В приемную заглядывали женщины с бровями и мужчины без поиска. Они с некоторым удивлением взглядывали на Алену, а потом на секретаршу, как бы спрашивая: "А это что?" Именно не "кто", а "что".
Алена выглядела так, будто явилась не в научно-исследовательский институт в рабочее время, а в ночной бар, который бывает открыт во время кинофестивалей. На ней были черные атласные брюки-юбка и серебряная майка, под которой отчасти угадывалось, а отчасти просматривалось ее молодое нежное тело.
Она явилась из вечера, а это был день. Она явилась из праздника, а были будни. И еще она подозревала, что, с точки зрения окружающих, явилась не из высокого праздника, а из бездумья и шабаша, на который ходят ведьмы и черти. И не всякий туда пойдет.
В какую-то минуту Алене захотелось подняться и уйти, но в этот момент растворилась дверь и из кабинета директора вышли люди. Почти все они были без поиска либо с тщательно скрываемым поиском.
В середине мини-толпы шел грузный человек с чуть просторными и чуть приспущенными штанами.
Алена была убеждена, что люди произошли не поголовно от обезьян, а каждый от своего зверя. Алена - от кошки. Николаев - конь, но не крупный, а пони. Возможно, и осел. Этот, в середине толпы, происходил от льва. У него было тяжелое царственное лицо. Каждая черта в нем была тяжела и значительна. Алена догадалась, что это директор. Директор молчал, но внимание всех людей было направлено в его сторону, как стрелка компаса к северу.
Какой-то человек что-то говорил Директору, суетясь словами и интонацией. Директор слушал, и по его лицу было заметно, что ему это не интересно. У Директора было такое выражение, будто ему тоже все надоело. Но не сегодня, как Алене, а лет двадцать назад. И с тех пор каждый день. Это было застарелое хроническое "надоело".
Что ему надоело? Работа? Нет. Он, похоже, любил и понимал свое дело. Мужчине дело не надоедает.
Жизнь? Нет. После пятидесяти люди понимают и ценят жизнь.
Может быть, он мучает женщину и мучается сам? А может быть, он мучит двух женщин и мучится вдвойне.
Директор слушал человека, который что-то пришептывал и приплевывал ему на ухо - доказывал, что он тот самый гений, которого ищут - ищут, не найдут. Директор, должно быть, слышал это не раз. Ему хотелось сказать: "Да замолчите вы, надоело". Но перебивать было неудобно. Он слушал терпеливо, и глаза его были свинцовые...
Алена поднялась со стула. Переходила глазами от одной головы к другой. Николаева не было. Она сначала почувствовала, что его нет, а потом уж увидела, что его действительно нет. Пропустить его она не могла. Значит его нет и не было.
Алена протиснулась к директору и спросила:
- А где Николаев?
Директор посмотрел на Алену, будто она была движущийся предмет. Не "кто", а "что".
- Какой Николаев? - не понял Директор.
- Из отдела технической информации, - подсказали за спиной.
- А... Николаев, - вспомнил Директор. - А в самом деле, где Николаев? Почему его нет?
- Может, забыл? - предположил тот, что нашептывал.
- Ну, нет... - сказал другой.
- Почему же нет? - оживился Директор. - Вполне мог и забыть. Молодой человек, а никакой ответственности. Никакого тщеславия?
- На себя лучше посмотрите, - обиделась Алена.
- В каком смысле? - Директор посмотрел на Алену. В его глазах обозначилось любопытство.
- Он схему три месяца чертил, а вы ее потеряли.
- Какую схему?
- Ну не схему... Чертеж... Он с утра до вечера над ним сидел, только про него и говорил. Всю голову своим чертежом заморочил. А вы потеряли.
- Я?
- Ну, не вы. Кто-то из ваших. Тоже начальник.
- Как же так?
- А я откуда знаю? Наверное, положил куда-то, а куда - забыл. Может, в такси оставил, пьяный был...
- А почему я об этом ничего не знаю? Где Николаев?
- Я первая спросила.
Директор оглядел присутствующих.
- Я его сегодня не видел, - сказал один.
- Может, заболел, - предположил другой.
- Заболел... - задумчиво догадалась Алена. - У него хроническая пневмония. Он вообще простудливый.
- А вы ему кто? - спросил Директор.
- Я ему никто, - вспомнила Алена. - С сегодняшнего дня... А то, что он диссертацию не пишет, так это даже честнее. Сейчас все пишут, как летописцы. Всеобщая грамотность. Палкой кинешь, в кандидата попадешь.
Директор смотрел на Алену без раздражения, как лев на кошку. Может быть, почувствовал их родственность, ведь в конце концов - лев тоже кошка.
- Ну, я пойду, - предупредила Алена и действительно пошла, отодвигая от деловых людей свой праздничный облик.
Перед тем как скрыться за дверью, обернулась и тщательно попрощалась с секретаршей.
...Телефона у Николаева не было. Он жил в новом районе, и телефон здесь планировали на 1979 год.
Дверь отворила мамаша Николаева. Это была кокетливая старуха. Вечная женщина. Алена про себя называла ее "жабка" - уменьшительно от слова "жаба". Жаба - грубо. А жабка - как раз.
Николаев был связан со своей мамой таким образом, будто ему при рождении забыли обрезать пуповину, и у них до сих пор общее кровообращение. Николаеву шел тридцать второй год, но он был пристегнут к жабкиной юбке большой английской булавкой.
Таких мальчишек в своем отрочестве Алена дразнила "мамсик". У них во дворе жил такой. У него, наверное, было какое-то имя, но его никто не знал. Все звали его "мамсик".
Иногда Николаев устраивал бунт и исчезал. Жабка не волновалась. Она знала: ее бре-ке-кекс вернется в болото, она накормит его червями и личинками и сама приведет ему дюймовочку. Так оно и бывало!
Однажды жабка сказала Алене: "У меня в вашем возрасте уже было двое детей". Алена ее поняла. Она хотела сказать: "Выходите замуж, обзаводитесь семьей, а не теряйте времени возле моего сына. Все равно у вас с ним ничего не получится".
Алена и жабка не нравились друг другу. Без причин.
Просто не совпадали электрические поля. А может быть, была причина: Николаев. У них был один объект любви, и каждой хотелось владеть им безраздельно.
- Здравствуйте, - поздоровалась Алена.
- Добрый день, - отозвалась жабка, несколько удивившись появлению Алены и ее боевому оперению.
- А Саша дома? - спросила Алена.
- Саша на работе, - ответила жабка очень вежливо и даже как бы сострадая, что Алена до сих пор не обзавелась семьей, а бесперспективно бегает за ее сыном.
- Его на работе нет. Я только что оттуда.
- Не знаю. Во всяком случае, мне он сказал, что он ушел на работу.
Алене захотелось сказать: "жаба". Но она справилась с желанием и сказала:
- До свидания.
Алена спустилась пешком до первого этажа. Вышла на улицу.
Двор перед домом был засажен зеленью. Высокая костистая старуха широко шагала, как послушник, тащила за собой шланг.
Алена остановилась в раздумье. Николаев пошел на работу и не пришел на работу. Значит, что-то случилось.
Может быть, он попал под машину?
Она подняла голову, разыскивая глазами окна Николаева.
Жабка маячила в окне, и даже отсюда были видны ее остановившиеся встревоженные глаза. Видимо, ход ее мыслей был тот же, что и у Алены. Определенные ситуации рождают определенный штамп мышления.
- Вера Петровна! - позвала Алена.
Жабка тут же высунулась в окно.
- А вы не знаете, где бюро несчастных случаев?
Жабка тут же исчезла, может быть, рухнула в обморок.
Алена подождала немножко, потом пошла, в раздумье, к автобусной остановке.
Если Николаев попал под машину, то его, скорее всего, отвезли в Склифосовского. Можно выпросить халат и войти к нему в палату. Войти и осторожно лечь возле него на кровать. Николаев будет лежать в ее флюидах, как в теплой ванне, и ему не будет больно. И не будет страшно. Она подвинет губы к его уху, тихо спросит:
- Ты меня слышишь?
Он сомкнет и разомкнет ресницы, как бы кивнет ресницами.
- Я устала, - прошепчет Алена. - Мне надоело.
Я больше ничего не хочу.
Он опустит ресницы на щеки. От угла глаза к уху двинется некрупная, непрозрачная слеза.
Николаев пошел на работу и не пришел на работу. Может быть, с ним действительно что-то случилось. А может быть, и другое. Вернее, другая.
Алена остановилась, парализованная догадкой. Она вспомнила, как однажды, в начале их любви, Николаев не пошел на работу. Алена была тогда для него важнее всех тайн Земли. Он не боялся бесчестья, которое падет на голову прогульщика, не побоялся бы любого возмездия. Он тогда не пошел на работу, и они отправились в кино. Из кино в кафе. Потом бродили по улицам, сцепив руки.
То же самое и сегодня. Те же поступки. Те же слова. А в сущности, почему он должен придумывать какие-то новые слова и совершать другие поступки. Меняется объект любви, а человек остается тем же. И так же выражает свои чувства.
Он и Другая сидят сейчас в кино, в том же самом кинотеатре, локоть к локтю. Плечом к плечу. Он смотрит на экран. Она - на него. Он оборачивается и чуть кивает в сторону экрана, дескать: туда смотри. Но она смотрит на него. И он тоже смотрит на нее, и в темноте мерцают его глаза.
Кто знает: о чем человек думает в последние секунды своей жизни? Этого еще никто не рассказал. Но вполне может быть, что в последние секунды Алена увидит его мерцающие в полумраке сильные глаза. Лучше бы он действительно попал под машину и был сейчас по ту сторону времени, чем здесь. С Другой.
...Они досмотрели кино и зашли в кафе. Он жует с сомкнутыми губами, и не отрываясь смотрит на Другую, и не понимает, как он был влюблен в кого-то, кроме нее. Она красивее Алены, моложе, элегантнее и нравится жабке. Николаев развлекает ее по знакомой программе: сначала детство, в котором он не мамсик, а полуголодный шантрапа. Потом Институт физики Земли, в котором он не показушник, а вольнодумец и борец. Директор пытается понять его, но Николаев не умещается в рамки чужого понимания. Его никто, никто не может понять... Другая проводит тонкой ладошкой по его щеке и говорит: "Я тебя понимаю. Ты лучше всех. Ты - единственный". Николаев снимает ее ладошку со щеки и целует каждый палец. А она склоняет лицо и целует его руки - тоже каждый палец... Она, конечно же, знает об Алене и называет ее "твоя певичка". Он смущенно молчит, как бы извиняясь за прошлое и зачеркивая его своим молчанием.
- Ваш билет, - проговорили сверху над ухом Алены.
Алена очнулась. Над ней стояли две женщины, а сама она сидела в автобусе. Алена не помнила, как она оказалась в автобусе, и не понимала, что от нее хотят незнакомые женщины. Она подняла на них глаза, полные горя. Потом встала со своего места и пошла, ни на кого не глядя.
Женщины, оробев, посторонились и пропустили Алену.
- Нахалка, - сказал кто-то за спиной.
- Молодая, а бессовестная.
Алена вышла на остановке, которая называлась Фестивальная улица. Что это за улица? Как она сюда заехала?
Должно быть, села не в ту сторону. Или не на тот автобус.
А скорее всего: то и другое.
Возле фонарного столба лежала убитая дворняга. Ее, наверное, сбила машина и кто-то оттащил в сторону. К столбу. Собака была большая, белая и грязная. Алена увидела собаку, как макет своей будущей жизни.
Те двое сидели в кафе. В тепле. Ели и пили. Они - там.
А она - тут, на другом конце города. Отверженная, голодная, к тому же еще нахалка и бессовестная в общественном мнении.
А жизнь тем временем шла своим чередом. На смену дню плыл вечер. Облака стояли величественные и равнодушные ко всему, что делалось на Земле. Что такое одна судьба в общем вареве мироздания? Уцелевшие собаки бежали трусцой в поисках пищи и ласки.
Что делать? Как постоять за себя?
Можно выброситься при нем из окна. Будет он ее помнить. Не забудет, даже если и захочет. Она мертвая станет между ними и разлучит.
Впрочем, зачем убивать себя, если можно убить его.
Алена услышала вдруг резкий холод. Она задохнулась.
Потом с нее ручьями пошла вода.
Мимо проехала поливапьная машина. Шофер, высунувшись, что-то кричал. Похоже, сердился.
Машина проехала. Алена осталась стоять возле автобусной остановки. Волосы ее обвисли. Ресницы текли по лицу черными дорожками. Брюки облепили ноги. Вода натекла в туфли.
Николаев и Другая сейчас гуляют по городу и вполне могут завернуть на Фестивальную улицу. Они пройдут мимо Алены, держась за руки, спаянные радостным чувством.
Николаев узнает Алену, поздоровается: "Привет". Она ответит: "Привет". Потом он скажет: "Пока". Она ответит - "Пока".
Они пройдут мимо. Через несколько шагов та обернется, коротко и цепко обежит Алену глазами.
Это ему надоело. Это он больше ничего не хочет. А она бегает за ним по всему городу, чтобы сказать восемь слов.
Алена пережила унижение - такое сильное, будто встреча произошла на самом деле. Это унижение переплавилось каким-то образом в новое, гордое чувство, и это новое чувство не позволило ей стоять на месте.
Алена пошла по Фестивальной улице. Идти в мокрых туфлях было неудобно. Она сняла их, взяла в руку и пошла босая по теплому асфальту.
Встречные люди оборачивались и смотрели на Алену с удивлением и завистью. Им тоже хотелось снять с себя душную обувь и пойти, как в детстве, легко и полетно. Но все они были не свободны в силу разных причин. Каждый от чего-то зависел.
Лифт в доме не работал. Он не работал именно потому, что в Алене закончились последние силы. Если бы она хорошо себя чувствовала, то лифт, конечно же, был бы в полной исправности. Алена уже давно заметила подобные совпадения в своей жизни, и даже вывела из них закон, который назвала "закон подлости".
Закон сработал, и Алена пешком отправилась на одиннадцатый этаж. Ей казалось, она передвигается не на ногах, а на клапанах своего сердца.
На десятом этаже Алена остановилась. Еще один лестничный марш, еще одно усилие, и она сможет отгородиться от мира. От людей и облаков. От автобусов и собак. Она, как в пустой гулкий храм, войдет в свое несчастье и никого туда не пустит.
Сейчас, в данную минуту, ей не хотелось ничего. Но когда придет пора что-то почувствовать, ей не захочется ни умирать, ни убивать. Ей захочется просто выжить.
...Николаев сидел перед ее дверью на ступеньках и, похоже, дремал. Увидев Алену, он поднял голову. Поднялся со ступенек. Смотрел, не мигая. Глаза у него были как у коня. У пони. Но, в конце концов, у пони, у коня и даже у осла - одинаковые глаза. Рост разный, а глаза одни. Во всем его облике было что-то хрупкое, безрадостное, как в траурной бабочке. От него исходил мрачный шарм.
Алена сглотнула волнение, чтобы не стояло у горла. Волнение немножко отодвинулось, но тут же снова подошло к горлу. Мешало дышать.
- Я тебя с двенадцати часов ищу, - сказала Алена.
- А я тебя с двенадцати часов жду, - сказал Николаев.
- Знаешь что?
- Знаю...
Они качнулись друг к другу. Обнялись. Замерли.
Алена обнимала его так, будто это ее сын, вскормленный и выстраданный, который пришел к ней из опасности и опять должен уйти в опасность. Она обнимала его, будто это был дивный ковбой в широкой шляпе. И не было такой силы, которая могла бы развести их по разным жизненным пространствам.
Алена вздохнула прерывисто - так вздыхает наплакавшийся ребенок. Так вздыхает пересохшая земля после дождя. Было ясно все, кроме одного: почему она, Елена Андреевна Журавлева, такая красивая, положительная, способная к устойчивому чувству, - почему изо всего мужского населения страны она выбрала именно Николаева-мамсика и показушника, к тому же одного с ней роста?
Это была одна из тайн Земли, которую никто никогда не разгадает. Да и не надо.
Вечером Николаев уходил.
Алена ждала: он скажет еще что-то, кроме "пока". Смотрела в его лицо, а он - куда-то вверх. У него были желтоватые белки и выражение, которое она не любила.
Потом он сказал:
- Пока.
И ушел.
Лифт не работал. Николаев сбегал по лестнице, и некоторое время был слышен ритмический рисунок его шагов.
Утром Алена проснулась с ощущением, что ей все надоело.
СТЕЧЕНИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ
Работник четыреста восемьдесят третьего почтового отделения Клавдия Ивановна Прохоренко, а точнее - тетя Клава - почтовичка, дождалась конца рабочего дня и пошла в гастроном.
Гастроном был в том же доме, что и почта, только с другой стороны, а с третьей и четвертой сторон размещались: химчистка, комбинат бытового обслуживания, столовая и парикмахерская с косметическим кабинетом.
Такие удобства воздвигли рядом с общежитием для студентов-иностранцев, чтобы не бегали туда-сюда по всему городу, а все у них было под рукой: и почта, и парикмахерская.
Тетя Клава вошла в гастроном. Студенты в пестрых одеждах бродили, как озябшие заморские птицы, и, глядя на дымно-курчавые головы негров, тетя Клава думала: "На что им парикмахерская? Их хоть причесывай, хоть не причесывай..."
Мясной отдел был беден в конце дня. Импортные куры в красивых целлофановых пакетах выглядели такими каменно промерзшими, будто их забили до нашей эры и хранили до сегодняшнего дня в районе вечной мерзлоты.
Тетя Клава обвела прилавок скучным взором и поехала на базар.
Базар всегда волновал ее, как когда-то в молодости волновала танцплощадка: возможностью выбора и ожиданием удачи, счастливого случая. И сейчас, входя под своды Черемушкинского рынка, тетя Клава испытала забытое теснение в груди.
Базар встретил ее щедрой осенью, хотя за порогом стояла грязная авитаминозная весна.
Сразу при входе начинались цветы. Они существовали в ведрах с водой, совершенно обособленные от своих заземленных хозяев.
Поговаривали, что цветы эти поморожены, что лукавые хозяева смачивают их в специальном растворе, и цветы вянут в ту же секунду, как только их приносишь домой. Может, это и было правдой. Но, глядя на пионы и розы, на их хрупкую живую нежность, трудно было себе представить, что эта красота кончится, иссякнет когда-нибудь.
Мяса на базаре не было. Видимо, колхозники все продали с утра, сдали весы и уехали к себе в деревню. Тетя Клава долго бродила среди прилавков без дела, потом купила кулек тыквенных семечек и направилась к выходу.
У самых дверей ей повстречалась высокая худая баба в расстегнутом ватнике. Из-под ватника, вытянув шею, выглядывал цыпленок. Он был грязный, облезлый, походил на маленького спившегося орла.
- Сколько стоит этот гусь? - спросила тетя Клава и сняла с губ шелуху от тыквенных семечек.
Баба внимательно оглядела тетю Клаву от шапки, украшенной лисьим хвостом, до туфель на микропоре и сказала:
- Сами вы, гражданка, гусь...
В автобусе все места оказались заняты. Тетя Клава строго оглядела пассажиров, ожидая поймать чей-нибудь виновато бегающий взгляд. Но пассажиры сосредоточенно читали газеты или, глядя в запыленные окна, просматривали в уме свою жизнь.
Тетя Клава встала поустойчивее и тоже стала смотреть перед собой с независимым видом. В ее напряженных глазах отчетливо читалась гордость, настоянная на обиде.
Обида была не в том, что все сидят, а тетя Клава стоит. Это мелочь. Обидно было, что тетя Клава стоит единственная во всем автобусе. Только ей и не хватило места. И так было всегда.
Наверное, господь бог задумал тетю Клаву как неудачницу и все пятьдесят лет, которые она жила на свете, не позволял ей отвлекаться от своего первоначального замысла.
Если тетя Клава влюблялась, обязательно не в того, хотя "тот" мог стоять рядом. Если болела - обязательно с осложнениями. Если стояла за чем-нибудь в очереди, то это "что-то" кончалось прямо перед ней. И если бы когданибудь реваншисты развязали атомную войну и скинули на город атомную бомбу, то эта бомба попала бы прямо в макушку тети Клавы.
В автобус вбежали парень и девушка и стали подле тети Клавы. Этим было все равно, есть места или нет. Парень тут же взгромоздил правую руку на плечо девушки, и его острый локоть нацелился прямо в ухо тети Клавы. Такая бесцеремонность неприятно волновала. Было напряженное ожидание, как перед анализом крови, когда тебе должны ткнуть иголкой в палец.
Автобус свернул и чуть накренился, и молодой человек тоже накренился вместе с автобусом, и его локоть плавно лег на голову тети Клавы.
- Нельзя ли поосторожнее? - с готовностью, будто только этого и ждала, спросила тетя Клава.
Парень мельком посмотрел на нее, сказал "извините" и отодвинулся. Девушка тоже мельком посмотрела на тетю Клаву, и в ее быстром доброжелательном взгляде можно было уловить: "Неужели не скучно быть такой толстой и носить такую шляпу?"
Тетя Клава пришла домой, вытащила цыпленка из сумки. Его лапы были перевязаны красной сатиновой тряпочкой.
Она развязала узел, размотала тряпку и поставила цыпленка на ноги. Он свалился на бок. Тетя Клава снова поставила его, но он снова лег, безучастно смотрел над собой круглым оранжевым глазом.
Тетя Клава постояла над цыпленком и пошла звонить подруге Зинаиде. Зинаида тоже была почтовичка, сидела на коммунальных услугах.
У нее в жизни были две противоположные страсти: любовь и ненависть. Любовь к дочери и ненависть к зятю. Когда зять ходил по квартире, Зинаида тихо плакала от безысходной, изнуряющей ее ненависти. Это чувство постоянно жило в ней и кричало живыми голосами. Они пытались было разъехаться и даже разменяли свою квартиру на две комнаты в разных районах. Но, потеряв возможность ненавидеть зятя, Зинаида ощутила в душе опустошение, дыру, как след от прошедшей навылет пули. Жить с этой дырой она не могла, и снова переехала к дочери, и продолжала любить и ненавидеть уже на меньшей площади.
- Зин, ты? - спросила тетя Клава, заслышав знакомый голос.
- Сыр без хлеба жрет! - заорала Зинаида. - Я ему говорю: "Вы чего ж хлеба-то не берете?" А он: "Не хочу поправляться". Это, знаешь, и дурак будет все хорошее без хлеба жрать!
- Да... - формально посочувствовала тетя Клава - Слушай, я на базаре куренка купила, а он больной...
- По чем брала?
- Рубль.
- Конечно, больной, - сказала Зинаида.
Видимо, ход ее мыслей был таков: цыпленок - это маленькая курица, которая скоро вырастет и будет стоить много дороже, и человеку нет смысла отдавать за рубль то, что стоить пять... Больной же цыпленок не стоит ничего, и вполне резонно получить рубль за то, что вообще не имеет цены.
- Они небось дуру по всему базару искали, - добавила Зинаида.
Тетя Клава вспомнила хмурую бабу в ватнике. Она, возможно, простояла с утра целый день, пока дождалась единственную во всем городе дуру, и в тети Клавину чашу терпения упала еще одна тугая капля.
- А разве куры болеют? - на всякий случай усомнилась тетя Клава.
- А как же? У них и печень бывает увеличена.
- А лекарства им дают?
- Какие курам лекарства? Под нож и в суп. Ты только не вздумай варить, - предупредила Зинаида. - Черт с ним, с рублем...
- А куда я его дену?
- Выкинь, да и все!
- Так он же живой.
Женщины замолчали, потом Зинаида сказала:
- Вчера вышел из ванной, сел в кресло, начал ногти на ногах стричь. Так ногти, веришь, по всей комнате летят и в ковре застревают. А кто будет выковыривать? Я ему говорю: "Вы бы газетку подстелили..."
- Я пойду, - задумчиво сказала тетя Клава. - Меня ждут...
Цыпленок лежал, покорный судьбе, полуприкрыв глаза прозрачной пленкой.
Тетя Клава достала с полки трехлитровую банку с рисом, отсыпала немножко в горсть, приподняла голову цыпленка и осторожно утопила ее в своей ладошке. Ощутила остро-тупой клюв, легкую тяжесть головы, услышала чуть проступающее тепло длинной вялой шеи.
Цыпленок оставался безучастным, даже не приоткрыл глаз.
"Не жрет", - констатировала тетя Клава, и на ее душу опустилась печаль, и ей самой, как цыпленку, захотелось прилечь и прикрыть глаза.
Тетя Клава посмотрела за окно. Там гуляли старухи с детьми. Погода была промозглая. Старухи стояли спиной к ветру, втянув головы в плечи, неподвижные, как пингвины, а дети носились и вопили, распираемые радостью жизни, и было похоже, что у старух одна погода, а у детей другая. Дети расположены ближе к земле, и там другой климат.
Тетя Клава перевела глаза на скорбный профиль цыпленка и вспомнила, что куры любят дождевых червей.
Она взяла с плиты пустую консервную банку, в которую бросала обгоревшие спички, нашла алюминиевую ложку, надела куртку и пошла на улицу.
На улице тетя Клава немножко постояла с бабками, деля их беседу, потом, как бы между прочим, отделилась от общества, завернула за угол дома и, оглядевшись по сторонам, достала из-под куртки ложку и банку.
Тетя Клава для устойчивости поставила ноги на ширину плеч, наклонилась, крякнув, и стала энергично скрести ложкой землю. Земля была жесткая, спрессованная холодом, корнями не пробудившейся еще травы.
Через минуту у тети Клавы перед глазами поплыли геометрические фигуры, она была не приспособлена стоять долго вниз головой.
Тетя Клава распрямилась и сквозь мерцающие фигуры увидела реальную восьмилетнюю Ленку Звонареву.
- Субботник? - спросила Ленка, кивнув на свежевырытую лунку в земле.
- Червей копаю, - оробело отозвалась тетя Клава.
- Рыб кормить?
Тетя Клава промолчала, не хотела приоткрывать Ленке свою душу.
- А мы рыбам готовый корм покупаем, - похвастала Ленка. - В зоомагазине.
До закрытия зоомагазина оставалось меньше часа, поэтому тетя Клава ринулась туда на такси.
Что-то заклинило в системе постоянного невезения, отказал какой-то клапан, и тете Клаве беспрерывно счастливо везло в этот вечер: и магазин оказался открыт, и корм не кончился перед самым носом, и машина летела над асфальтом, как самолет, и шофер сидел не отчужденный усталостью от малых тети Клавиных забот, а был мудрый и доброжелательный, как сообщник.
Правда, вся эта экскурсия в оба конца обошлась тете Клаве во столько же, сколько стоит здоровая взрослая курица. Но тетя Клава не вспомнила об этом. Она летела над асфальтом, заботливо придерживая на коленях два пакета: в одном копошились мелкие розовые гады, а в другом лежал какой-то прах, похожий на сухих расчлененных мух.
Прошла неделя. Цыпленок выздоровел и бегал по квартире, царапая паркет своими загнутыми когтями.
Тетя Клава вымыла его в ванной с польским шампунем без слез со смешным детским названием "миракулюм".
Зинаида предупредила запоздало, что кур купать нельзя, они от этого дохнут.
Тетя Клава не спала всю ночь, то и дело поднимая с подушки голову, вглядываясь в угол, где комочком сгустившейся темноты дремал цыпленок. Он сидел, уткнув голову в грудку, цепко облокотив спинку стула. Это был насест.
Утром стало очевидно, что цыпленок от купанья не сдох, а стал очень красивый. Его перья сверкали белизной, лапы были нежно-желтые, а красный гребень пламенел над оранжевым глазом, у которого было какое-то неблагодарное склочное выражение.
У петуха появились свои привычки, продиктованные, видимо, куриным инстинктом, потому что научить этому тетя Клава его никак не могла. В четыре часа утра он кукарекал, возвещая новый день. Кукарекал не браво, а ржавым скрипучим сигналом, но и этого было достаточно, чтобы тетя Клава просыпалась, а потом лежала в бессоннице, глядя, как на полу вытягивается тень от рамы.
Она боялась, как бы петух не побеспокоил соседей за стеной, и стала надевать ему на клюв резиночку от аптечного пузырька, и снимала только во время еды.
Форточку тетя Клава не открывала, боялась, что цыпленок улетит, как журавль, в небо либо выберется на балкон и там его поймает соседская кошка Люся. Люся свободно разгуливала по балкону, а иногда вставала на задние лапы и, уткнувшись мордой в балконную дверь, разглядывала мебель своими прекрасными грешными глазами.
По вечерам тетя Клава с петухом усаживались перед телевизором и смотрели все передачи подряд с таким вниманием, будто им надо было отзыв в газету писать.
Тетя Клава сидела в кресле, а петух лежал у нее на коленях и, вытянув шею, смотрел на экран. Наверное, его гипнотизировали движущиеся серо-белые пятна.
Больше всего они любили смотреть фигурное катание на первенство Европы. Иногда телевизионный оператор переводил свою камеру на зрителей, и тогда были видны болельщики: веселые старики в значках, тщательно причесанные старухи, изысканно-патлатые красавицы...
Как всегда, звонила Зинаида, выводила пасти свою тоску.
- А мой вчера знаешь когда домой явился? - зловеще спросила Зинаида.
- Пока маленький, ничего... - обеспокоенно ответила тетя Клава. - А вырастет, боюсь - затоскует...
- Кто? - не поняла Зинаида.
- Петух.
- Да пошла ты к черту со своим петухом!
- А ты со своим зятем, - ответила тетя Клава и положила трубку.
Жизнь текла размеренно, уютно-скучно. Случались плохие настроения, которые чередовались с хорошими без видимых причин, а просто для баланса психики организма.
На работе, в четыреста восемьдесят третьем отделении, тетя Клава вдруг отказалась распространять лотерейные билеты.
Заведующий отделением Корягин воспринял новое поведение тети Клавы как признаки усталости. Он вызвал ее в кабинет и предложил бесплатную путевку в санаторий в Ялту.
Хорошо было бы догнать лето, постоять у самого синего моря, поглядеть на белые корабли, на волосатые пальмы. Хорошо было бы отгулять весной, чтобы дать возможность товарищам пойти в отпуск летом.
- Я не могу, - отказалась тетя Клава, глядя в надежные глаза Корягина.
- Почему?
- У меня дома некормленный... - тетя Клава хотела сказать "цыпленок", но не сказала. Корягин мог подумать, что она занялась натуральным хозяйством и из жадности разводит кур.
- Кто некормленный? - обидно удивился Корягин.
- Петя...
- А он что, сам не может разогреть?..
Тетя Клава промолчала.
- Он моложе вас? - догадался Корягин.
Тетя Клава задумалась: у кур другой век, а значит, и другой расчет возраста.
- Не знаю, - сказала она. - Может, моложе, а может, ровесники.
Тетя Клава вернулась в отдел.
Зинаида сидела на телефоне, игнорируя очередь, скопившуюся у ее окошка. Ее зятя увезли в больницу с язвой желудка. Врачи утверждают, что язва образуется исключительно на нервной почве. Зинаида подозревала, что эту почву она вспахала собственными руками, и теперь ее мучили угрызения совести. Она каждые полчаса звонила домой и спрашивала: "Ну, как наш папочка?"
Мимо окон пестрым табором прошли студенты-японцы в красивых курточках, похожие на елочные игрушки из вечного детства. Прошли светловолосые девушки, похожие на русских. А возможно, и русские...
Как-то вечером раздался телефонный звонок. Тетя Клава была уверена, что это Зинаида со своим зятем, но звонил друг молодости по имени Эдик. Вообще-то он был Индустрий, но это имя оказалось очень громоздким, непрактичным для каждого дня.
В трубке шуршало и потрескивало, голос доносился откуда-то издалека, и тете Клаве казалось, что Эдик звонит с того света, его голос пробивается сквозь миры.
- Ты что делаешь? - кричал Эдик так, будто они расстались только вчера, а не тридцать четыре года назад.
- Я? - удивилась тетя Клава... - Телевизор смотрю.
- Приезжай ко мне в гостиницу "Юность", - пригласил Эдик.
Тетя Клава представила себя, как пойдет по гостинице в своем немодном бостоновом пальто, а дежурная по этажу спросит: "Вы к кому?"
- Лучше приезжайте ко мне, - пригласила тетя Клава.
Первый раз она увидела Эдика перед войной, на физкультурном параде. Эдик бегал с рупором и командовал физкультурниками, а они его слушались. Он был одет в белую рубашку, белые брюки и белую кепку, - весь белый, вездесущий, овеянный обаянием власти.
Тетя Клава увидела его, обомлела и уже не могла разомлеть обратно. Она целый год бегала за Эдиком, а он от нее с тою же скоростью, и расстояние между ними не сокращалось ни на сантиметр. И даже когда он обнимал ее и каждая клеточка пела от близости, тетя Клава все равно слышала эту дистанцию.
А в один прекрасный день Эдик сильно вырвался вперед и исчез. Тетя Клава осталась без него с таким чувством, будто у нее холодная пуля в животе: ни дыхнуть, ни согнуться, ни разогнуться. Потом пуля как-то рассосалась, можно было жить дальше.
Тетя Клава вздохнула и поставила на огонь картошку. Хотела было переодеться, но посмотрела на себя в зеркало и передумала, только сильно напудрилась пудрой "Лебедь", так что нос стал меловым, а стекла очков пыльными.
В дверь позвонили.
Тетя Клава отворила. На пороге стоял человек с портфелем в перекошенном пальто, - должно быть, пуговицы были пришиты неправильно. На голове была зеленая велюровая шляпа, поля ее шли волнами, как на молодых портретах Максима Горького.
Тетя Клава не узнала Эдика, но поняла, что это он, потому что больше некому. Они довольно долго, молча, смотрели друг на друга, потом Эдик прогудел разочарованно:
- У-у-у, какая ты стала!
Тетя Клава смутилась и немножко расстроилась. Ей в глубине души казалось, что она меняется мало. Меньше, чем другие.
Эдик прошел, снял пальто и шляпу. Он оказался лысым, в модной водолазке из синтетики.
- А еще говорила, что ты в Москве живешь, - упрекнул Эдик.
- Очень хороший район, - заступилась тетя Клава. - Здесь даже иностранцы живут, из Африки.
- В Африке и не к тому привыкли. Там у них вообще пустыня Сахара.
Прошли в комнату.
На подоконнике на своих высоких нежно-желтых ногах стоял петух и смотрел в окно. На вошедших он не оглянулся, - видимо, его что-то сильно заинтересовало.
- А у вас что, готовых кур не продают? - удивился Эдик.
- Продают, - сказала тетя Клава.
Перешли в кухню. Там было теснее, уютнее.
Эдик расстегнул портфель, достал оттуда водку и миноги. Миног было ровно две штуки, одна для Эдика, другая для тети Клавы.
Тетя Клава поставила на стол все, что случилось у нее в доме: соленья с базара, холодную баранину с чесноком, рыбные котлеты, которые при некотором воображении можно было принять за куриные. Картошку она слила, потом подсушила на огне, бросила туда большой кусок масла, толченый чеснок и потрясла сверху промолотыми сухарями.
Выпили по рюмке.
- У-у-у! Какая ты стала! - снова сказал Эдик, отфыркиваясь. Может, он решил, что тетя Клава не расслышала первый раз.
Ей захотелось сказать: "На себя посмотри!", но смолчала, положила ему на тарелку кусок мяса в красноватозолотистом желе.
- А ты хорошо живешь! - похвалил Эдик.
- А вы как?
- Публицистом стал. Я по издательским делам в Москву приехал.
Эдик поставил портфель на колени, вытащил оттуда брошюру с черной бумажной обложкой. На обложке белыми буквами было написано: "Участок добрых воспоминаний".
- А это что за участок? - спросила тетя Клава.
- Кладбище, - сказал Эдик и стал есть.
Тетя Клава из вежливости подержала брошюру в руках.
- Все на ярмарку, - проговорил Эдик. - А я с ярмарки.
- С какой ярмарки? - не поняла тетя Клава. Ей почему-то представился Черемушкинский базар.
- Жизнь прошла, - сказал Эдик. - И ничего хорошего не было...
- Все-таки что-то было.
- А помнишь, как ты меня любила? - неожиданно спросил Эдик.
- Нет, - отреклась тетя Клава. - Не помню.
- А я помню. Меня больше никто так не любил.
- А жена у вас есть? - спросила тетя Клава.
Эдик рассказал, что похоронил жену, и заплакал. Тетя Клава посмотрела на его рот, сложенный горькой подковкой, как у ребенка, и заплакала сама. И в кухню на цыпочках пробралась тихая уютная печаль.
- Хочешь, поженимся? - вдруг предложил Эдик.
- А зачем? - наивно удивилась тетя Клава.
- Стариться будем вместе.
- Но я уже не люблю тебя, - извинилась тетя Клава.
- Так я же не любить зову, а стариться, - объяснил Эдик. - Тоже мне невеста...
В кухню вошел петух. Видимо, ему надоело стоять на подоконнике.
Петух затрепетал крыльями и взлетел, рассчитывая сесть на спинку стула, на свой привычный насест. Но стул оказался занят гостем. Петух взлетел чуть повыше и сел на плечо Эдика. Эдик дернул плечом, петух свалился на тарелки. Эдик брезгливо взял его за крыло двумя пальцами и швырнул в угол кухни.
А дальше все развивалось очень быстро и одновременно очень медленно.
Петух полежал в углу кухни какое-то очень короткое время, секунды три или четыре, потом подхватился и, вытянув шею, очень быстро перебирая ногами, устремился к Эдику и клюнул его в ногу, под колено.
Эдик брыкнул ногой, петух отлетел на прежнее место, и у него снова появилась необходимая дистанция для разбега.
- У меня тромбофлебит! Он проклюнет мне вену! - воскликнул Эдик и, продолжая сидеть, затанцевал ногами, чтобы уменьшить вероятность попадания.
Тетя Клава метнулась в прихожую, сорвала с вешалки свое пальто, чтобы накинуть на петуха или на Эдика, в зависимости от расстановки сил.
Когда тетя Клава вернулась на кухню, то застала следующее зрелище: петух взлетел до уровня лица, а Эдик болтал перед собой руками, будто учился плавать по-собачьи. Они дрались, как два врага, и белые перья, элегантно планируя, летали по кухне.
Тетя Клава ринулась в эпицентр борьбы и выскочила обратно, прижимая к себе петуха. Он гортанно клокотал в недрах пальто и порывался обратно в бой.
Эдик без сил осел на стул.
- Невоспитанная тварь, - простонал он.
- Вы сами первый начали, - заступилась тетя Клава.
Эдик обиделся, встал и вышел в прихожую.
Он натянул пальто, затолкал пуговицы в большие расхлябанные петли, накрыл голову шляпой и ушел.
- Жених! - с пренебрежением сказала тетя Клава в закрытую дверь. Писатель!
Она выпустила петуха на пол, потом подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы проветрить дом.
За окном было черно. Ветер давил на стекла. Был такой ветродуй, как в шторм в открытом море. Говорили, что в Юго-Западном районе встречаются два ветра - южный и западный, и роза ветров проходит как раз над их кварталом.
Тетя Клава представила себе, как Эдик идет, придерживая шляпу, рассекая лбом ветер. Вспомнила его серьезные намерения по отношению к ней, и ей стало его немножко жалко.
На краешке стола лежали забытые им очки в простой темной оправе. Тетя Клава схватила их и побежала из дому.
Догнала Эдика на остановке, когда он уже влезал в автобус, сунула ему в карман очки.
- Когда мы с тобой встретимся? - крикнул Эдик.
- Где?
Тетя Клава внимательно посмотрела на шляпу, которая венчала его голову взамен прежней белой кепки.
- На участке добрых воспоминаний, - крикнула тетя Клава и побежала обратно, подгоняемая попутным ветром, получая от бега забытое удовольствие.
Когда тетя Клава вернулась домой, петух ее не встретил.
Форточка покачивалась и скрипела. На подоконнике, белое на белом, лежало легкое перышко.
Тетя Клава почувствовала, как все замерло, остановилось в ней, все органы как бы прекратили свою привычную работу.
Она отомкнула шпингалеты, рванула на себя балконную дверь. Посыпалась труха, обнажилась серая пыльная вата.
Тетя Клава вышла на балкон, посмотрела сначала вверх, потом вниз. Петуха не было нигде.
Был виден пустырь под куполом неба и четыре дома, четыре одинаковые высокие башни. Последний дом выстроили за зиму, пока балкон был закрыт.
Тетя Клава перебралась на соседний балкон и постучала в окно.
Долго ничего не было видно, потом шторы разомкнулись, как кулисы, и за стеклом возникли соседи тети Клавы, студенты-молодожены. Они стояли голова к голове, как перед фотообъективом, и смотрели на выступающую из мрака фигуру тети Клавы со вздыбленными от ветра волосами.
- Что случилось? - спросил молодой человек и отворил балкон. Одной рукой он придерживал балконную дверь, а другой прикрывал ноги тюлевой занавеской, и это одеяние делало его похожим на индуса.
- У вас кошка дома? - спросила тетя Клава.
- Она спит, - сказала девушка. - А что случилось?
- У меня цыпленок пропал, - сказала тетя Клава.
Сквозь беспечность и эгоизм молодости они каким-то образом расслышали, что у тети Клавы все остановилось внутри.
- Украли! - посочувствовала девушка.
- Нет. Сам ушел. Вырос и улетел.
- А где вы его взяли? - спросил "индус".
- На базаре купила.
- Так вы подите на базар и купите себе другого цыпленка, - предложила девушка.
- Но ведь это будет уже другой цыпленок.
- Ну и что? Он заменит вам прежнего.
- Никого никем нельзя заменить, - сказала тетя Клава. - Даже одного петуха другим...
Дул тугой сильный ветер. Над толовой тети Клавы медленно и мощно кружила роза ветров.
Четыре дома, как пилигримы, шли один за другим по краю пустыря.
ШЛА СОБАКА ПО РОЯЛЮ
Сидоров!
- Я?
- Ты, кто же еще?
Сидоров медленно поднялся, на его лице остановилось недоумение и недоверчивое выражение.
- Иди к доске, - пригласил Евгений.
- Зачем?
- Отвечать урок.
- Так вы же меня вчера вызывали, поставили "удовлетворительно"...
Сидоров произнес не "посредственно", а "удовлетворительно". Видимо, к своей тройке он относился с большой преданностью и уважением.
- Ну и что же, что вызывал, - строго сказал Евгений. - Меня и сегодня интересуют твои знания.
- А что здесь, кроме меня, никого больше нет, что ли?
- Поторгуйся еще...
Сидоров отделился от своей парты и пошел к доске, сильно сутулясь и кренясь на одну сторону.
Повернулся лицом к классу. Постоял, возведя глаза к потолку.
- Я слушаю, - красивым басом произнес Евгений.
- "Узник". Пушкин. Нет... Пушкин. "Узник".
- Александр Сергеевич, - подсказал Евгений.
- Я знаю. - Сидоров отверг подсказку. - Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение "Узник". Сижу за решеткой в сырой темнице...
- В темнице сырой, - поправил Евгений.
- Я так и говорю...
- Продолжай.
- Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный на воле орел молодой.
- Вскормленный в неволе.
- Я так и говорю.
Евгений промолчал.
- Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение "Узник". Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный, - Сидоров чуть споткнулся, соображая, где вскормленный, - в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом...
- Кто машет крылом?
- Товарищ.
- Какой товарищ?
- Ну, орел...
- Правильно, - сказал Евгений. - Дальше.
- Вы все время перебиваете, я так не могу.
- Начни с начала.
- Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение "Узник". Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом...
Сидоров прочно замолчал.
- Ты выучил?
- Я учил.
- Выучил или нет? - спросил Евгений и в этот момент почувствовал, как его сильно стукнули по спине возле шеи.
Он повел плечами и оглянулся.
...Не было ни класса, ни Сидорова.
Была комната с нежными сиреневато-розовыми обоями, мягкий, даже на глаз мягкий диван - такие стоят в гостиных у миллионеров. А посреди комнаты стояла Касьянова с сиреневой челкой, в сизых джинсах и в тельняшке.
- Ты где? - спросила Касьянова, ее глаза цепко читали его лицо.
- На уроке, - сказал Евгений.
- Почему?
- Вчера Сидоров еле-еле двойку на тройку исправил. А сегодня я его опять спросил.
- Двойки, тройки... А я?
- И ты, - сказал Евгений, глядя в ее тревожные глаза.
- Ты любишь меня?
- Да.
Евгений не мог представить себе, что Касья новой когда-то не было в его жизни или когда-нибудь не будет. Такое же чувство он испытывал к дочери: было невероятно, что шесть лет назад ее не существовало в природе, и невероятно, что когда-нибудь, далеко после его жизни, окончится и ее жизнь.
- Если ты любишь меня, тогда зачем мы каждый день расстаемся?
- Но ведь мы каждый день встречаемся, - вывернулся Евгений, и она увидела, что он вывернулся.
Касьянова очень хорошо знала его лицо и душу и умела по лицу читать все движения его души, и ей невозможно было соврать. Такое постоянное соглядатайство было даже неудобно.
- Что ты хочешь? - спросил Евгений.
- Я хочу твою жизнь. В обмен на свою.
- Я сказал: со временем.
- Ты говоришь "со временем" только для того, чтобы ничего не решать сейчас.
- Не изводи меня. Я устал.
Евгений затрепетал веками и прикрыл глаза для того, чтобы уйти из-под прицела ее зрачков.
Она увидела его раздражение и трусоватость, и к горлу, как тошнота, подступила безысходность. Показалось, что вокруг сердца образовался вакуум, оно стало быстро расширяться, напряглось до предела и вот-вот лопнет с характерным треском, как воздушный шар.
Касьянова повернулась и осторожно, чтобы не лопнуло сердце, вышла из комнаты.
Евгений видел, как нетвердо она ступает и какой мальчишеский карман на ее джинсах с картинкой и кнопками.
Комната опустела. Евгений моментально соскучился и потащился за ней следом на кухню.
В детстве мать часто брала его с собой в магазин, но внутрь не пускала. Она не хотела, чтобы ребенок существовал в сутолоке, дышал микробами, и оставляла его на улице возле дверей. Он всегда оставался возле дверей и ждал, но в глубине души был уверен, что мать не вернется за ним, а уйдет другим ходом. Он ждал, и у него гудело под ложечкой от ужаса и вселенской тоски. И даже сейчас, через тридцать лет, он помнит это гудящее одиночество. Что-то отдаленно похожее Евгений испытывал, когда подолгу оставался без Касьяновой.
Касьянова стояла над кастрюлей и таращила глаза, удерживая слезы.
Причин для страданий, как казалось Евгению, у нее не было, а страдала она по-настоящему. Он подошел и погладил ее по полосам. Гладил, как собака, округлым движением, и рука была как лапа - округлая и тяжелая.
- Как мне убить тебя? - спросила Касьянова, доверчиво глядя ему в лицо.
- Отравить.
- Меня посадят в тюрьму, - не согласилась Касьянова.
- Тогда дай мне яд, я сам отравлюсь. Приду домой и отравлюсь.
- Ты струсишь. Или передумаешь. Я тебя знаю. Ты трусливый и нерешительный.
- И не жалко тебе меня? - обиделся Евгений.
- Нет. Не жалко.
- Почему?
- Потому что я надорвалась. Я все чаще ненавижу тебя.
Евгений смотрел на нее, приспустив ресницы. У него было возвышенное и вдохновенное выражение, будто он вышел в степь.
- Не веришь, - увидела Касьянова. - А зря.
Евгений отошел к окну, стал смотреть на улицу.
Смеркалось. Снегу намело высоко. От автобуса к дому шла узкая протоптанная тропинка с высокими берегами. Идти по ней было неудобно, надо было ставить ногу одна перед другой, как канатоходец.
По тропинке пробирались люди, балансируя обеими руками. Им навстречу светили желтые окна, на каждого по окну.
От сиреневого снега, от желтых огней в доме напротив исходила нежность.
За спиной страдала Касьянова и хотела его отравить, и это тоже было очень нужно и хорошо.
...Когда Евгений прибежал в школу, уроки уже начались. Было торжественно тихо и гулко, как во храме.
Евгений стащил свою дубленку отечественного пошива, повесил ее в шкаф и в это время увидел директора школы Ларису Петровну. Дети сокращали ее имя, как учреждение, звали Ларпет или фамильярно - Ларпетка.
Ларпетка вышла из кабинета, повернула ключ на два оборота и оставила его торчать в двери, а сама направилась в сторону раздевалки.
В тех случаях, когда Евгений опаздывал и встречал кого-то из коллег, он обычно делал два широких шага в сторону, шаг назад, оказывался между дверью и шкафом и ощущал спиной холод стены, крытой масляной краской.
Сегодня он проделал те же "па": два шага в сторону, шаг назад, и ощутил спиной не холод стены, а тепло чьегото живота. Скосив глаза, он опознал Сидорова, который тоже опоздал и тоже прятался.
Ларпетка торопливо прошагала мимо, четкая очередь ее шагов прошила коридор. Евгений стоял, привалившись к Сидорову, ощущая на шее его дыхание, потом выглянул из укрытия. В коридоре было пусто и спокойно.
Евгений вышел из-за шкафа, одернул пиджак.
- Ты почему опаздываешь? - строго спросил он у Сидорова.
- Я ехал в троллейбусе, а он столкнулся с автобусом, и мне пришлось идти пешком, - ответил Сидоров, с преданностью глядя на своего учителя.
- На самом деле? - заинтересовался Евгений.
- Ну конечно...
- А кто виноват?
- Автобус виноват... Потому что троллейбус привязан к проводам, а автобус бегает как хочет.
Евгений неодобрительно покачал головой и двинулся по коридору к своему классу.
Сидоров шел следом, чуть поодаль.
Когда подошли к двери, Евгений приостановился и попросил:
- Давай я войду первым, а ты немножко позже.
- А не спросите?
- Поторгуйся еще...
Евгений вошел в класс.
Дети, неровно и разнообразно стуча и громыхая, стали подниматься со своих мест.
- Садитесь! - махнул рукой Евгений, не дожидаясь, когда они встанут и выстроятся.
Ученики стали садиться, так же громыхая, двигая столами и стульями, и казалось - этому не будет конца. Евгений пережидал, стоя у стола, страстно мечтая о каникулах.
- Сочинение на свободную тему! - Он подошел к доске, взял мел и стал писать поверх потеков.
1. Мой любимый герой.
2. Как бы я хотел прожить свою жизнь.
- А мы уже писали "Мой любимый герой", - нежным голоском сообщила староста Кузнецова.
Евгений решил не настаивать на промахе. Взял сухую пыльную тряпку, стер написанное. Подумал и написал:
"Что бы я делал, если бы у меня был миллион".
Медленно растворилась дверь, и появился Сидоров.
- Можно? - покорно-вкрадчиво спросил он.
- Садись, - коротко сказал Евгений, не глядя на него и тем самым отказываясь от соучастия.
Сидоров осторожно, на цыпочках стал пробираться на место.
Евгений положил мел и отошел к окну.
За его спиной дышал, жил пестрый гул. Евгений различал все оттенки и обертоны этого гула, как хороший механик слышит работу мотора.
Евгений заранее знал: про миллион никто писать не будет, потому что не знают официальной позиции Евгения на этот счет и не знают на самом деле - что делать с такими деньгами.
Почти все будут писать про то, как они хотят прожить свою жизнь: чтобы путь их был и далек и долог, и нельзя повернуть назад. И все у них будет как в песнях Пахмутовой: "Я уехала в знойные степи, ты ушел на разведку в тайгу". А почему бы не вместе в степи, потом вместе в тайге. А иногда очень хорошо бывает повернуть назад. Хорошо и даже принципиально.
За окном стояло серо-зеленое голое дерево. Оно все было усеяно маленькими серыми птичками. Птички смотрели в одну сторону и свистали во все горло, наверное разучивали новую песню.
... - Останови машину! - приказала Касьянова.
- Ладно. Брось свои штучки, - не повиновался Евгений.
Касьянова дернула за ручку и распахнула машину на полном ходу. Стало сразу темно, холодно и как-то невероятно. Казалось, будто в машину влетела большая птица и бьет крылами.
Евгений, нарушив все правила, перестроился в правый ряд, прижал машину к тротуару.
Касьянова наклонилась, стала стягивать с ног теплые сапоги "аляски", сначала один, потом другой. Сбросила и выскочила из машины на снег в одних чулках.
Было тридцать четыре градуса мороза, и даже дети не ходили в школу.
Евгений оторопел, медленно поехал за ней на машине. Она шла босая. Он что-то кричал ей. На них оборачивались люди.
Он не помнил, почему они тогда поссорились. Шла кампания, которую Евгений называл "перетягивание каната".
...Евгений лег на землю, на душные душистые иголки, и, подложив ладони под затылок, стал смотреть в небо. Ему хотелось плакать, он чувствовал себя одураченным.
Касьянова сидела на другом конце поляны и смотрела на него, жалея.
- Если ты ревнуешь, если ты мне не веришь, подойди ко мне и загляни мне в глаза.
Евгений молчал. В носу свербило. Глаза и губы набухли отчаяньем.
- Ты посмотришь в мои глаза, и тебе все сразу станет ясно.
- Очень надо... - пробормотал Евгений.
- Если не хочешь, я сама к тебе подойду.
Над ним, вместо белого неба, нависло ее лицо, и он услышал ее дыхание, легкое, как у ребенка, и увидел ее глаза. Увидел вдруг, что они не карие, как он предполагал, а светлые: по зеленому полю кофейные лучики. Ее зрачки постояли над его правым глазом, потом чуть переместились, постояли над левым. Она не могла смотреть сразу в оба глаза, и он тоже, естественно, не мог, и их зрачки метались друг над другом. И эти несколько секунд были Правдой. Высшим смыслом существования.
Он подставлял свое лицо под ее дыхание, как под теплый дождь, и не мог надышаться. Смотрел и не мог насмотреться. И небо вдруг потянуло его к себе. Евгений раскинул руки по траве, ощущая земное притяжение и зов неба.
Зазвенел звонок.
Евгений вздрогнул, обернулся к классу.
На его столе, в уголке, аккуратной стопочкой лежали собранные тетради с сочинениями. Дети сидели, смирно успокоив руки, глядели на своего учителя.
- Запишите план на завтра.
Евгений подошел к столу, раскрыл учебник, стал диктовать:
- "Первое. Какое стремление выражено поэтом в стихотворении. Второе. Как подчеркнуто это стремление изображением томящегося в неволе орла..."
- А мы это уже записывали! - радостно крикнул Сидоров.
- Что за манера кричать с места? - упрекнул Евгений. - Если хочешь что-нибудь сказать, надо поднять руку.
Сидоров поднял руку.
- Урок окончен, - сказал Евгений. - На дом: закрепление пройденного материала. Все вопросы в следующий раз...
Анюта бегала во дворе среди подруг. Евгений увидел ее еще издали. Она была выше всех на голову, в свои пять лет выглядела школьницей.
На ней была пуховая шапка, вдоль лица развешаны волосы. Ей всегда мешали волосы, и она гримасничала, отгоняла их мимикой. Это вошло у нее в привычку, и даже когда волосы были тщательно убраны, ее личико нервно ходило.
Анюта увидела знакомую машину и кинулась к ней с гиком и криком, как индеец на военной тропе.
Евгений вышел из машины. Анюта повисла на его плечах и подогнула ноги. У нее были круглые глаза, круглый детский нос, круглый рот и даже зубы у нее были круглые. Веселый божок, сошедший на землю.
- Что ты мне принес? - деловито осведомился божок.
Анюта привыкла взимать с отца дань, хотя любила его бескорыстно.
Евгений достал с заднего сиденья коробку, протянул. Она живо разрезала веревочку и извлекла из коробки немецкую куклу в клетчатом платье и пластмассовых ботиночках.
- А у меня уже есть точно такая же, мне папа Дима подарил...
Анюта посмотрела на отца круглыми глазами, что-то постигла своей маленькой женской душой.
- Ну ничего, - успокоила она. - Будут двойняшки, как Юлька с Ленкой. Так даже лучше, вдвоем расти веселее, и не будут такими эгоистами.
Евгений отвел с ее лица волосы, услышал под пальцами нежную беззащитность ее щеки.
- Как живешь?
- Нормально, - сказала Анюта. - А ты?
- И я нормально.
Она уже приспособилась за два года, что у нее не один отец, как у всех, а два. И привыкла не задавать вопросов.
Анюта рассматривала куклу.
- А как ты думаешь, ей можно мыть голову?
Евгений честно задумался. В эти короткие свидания ему хотелось быть максимально полезным своей дочери.
- Я думаю, можно, - решил он.
Анюта оглянулась на детей. Ей не терпелось показать им новую куклу и было неловко отбежать от отца.
- Хочешь, покатаемся? - предложил Евгений.
- Лучше поиграем.
- Считай, - сказал Евгений.
- Шла собака по роялю, наступила на мозоль, - начала Анюта, распределяя считалку не по словам, а по слогам, и ее ручка в варежке сновала, как челнок. - И от боли закричала: до, ре, ми, фа, соль...
На слове "соль" она притормозила руку на полпути и вернула ее к себе, ткнула в свою шубку. Ей не хотелось искать, а хотелось прятаться.
Евгений сделал вид, что не заметил ее мелкого жульничества, и закрыл лицо руками. Сосчитал в уме до тридцати и громко предупредил:
- Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Раз, два. три, четыре, пять, шесть, семь, я иду искать совсем.
Евгений отвел руки от лица. Анюта стояла возле него и, сощурившись, будто от ветра, смотрела в глубину двора.
Евгений проследил направление ее взгляда и увидел папу Диму с собакой на поводке. Он был в спортивном костюме - весь вытянутый, изящный, как артист пантомимы. Рука, держащая поводок, была капризно отведена, и собака была длинноногая и тоже очень изящная. Евгений посмотрел, и его затошнило от такого количества изящества.
Собака дернула поводок и запаяла в их сторону.
- Чилимушка, - нежно проговорила Анюта.
- Иди к ним, если хочешь, - сказал Евгений, скрывая ревность.
- Ты когда придешь? - спросила Анюта.
- Я тебе позвоню, - сказал Евгений.
- И я тебе позвоню.
Анюта побежала к собаке, выкидывая ноги в стороны. Евгений видел, как собака подпрыгнула и облизала Анюте все лицо.
Он сел в машину, попятил ее немного, потом развернул и поехал знакомыми переулками.
Как изменился их район...
Когда они впервые поехали с женой смотреть свой будущий дом и вышли из метро - увидели лошадь, запряженную в телегу, а в телеге мужика в тулупе. А за этой жанровой картинкой стелился туман над деревней Беляево с Шариками и Жучками за косыми заборами. И на этом фоне одиноко, как указующий перст, тянулся в небо блочный дом.
С тех пор прошло семь лет. И сейчас, когда выходишь из метро, попадаешь в белый город, и народу здесь живет не меньше, чем в каком-нибудь маленьком государстве. И тогда понимаешь, что семь лет - это очень много в жизни одного человека.
А что сделал он за семь лет? Он разрушил все, что выстроил до этого, и теперь должен начинать жизнь с нуля.
Возле "Дома мебели" стояла Касьянова и встречала знакомое рыльце бежавшего "жигуленка".
Увидев Евгения в раме ветрового стекла, она замахала ему рукой, как во время первомайской демонстрации, и устремилась навстречу. Глаза ее на улице были яркие, как аквамарины, а дубленка солнечная и пестрая, расшитая шелком, как у гуцулов.
Она отворила дверцу и рухнула рядом на сиденье, и в машине сразу стало светлее и запахло дорогими духами.
- Ну, как живешь? - спросил Евгений, ревнуя ее по обыкновению ко всему и вся. Ему было оскорбительно, что Касьянова стояла посреди дороги на пересечении чужих взглядов.
- Плохо! - счастливо улыбаясь, ответила Касьянова. И это значило, что сегодня опять начнутся выяснения отношений: они снова поссорятся, снова помирятся, - будет полная программа страстей.
Пошел снег. Мокрые снежинки разбивались о ветровое стекло, расплющивались и сползали вниз неровными струйками. Щетки задвигались размеренно, ритмично, как дыхание.
Евгений смотрел перед собой и видел, как собака Чилим взгромоздила лапы на плечи Анюты и облизала ей все лицо. Анюта подставила куклу, чтобы Чилим поздоровался и с ней, но собака только обнюхала чуждый ей запах.
Касьянова спросила о чем-то. Евгений не ответил.
Он вспомнил, как купал Анюту в ванной. Взбивал шампунь в ее волосах, а потом промывал под душем.
Анюта захлебывалась, задыхалась и очень пугалась, но не плакала, а требовала, чтобы ей вытирали глаза сухим полотенцем.
Потом Евгений вытаскивал ее из ванны, сажал себе на колено и закутывал в махровую простыню. Анюта взирала с высоты на ванну, на островки серой пены и говорила всегда одно и то же: "Была вода чистая, стала грязная.
Была Анюта грязная, стала чистая".
Он выносил ее из духоты ванной, и всякий раз ему казалось, что в квартире резко холодно и ребенок непременно простудится.
Потом усаживались на диван. Жена приносила маленькие ножницы, расческу, чистую пижаму. Присаживалась рядом, чтобы присутствовать при нехитром ритуале, и ее голубые глаза плавились от счастья.
Почему они все это разорили, разрушили?
Может быть, Евгений не умел себе в чем-то отказать, а жена не умела что-то перетерпеть? Может, они вдвоем не умели терпеть?
Посреди дороги валялась темная тряпка. Середина ее была припаяна к асфальту, а края нервно трепетали.
- Кошка! - Касьянова закрыла лицо руками.
- Это тряпка, - сказал Евгений.
Касьянова поверила и вернула руки на колени, но долгое время сидела молча, как бы в объятиях чужой трагедии.
- Где ты сейчас был? - тихо спросила Касьянова.
- Дома, - не сразу ответил Евгений.
- А что ты там делал?
- Купал Анюту.
- А со мной ты когда-нибудь бываешь?
- Я был с тобой на работе.
- А почему ты не можешь быть там, где ты есть? Домадома, на работе на работе. А со мной, - значит, со мной?
Евгений глядел на дорогу. Ленинский проспект лежал широко и роскошно. Щетки сметали разбившиеся снежинки, как время - бесполезные мысли.
- Что ты хочешь? - переспросил Евгений.
- Я хочу знать, почему ты не бываешь там, где бываешь?
- Я не умею жить в моменте, - не сразу ответил Евгений.
- Значит, ты никогда не бываешь счастлив.
- Почти никогда.
- Жаль, - сказала Касьянова.
- Меня?
- И себя тоже. Себя больше.
Ленинский проспект окончился. Надо было сворачивать на Садовое кольцо.
- Останови машину, - попросила Касьянова.
Евгений опасливо покосился на ее сапоги. Касьянова поймала его взгляд.
- Не беспокойся, - сказала она. - Я уйду от тебя в обуви.
Касьянова вышла из машины и, перед тем как бросить дверцу, сказала:
- Я больше не хочу тебя убить.
- Почему? - обиделся Евгений.
- Потому что ты сам себя убьешь.
Она осторожно прикрыла, притиснула дверцу и пошла, забросив сумку за плечо. Она ступала как-то очень независимо и беспечно, будто дразня своей обособленностью от его жизни.
Евгений смотрел ей вслед и вместе с горечью испытывал облегчение.
Он не был готов сегодня к нервным перегрузкам. Ему не хотелось ни ссориться, ни мириться, а хотелось покоя и той порции одиночества, которая необходима каждому взрослому человеку.
Евгений резко включил зажигание. "Жигуленок" фыркнул и рванул вперед, лавируя среди других машин.
Выехал на Садовое кольцо - шумное, угарное, как открытый цех. Потом машину принял тихий переулок с названием, оставшимся от старой Москвы.
Касьянова осталась далеко, на пересечении чужих взглядов.
Отошло время их первых ссор, когда каждый раз казалось, что это окончательно, и он коченел от ужаса, а один раз даже потерял сознание за рулем, и милиционер отвез его домой.
Последнее время он привык, приспособился к этим ссорам. Все равно он знал: пройдет день, самое большее два, и они помирятся, и никуда им друг от друга не деться, потому что у них одна душа на двоих.
Он еще не знал, что сегодня она ушла от него навсегда, и он останется один, как ребенок, брошенный возле магазина. И пройдет не один год, прежде чем он снова почувствует облегчение, такое же, как сегодня.
РАБОЧИЙ МОМЕНТ
Всеволод Соловьев стоял посреди школьного двора и играл с мальчишками в городки.
Он сосредоточился глазами на конце вытянутой палки, мысленно провел прямую от конца палки до горки городков, потом медленно замахнулся, продолжая держать глазами эту невидимую прямую, и в этот момент перед ним, как из-под земли, возникла высокая тетя с кожаными ногами.
- Как тебя зовут, мальчик? - спросила тетя.
Всеволод Соловьев опустил палку и молчал. В нем медленно опадала готовность к броску.
- Ты меня не слышишь? - спросила тетя.
- Севка, - подсказал Павлик Харламов.
- А сколько ему лет? - спросила тетя у Павлика.
- Девять, - сказал сам Севка.
- Прекрасно! - обрадовалась тетя. Наверное, она обрадовалась тому, что Севка заговорил.
- Ты хочешь сниматься в кино?
- Можно, - не сразу согласился Севка. - Только сначала я должен спросить разрешения у родителей.
- Обязательно спросим, - пообещала тетя и достала из сумки замызганный блокнотик с выпадающими листками. - У тебя дома есть телефон?
- Сто двадцать девять десять пятьдесят пять, - без запинки продиктовал Севка.
- Мы тебе сегодня позвоним.
Тетя сунула блокнотик обратно в сумку, повернулась и пошла, перебирая кожаными ногами.
За школьным забором стояла светлая машина, на ней синими буквами было написано: "Киносъемочная".
Мальчишки перестали играть в городки, молча уставились на Севку, ища на его лице признаки избранности. Но Севка стоял, как стоял: тот же треугольный нос, те же глаза в ржавых ресницах.
Чекрыгина из пятого "Б" коротко вскрикнула и помчалась за тетей, запуталась у нее под ногами.
- А я? - спросила Чекрыгина.
- А ты девочка, - объяснила тетя. Села в машину и уехала.
На другой день после происшедших событий Севка сидел на кухне и ел рыбный суп, вылавливая светлые колечки разваренного лука, брезгливо развешивал их по краям тарелки.
Он ел и слушал, как мама разговаривала по телефону, сообщала всем знакомым и малознакомым о превратностях Севки ной судьбы. Она говорила одно и то же, меняя только имена людей, к которым обращалась, и отвечали ей тоже совершенно одинаково.
Видимо, сначала маме говорили "поздравляем", потому что она отвечала "спасибо". Потом желали "ни пуха ни пера", потому что мама отвечала "идите к черту". А потом, видимо, принимались завидовать, потому что мама успокаивала: "Ну, это еще не точно, это только кинопроба".
Обзвонив всех по первому кругу, мама пришла на кухню, села против Севки и стала смотреть, как он ест.
Севка ел, опустив лицо в тарелку. На голове у него было две макушки, - значит, две жены. Мама смотрела на эти две макушки, два водоворотика, вокруг которых вихрились золотистые Севкины волосы. Потом сказала:
- А я всегда знала, что в тебе что-то есть...
- Да? - Севка поднял голову.
- Я очень рада, что ты мой сын.
- И я тоже очень рад, что ты моя мама, - ответил Севка, и они посмотрели друг на друга, глаза в глаза, честно и преданно, как два товарища.
В дверях зашуршал ключ. Это из магазина вернулась Севкина бабушка, мамина мама.
- А нашего Севку в кино зовут, - сказала мама. - На главную роль.
Севка ожидал, что бабушка ответит то же, что и все: поздравляю, ни пуха ни пера, а потом начнет завидовать - почему именно Севке, а не ей выпал такой случай в жизни.
Но бабушка произнесла совершенно другую, очень странную фразу:
- Ломаете ребенку жизнь собственными руками.
- Почему? - удивилась мама.
- Потому что дети должны жить кал дети, а не играть в игры взрослых.
- Ты ничего не понимаешь! - сказал ей Севка.
- Почему это бабушка ничего не понимает? - строго одернула мама, хотя считала абсолютно так же, как Севка.
- Потому что она родилась в одна тысяча девятьсот тринадцатом году. У нее дореволюционное самосознание, - объяснил Севка.
Через два часа с работы вернулся Севкин папа. Он долго раздевался, потом долго мыл руки в ванной, потом сел в кресло и взял газету.
- Спроси: есть ли у нас новости? - предложила мама.
- Есть ли у вас новости? - спросил папа.
- Есть! - сказала мама и поежилась от счастливого нетерпения.
Папа открыл газету и стал читать статью с подзаголовком "конфликтная ситуация".
- Теперь спроси: "А какая же это новость, хотел бы я знать".
- А какая же это новость, хотел бы я знать? - повторил папа.
- Севку пригласили на кинопробу. На главную роль!
- А... - сказал папа. - Тогда дай поесть.
- Ты не рад? - удивилась мама.
- А чему радоваться? Думаешь, они одного Севку пригласили? У них таких, как он, - тысяча. Или две.
Мама посмотрела на папу долгим, каким-то дальним взором и сказала:
- Какой же ты, Павел, зануда. Даже обрадоваться не умеешь.
- Утвердят, тогда и будем радоваться. А то сейчас радоваться, потом огорчаться. Нашла себе работу...
- Вот и хорошо, - сказала мама. - Буду радоваться, потом огорчаться. Это и есть жизнь.
Севка не стал слушать разговор до конца, взял велосипед и отправился на улицу.
Шел проливной дождь. Дети, как куры, нахохлившись, стояли в подъезде.
Когда появился Севка с велосипедом, все на него поглядели, и Севка почувствовал неловкость. Эта неловкость помешала ему остаться в подъезде, и он вышел прямо на тротуар, будто тяжелый дождь не имел к нему никакого отношения.
Велосипед был большой, не по росту, доставшийся в наследство от выросшего родственника.
Севка перекинул правую ногу и, сообщив ей всю тяжесть тела, налег на педаль. Потом привстал и перенес тяжесть на левую ногу.
Дети стояли и смотрели, как Севка поехал, виляя приподнятым тощим задом. И всем вдруг показалось: именно так и следует проводить свое свободное время - кататься на неудобном велосипеде под проливным дождем.
Сначала им навстречу попался живой артист Тихонов, а следом за ним шел Пушкин - курчавый и тщедушный.
Севка снова дернул маму за руку, ждал, когда она сделает ему замечание, но мама была занята. Она все время заглядывала в бумажку, останавливалась и спрашивала: как пройти в производственный корпус.
Ей объясняли и показывали пальцем. Мама внимательно слушала и следила за направлением пальца, который вычерчивал в воздухе сложные геометрические фигуры. Потом кивала головой, и они с Севкой снова шли в никуда, и, казалось, этому кружению не будет конца.
Наконец им повстречалась очень хорошенькая девушка в расклешенных брюках и кружевной кофточке. Она взяла у мамы бумажку и отвела их с Севкой прямо по указанному в ней адресу. Потом улыбнулась и пожелала всего хорошего.
- Какой милый молодой человек! - похвалила мама.
Севка с удивлением посмотрел вслед и увидел, что это действительно был длинноволосый парень.
Севка и мама толкнули дверь и вошли в комнату.
Стены в комнате были завешаны картинками. Возле окна стоял стол с телефоном, а за столом сидела вчерашняя тетя. Севка думал, что она узнает его, вскочит и обрадуется. Но тетя посмотрела безо всякого выражения и сказала:
- Посидите немножко. Режиссер занят. У него совещание.
Мама села на стул. Севка вздохнул и, заробев, прижался к маминым коленям. Мама тихо дышала ему в ухо. Он слышал холодок от ее дыхания, и от этого ему становилось спокойнее и защищенное.
Когда Севка оказывался с мамой далеко от дома, он любил ее особенно сильно и чувствовал за нее ответственность.
Белая дверь распахнулась, оттуда выскочил человек с красным лицом.
- Пойдем!
Вчерашняя тетя подошла к Севке, отобрала его у мамы и повела за белую дверь.
Там тоже оказалась комната с картинками. Посреди стоял стол к креслами по бокам, а в кресле сидел режиссер и смотрел на Севку. Глаза у режиссера были синие, набиты огнями, как у веселого удачливого пирата.
Севке вдруг захотелось иметь такого родственника, чтобы видеться с ним часто, а еще лучше и вовсе от него не отходить.
- Ну, здорово! - режиссер протянул Севке руку.
Севка протянул свою, и они поздоровались крепко и коротко, как два мужика.
Севка сразу забыл и дом свой, и двор. Ему захотелось все бросить и отправиться с режиссером в пиратское плаванье.
- Присаживайся! - пригласил режиссер. - Тебя как зовут?
- Сева.
- А по отчеству?
- Всеволод Павлович.
- Ты хорошо учишься?
- Нормально.
Режиссер разговаривал с Севкой по мелочам о том о сем, не сводил с него обрадованных глаз. Севка расселся в кресле, и ему совершенно не хотелось уходить.
- А ты можешь плюнуть сквозь зубы? - неожиданно спросил режиссер.
Севка не заставил себя уговаривать. Он подвигал щеками и шикарно цыкнул в угол комнаты.
- Отлично! - похвалил режиссер. - Будем пробовать!
Севка снисходительно выслушал комплимент. Он был в классе на втором месте по плевкам и мог с любого этажа попасть в центр движущейся мишени.
- Ты когда-нибудь видел звероящера?
Перед Севкой, поставив локти на дощатый стол, сидела девчонка с остреньким личиком, похожая на белочку или на крыску. Ведь у белок и крыс одинаковые рожи, только хвосты разные.
- Конечно, - проговорил Севка. - Он живет у нас на даче.
- Чушь какая! Звероящеры давно вымерли.
Севка не нравился девчонке. Он это видел.
- Все вымерли, а наш остался, - сказал он.
- А у нас на даче болотистая местность.
- А чем вы его кормите?
- Папоротниками.
Севка говорил так искренне и делал такие честные глаза, каких, он знал, никогда не бывает у людей, когда они говорят правду.
- А почему его не берут в зоопарк? - резонно спросил режиссер.
- А мы его не отдаем. И он сам не хочет. Он у нас дом сторожит, как собака.
Режиссер верил и не верил.
- А ты не врешь? - усомнился он.
- Зуб даю! - поклялся Севка и вдохновенно плюнул в сторону.
- Отлично! - режиссер встал. - Мотор.
Перед Севкиным носом щелкнули доской о доску, пробормотали какие-то иностранные слова: "кадр", "дубль". Опять возникла крыска и ехидно спросила:
- Ты когда-нибудь видел звероящера?
Но Севке было уже безразлично - нравится он девчонке или не нравится, жарко в павильоне или холодно, видит его мама или не видит. Он только врал и выкручивался и под конец сам уже поверил в то, что у него на даче на веревке сидит звероящер.
Пузо у него огромное, хребет как забор, а голова маленькая. Мозгов мало.
Севка сидит перед ним на корточках и скармливает папоротники. Звероящер меланхолично жует, перетирая папоротники травоядными челюстями, грустно смотрит на Севку и медленно мигает тяжелыми веками. Ему обидно, что все его знакомые вымерли еще до нашей эры, дружить ему не с кем и никто его не понимает, потому что у звероящера доисторическое самосознание.
- А ты не врешь? - с завистью спросила девчонка. Ей тоже хотелось иметь на даче звероящера.
Севка сделал энергичный жест под подбородком, который должен был означать: "Даю голову на отсечение".
В глубине павильона засмеялись, и Севке казалось, что он слышит мамин смех.
- Стоп!
К Севке подошел режиссер, приобнял, положил руку ему на плечо. В голове у Севки плыло марево от жары, от счастья и от усталости, которая пошла в дело.
Он чувствовал, что режиссер его признал, теперь он с ним одна компания, и Севкино плечо росло к его ладони.
В глубине павильона растворилась маленькая дверь в стене. Севка сразу заметил это, потому что павильон в глубине был темный и в темноте резко высветился прямоугольник двери. В прямоугольнике возник мальчик.
На нем была круглая соломенная шляпа, штаны и рубаха, похожие на половую тряпку. Штаны - коричневая тряпка, а рубаха - сизая.
Мальчик приблизился, остановился неподалеку от Севки.
- А! Николай Иваныч! - обрадовался режиссер. Он подошел к мальчику и поздоровался с ним за руку. - Ну, как дела?
Мальчик ничего не сказал. Он сглотнул и уставился на режиссера со счастливым щенячьим выражением.
- Как учишься? - спросил режиссер.
- Нормально, - сказал мальчик басом.
- Текст выучил?
Режиссер смотрел на мальчика с таким видом, будто он всю свою жизнь готовился к этой встрече, а сейчас настала главная минута его существования.
"А я?" - подумал Севка. Но ответом на его вопрос был другой мальчик, похожий на него. Они беседовали с режиссером о том о сем, и им было очень интересно друг с другом.
Севка отошел в угол декорации к светлым струганым доскам, снял соломенную шляпу. Положил на доски. Хотел стащить штаны и рубаху, но тогда он остался бы в одних трусах, а это стыдно.
Севка прошел в темную глубину павильона, подальше от фонарей. Фонари были выключены. Они притушили свой огненный глаз и отсвечивали обычным стеклянным блеском.
Севка пошел скорее. Потом бежал. Он бежал по какимто ходам и закоулкам, чтобы израсходовать движением духоту, скопившуюся у него под горлом.
Севка забежал в военный блиндаж с патефоном в углу, сел на самодельную табуретку и зарыдал. Он пробовал подавить рыдания, глотал их обратно, но они вырывались из груди кашлем и стоном. А иногда воем. В какой-то момент Севка услышал свой вой со стороны и успел отметить - точно так же выл за стеной соседский щенок Ричи, была абсолютно та же мелодическая линия, идущая снизу вверх и ломающаяся на самой высокой ноте.
Севка не знал - сколько прошло времени. Вдруг он вспомнил, что в павильоне осталась мама. Она, должно быть, бегает с перепуганным лицом и ищет Севку.
Он поднялся с табуретки, вытер лицо рукавом чужой рубахи и постарался, как учил его папа, "взять себя в руки". Севка выпрямил спину, "посадил ее на позвоночник", выстроил каменно-презрительное выражение лица и пошел обратно, угадывая дорогу. И все время, пока шел, старался удержать на лице выражение, чтобы оно не поползло. Когда Севка вернулся в павильон, фонари еще не горели. Значит, времени прошло мало.
К Севке сразу же подошла мама и протянула школьную форму, чтобы Севка мог в нее переодеться. У мамы был обычный вид. Севка смотрел с затаенным вниманием: держит мама лицо или это ее лицо? Но мама смотрела немножко ниже Севкиных глаз, и он не понял.
Подошел режиссер, приобнял Севку, положил руку ему на плечо.
- Ты не очень торопишься? - спросил он.
- А что? - Севка напрягся, окаменел спиной и плечами.
- Николай Иваныч весь текст забыл, - поделился режиссер. - Ты бы порепетировал с ним, пока мы тут свет ставим...
Подошел Николай Иваныч. Остановился, пригорюнившись. Виновато, медленно мигал, как звероящер.
Севка посмотрел на его белые широкие брови и сухо сказал:
- Пойдем...
Они отошли к доскам. Сели на них, одинаково ссутулившись, развесив руки на острых коленях.
- Ты когда-нибудь видел звероящера? - спросил Севка.
- Ты когда-нибудь видел звероящера? - повторил Николай Иваныч.
- Это я говорю, - поправил Севка. - А ты должен спросить: "Какого звероящера?"
- Какого звероящера, - обреченно проговорил Николай Иваныч и поковырял ногтем доску.
- Ты с кем разговариваешь?
- С тобой, - удивился Николай Иваныч.
- Ну вот, на меня и гляди.
В этот момент к доскам, осторожно, брезгливо ступая, подошла кошка. Она остановилась, повернула голову и сурово, очень официально посмотрела на мальчиков.
И Севке было непонятно: то ли эту кошку привезли на кинопробу, то ли она здесь живет.
ЛЕТАЮЩИЕ КАЧЕЛИ
- Ты слушаешь или нет?
- Слушаю. А что я еще делаю.
- Думаешь про свое.
- Ничего я не думаю про свое. Со мной все ясно. Если кастрюлю поставить на самый сильный огонь, суп выкипает, вот и все.
- Суп? - переспросила Татьяна.
- И любовь тоже. Нельзя создавать слишком высокую температуру кипения страстей. У поляков даже есть выражение: "нормальная милошчь". Это значит: нормальная любовь.
- Тебе не интересно то, что я рассказываю? - заботливо спросила Татьяна.
- Интересно. Рассказывай дальше.
- А на чем я остановилась?
По пруду скользили черные лебеди. Неподалеку от берега на воде стояли их домики. В том, что лебеди жили в центре города в парке культуры и отдыха, было что-то вымороченное, унизительное и для людей, и для птиц.
Женщина за нашей спиной звала ребенка:
- Ала-а, Ала-а...
Последнюю букву "а" она тянула, как пела.
Подошла Алла, худенькая, востроносенькая.
- Ну что ты ко всем лезешь? - спрашивала женщина.
Алла открыто, непонимающе смотрела на женщину, не могла сообразить, в чем ее вина.
- Пойдем посмотрим наших, - предложила я.
Был первый день летних каникул.
К каждому аттракциону тянулась очередь в полкилометра, и вся территория парка была пересечена этими очередями. Ленка, Юлька и Наташка пристроились на "летающие качели". Они стояли уже час, но продвинулись только наполовину. Впереди предстоял еще час.
Дочери Татьяны Ленка и Юлька были близнецы. Возможно, они чем-то и отличались одна от другой, но эту разницу видела только Татьяна. Что касается меня, я различала девочек по голубой жилке на переносице. У Юльки жилка была, а у Ленки нет.
Юлька и Ленка были изящные, как комарики, и вызывали в людях чувство умиления и опеки.
Моя Наташка как две капли воды походила на меня и одновременно на тюфячок, набитый мукой. Она была неуклюжая, добротная, вызывающая чувство уверенности и родительского тщеславия. Полуденное солнце пекло в самую макушку. Подле очереди на траве сидели женщины и дети. На газетах была разложена еда. На лицах людей застыла какая-то обреченность и готовность ждать сколько угодно, хоть до скончания света.
- Как в эвакуации, - сказала Татьяна.
- Интересно, а чего они не уходят?
- А чего мы не уходим?
- Пойдемте домой! - решительно распорядилась я.
Ленка и Юлька моментально поверили в мою решительность и погрузились в состояние тихой паники. Наташка тут же надела гримасу притворного испуга, залепетала и запричитала тоном нищенки:
- Ну, пожалуйста, ну, мамочка... ну дорогая...
При этом она прижала руки к груди, как оперная певица, поющая на эстраде, и прощупывала меня, буравила своими ясными трезвыми глазками чекиста.
Ленка и Юлька страдали молча. Они были воспитаны, как солдаты в армии, и ослушаться приказа им просто не приходило в голову.
- Пусть стоят, - сдалась Татьяна.
Наташка тут же вознесла руки над головой и завопила:
- Урра-а-а! - приглашая подруг ко всеобщему ликованию. Юлька деликатно проговорила "ура" и засветилась бледным, безупречно красивым личиком.
А Ленка промолчала. Ей требовалось время, чтобы выйти из одного состояния и переместиться в другое.
Я встала в очередь, и эта же самая гипнотическая покорность судьбе опутала и меня. Мне показалось, что температура моего тела понизилась, а мозги стали крутиться медленнее и по кругу, постоянно возвращаясь в одну и ту же точку. Мой организм приспособился к ожиданию.
Аттракцион рассчитан на четыре минуты. Надо ждать два часа. По самым приблизительным подсчетам, ждать надо в тридцать раз больше, чем развлекаться. И так всю жизнь: соотношение ожидания и праздника в моей жизни один к тридцати.
Люди стираются, изнашиваются в обыденности. Они стоят в очереди, чтобы получить четыре минуты счастья. А что счастье? Отсутствие обыденного? Или когда ты ее любишь, твою обыденность?
В старости любят свою обыденность, или не замечают ее. Может, мы с Татьяной еще молоды и ждем от жизни больше, чем она может нам предложить. А может, мы живем невнимательно и неправильно распределяем свое внимание, как первоклассник на уроке.
Татьяна стояла передо мной. Я видела ее сиротливый затылок и заколку с пластмассовой ромашкой. Должно быть, одолжила у Юльки или у Ленки.
Татьяна обернулась, посмотрела на меня сухим выжженным взором.
- У него позиция хуторянина, - сказала она. Вспомнила, на чем остановилась. - Позиция: "мое" или "не мое". А если "не мое", то и пошла к чертям собачьим.
- Но ведь все так, - сказала я.
- Но как же можно уйти, когда чувство?
- Во имя будущего. В наших отношениях нет будущего.
- Будущее... - передразнила Татьяна. - Наше будущее - три квадратных метра.
- Значит, он ищет ту, которая его похоронит.
- Не все ли равно, кто похоронит. Надо искать ту, с которой счастье. Сегодня. Сейчас.
Татьяна смотрела на меня истово, как верующая, и мне тоже захотелось счастья сегодня, сейчас. Сию минуту. Я даже оглянулась - не стоит ли оно у меня за спиной.
Подошла наша очередь.
Заведующая аттракционом - тетка с толстыми ногами - отомкнула калитку и стала запускать очередную партию страждущих.
Дети как-то мгновенно похудели, а глаза стали больше, будто часть их плоти переместилась в глаза. Я тоже почувствовала давно забытое, или не познанное ранее, волнение и не сводила подобострастных влюбленных глаз со строгого лица толстой тетки.
До калитки оставалось три человека. В этот момент Ленка потянула Татьяну за руку и что-то сказала ей на ухо.
- Отойдите все в сторону, - приказала Татьяна. Она выгребла девчонок из очереди и отвела их от калитки.
- Почему? - искренне оторопела моя дочь и забегала глазами по лицам.
Ленка молчала. У нее было виноватое страдальческое выражение лица.
- Мы сейчас. - Татьяна схватила Ленку за руку, и они помчались, одинаково перебирая ногами. Татьяна бежала впереди, а Ленка следом, на расстоянии вытянутой руки.
Наташка и Юлька смотрели, как мимо них прошли те, кто стоял позади. Они протиснулись на площадку и брызнули во все стороны, как муравьи из-под ладони.
Цепи были длинные и, казалось, свисали с самого неба. К каждой паре цепей приделана скамеечка - качели, куда помещается по одному человеку.
Все расселись, каждый на свою скамеечку, и застегнули перед собой ремни, чтобы не выпасть и не улететь в небо.
Все разместились и пристегнулись. Толстая тетка захлопнула калитку и с категоричным видом нажала какуюто кнопку. Круглый диск начал медленно крутиться, вместе с диском крутился столб, и центробежная сила стала отдувать цепи.
Люди полетели по кругу. Земли не было видно, и им, наверное, казалось, что они летят вообще. Они летели вообще над очередью, над Юлькой и Наташкой, которые стояли с туповатыми личиками - отвергнутые, но мужественные, облагороженные испытанием.
Явились Татьяна с Ленкой. Ленка подошла к девочкам. Теперь их было не двое, а трое - полный комплект. Девочки смотрели налетающие качели и переживали каждая свое: Ленка - радость за других, Юлька - зависть, Наташка - легкое злорадство: тем, кто был сейчас на качелях, оставалось только полторы минуты. Им оставалось меньше, чем половина. А у нее, у Наташки, все было впереди. У нее было впереди целое счастье плюс ожидание счастья, что само по себе тоже очень ценно.
- А нам билеты? - спохватилась Татьяна.
Я сообразила, что мы не взяли себе билеты.
- Не успеем, - поняла я.
Дети обернулись. Они смотрели испуганно и настороженно, как зверьки, заслышавшие чужие шаги. Заставлять их ждать снова было немыслимо. Мы просто могли сорвать их надежду. На качели они попали бы сломленными, и радость уже не достала бы их через эту сломленность.
- Успеем, - сказала Татьяна и провалилась сквозь землю.
Дети вывернули головы и стояли так до тех пор, пока Татьяна не возникла на прежнем месте.
Тетка тем временем нажала кнопку. Столб перестал крутиться, и летающие качели вернулись на круги своя.
Девочки напряглись, как перед стартом на первенство Европы.
Потом в какую-то секунду мы все оказались в калитке, а в следующую секунду - на круглой деревянной площадке.
Наташка, Юлька и Ленка метнулись в одну сторону. Наташка первая взгромоздилась на скамеечку. Между Юлькой и Ленкой произошла страстная кратковременная борьба за место возле Наташки. Юлька удачным приемом отпихнула Ленку и села сразу за Наташкой.
Незнакомый мальчик в синей беретке отпихнул Ленку и сел следом за Юлькой.
Вокруг шустро рассаживались дети и взрослые.
- Лена! - крикнула Татьяна. - Иди сюда!
Ленка не двигалась. Она стояла с лицом, приготовленным к плачу.
- Леночка! - Татьяна хотела переключить ее внимание на действие или хотя бы на видимость действия. - Беги скорей! А то тебе места не останется...
Татьяна подбежала к дочери и потащила ее на другую половину круга.
Ленка зарыдала.
- Ну какая тебе разница, где сидеть? - спросила Татьяна, как бы снимая этим вопросом всю несправедливость.
- Д... да, а почему опять я? П... почему все время я?
Ленка иногда легко заикалась, но когда она волновалась - это проявлялось сильнее. Татьяна посмотрела на свою дочь, обиженную людьми и, как ей показалось, богом, и ее лицо сделалось проникновенно грустным. Она прижала Ленкину теплую голову к своей щеке. Ей тоже хотелось плакать. Я видела, как подтаяли у нее глаза, определились морщинки, и в молодом ее лице проглянули черты будущей старухи.
Юлька и Наташка выглядывали воровато, как мыши. Они были вполне счастливы и тем несимпатичны.
Ленкино страдание все же достало их и легло на душу легким угрызением совести, смешанными с эгоистическим удовлетворением.
- Мам! - Наташка помахала из-за цепи кургузой ручкой.
- Сиди! - резко ответила я, хотя Наташка была абсолютно ни в чем не виновата. Просто некрасиво быть благополучной, когда другие страдают.
Татьяна усадила Ленку на свободную скамеечку и пристегнула перед ней ремешок.
Тетка удостоверилась, что все в порядке на вверенном ей участке, и нажала единственную кнопку на своем пульте управления.
Круглый диск начал медленно вращаться. Предметы медленно поплыли в стороны и вниз.
- Леночка! - крикнула Татьяна. Это значило: "Леночка, посмотри, как хорошо, а будет еще лучше!"
Ленка сидела с окаменевшим профилем и не повернула головы. Это значило: "Мне плохо и никогда не будет хорошо. И я вас не прощу, как бы вы передо мной ни старались. Я всю жизнь буду мстить вам своей печалью".
Принципиально грустная Ленка проплыла и исчезла.
Я полетела в небо. Сердце толчками переместилось в пятки.
Потом я полетела к земле, и сердце медленно, туго подплыло к горлу. Я не чувствовала напряжения цепей, и мне казалось - падению не будет конца. Но вот цепи; натянулись, я поняла: не выдержат. Сейчас рухну и взорвусь - и через боль перейду в другое существование. Но в этот момент меня понесло в облака. Снова не было натяжения цепей, и казалось - вознесению не будет конца.
Из ниоткуда, как во сне, на меня наплывает моя дочь - смуглая и яркая, как земляничка. Она беззвучно хохочет. Ее дивные волосы текут по ветру.
Вот мои молодые родители: папа в военной форме, мама в крепдешиновом платье, синем в белый горох.
Мама наклоняется к папе и показывает на меня:
- Это твоя дочь. А ты не хотел...
Вот мой нерожденный сын.
Я волнуюсь, что он выпадет из качелей. Мне хочется на лету выхватить его и прижать к себе. Но он проносится мимо, и я не успеваю рассмотреть его лицо.
А вот, стоя ногами на качелях, раскинув руки как распятье, летит мой любимый. Он не хуторянин. Нет. Он бродяжка. Он никогда не бросит, но и себе не возьмет. Он разобьет на мелкие кусочки, а осколки положит в карман.
Он летит, как таран. Я едва успеваю увернуться.
- Не улетай! - кричит он мне.
- Я больше не люблю тебя, - кричу я, и мне становится легче. Так легко, что я не чувствую своего тела.
Я пою. Но пою не напряжением горла. Просто песня вместо меня. Я свободна от прошлого. Я готова к новой любви. Как зовут тебя, моя новая любовь?
...Четыре минуты окончились.
Мы отстегнули ремешки и сошли на деревянный диск. Потом прошли сквозь железную калиточку. Спустились на землю.
Очередь не увеличилась и не стала меньше. Осталась такой же, как была. И выражение лиц было прежним. Видимо, все, кто становился причастным к ожиданию, надевали это выражение, как надевают тапки при входе в музей.
- Чем кормить? - спросила себя Татьяна. Она была уже дома.
Обед у меня был. Меня мучили другие проблемы. И мой побродяжка уже шел по моей душе, выбирая осколки покрупнее, чтобы наступить на них своей интеллигентной пяткой.
Юлька, Ленка и Наташка стояли рядом. Переживали каждая свое: Юлька была бледная, почти зеленая. Ее мутило от перепадов, и она испытывала общее отвращение к жизни.
Ленка смотрела перед собой в одну точку, и отсвет пережитого восторга лежал на ее лице.
Наташка уже забыла о летающих качелях. Ей хотелось на "чертово колесо". Она сложила руки, стала неуверенно торговаться, не веря в успех.
Жизнь представлялась ей сплошной сменой праздников.
ГЛУБОКИЕ РОДСТВЕННИКИ
С Невы дул осенний ветер.
Один и Другой стояли возле Лебяжьей канавки, как в свое время Пушкин с Мицкевичем, и смотрели вдаль.
Человек - часть природы, поэтому связан с ней и зависит от нее. Один и Другой стояли и зависели от осени, от ветра, от низких облаков. Тянуло на откровенность.
- Ирка сильнее меня, - говорил Один. - Она в полтора раза больше моего зарабатывает. Это меня унижает. Понимаешь?
- Понимаю, - согласился Другой.
- Во-вторых, у нее свободное расписание, и я никогда не знаю, где она бывает и что делает. Я хожу в прачечную, выбиваю ковры, купаю в ванне ребенка. Вот уже десять лет она хочет сделать из меня бабу, а я мужик. И она мужик. А женщины в доме нет. И когда я думаю, что нам придется так мучиться еще двадцать - тридцать лет, я падаю духом и мне не хочется жить.
По Неве прошел речной трамвайчик. Озябшие, нахохлившиеся пассажиры, втянув головы в плечи, стояли на палубе и, казалось, совершали воскресную прогулку комуто назло.
- А с Верой - я бог! Когда она слышит, как я чихаю, у нее на глазах слезы от умиления. А когда она смотрит, как я ем, она смеется и говорит, что я широко кусаю. А раньше я никогда не думал о том, как чихаю, как кусаю. Я никогда не думал, что это может быть нужно еще кому-то, кроме меня. Понимаешь?
- Понимаю, - сказал Другой. Он тоже всегда думал, что жует и чихает исключительно для себя.
- В этой новой создавшейся ситуации я бы не хотел ставить в двойственное положение себя, и Ирку, и мою новую любовь, - продолжал Один, вдохновленный пониманием друга. - Это будет унизительно для всех троих. Я решил объявить Ирке, что я от нее ухожу. Разговор может быть тяжелый, поэтому будет лучше, если ты пойдешь со мной.
- Куда? - уточнил Другой.
- Ко мне.
- А зачем?
- Я же только что сказал: я хочу объявить своей жене, что я от нее ухожу.
- Если ты хочешь объявить своей жене, что ты от нее уходишь, то надо идти не к тебе, а ко мне.
- Почему? - не понял Один.
- Потому что сегодня утром твоя жена ушла от тебя ко мне. Теперь она моя жена.
По Лебяжьей канавке плавали чайки. Они были крупные, как утки, и не белые, а рябые. Один никогда не видел прежде таких чаек, - должно быть, они перелетели с Финского залива на Неву, а с Невы перебрались на Лебяжью канавку.
Один смотрел на чаек и приспосабливал новую информацию к своей нервной системе.
- А почему я об этом ничего не знал? - спросил он после молчания.
- Я специально вызвал тебя, чтобы сказать. Сейчас ты уже все знаешь.
- А почему ты сразу не сказал?
- Я хотел, но ты все время сам говорил. Мне некуда было слово вставить.
- Хорош друг, - брезгливо сказал Один. - А я тебе верил.
- Я перед тобой безупречен, - заявил Другой. - Я давно любил Ирку, но моя любовь ни в чем не выражалась. Она даже не подозревала, что я ее люблю.
- А что ты в ней нашел? - заинтересовался Один.
- Она очень красивая.
- Кто? Ирка?
- У нее на лице выражение наивной доверчивости, и она постоянно задает глупые вопросы.
- Да? - раздумчиво спросил Один, как бы припоминая свою жену. - Ты не ошибаешься?
- Нет. Я почти убежден.
- Странно... А почему она ушла? Что она говорит?
- То же, что и ты.
- Ну, все-таки... - выпытывал Один.
- Она говорит, что хочет быть женщиной, а вынуждена быть мужиком. У нее свободное расписание. Ты ей ничего не запрещаешь. И эта свобода уже не свобода, а одиночество. И когда она думает, что надо так жить еще двадцать - тридцать лет, то она падает духом, и ей хочется лечь и заснуть на этот период летаргическим сном.
- Какая низость!
- Что именно?
- Говорить так о собственном муже.
- Она же не всем это говорит. Только мне.
С Лебяжьей канавки был виден Инженерный замок, в котором когда-то убили Павла Первого. Сбоку раскинулся Летний сад со статуями. Громыхал пузатый трамвай, который за глаза зовут "американка".
И казалось, что и трамвай, и сад, и замок были глубоко равнодушны к индивидуальной судьбе отдельного человека и имели выражение: ну и что?
Тебе плохо. Ну и что?
- Пойдем! - сказал Один, и друзья-соперники зашагали широким шагом в сторону реки Фонтанки, которая во времени Петра звалась "Безымянный Ерик".
Ирка сидела в кресле, закутав ноги в плед, и читала книгу Андре Моруа "Литературные портреты".
Когда вошли Один и Другой, она положила в книгу закладочку, чтобы потом легче найти нужную страницу.
- Ты что расселась, как у себя дома? - недовольно спросил Один.
- А я у себя дома, - сказала Ирка. - Теперь это мой дом. Другой - мой муж. А ты - наш друг.
- Я прошу тебя объяснить свое поведение! - потребовал Один.
- Разве Другой тебе ничего не сказал?
- Другой - посторонний человек. Мне не о чем с ним говорить. А ты моя жена. Я у тебя спрашиваю.
- Если коротко, то я люблю Другого, - сказала Ирка.
- В этом все дело.
- Глупости! - сказал Один. - Ты не любишь Другого. Ты в него влюблена, а любишь ты меня.
- Я тебя ненавижу! - призналась Ирка. - Ты мне надоел до ноздрей.
- Да, ты меня ненавидишь, - согласился Один. - Но ты все равно меня любишь. Мы прожили с тобой двенадцать лет, от молодости до зрелости. У нас с тобой общий ребенок, общее имущество и общая испорченная жизнь. Мы с тобой глубокие родственники, а родственников не бросают и не меняют.
- Все равно я люблю Другого, - упрямо сказала Ирка.
- Это не серьезно! Любовь - это любовь. А жизнь - это жизнь. И не надо смешивать.
- Не слушай его, Ирка, - сказал Другой. - Любовь - это и есть жизнь, а жизнь - любовь. Тут как раз все надо смешивать.
- А двенадцать лет? - спросил Один. - А нашу общую испорченную жизнь стряхнуть, как сопли с пальцев?
- Как ты говоришь? - упрекнула Ирка.
- А как ты поступаешь? Сейчас же собирайся и пойдем домой.
- А что мы будем делать дома?
- То же, что всегда. Я смотреть по телевизору хоккей, а ты трепаться с подругами по телефону.
- Ты будешь смотреть хоккей и трясти на ноге тапок?
- Скорее всего.
- Боже, какая тоска...
- Ты замечаешь, как ты дышишь? - спросил Один.
- Нет. А что?
- Вот так и семейная жизнь. Она должна быть обычной и незаметной, как дыхание. Тогда она высвобождает в человеке творческие силы. На страстях живут одни бездельники.
- Не соглашайся, Ирка, - попросил Другой. - Мы с тобой сейчас пойдем на Неву и покатаемся на пароходике.
- Если ты будешь совращать мою жену, я тебя ударю, - предупредил Один.
- А я тебе отвечу, - предупредил Другой.
- Мальчики, если вы раздеретесь, я буду вынуждена принять сторону моего первого мужа.
- Почему? - обиделся Другой.
- Потому что он голодный.
- Ну и что, я тоже ничего не ел с утра.
- Но с ним я прожила двенадцать лет, а с тобой три с половиной часа.
- Пойдем! - потребовал Один. - Я не могу больше ждать. Через двадцать минут матч "Спартак" - ЦСКА.
- О боже! - вздохнула Ирка и с неохотой вылезла из-под пледа. - Ногу отсидела, - сказала она и, прихрамывая, пошла в прихожую.
Один и Другой двинулись следом.
Ирка надела плащ, покрыла голову платочком. Она перекрестила кончики платка, стала завязывать их на шее сзади. Кончики были скользкие и короткие. Ирка запутала свои легкие пальцы и, было похоже, сейчас завяжет их на два узелка.
- Я готова! - объявила наконец Ирка.
- А вещи? - спросил Один.
Ирка прошла в комнату и скоро вернулась оттуда с книжкой Андре Моруа "Литературные портреты".
- Все! - сказала Ирка.
- А я? - спросил Другой, и его глаза наполнились настоящими слезами.
- Пойдем с нами! - пригласил Один. - Что ты будешь сидеть в таком настроении?
- Ты увел у меня жену, и я же должен к тебе идти?
- Не упрямься, - сказала Ирка.
Дом стоял на Литейном проспекте, который во все времена назывался Литейным.
Войдя в свой подъезд, ступив на свою территорию, Один почувствовал себя увереннее.
- А ты тоже хороша, - сказал он Ирке. - С моим приятелем, за моей спиной...
- А что мне, на танцы прикажешь бегать за счастьем? - возмутилась Ирка. - Мне не семнадцать лет. У меня работа, семья, хозяйство. Когда мне бегать? Да лучше Другого и не найти. Ты и сам это прекрасно знаешь.
Между этажами на лестничной клетке сидел сиамский кот с голубыми глазами. Он с подобострастием глядел на людей, и это выражение попрошайки было несвойственно гордому полудикому зверю. Почти тигру.
- Бездомный, - сказала Ирка. - Кто-то потерял.
- У вас даже лестничные коты и те сиамские, - расстроился Другой.
- Не переживай, - попросила Ирка.
Другой заплакал.
- Если бы я не привел его к нам, ты бы не ушла.
- Надо мыслить конструктивно, - посоветовал Один. - Надо думать не о том, что было бы, если бы... А надо думать о том, что есть в данный момент и как это можно переменить.
- А как это можно переменить? - спросил Другой.
- Это не в твоих возможностях.
- А что же мне делать?
- Не думать.
- Брось его, Ирка. Посмотри, какой он противный.
- Он очень противный, - согласилась Ирка.
Возле знакомой двери лежал знакомый половичок, бывший в свои лучшие времена Иркиной курткой.
Возле половичка стоял чемодан, а на чемодане сидела девушка с большими глазами, сложив на коленях легкие нежные руки.
- Вовик... - девушка встала с чемодана. - А я ждалаждала... А тебя нет и нет... Я сама пришла.
- Познакомьтесь, это Вера, - представил Один.
Вера протянула всем свою легкую руку.
- Ирина, - сказала Ирка.
- Станислав, - представился Другой.
- Вера, видишь ли... - начал Один. - Я думал, что я свободен. Но оказывается, что я женат. Вот моя жена.
- Ирина, - еще раз напомнила Ирка.
- Я тебя обманывал, - продолжал Один. - Но не нарочно. Я и себя тоже обманывал.
- Бедный... - проговорила Вера, и ее глаза наполнились слезами сострадания. - Но ты не переживай. Я все равно буду любить тебя.
- Неопределенность разъест ваше чувство, - сказала Ирка. - Вы будете страдать.
- А что мне делать?
- Выходите замуж.
- За Другого, - подсказал Один.
- А что ты распоряжаешься? - вмешалась Ирка.
- Но ведь лучше Другого она все равно никого не найдет. Нам не придется за него краснеть.
Вера доверчиво посмотрела на Ирку.
- Он очень хороший, - честно подтвердила Ирка. - Он умеет расколдовывать все предметы и слова. Рядом с ним вы больше увидите вокруг себя, и в себе, и в других.
Вера подошла к Другому и, подняв голову, стала его рассматривать.
- Он хороший, - сказала она. - Но рядом с ним я ничего не увижу, потому что я не люблю его. А он не любит меня.
- Я не люблю вас, - согласился Другой. - А вы не любите меня. Но может быть, когда-нибудь через десять лет, мы с вами станем глубокие родственники.
Один достал ключи и стал отпирать свою дверь.
Другой взял чемодан Веры и повел ее за руку вниз по лестнице.
Вера покорно шла следом, на расстоянии своей вытянутой руки, и, выгнув шею, смотрела на Вовика.
Сиамский кот дремал на радиаторе парового отопления.
Заслышав людей, он приоткрыл один глаз, и выражение его морды как бы говорило: может быть, с точки зрения сиамских и сибирских благополучных котов, я живу ужасно. Но с точки зрения обычных лестничных кошек, я просто процветаю. Здесь ухоженная, проветренная лестница, лояльные мальчишки и сколько угодно качественных объедков.
ЦЕНТР ПАМЯТИ
Все началось в пятницу, во второй половине дня, когда Варвара Тимофеевна вернулась из булочной.
Она достала из авоськи половинку орловского хлеба, пакетик с чаем. На пакетике был написан какой-то сложный шифр, похожий на текст шпионской радиограммы: МПП РОСГЛАВДИЕТЧАЙ ГОСТ 1938-46...
Варвара Тимофеевна не стала вникать в премудрость, поставила пакетик на стол, и в ту же минуту медленно, будто нехотя, растворились обе рамы кухонного окна.
Варвара Тимофеевна точно знала, что окна были задраены и закрыты на все оконные задвижки. Сами по себе они раствориться не могли, и было похоже, будто кто-то показал фокус.
Варвара Тимофеевна несколько оскорбилась фамильярности фокусника, но не растерялась, а моментально вернула все на прежние места: затворила окна и еще закрыла их на шпингалеты.
В это время распахнулись дверцы кухонной полки, висящей на стене. Чашки стали подскакивать на блюдцах, как бы примериваясь, потом соскочили на пол, а следом за чашками бросились вниз блюдца, предпочитая скорый конец долгой разлуке.
Варвара Тимофеевна собрала с пола осколки, высыпала их в мусорное ведро. Выпрямилась и сквозь раскрытую дверь увидела: кушетка в комнате медленно поехала от стены к центру, а ящик для белья стал раскачиваться на носках, как человек в раздумье: с пятки на носок.
Варвара Тимофеевна приложила руку к стене. Стену знобило, и Варвара Тимофеевна догадалась, что в Москву началось землетрясение, как в Ташкенте.
Она где-то слышала, что при землетрясении надо: встать в дверной проем: там рушится в последнюю очередь или не рушится вообще.
Варвара Тимофеевна перебежала маленький коридорчик своей квартиры, встала под дверной косяк и простояла без паники час, а может, и два.
Потом ей надоело жить без впечатлений, и она пошла к соседям разузнать размер морального и материального ущерба.
У соседей все было обычно и привычно.
Варвара Тимофеевна вернулась домой, легла животом на подоконник, выглянула в окно. На улице - никаких примет землетрясения: земля не гудела. Собаки не лаяли. Дети справляли свое детство. Десятилетний Ромка-татарчонок поддал ногой мягкий мяч, где-то пропускающий воздух. Мяч шмякнулся в свежую рассаду, которую Варвара Тимофеевна высадила во дворе перед домом.
- У, паралич! Дьявол не нашего бога! - завопила Варвара Тимофеевна. Вот я щас выйду, вот я тебя поймаю...
- Это детская площадка, а не огород, - огрызнулся снизу Ромка. Когда Варвара Тимофеевна была высоко, он ее не боялся. - Вы бы еще свиней развели...
Варвара Тимофеевна хотела ответить Ромке, но за ее спиной раздался звук-лязг средней мощности.
Варвара Тимофеевна оглянулась. На полу лежала люстра, вернее, то, что было люстрой. В потолке зияла черная неаккуратная дыра.
Когда стихийное бедствие касается всех людей, то несчастье как бы раскладывается на всех в равной мере, и это не так обидно для каждой отдельной личности.
Но когда стихийное бедствие касается только одного человека, то это воспринимается как несправедливость, а всякая несправедливость покрывает душу шрамами.
Варвара Тимофеевна оделась и пошла в домоуправление.
Управдом Шура внимательно выслушала Варвару Тимофеевну и сказала, что ни о каком индивидуальном землетрясении не может быть и речи, потому что в Москве нет вулканов. А стены трясутся скорее всего оттого, что сверху или снизу подрались соседи, и по этому поводу надо обращаться не в домоуправление, а в милицию.
Варвара Тимофеевна сказала, что сверху нее живет мать-одиночка, лифтершина дочка Таня с грудным младенцем, и драться между собой они не хотят. А снизу живут две сестры-двойняшки, по восемьдесят лет каждой. Они, бывает, ссорятся между собой, но вряд ли могут разодраться с такой силой и страстью.
Управдом Шура ничего не ответила, видимо, осталась при своем мнении, подняла руки и поправила в волосах круглую гребенку. Она сидела с поднятыми могучими руками, как монумент, во всей своей переспелой сорокапятилетней красоте, и Варвара Тимофеевна, глядя на нее, подумала:
"Кобыла".
Но вслух ничего не сказала.
Управдом Шура тем не менее услышала то, о чем подумала Варвара Тимофеевна, но вслух ничего не ответила.
Милиционер Костя был молодой, с длинным ногтем на мизинце и мало походил на представителя власти.
Говорят, жизнью правят два инстинкта: инстинкт любви, чтобы оставить потомство, и инстинкт самосохранения, чтобы подольше пожить.
Варвара Тимофеевна и Костя существовали под властью разных инстинктов и не понимали друг друга.
- А почему у вас все на полу валяется? - спросил Костя.
Варвара Тимофеевна специально ничего не прибирала, оставляла как вещественное доказательство. А недавно принесла с помойки совсем еще крепкий стул с продранным сиденьем и присовокупила к общему фону.
- А зачем подбирать? - спросила Варвара Тимофеевна. - Все равно упадет.
- Так все время и падает?
- Так и падает.
- А как же вы живете? - удивился Костя.
- Человек не собака. Ко всему привыкает.
- Понятно... - задумчиво проговорил Костя.
Человек действительно не собака и, как разумное существо, быстрее приспосабливается к окружающей среде, какой бы противоестественной она ни была.
- А сейчас почему не падает? - спросил Костя.
- Сегодня суббота. Выходной у них.
- У кого?
- А я знаю?
Костя помолчал, потом забормотал непонятные слова:
- Мистика, фантастика, детектив...
- Чего? - не разобрала Варвара Тимофеевна.
- А вы давно эту квартиру получили?
- С месяц.
- А раньше где жили?
- В Тупиковом переулке. Нас снесли. Знаешь, небось...
Костя дипломатично промолчал. Ему нравилось казаться хорошим специалистом: знать все, что происходит в городе Москве с каждым ее жителем, имеющим постоянную или временную прописку.
- А до войны в деревне жила. В Сюхине.
- А где это Сюхино? - полюбопытствовал Костя.
- Сейчас нигде. Старики померли, молодые в город подались, - разъяснила Варвара Тимофеевна. - На месте деревни одни печины стоят. Дикие свиньи развелись, рыси, волки.
- Печины - это печи?
- Нет, это печины...
Костя задумался: представил себе забытую под небом деревню, где вместо кошек, собак и свиней бродят рыси, волки и кабаны.
А вся Варвара Тимофеевна в темном штапельном платье представилась ему частью этой покинутой деревни, ее представителем.
И Косте вдруг отчаянно захотелось помириться с Таней. Должно быть, скомандовал инстинкт любви.
- А ночью тоже трясет? - спросил Костя, игнорируя инстинкт.
- Нет. Ночью не работают. Спят.
- Ну, я пошел, - Костя поднялся с кушетки.
- Может, в понедельник зайдешь? - пригласила Варвара Тимофеевна. - У них-с восьми смена.
- У меня тоже с восьми, - сказал Костя. - У них своя работа, а у меня своя.
В понедельник к Варваре Тимофеевне приехали архитекторы района.
Управдом Шура объяснила, что они должны обследовать дом, нет ли в нем просчета, строительного дефекта.
Один архитектор - толстый лысый мужик - все время брал стакан и капал в него из пузырька, и в комнате пахло аптекой.
Варваре Тимофеевне стало совестно, что из-за нее человек тратит свое здоровье. Она забилась в кухню и сидела там с виноватым видом.
Управдом Шура носилась по квартире с легкостью, не свойственной ее объему, и было видно, что переживает яркую страницу в своей жизни.
- А почему сейчас не стучит? - спросила молодая архитекторша с черными очками на голове.
- Не знаю, - сказала Варвара Тимофеевна. - Может, надоело...
- А это у вас что? - Архитекторша ткнула пальцем на подоконник.
На подоконнике в трехлитровой банке своей обособленной жизнью жил лохматый гриб. Варвара Тимофеевна кормила его чаем, сахаром и взамен получала кисловатое терпкое питье, ни с чем не сравнимое. Одни говорили, что гриб полезен. Другие говорили, что от него помирают.
Варвара с готовностью поставила на стол уцелевшую чашку, нацедила гриба сквозь пожелтевшую марлечку и протянула архитекторше.
Та недоверчиво понюхала и подняла глаза на Варвару Тимофеевну. Варвара Тимофеевна смущенно, неестественно улыбнулась, а потом подумала: "Чего это я улыбаюсь? Что, я дешевле стою?" И нахмурилась.
В этот момент на кухню вошел архитектор с каплями и громко спросил, будто Варвара Тимофеевна была глухая или придурковатая:
- Ну что, мамаша, говоришь, домовые завелись?
Управдом Шура красиво захохотала.
Варвара Тимофеевна посмотрела на каждого по очереди и ничего не ответила.
Архитекторы посовещались и ушли.
А на другой день к вечеру, явилась Шура и вручила Варваре Тимофеевне направление в психоневрологический диспансер.
Варвара Тимофеевна оказалась четвертой в очереди. Перед ней сидела нарядная барышня и двое мужчин в казенных халатах. При диспансере находился стационар.
Барышня нервничала и все время смотрела на часы, а мужчины сидели нога на ногу, размышляли о футболе и о политике. Впереди у каждого был долгий праздный день, а от праздности устаешь так же, как от занятости.
- Вас сюда вызывали? - осторожно спросила Варвара Тимофеевна у барышни. Она подумала: может, у нее тоже знобят стены.
- Мне нужно заключение, - сухо сказала девушка и уставилась в книгу.
Варвара Тимофеевна поняла, что из девушки собеседницы не получится, а поговорить хотелось.
- А у вас что? - спросила Варвара Тимофеевна у человека в халате. Он сидел первый в очереди.
- У меня обратные реакции, - охотно поделился Первый.
- А как это?
- Когда все плачут, я смеюсь. И наоборот. Все смеются, а я плачу. Например, человек на улице поскользнулся и упал. Всем смешно, а мне грустно. Или ктонибудь из знакомых совершит подлость, жена возмущается, а я смеюсь.
Варвара Тимофеевна увидела, что девушка перестала перемещать глаза по строчкам, остановилась взглядом на одном месте. Слушала.
- А последнее время я перепутал день с ночью. Днем я сплю, а ночью читаю, гуляю...
- А почему так получилось? - насторожилась Варвара Тимофеевна.