужер с портвейном и потер салфеткой рукав. Пятно из бледно-серого стало темно-коричневым.
- Вот! Высохнет, ни фига не будет заметно, - пообещал Федя.
- И здесь немножко, - Никитин показал пятнышко возле кармана.
Федя замыл и там.
- Я тебе друг? - спросил Федя.
- Друг! - Никитин убежденно кивнул головой.
- Так вот. Слушай меня. Отдай-ка ты ему этот пиджак. Пусть он им подавится.
- Правильно, - согласился Никитин. - Надо сейчас же вернуть, а то вдруг запачкаю.
- Официант! - Федя щелкнул пальцами в воздухе, как кубинец. - Бутылку крепленого и банку килек! С собой!
Друзья подошли к подъезду.
Никитин еще раз при электрическом свете осмотрел пиджак. На нем горели размытые, почти черные пятна, похожие очертаниями на контуры Каспийского моря.
- Все равно видно, - огорчился Никитин.
- Не высохло еще, - успокоил Федя. - Высохнет, ни фига не будет заметно.
- Знаете что, Федя, а может быть, вы отнесете? - попросил Никитин. А то мне как-то... Вы скажите, что я заболел. А это обязательно высохнет. И поблагодарите. А? - Лицо Никитина приняло мучительное выражение.
- Давай, - легко согласился Федя. - А куда нести?
- Третий этаж, возле лифта. Справа.
Федя взял пиджак и пошел в подъезд.
Лифт не работал, и Федя отправился пешком. Он шел и считал лестничные пролеты за этажи. Третьим этажом у него оказался второй.
Федя позвонил в дверь возле лифта. Открыла бабушка в платочке, маленькая и уютная, похожая на лесного человечка.
- Академик дома? - спросил Федя.
- Какой академик? - не поняла бабушка.
- Ну, мужик твой.
- Нету.
- На. Держи. - Федя протянул пиджак. - Женька прислал.
- Ча во это?
- "Чаво", - передразнил Федя. - Слепая, что ли? Пинжак. Высохнет, ни фига не будет заметно. Премного благодарны. - Федя сунул ей в руки пиджак. - А Женька гриппом заболел. На больничном сидит. Так что спасибо...
Никитин стоял на том же самом месте, где он только что расстался с Федей, и смотрел на Наташино окно. Окно светилось золотисто-оранжевым светом, как спелая виноградина на солнце, и казалось, что там течет совсем другая жизнь - чистая, невинная, исполненная высокого смысла. Никитин смотрел на окно и испытывал острое чувство - торжественное и щемящее одновременно. Он никогда прежде не знал в себе такого чувства. Правда, и таким пьяным он тоже никогда не был.
Появился Федя.
- Все! - с удовлетворением сказал он. - Отдал!
- А он чего?
- А его нету. Я его бабе отдал. Ну и дуру же он себе нашел! А где бутылка? Выпил?
- Ну что вы! Вот она, - бутылка стояла на асфальте возле ног Никитина. - А вон Наташа!
Никитин показал на окно. Федя из вежливости посмотрел по направлению пальца.
- Слушай, а может, Нюрку позовем? - обрадовано предложил Федя. - Посидим, попоем, твоя поиграет, а моя попоет.
- Давайте в следующий раз. А сейчас... вы понимаете...
Я с Наташей не совсем знаком и приведу с собой еще двух совершенно посторонних людей. Это неудобно...
- Можно и без Нюрки, - не обиделся Федя.
- Нет, Федя. Все равно неудобно, - мягко и настойчиво возразил Никитин. - Большое вам спасибо за все. До свидания.
Никитин повернулся и пошел.
- Жень, постой! - Федя подбежал к нему и стал на его пути.
Никитин остановился.
- Жень, я тебе друг?
- Друг.
- Так вот, слушай меня. Не ходи. Она тебя обженит. Вот зуб даю - обженит.
- И очень хорошо.
- Женя! - Федя приложил руку к сердцу. - Я старше тебя, у меня опыт... Я уже про эту бабу все понял. Я тебе все про твою жизнь могу рассказать; ты с работы вернешься, устал как черт, так она тебя домой не пустит. Приведешь товарища, сядешь поговорить, так она нос воротит! Детей от тебя будет прятать, будто ты Гитлер... А еще я тебе скажу: она на тебя в прокуратуру на принудлечение подаст. Не ходи, Женя! Мой тебе совет - не ходи!
- Она не такая, - возразил Никитин. - Она нам обрадуется. Мы сейчас придем и скажем: "Здравствуйте, нам без вас одиноко". Она скажет: "А мне без вас". Мы скажем: "А мы вам духи принесли. Подарок из Франции".
- Фига мы ей принесем, - отредактировал Федя. - Духи-то в пинжаке остались. Ты же их в пинжак засунул. На сей раз Федя звонил в квартиру Гусаковых, и на сей раз ему отворила Изабелла - в вельветовых брючках. Изабелла серьезно отличалась от бабушки в платочке, она текла в совершенно другом возрастном коридоре и совершенно другого хотела от жизни. Но Федя не заметил никакой разницы.
- Опять я, - сказал он. - Там в пинжаке Женька духи забыл. Принеси, пожалуйста.
- Какие духи? Какой Женька? - Изабелла с недоумением глядела на Федю.
- Ну, который гриппом заболел. Я ж тебе говорил. Давай неси, пожалуйста. А то нас там баба ждет.
- Ничего не понимаю, - созналась Изабелла. - Я вас первый раз вижу.
- Может, скажешь, что я тебе пинжак не давал?
- Не давали.
- Ясно, - мрачно сказал Федя, повернулся и побежал вниз по лестнице.
Изабелла пожала плечом, закрыла дверь и прошла в комнату.
Гусаков сидел за столом и печатал на иностранной машинке.
- Кто там? - спросил он, не отрываясь от дела.
- То ли пьяный, то ли ненормальный.
В дверь снова позвонили.
- Опять, - сказала Изабелла. - Иди сам открывай. Я его боюсь.
Гусаков снял очки, положил их на стол и неторопливо пошел навстречу незваному гостю.
Отворил дверь.
В дверях стоял Никитин, всклокоченный и без пиджака.
Галстук был круто сдвинут набок, рубашка вылезла из штанов. Из-за его плеча выглядывал плюгавый мужичок, были видны только его кепка и один глаз.
- Женя? - удивился Гусаков.
- А говорила: нет дома, - уличил Федя Изабеллу. - Все время врет.
- У меня к вам серьезный разговор. Разрешите? - спросил Никитин.
- Ну... вообще-то я занят.
- Мы на секундочку, - пообещал Никитин. - Пошли, Федя!
Все вошли в комнату.
Диковинные ключи не произвели на Федю никакого впечатления.
- Ну, так слушаю вас, - сказал Гусаков, садясь в глубокое кожаное кресло.
- Товарищ академик, - начал Федя, - я вашей супруге отдал пинжак, вот он свидетель, - показал на Никитина. - А она говорит, что я ей ничего не отдавал.
- Не понял, - Гусаков нахмурился. - Какой пиджак?
- Ваш, ваш, Валерий Феликсович! - вмешался Никитин. - Замшевый. Тот, что вы мне дали. Там в кармане мы забыли духи, а нам сейчас без духов нельзя.
- Господи! Ну какой пиджак! Какие духи! - возмутилась Изабелла. - Что ты их слушаешь? Неужели ты не видишь, что они оба пьяны в зюзю.
- Видал? - в свою очередь, возмутился Федя. - Значит, я, по-твоему, пинжак этот себе взял? А куда я его дел?
Съел? В карман положил?
Федя вывернул карман. Оттуда вылетел полтинник, который Федя выручил за стакан.
Федя нагнулся, стал искать деньги.
- Подними ногу! - велел он Гусакову.
- Зачем?
- Жень! Скажи ему, чтоб поднял! Он на деньги наступил.
- Вот ваши деньги! - Изабелла подобрала с пола монету и брезгливо швырнула Феде.
- Тоже зажать хотели, - заподозрил Федя, пряча полтинник обратно в карман.
- А ну-ка давай убирайся отсюда! - велел Гусаков Феде. - Не то я сейчас милицию вызову!
- Вызывай! Давай разберемся! - самолюбиво согласился Федя. Обернулся к Никитину. - Видал? Дело шьют!
- Валерий Феликсович! Изабелла Петровна! - строго сказал Никитин. Вы меня извините, конечно, но вы оскорбляете достоинство человека. Достоинство моего друга. И я протестую!
- Женя! Иди домой и проспись! А завтра поговорим, - посоветовал Гусаков.
- Валерий Феликсович! Когда мне спать и где мне спать - это мое личное дело. И если ты мой начальник, то это не дает тебе право вмешиваться в мою личную жизнь.
Понятно, Валя?
- Так я сейчас вышвырну вас обоих! - Гусаков встал.
- А вот они! - беспечно заметил Федя и ткнул пальцем в раскрытую дверь. - Ну-ка иди сюда, - он поманил Изабеллу.
Изабелла, растерявшись, пошла за Федей, Гусаков за женой, Никитин за Гусаковым. Все вошли в спальню.
На трюмо среди косметики стояла изумрудная коробочка "Клема".
- Наша? - спросил Федя.
- Наша, - опознал Никитин.
- А говорила "не брала", бесстыжие твои глаза! - упрекнул Федя, открывая коробочку. Флакон был начат. - О! Отпила уже. Ну ничего. Водой дольем. Пошли!
Федя конфисковал духи и пошел из дома Гусаковых. В дверях он обернулся и сказал Изабелле с беззлобной укоризной:
- Старуха уже, а врешь как сивый мерин.
- До свидания, - великодушно попрощался Никитин.
Они вышли и закрыли за собой дверь.
Гусаковы стояли некоторое время в растерянности и просто не знали, как себя вести.
- Так... - проговорил Гусаков. - Что ты на это скажешь?
- Все нормально, - спокойно проговорила Изабелла.
- Что именно ты считаешь нормальным? - не понял Гусаков.
- Никогда не надо делать добрые дела. Еще ни одно доброе дело не осталось безнаказанным.
Друзья вышли из подъезда и решительно зашагали к дому напротив.
- Жлоб он и есть, - подтвердил Федя свои предположения.
- Ничего, завтра я с ним поговорю, - пообещал Никитин и вдруг на ровном месте всем телом грохнулся в лужу. И в это же самое время испуганно завизжала маленькая косматая собачонка. Дело в том, что Никитин запутался в поводке, невидимом в глубоких сумерках.
- Смотреть надо, - строго сказал хозяин, обидевшись за собаку. - Пойдем, Джек!
Джек затрусил за хозяином, потом оглянулся.
- Мяу, - сказал Никитин Джеку.
Джек ничего не понял и с удивлением посмотрел на своего хозяина.
Хозяин недоуменно пожал плечами.
Никитин поднялся и провел рукой по рубашке, пытаясь стереть грязь.
- Упал... - растерянно сказал он. - А как же я теперь пойду?
- Замыть надо, - посоветовал Федя. Пойдем к Витьку! Он тут рядом в котельной работает.
Наташа стояла и смотрела в окно напротив. Окно было темным. Наташе казалось, будто в ней самой тоже выключили свет.
Сосед напротив не пришел, как она полагала, потому что отвлекся на более высокую идею и забыл про такое незначительное событие, как Наташа.
Сосед напротив, как ей казалось, был молодой Циолковский или молодой Ломоносов, только без парика с косичкой и тощий. Он, наверное, изобрел ракету или готовил открытие, которое со временем должно было перевернуть все человеческие возможности. Но это со временем.
А сейчас он был молод, жил в однокомнатной квартире, пил по утрам молоко из пакета, а по вечерам сидел, подпершись, и смотрел на звезды.
Все знакомые молодые люди, которых она встречала, и знакомые ее знакомых были направлены на какие-то разовые радости. Они пили водку, незамысловато веселились и, казалось, не думали о том, что будет завтра и послезавтра. Их жизнь не была освещена перспективой дела, перспективой любви. День прошел - и ладно.
Наташа этого не понимала. Она постоянно к чему-то готовилась: то к вступительным экзаменам, то к выпускным. Сейчас она готовилась к конкурсу, и от этого зависела вся ее будущая жизнь. Во всяком случае, половина ее будущей жизни. А другая половина зависела не от нее, и это было очень тревожно.
Наташа подошла к телефону. Набрала "100". Равнодушный женский голос проговорил: "Двенадцать часов.
Ровно". Этот голос был совершенно равнодушен ко второй половине Наташиной жизни.
Она вздохнула, подошла к дивану и сняла с него поролоновые подушки. И в этот момент раздался долгий, торжествующий звонок в дверь.
Наташа вздрогнула. Торопливо поставила подушки на место и побежала в прихожую.
Отворила дверь.
Перед ней стояли трое: Никитин, Федя и Витек, друг Феди из котельной.
- Ребята! А вот это есть Наташа, громко представил Никитин.
- Очень приятно. Витек, - друг Феди степенно протянул руку.
Надо отметить, что Витьку было лет под шестьдесят.
- Федя, - познакомился Федя.
- Пошли, ребята! - пригласил Никитин и первым пошел в квартиру. - Наташа! А где тут у нас кухня?
Наташа стояла в прихожей и с недоумением оглядывала пришельцев.
Никитин сам набрел на кухню, подошел к раковине, открутил кран. Потом подставил под кран "Клема", налил туда воды. Закрыл крышку. Отнес Наташе.
- Это вам! - галантно преподнес Никитин. - Подарок из Франции.
Наташа растерянно взяла подношение.
- Проходите, - пригласил ее Федя.
Наташа прошла в свою комнату.
Мужчины уселись за стол. Федя поставил бутылку и кильки. Витек вытащил нож и стал открывать консервы.
- Наташенька, рюмочки, пожалуйста! - семейным голосом попросил Никитин.
Наташа стала доставать из серванта хрусталь.
- Маленькие, - недовольно заметил Федя. - Чашки давай.
Наташа поставила на стол рюмки и чашки.
- Садись! - велел ей Никитин.
Наташа присела на краешек стула.
- Ты любишь кильки? - спросил Никитин.
Наташа неуверенно кивнула.
- Видишь? - Никитин обернулся к Феде. - А ты говорил "икра... брильянты...". Друзья, - он поднял чашку.
- Я хочу выпить за Наташу! Этот человек никогда не будет прятать от меня моих детей и воротить нос от моих друзей!
Мужчины дружно выпили.
- Разлилось! - с удовольствием отметил Федя. - Наташ, сыграй что-нибудь!
- Вот эту... - предложил Витек и сам запел: - "Все друзья смеются надо мною, разлучить хотят меня с тобою, ради счастья своего, возле дома твоего целый день, родная, ошиваюсь..."
- Люблю музыку! - растрогался Федя. - Сыграй, Наташка! Сыграй!
- Протестую! - заявил Никитин. - Наташенька! Не подходи к арфе! Я тебя к ней ревную! Я ее разобью! Выкину в окно! Лучше вы, ребята, спойте, а мы потанцуем.
Федя и Витек глубоко вздохнули и закричали песню, трогавшую их души: "Для тебя теперь пойду учиться, стану я районным фельшерицем, будь же ты уверена в искренней любви моей, жизнь моя заглублена тобою..."
Никитин поднялся и галантно склонился перед Наташей:
- Разрешите...
Светило солнышко. За окном пели птички. Чуть колыхались под легким ветерком тюлевые занавески.
Никитин открыл глаза. Увидел и солнышко, и занавески, и голую ступню перед собой. Сбоку, к щиколотке, был привязан номерок. Это была его собственная нога.
Никитин сел. Потряс головой. Увидел против себя еще одну ногу с номером. Она принадлежала Феде. Кроме них, в комнате было еще человек двенадцать, и все с номерками.
- Где я? - тихо спросил Никитин.
- В санатории, - хмуро отозвался Федя, с неодобрением глядя на Никитина.
- В каком санатории?
- В вытрезвителе. Слепой, что ли...
Федя был явно чем-то недоволен. Никитин узнавал его с трудом. Он почти не запомнил Федю и сейчас воспринимал его как незнакомого человека. И было непонятно, почему этот незнакомец так невежлив.
- А зачем? - спросил Никитин.
- А затем! - огрызнулся Федя. - На фига ты арфу в окно выкидывал! Это ж тебе не балалайка! Она десять тыщ стоит!
- Кто выкидывал? Я?
- А кто ж? Я, что ли... Теперь мне на работу напишут.
Общественность прорабатывать будет. Имя трепать! Не умеешь пить, так не пей! От! Не люблю я таких людей! Не уважаю!
Прошел год.
У Никитина с Наташей родился мальчик, и в этой связи к ним приехала жить теща.
Никитины обменяли две своих однокомнатных квартиры на одну трехкомнатную и поселились в Наташином доме, двумя этажами выше.
Арфу починили, но играть было некогда. Ее разобрали и сунули на антресоли.
Мальчик рос кудрявым и толстеньким, как амурчик. Теща оказалась тихая и услужливая.
Никитина повысили, он получил место Кошелева, и вокруг него даже образовались свои подхалимы. Все складывалось замечательно - куда лучше. С прежним не сравнишь. Но время от времени, когда все ложились спать, Никитин выходил на кухню и оттуда глядел на свое окно. В его прежнюю квартиру переселился фотограф-любитель. Все стены были завешены фотографиями, а на полу сохли свежие снимки. Некуда ногу поставить. Возле окна на столе стоял увеличитель, в нем горел красный свет.
Никитин садился на табуретку, клал руки на подоконник, голову на руки и подолгу, не отрываясь, смотрел на теплый красный огонек, который мигал, как маленький маяк в ночи.
Входила Наташа и спрашивала:
- Ты чего?
Никитин вздрагивал и отвечал:
- Ничего. Просто так.
И в самом деле: ничего. Просто так.
КОШКА НА ДОРОГЕ
На завтрак давали: сосиски с тушеной капустой, пшенную кашу, пончики с повидлом, кофе с молоком и кусочек масла на блюдце. Официантка Лида составила с подноса все сразу, чтобы не заставлять ждать. Ласково улыбнулась и ушла.
Климов оглядел тарелки и оценил ситуацию: перед ним на столе стоял его дневной рацион. Кашу следовало бы съесть утром, сосиски с капустой днем, а пончики - вечером. И этого вполне достаточно сорокалетнему человеку с избыточным весом, ведущему малоподвижный образ жизни. Но у Климова с детства установилась привычка - раз плачено, надо есть. Привычка осталась от голодного послевоенного детства, от нужды в семье, когда едва сводились концы с концами. Но детство и нужда давно кончились. Климов пребывал в среднем возрасте и полном достатке. От возраста и достатка он располнел и когда надевал модные вельветовые джинсы, то приходилось подтягивать живот, и только после этого застегивать "молнию". Живот получался плоский, но зато выпирал желудок, пуговицы на рубашке едва сходились, и получалось, что рубашка была плотно набита Климовым.
Отправляясь в санаторий, Климов поклялся себе, что будет худеть - мало есть и много двигаться. И сейчас, поглощая пончик, он испытывал противоречивые чувства: с одной стороны - неужели у него, мужчины с высоким интеллектом, публикующего научные статьи в научных журналах, не хватает силы воли отодвинуть пончик? Встать и уйти. А с другой стороны - что такое пончик? Сначала люди сеют хлеб. Это называется посевная. Потом люди убирают хлеб. Это называется уборочная. Потом свозят зерно на мукомольный завод и там производят муку. Но это полдела. Люди собирают яблоки, круглый плод земли и солнца, грузят их в ящики и везут на консервный завод, где из яблок делают повидло и сортируют его в банки. Далее мука и повидло попадают к повару, и он все сегодняшнее утро лепил пончики с повидлом и кипятил их в растительном масле. Если разобраться, какое огромное количество труда, и стоит ли пренебречь этим? И ради чего? Ну что изменится, если Климов, скажем, похудеет за срок на три килограмма? Ничего не изменится. Это будет тот же самый Климов, только без трех килограммов. Никто даже не заметит. А если даже кто-то заметит и спросит: "Толя, ты что похудел"?" - а он ответит: "Да, я был на диете, не ел мучного и сладкого". Вот и все. Стоит ли затрачивать такое огромное количество труда во имя одной реплики одного полудурка. Или даже уважаемого человека.
Пока Климов ел и размышлял, в столовую вошли его соседи по столу. Соседка справа была деликатная старушка, похожая на засушенного кузнечика. Говорили, что в прошлом это была важная персона, не то знаменитая балерина, не то жена какого-то крупного мыслителя. А может быть, и то, и другое. И балерина, и жена. Но старушка сама ничего не рассказывала, а Климов не спрашивал. Его не интересовала чужая жизнь, если она не могла иметь к нему отношения. Старушка о себе ничего не рассказывала, хотя, может быть, ей и хотелось бы рассказать.
Напротив и слева сидели Олег и Лена. Они были счастливы и поэтому всегда опаздывали и к завтраку, и к обеду, и к ужину. Олег был здоровенный, как бурый медведь, и такой же сутулый. У него была манера постоянно острить и разговаривать форсированным звуком, как волк из "Ну погоди". И, глядя на Олега, Климов спрашивал себя: неужели так трудно заинтересовать просто собой? Неужели, для того чтобы вызвать к себе интерес, надо говорить не своим голосом? Разве недостаточно быть только тем, что ты есть? А может быть, Климов просто завидовал, но не отдавал себе отчета.
Лена была молодая, но не первой, а, пожалуй, второй молодостью, когда все, что должно было расцвести, - расцвело, а кое-что даже чуть-чуть повяло. Это было не майское, а июльское цветение красоты. На ее открытой шее висели бусы, цепи и цепочки. Вообще это было некрасиво, но на ней красиво. Лицо ее чуть поблескивало от крема. Было видно, что она бережет кожу, а на Климова, скажем, ей плевать с высокой колокольни. И, глядя на ее лицо без косметики, Климов представлял себе, что она - его жена и они завтракают вместе у себя дома. Эта мысль смущала его и заставляла вспоминать то, о чем он так хотел бы забыть.
- А я все подмел, - сознался Климов соседям по столу.
- Утром это не страшно, - утешила старушка. - Главное, не есть на ночь.
- Есть надо помногу, но часто! - сострил Олег и сам засмеялся своей шутке.
Лена молчала, рассеянно глядя перед собой. Она пила чай и грела руки о стакан. Потом отломила кусочек хлеба от куска Олега. Она бессознательно хотела иметь к нему отношение. Всегда и во всем.
После завтрака Климов отправился гулять, чтобы израсходовать лишние калории. Гулять он не умел и не любил, потому что незанятый мозг устремлялся в воспоминания, в додумывание ситуаций, которые он не хотел бы додумывать до конца. Есть ситуации, которые полезнее недодумывать.
Климов вышел с территории и отправился в лес. Изо всех явлений природы, а точнее, изо всего природного ассортимента, как-то: огонь, море, горы, степь и так далее, Климов больше всего любил лес. Когда-то в детстве друг Славка сказал, что деревья - это умершие люди, и может статься, что в лесу среди деревьев присутствует какой-то очень дальний родственник, живший еще во времена Ивана Грозного. Климов поверил. И верил по сегодняшний день. То есть он, конечно, знал, что это не так. Но ведь никто не доказал обратного. Находясь в лесу, Климов чувствовал себя спокойно и умиротворенно, как будто приехал домой на студенческие каникулы. Лес мирил его с прошлым и настоящим. В лесу он не испытывал той сиротливой заброшенности, какую он ощущал, скажем, в вагоне метро. Наибольшее одиночество приходило к нему в скоплении людей, потому что этим людям не было до него никакого дела. У них была своя жизнь, а у него своя.
Возле высокой сосны дорога разветвлялась на три рукава. Климов остановился, как русский богатырь, раздумывая, какую из трех дорог ему выбрать, и в это время из-за деревьев вышла кошка. Она была такая тощая и злая, что просто потеряла кошачий вид. За лесом стоял дачный поселок. Может быть, эта кошка всю зиму просидела в пустой даче, ожидая хозяев, а теперь обиделась и отчаялась и вышла на дорогу, прихватив все свое отчаяние и возмущение. Кошка подняла на Климова огромные глаза, еле умещающиеся на треугольнике морды, и принялась орать. Не мяукать, а именно орать, делая короткие передышки, чтобы набрать воздух и орать дальше. Глаза у нее были желтые, цвета древесных опилок, с продолговатыми прорезями зрачков.
- Чего это она? - удивленно спросил Климов у проходящей мимо бабы.
- Жрать хочет, - спокойно пояснила баба, не останавливаясь.
- Что же мне с тобой делать?.. - вслух подумал Климов и вслух же решил: - Ну ладно. Пошли.
Климов повернулся и зашагал обратно, в сторону санатория. Кошка замолчала и двинулась следом. Не возле ноги, как собака, а следом. Она не собиралась заискивать и шла там, где ей было удобнее.
Навстречу им вырулила машина с ручным управлением. В ней сидели инвалид с товарищем. Похоже, они выехали на воскресную прогулку. У них были лица людей, настроенных на удовольствие. Климов сошел с дороги, пропуская машину, и тут же провалился по колено. Кошка тоже сошла с дороги, легко ступила на наст. Она была такая тощая, что практически ничего не весила.
Машина проехала мимо, фыркнув фиолетовым облаком, и в чистом воздухе сразу запахло городом.
Подошли к санаторию. Возле корпуса Климов обернулся к кошке и сказал:
- Подожди, я сейчас.
Кошка села и стала ждать.
Климов вошел в столовую и разыскал официантку Лиду.
- У вас нет объедков? - спросил он, обаятельно улыбаясь.
- Кому? - не поняла Лида.
- Там кошка, голодная как собака... - Климов достал из кармана рубль и переместил его в карман Лидиного белого фартука.
- Ой, да ну что вы. Зачем? - мило возмутилась Лида, но настроение у нее не ухудшилось.
Она качнула головой, как бы осуждая Климова за мелочность, и скрылась в недрах своего хозяйства. Через минуту вернулась и принесла небольшую кастрюлю с объедками. В кастрюле были каша, капуста, надкушенные пончики и даже несколько целых сосисок. Значит, кто-то умел себя сдерживать, хотя и платил за путевку полную стоимость. Без скидки.
Климов вернулся к кошке, поставил перед ней кастрюлю, волнуясь и одновременно ликуя от предстоящей кошкиной радости. Но кошка никакой радости не обнаружила. Она деловито опустила морду в кастрюлю и не подняла ее до тех пор, пока все не съела и не вылизала кастрюлю до стерильной чистоты. Живот у нее постепенно набухал, как у комара, севшего на руку и пьющего кровь. Наконец кошка извлекла морду из кастрюли и посмотрела на Климова. Зрачки ее из продолговатых стали круглыми.
- Еще? - спросил Климов.
Кошка промолчала. Продолжала глядеть.
Климов снова пошел к Лиде, и она снабдила объедками. На этот раз, Климов заметил, в кастрюле была преимущественно каша. Кошка тоже обратила внимание на это обстоятельство, но все равно принялась есть - наверное, впрок. Она была не уверена в завтрашнем дне и даже в сегодняшнем вечере.
Из корпуса вышла старушка, соседка Климова. На ней была черная широкая шуба с квадратными плечами, похожая на кавказскую бурку.
- Вторую кастрюлю ест, - насмешливо восхитился Климов.
- Она же лопнет... - старушка удивленно раскрыла свои полудетские глаза. - Разве можно, так перегружать голодный желудок?
Климов отобрал у кошки котелок и отнес его на кухню. Когда он вернулся, то увидел возле корпуса сестру-хозяйку Елену Дмитриевну. На ней был ватник, надетый поверх белого халата. В руках она держала стопку махровых полотенец, от этого ее спина была выпрямлена, а гордая осанка сообщала гордость всему ее существу. Как правило, люди, занимающие низкую ступеньку на престижной лестнице, любят показывать свою власть - это их способ самоутверждения. И Климов, публикующий научные статьи в научных журналах, был для сестры-хозяйки самый заурядный отдыхающий, даже хуже, чем заурядный, потому что он нарушил правила внутреннего распорядка.